Закатные гарики. Вечерний звон (сборник) Губерман Игорь
- Сменился жизни дух и стиль,
- когда усох ГУЛАГ:
- уже вся сталь ушла в утиль,
- и воцарился шлак.
Еще того же времени стишок, в котором психология вполне советская, но если присмотреться – до сих пор сохранная вполне:
- Смотреть на Запад не хочу
- и от успехов их не охаю:
- что иностранцам по плечу,
- то людям русским – чисто по хую.
Так наглухо обрушилась моя заветная надежда, что когда-то я был более умен. Каким ты был, таким ты и остался, без малейшей горечи подумал я (я часто думаю цитатами). Зато какую радость я испытывал, копаясь в этой запыленной связке старых писем! (Как наверняка заметила бы Клавдия Шульженко, певшая когда-то песню с этими словами.)
Мы, конечно, выпивали, когда мой товарищ отдавал мне эти письма, что-то вспоминали вперемежку, и внезапно я услышал дивные слова, которые немедля записал. В них была та жизненная мудрость, сформулировать которую я сам не догадался (хотя много лет ей следовал интуитивно).
– Женщину перебивать не следует, – сказал мой собеседник, – это, во-первых, – невежливо, а во-вторых, – бесполезно.
Раз уж я отвлекся, то продолжу это делать. Получить послание из прошлого порою можно не письмом, а собственной давнишней надписью на книге. У меня на полке уже много лет стоит сорокалетней давности сборник фантастики, где был и мой рассказ. Я когда-то этот томик подарил приятелю, потом он его мне отдал, а я его засунул в книги и забыл. Недавно по случайности наткнулся на него, раскрыл – и обнаружил стих на обороте первой же страницы. Стих назывался – «Самому себе», я почему-то написал его на книге. А красивость объясняется сполна зеленой молодостью автора:
- Из нервов, крови, жажды славы,
- уменья, воли и труда
- родятся рифмы, строки, главы —
- взрыватель, порох и вода.
- Но вместо взрывов, от которых
- трухой поляжет монолит,
- вода подмачивает порох,
- а детонатор барахлит.
- Летит щебенка, мелкий камень,
- выходит возраста лимит,
- бикфордов шнур, взыскуя пламень,
- впустую яростно дымит.
- Но ты не должен быть в обиде:
- ведь ты не гений, дорогой,
- и все, что у тебя не выйдет,
- прекрасно сделает другой.
Но мне пора вернуться к теме. Ну так вот – почти исчезли нынче длинные и содержательные письма. Кончились как жанр общения. Порою мне случается совпасть во времени с районным почтальоном, заходящим в наш подъезд. Он раскладывает в ящики конверты, я торчу, надеясь, что сегодня что-нибудь достанется и мне. И краем глаза наблюдаю: это все счета, рекламы, извещения, и редко-редко попадается письмо. И то же самое сказали мне различные знакомые, живущие по самым разным адресам.
Нет, конечно, я перегибаю палку: письма все-таки остались жанром нашего общения. Недавно Вилли Токарев, певец и автор, мельком похвалился в интервью, что накопилось у него семь чемоданов писем от поклонниц, а прочел он – лишь один из чемоданов. Ясно, что ни о каких ответах он не помышлял. А я на письма часто отвечаю. Не на все, конечно. Как-то получил письмо я (тоже, кстати от поклонницы), где кроме несусветных восхвалений содержалось предложение вступить с ней в переписку: дескать, будет это очень интересно. А потом опять пошли хвалебные причины, по которым переписываться ей со мной – большое будет удовольствие. И мне, возможно, – тоже, глухо намекалось в тексте. Письмо это я как бы невзначай жене подсунул – чтобы уважала и ценила. Тата никогда к моей корреспонденции не проявляла интереса, но вот тут – прочла. И голосом, не предвещающим хорошего, сказала:
– Нет, она не переписываться хочет!
И лишь поэтому я не ответил на письмо.
Когда я говорю об усыхании эпистолярного потока, сразу вспоминается еще одно опровержение моей печали: письма, адресованные Богу. В Израиль, в Иерусалим их поступает много тысяч. На конвертах коротко написано на множестве различных языков: «Иерусалим. Господу Богу». Или же что-нибудь подобное – например, для Иисуса Христа. На иерусалимской почте есть работники, которые лишь этой корреспонденцией заняты все рабочее время. Когда скопление подобных писем до какого-то количества доходит, их отвозят к Стене Плача. Об ответах ничего не знаю, врать не хочется.
Порой я получаю неожиданные и непредсказуемые письма. Как-то в Киеве однажды приглашен я был в редакцию одной общеукраинской газеты. По какой-то незапамятной причине отказаться было неудобно (о гастролях напечатали, должно быть, информацию – не помню) – словом, я приплелся. Зная по опыту наверняка, что будет скучно, тягомотно и собравшимся сотрудникам газеты буду я до полной лампочки. Но по капризу главного редактора (он же и владелец органа) все притекли в его роскошный кабинет и часа два меня разглядывали с почти нескрываемым отвращением, лишенным даже профессионального любопытства. А редактор вынужденно кипятился, задавая мне пустые и обрыдлые вопросы. Я ему привычно и пустопорожне отвечал. По телефону тоже вяло спрашивали что-то. А газетчикам я бодро предложил с любого бока пощипать заезжего интеллигента – я, мол, никаких подъебок не боюсь, но их это никак не колыхнуло. Не знаю, что потом редактор написал в этом якобы коллективном интервью, но хамство с точки зрения профессии он совершил отменное: в газете сообщил мой адрес для тоскующих по личной переписке. И началось! Я получил штук тридцать писем, и не только с Украины. Видимо, редактор не врал, когда хвалился популярностью газеты. Даже из какого-то неведомого мне районного центра в Средней Азии пришло письмо от женщины, просившей забрать ее с тремя детьми куда угодно (предпочтительно – в Израиль), ибо муж смертельно надоел и денег никаких у нее нет, но за ценой она не постоит. Два закадычных друга из какого-то села, по случаю прикупив землицы в соседнем разорившемся совхозе, просили помочь им с техникой. Годилась бы любая, соглашались эти юркие ребята, но желательно – германского изготовления. У некоей женщины выросла очень способная к хореографии дочь, ее приняли в балетную школу одного большого города в Испании. Но сейчас внезапно там повысили плату за обучение, поэтому пускай последний год учебы оплатил бы я (и сумма аккуратно приводилась). А преподаватель географии в одном селе потратил много лет на объяснение гербов всех стран, входящих в Организацию Объединенных Наций, – не издал бы я большой цветной атлас с этими изысканиями?
Некий замечательно талантливый человек изобрел игру, которая могла бы осчастливить миллионы телезрителей. Но выдать суть этой игры украинскому телевидению он никак не может, ибо ясно, что они немедленно украдут у него идею, а его пошлют подальше, ничего не заплативши на дорогу. Поэтому не могу ли я поговорить с евреями (наивная доверчивость которых всем известна), чтоб они купили этого кота в мешке?
Отменное пришло письмо от некоей девицы – аспирантки из педагогического института в украинском некрупном городе, который называть не стану. Будучи филологом, она вполне уместную, заветную на Украине тему выбрала для диссертации своей: творчество Ильи Эренбурга. И заради сбора нового материала написала мне письмо: в какие годы и как часто я встречался с Эренбургом, и какие у нас были разговоры. То ли полагала аспирантка, что мне сильно за сто лет, а то ли еще плохо знала годы жизни своего научного объекта, но мне кажется – совсем в ином была причина этого смешного обращения. Я думаю, что бедная девица, и сама того не сознавая, простодушно полагала, что евреи все общаются друг с другом независимо от возраста, от места проживания, от социальной, психологической и прочих разностей. Я и сам с такой глубинной мифологией встречался, и еще одну мне дивную историю рассказывал приятель. Были они с другом где-то далеко от дома (на студенческой, насколько помню, практике) и забрели на городскую почту, чтобы спросить в отделе «до востребования», нет ли писем из родной Одессы.
– Нету, – сообщила им приветливо почтовая девушка, – ни Левинзону нет, ни Шерману. А вот есть Лифшицу – передадите, может быть?
Приятель мой (артист Ян Левинзон) эту историю даже со сцены много раз рассказывал с большим успехом. Но однажды (ежели не врет, конечно), когда зал уже смеяться кончил, с места поднялся мужчина и спросил:
– Конечно, извиняюсь, только я не понял: передали вы письмо этому Лифшицу?
Такая, видимо, картина мира и витала в светлой голове у аспирантки, собиравшей все подряд о бедном Эренбурге.
А недавно (года два уже спустя, как было это интервью) пришло еще одно письмо. Из неизвестного поселка (области вполне известной). Автор этого послания (язык – украинский, но смысл понятен) сообщал, что адрес мой он записал еще тогда и что хотел бы он ко мне наняться разнорабочим. И, не зная явно, чем я занимаюсь, написал, что даже и на стройку он согласен, и работать будет честно, пусть я только выпишу его в Израиль.
А еще было несколько писем от людей, предки и родители которых столько раз меняли фамилии и теряли документы, что теперь у этих бедных потомков нет ничего, что малой малостью хотя бы говорило об их еврействе. Но они уверены, что они евреи, пусть я помогу им переехать к нам в Израиль.
Мне было не смешно, а дико горестно от этих писем. Хотя о подлинной нужде не вопияло ни одно из них, однако же слепой надеждой на пришельца из иных миров – дышало каждое. А дома обратиться было не к кому. Или уже неоднократно безответно обращались.
Словом, крепко удружил мне этот процветающий газетчик. Такое что-то написал он обо мне, что стал я выглядеть Иосифом Кобзоном. О количестве стихов в потоке писем я умалчиваю, ибо графомания – высокая и благородная болезнь. Я это знаю по себе и независимо от качества продукции уважаю в других.
Упомянув о графомании, я приведу еще один свой стих, которому уже почти полсотни лет. Когда, просматривая изданные книжки, натыкался я на некое четверостишие (оно чуть дальше будет), непременно вспоминал, что ведь оно – только строфа какого-то стиха, давно потерянного мной. Году в шестидесятом, как не раньше, был я в Ленинграде, а тогда его и написал. И вот оно нашлось (все в той же пачке из архива), грех его теперь не напечатать.
- От декабристов, может статься,
- в России жизнь пошла двойной:
- одни стояли на Сенатской,
- другие пили на Сенной.
- Сенатской вольностью разбужен
- неосторожно Герцен был,
- Сенной запойностью сконфужен,
- он громко в колокол забил.
- И понеслось, и закипело —
- со сна друг друга поднимать,
- и каждый тут же рвался в дело,
- упомянув спросонья мать.
- Раздор, губительный, но штатский,
- приостановлен был войной,
- она ярилась над Сенатской
- и подметала на Сенной.
- Штык под косу точил народ,
- иные партии устали,
- и Ленин вымахнул вперед,
- как паровоз «Иосиф Сталин».
- И вот уже в могиле братской
- колымской тундры ледяной
- лежат соратники с Сенатской
- и собутыльники с Сенной.
- От желчи век изнемогает,
- Россия печенью больна,
- говно говном говно ругает,
- не вылезая из говна.
- Кто виноват – не разобраться,
- что делать – скажется не мной,
- но пусто нынче на Сенатской,
- и все гуляют на Сенной.
Вернусь опять к поминкам по эпистолярному, неслышно умирающему жанру. Рано я затеял эту панихиду. Ибо вдруг пришло письмо, доставившее мне неизъяснимую душевную приятность. Из Португалии, представьте, из тюрьмы. Некий молодой россиянин там сидел уже почти два года. Ни за что, естественно, сидел. Еще ни разу не встречал я зэка, чтоб сидел по делу и за что-то. Я только молча усмехнулся, это прочитав. И вот ему приятели прислали ту газету. Что-то в интервью понравилось ему, и теперь он излагал мне свою просьбу. Два всего лишь слова этой просьбы, нарочито крупными написанные буквами, – глубоко и сразу пронизали мою сильно заскорузнувшую душу. ЧИТАТЬ ХОЧУ! Так это было и написано. И я, конечно же, растаял и растрогался. Тем более что дальше было вот что: «Иначе можно вообще сойти с ума от их безмозглого телевидения с бразильскими сериалами». А вот еще одна цитата (пользоваться письмами его Андрей мне разрешил немного позже): «Лишь очень прошу, если решите мне послать книги, не шлите уличную лабуду, не тратьте деньги, я достаточно образован, чтобы любить Мандельштама и Булгакова, Шекспира и Лермонтова». Понтуется пацан, подумал я, душевное расположение нисколько не утратив. А письмо кончалось так: «Храни Вас Бог! Вы к нему ближе (в смысле места жительства)». Еще приложен был листок (похоже, из печатного тюремного устава вырванный) с туманной фотографией тюрьмы, откуда-то заснятой сверху. Большой квадратный городок – вполне типичный лагерь, судя по разбивке территории. На обороте сообщалось, что стена – двенадцать метров, а над ней – колючая сетка, и вокруг за стенкой – ров. Да плюс собаки, разумеется. За сорок лет ни одного побега. И помечен корпус, где сидел мой адресат. Так, на курорт уехав, помечают многие сентиментальные туристы окно своей гостиницы, послав домашним фотографию ее.
И я ему отправил книги и письмо, исполненное фраерского любопытства. А в ответ получил послание с историей, похожей на сюжет боевика – из тех, что крутят по российскому экрану все каналы.
У Андрея (я фамилию его не стану называть: еще, даст Бог, немало жизни впереди) имелось два диплома об образовании. Военно-летное и биохимик-агроном (поскольку летчик – далеко не вечная профессия). «Потом таджико-афганская граница, где я понял очень много и где меня выгнали из комсомола, выгнали бы наверняка и из армии, но судьба распорядилась по-другому. Меня сбили. Я поймал две ракеты, причем русские, но из вражеских рук. Как не сдох, не знаю, упал огненным шаром с тридцати семи метров на гору и не подох опять». Потом два уцелевших спецназовца «тащили меня шестнадцать часов на своем горбу, попутно отстреливаясь». Перебросили его на самолете в Питер, потому что при таком количестве различных переломов можно было уповать лишь на хирургов из Военно-медицинской академии. Тут-то он впервые и очнулся. Около него стояли два весьма подвыпивших майора (два хирурга), споря, можно ли спасти раздробленную ногу. А ставка в этом споре, написал Андрей, – была «не трудно догадаться, какая». А когда, поспорив на бутылку, повезли его на стол, то у него хватило сил, уже довольно мало что соображая, им сказать, что у него в руке – граната. «А рука сломана, ее заклинило, разжать не могу». Они, конечно, засмеялись, но когда бинты разрезали, то общий крик раздался: в пальцах, спазматически зажавшихся, – действительно была граната. Вызвали саперов и потом лишь приступили к операции. И все по молодости лет срослось. И выиграл бутылку тот хирург, который был уверен, что не стоит искалеченную ногу сразу отрезать. А за Андреем с той поры бессменно закрепилась кличка (а на современной фене – «погоняло») – Сапер.
Мне история с гранатой – ну, слегка литературной показалась, и в письме я деликатно о подробностях спросил. Андрей ответил очень лаконично: «Гранату я держал 36 часов, попробуй ради интереса взять зажигалку, сожми и продержи хотя бы час. Я попробовал – не смог, вот и верь после этого, что коровы не летают». А так как я и на приятелей ссылался – дескать, лица их сомнение явили, то Андрей, сполна проехавшись по этим гнусным фраерам, добавил сгоряча еще одну подробность о себе: пусть вспомнят, что такое орден Красной Звезды и за что его дают, так у меня их два.
А снова обретя здоровье, стал Андрей, что грустно, но естественно, – стандартным питерским бандитом. Даже некую карьеру в этом смысле вскоре сделал: кем-то уже там командовал, а по-партийному сказать – руководил. Машина – «мерседес», конечно, деньги завелись и потекли, квартира появилась («хата»), и братва его дарила уважением. Которое, однако, омрачалось непонятными поступками его: «Ты, Сапер, странный какой-то: как на стрелку, так без базара, и за братву ты ляжешь, если надо, а Кувшину вот зубы выбил за то, что он какую-то телку твою, которая Жизель, – блядью назвал». Я переспрашивать не стал, но так как имя «телки» – Жизель – было подчеркнуто в письме, то думается, что Андрей рассказывал братве о посещении балета. А вот еще одна претензия – по телефону: «Сапер, на хуй ты нас сюда приволок, тут все в ментах, и Левитана твоего я не вижу. Ты его хоть опиши или на чем он ездит, а то я тут хожу, как долбоеб, и пацаны волнуются». А это так Андрей шутил: собрал подручных по мобильнику к открытию в музее выставки.
Со временем такие трещины росли, и он на Украину перебрался. Отношения с братвой хорошими остались, судя по тому, что было массовое провожание.
На Украине что-то не заладилось: «Я еще не знал, какое там дерьмо и насколько оно отличается от русского». Но тут и засветилась перспектива замечательных гастролей в Португалии. «Стояли мы в Лиссабоне нормально, лохов на труд определяли, контракты им лепили, визы рабочие открывали, от беспредела прикрывали, в общем, все обычно, как и везде…»
Беда на них свалилась с той же стороны, что и на всю Европу валится который год. Как-то сразу и заметно в город Лиссабон нахлынули арабы: из Египта, из Алжира, палестинцы. «Ну и хуй бы с ними, мы бы и их обработали, так нет же, еще и братва их приехала, и такая беспредельная, что пиздец. Места под солнцем заняты, а они греться лезут, да еще и клиентов глушат – наших». Россияне к ним присматривались, но не долго, потому что быстро поняли: «Базарить с ними бесполезно – отморозки полные». Слова, что прочитал я дальше, поразили меня тем, что прямо относились к упованиям смешного разума еврейского на мирные переговоры и затишье в наших палестинах. С лаконичной точностью писал Андрей, что такое «мусульман с автоматом»: «Их принцип – если ты сел с ним базарить, то ты или трус, или у тебя патроны кончились».
А дальше покатился чистый боевик: «Собрались, перетерли, ну и устроили мы им Варфоломеевскую ночь. Работало несколько колод, я со своими как раз в центре зачищал. Сработали четко, комар носа не подточит. Огрызки от них сбежали…»
Но один из россиян уже подкуплен был умелыми пришельцами и «рюхнулся к ментам. Мол, вы вот тут сидите, а у вас под носом…». Забирала их бригада по борьбе с террором, то есть забирала энергично и красиво – несколько десятков человек арестовали и с большой шумихой осудили «мафию русса». Андрею дали десять лет, потом скостили до семи, а после как-то получилось только пять. «История гораздо шире и интереснее, если даст Бог свидеться – расскажу».
Однако, скажет всякий искушенный зритель и читатель: что за боевик, в котором нет любовной линии? А не спеши, дружок, совсем не зря я излагаю эти письма от неординарного корреспондента своего.
Уезжал Андрей на Украину, будучи женат, и с ним жена туда поехала. Но там он встретил женщину, от обаяния которой вся душа его перевернулась, ожила и засветилась новым счастьем. Тут и я начну писать кудряво и цветисто, потому что мужику, сидящему в тюрьме (я просто по себе это отлично помню), представляется его любовь такой немыслимо огромной и прекрасной, что слова любой расцветки к ней годятся, а все то, что веет и клубится в чувствах, – передать словами невозможно. Я не привожу тут слов Андрея о его любви к Наташе, потому что я на публикацию интимных его слов не спрашивал и спрашивать не буду разрешения. Еще и потому, что письма из тюрьмы, когда ты посторонним глазом их читаешь, чересчур чувствительными выглядят. А писем он таких Наташе написал – сто семьдесят восемь (это им приведенная цифра). И она ему на все с любовью отвечала. Вся братва в тюрьме завидовала этой переписке.
А кстати, первая жена великодушно и без всякого скандала отступилась. Только слез, конечно, было много: десять лет они прожили вместе. Об одном она, смущаясь, попросила: как-нибудь поужинать втроем, чтобы увидеть ей счастливую соперницу. И ужин состоялся. И какой-то даже разговор происходил – спокойный и пристойно-вялый, словно ужинали трое сослуживцев. Андрей даже отвез потом Катю в их некогда семейный, общий дом. Прощаясь (а она уехать собралась), она ему сказала, что сегодня поняла, что он дурак, но что она – еще побольше дура. Он тогда пожал плечами и простился с легким сердцем.
А с Наташей переписка их горячая – внезапно кончилась. Должно быть, молодость взяла свое, она кого-то встретила, и получил Андрей последнее письмо, что ждать она не хочет, выдохлась ее любовь и пусть он больше не надеется.
Уж лучше бы взорвалась та граната, написал Андрей в письме, которое тогда ко мне пришло. И я его переживания прекрасно понимал: однажды в лагере я видел человека, получившего такое ж послание. Скорее – извещение о том, что вся былая жизнь, в которую надеялся вернуться и которая стократ прекрасней кажется из лагеря, чем есть на самом деле, – более не существует. Как будто бы отрезали ее.
На лагерном жаргоне очень емкое есть слово для обозначения тоски, апатии, отчаянья – ну, словом, состояния, в которое впадают, – гонки. И Андрей, покуда неминуемые гонки тягостно переживал, то планы мщения задумывал, то зеркало однажды кулаком разбил, себя увидев, то кошмары его мучили во сне, то вовсе он заснуть не мог и до утра его тоска не отпускала. А потом случилось чудо. «Сейчас ты верить мне перестанешь, так как я сам в это еще не верю, но, как говорят менты, – факты налицо». Выйдя из месячного карцера (за зеркало, скорей всего), он получил телеграмму, запоздавшую ко дню его рождения: «Поздравляю, люблю, хочу, жду. Твоя Катерина». Помните, как звали его первую жену? А далее в письме – прекрасные слова Андрея: «Мое ебало надо было видеть».
Тут одна забавная подробность местного тюремного сидения: оттуда зэку можно позвонить на волю. Ну, не часто, но какие-то звонки позволены. И мне, советскому сидельцу, это кажется диковинным настолько, что я даже справки специально наводил: да, позволяется – родным и близким или тем, чей номер ты заранее назвал. Всего троим, но это же какое облегчение!
И Андрей позвонил Кате, поблагодарил за поздравление и сразу же спросил, откуда в телеграмме все дальнейшие слова. Она ответила: «А я почувствовала, что ты один, что тебе больно и что пришло время тебе это сказать…»
Такие вот высокие истории случаются, как видите, и в наше прозаическое время. И к Андрею возвратилось чувство жизни. Ждет его теперь и Катя, и их сын. Однако же тюрьма – а кто сидел, прекрасно это знает – и внутри себя готовит неожиданные пакости. Об этом очень коротко узнал я из письма: «Замочили тут козла одного, перед моими дверями сдох, собака». И хотя закрыты были зэки в камерах своих, но впредь до разбирательства всю русскую братву перевели в штрафной изолятор. Это может длиться очень долго.
А в только что недавно наступивший Новый год жена моя, мне трубку телефона принеся в ту комнату, где я сидел, сказала шепотом: «Тут из тюрьмы тебя, из Португалии…» Такое было у нее счастливое лицо, что я вдруг остро вспомнил: и она – подруга уголовника. И на свидание в мой лагерь ездила, и ссылку отбыла со мною вместе. А Андрей кого-то упросил, чтоб разрешили позвонить по лишнему номеру. И мы поздравили друг друга с Новым годом, разговаривая сдержанно и кратко, ведь, по сути, мы еще и не знакомы. Но готовность свидеться и выпить – оба изъявили с удовольствием. Ну, дай-то Бог.
Главу эту заканчивая, грустно повторю: ушла эпоха писем, и поток прекрасных изъявлений человеческого духа оскудел до чахлого ручья.
И именно поэтому, должно быть, я давно уже не получаю письменных инструкций от сионских мудрецов.
Из зала и со стен
В начале где-то я пообещал (предупредил), что непременно буду хвастаться и петушиться. Но никак не получалось, даже мельком невзначай не успевал я кукарекнуть, как меня куда-то уводила подвернувшаяся байка. Но теперь, когда я разложил собрание записок, я почти что вслух зарекся, что хвалебные выбрасывать не стану. Да тем более что просто комплименты я давно уже оставил в мусорных корзинах городов, где доводилось выступать. Я после каждого концерта с увлечением охотника за мелкой дичью заново перебираю все записки. В тех из них, которые уцелевают, непременно есть какое-то зерно, и похвала тогда – особенно приятна.
«Мне кажется, что писатель – это не профессия ваша, это ваша половая ориентация».
«Когда мне было 13 лет, я любила вас за то, что вы материтесь. Теперь мне 17, и оказалось, что вы еще и очень умный. Ура! (Никогда не думала, что еще увижу вас живым.)»
«Игорь Миронович, спасибо, что вы пишете и облегчаете жизнь в ее тяжелые минуты. Благодаря Вашим книгам несколько моих друзей справились с депрессией…»
- Хоть не хорош уже собой
- и всех высмеивает страстно,
- обрезан, дряхлый и больной,
- Вы охуительно прекрасны!
«Дорогой Игорь Миронович, я родилась в Тарусе и с детства читаю Ваши книги, почему и доучилась только до восьмого класса».
«Какое дивное блаженство – слушать ваше разъебайство!» «Я Вас так люблю, что ревную ко всему залу одновременно. Вера».
«Очень боялись опоздать на второй акт – огромная очередь даже в мужском туалете. Спасибо!»
«Игорь Миронович! Спасибо Вам огромное! Мой русский муж так смеется на Ваших концертах, что потом любит меня (еврейку) с удвоенной силой. Приезжайте чаще!»
«Извините, что пишу на направлении в лабораторию, другой бумаги нет. Мои знакомые бандиты с окраины с удовольствием Вас читают с моей подачи. До этого их последней книгой был букварь».
«Уважаемый и любимый Игорь! Около двух лет назад я рассталась с мужем. Будучи сексуальной женщиной, очень испугалась отсутствию желания (видимо, на нервной почве). Но начала читать Ваши „Гарики“ и почувствовала, что желание возвращается. Но только к Вам. Спасибо!»
«Вас надо слушать на пустой желудок, я об этом не подумал и поел. Теперь сижу, боюсь смеяться, чтоб не пукнуть».
А вот похвальная записка женщины, довольно странно ощущающей стихи:
«Игорь Миронович! Каждый гарик – как гениально начатый, но прерванный половой акт. Хочется продолжения!»
В самом деликатном, щепетильном и тактичном хвастовстве сокрыта одна грустная особенность: оно надоедает много ранее, чем чувствуешь, что расхвалил себя достаточно. Поэтому на время я прервусь, поскольку вот наткнулся на записку, полную невыразимого достоинства. А с автором ее я вовсе незнаком, что очень важно:
«Игорь Миронович, вышел в туалет, не прощаюсь. Гриша».
Многие записки я немедленно могу читать со сцены, ибо содержание – готовый номер для эстрады. Например, в Казани как-то получил я письменную просьбу:
«Игорь Миронович, заберите нас, пожалуйста, с собой в Израиль. Готовы жить на опасных территориях. Уже обрезаны. Группа татар».
А в городе Уфе ко мне в антракте подошел немолодой интеллигентный человек башкирского обличия и боязливым полушепотом сказал, что он по личным впечатлениям недавно сочинил четверостишие, которое он очень просит не читать со сцены. А то все догадаются, кто автор, пояснил он со стеснительным смешком. Что же такое мог он написать? Все оказалось очень просто:
- Башкирия – благословенный мир,
- здесь врач-еврей сегодня дефицит,
- теперь башкира лечит сам башкир,
- а это – настоящий геноцид.
Одной из дивных записок я уже несколько лет начинаю все свои выступления:
«Спасибо Вам! Мы каждый раз с огромной радостью уходим с Вашего концерта!»
А вот послание энтузиаста:
«Игорь Миронович! Знаю наизусть не менее шестисот Ваших гариков. Если без Вас где-либо в Москве надо прочесть Ваши стихи, то вот мой телефон…»
И стихи десятками приходят. У меня их мало остается. Их ведь пишут наскоро, от иллюзорно возникающего чувства, что всего четыре строчки написать легко и просто. И стремительно переливают на бумагу это ощущение свое. Но те отдельные, что остаются у меня, я много времени спустя читаю с той же радостью.
- Совсем не страшно с Губерманом
- (тем более – на нем ответственность)
- терять без разрешенья мамы
- филологическую девственность.
- Хотя Вы материтесь всю дорогу
- и черти всех святых у Вас ебут,
- для нас Вы ближе всех живете к Богу,
- позвольте подписать у Вас Талмуд.
- Литературу пишут хером,
- сказал однажды Лев Толстой,
- живым являетесь примером
- Вы этой истины простой.
Из получаемых записок я порою узнаю о крохотных (но, Боже мой, каких существенных) деталях мифологии народной:
«Студенческая практика в глухом казахском ауле (будущие педагоги). Их руководительница живет в доме председателя колхоза. Жена председателя пожаловалась ей:
– Мужик мой – просто чистый еврей, каждый день к новой бабе бегает!»
Я очень благодарен всем, кто мне такое пишет. И у зрителей, по счастью, возникает уже стойкая привычка:
«Игорь Миронович, шла на концерт и предвкушала, как поделюсь одной школьной байкой. Урок истории, пожилая учительница излагает детям, даже диктует: „Феминистская партия Франции – это такой орган, в который входит до ста пятидесяти членов“».
А вот почти письмо:
«В 95-м году вы выступали в Днепропетровске в клубе милиции (вы даже пошутили по этому поводу). Ваше выступление имело неожиданный резонанс. Дело в том, что этот клуб находится рядом с областным кожно-венерическим диспансером. На следующий день в местной газете появилась тревожная заметка: „Горожане очень обеспокоены тем, что вчера около кожно-венерического диспансера было огромное скопление хорошо одетых людей определенной наружности“».
Мне вспомнилась одна история Зиновия Ефимовича Гердта: получил он как-то дивно простодушную записку и поймал себя на том, что прежде, чем расхохотаться, ощутить успел укол обиды: «Случались ли у Вас творческие успехи?» Мне такое довелось почувствовать совсем недавно, прочитавши вслух вопрос: «А было ли у Вас желание попробовать себя в поэзии?» Но зал, по счастью, тоже засмеялся. Спасибо, неизвестный глумитель!
Задаваемые мне на выступлениях вопросы столь порою удивительны, что отвечать на них не надо, – прочитал, и жди, покуда в зале стихнет смех.
«У вас куча уничижительных гариков про женщин. Мы что, действительно все бляди?»
«Нет, совсем не все», – ответил я, а чтоб не продолжать, развел руками молча.
«Игорь Миронович, Вы самый обаятельный и привлекательный из всех евреев, которых я знаю. Дайте, пожалуйста, совет: как получить деньги от банкира на неприбыльный проект?»
«Игорь Миронович, где же справедливость: во всех морских лоциях и картах написано – Роза ветров, и нигде нету Цили или Фиры ветров?»
«Не хотела касаться темы еврейства – я родом из глубинки, чисто русская, но часто отвечаю вопросом на вопрос. Это излечимо?»
«Что делать, если бросила жена?»
«Со скольки лет Вы курите? Мне 16 – уже можно? Если да, то я скажу маме, что это Вы мне разрешили».
«В Тель-Авиве есть улица Леонардо да Винчи? Он что, – тоже?..»
«Если на сигаретах пишут – „легкие“, то почему на водке никогда не пишут – „печень“?»
«Игорь Миронович! Не хотите ли меня удочерить? Марина».
Мне этот вид общения приятен, интересен и – питателен, иного слова я не отыщу. Ибо порой отзывчивость настолько велика, что получаешь вдруг записку, и немая благодарность согревает душу – вслух ее не выскажешь никак. Довольно часто я на выступлениях рассказывал о некогда полученной записке, содержанием которой я по справедливости горжусь: «Игорь Миронович! Я пять лет жила с евреем. Потом расстались. И я с тех пор была уверена, что я с евреем – на одном поле срать не сяду. P.S. А на Вас посмотрела и подумала: сяду!» Зал доброжелательно смеется, это слыша. Но однажды после пересказа этой замечательной записки мне пришло четверостишие из зала:
- Я Вас люблю – чего же боле?
- Мне слушать Вас – благая весть.
- И только жалко: в чистом поле
- уже мне поздно с Вами сесть.
А иногда со мною просто делятся – что в голову пришло, то мне и пишут на клочке или билете:
«Игорь Миронович, хочу Вам сообщить свою идею, почему еврейские матери не пьют алкогольные напитки. Потому что это притупляет их тревогу и страдания».
«Я был приятно удивлен, поскольку друзья пригласили меня на вечер памяти Игоря Губермана».
«Моя старенькая тетя о немецком языке: какой-то босяцкий идиш!»
«Игорь Миронович, я сегодня развелся с женой. Скажите мне что-нибудь ободряющее. Вячеслав».
«Очень жалеем, что пришли на Ваш концерт без памперсов».
«Игорь Миронович! Человек, который лишил меня невинности, читал мне Ваши стихи. Это было лучшее, что он делал!»
«Спасибо! Лучше быть в шоке от услышанного, чем в жопе от происходящего».
«Господин Губерман, Вы украли мою идею: я давно пишу похабные стишки, но не догадывался их публиковать».
«Вы действительно много выпиваете, сохраняя такую память? Обнадежьте!»
- Спасибо, что после работы
- я вместо привычной зевоты
- и в кресле удобном и красном
- думаю, бля, о прекрасном.
А вот вопрос, который задается очень часто – впрочем, на клочке этом еще и лестное четверостишие (к вопросу я немедленно вернусь):
- Его стихи – другим пример,
- в них юмор, ум и простота,
- они, как некий общий хер,
- шли по стране из уст в уста.
А спрашивает автор этого сомнительного образа: встречаются ли мне в различных городах те люди, что со мной сидели – в лагере, тюрьме, на пересылках?
Нет, и мне это загадочно и даже чуть обидно. Думаю, что бывшие сокамерники и солагерники мои, случайно натыкаясь на фамилию в рекламе или на афише, попросту не отождествляют выступающего фраера с тем уголовником, который с ними пил чифир или курил тугие самокрутки из махорки (сигарет недоставало катастрофически). Однажды на концерт ко мне пришел (в Днепропетровске) наш оперативник из сибирской ссылки – мы с ним обнялись, как любящие братья после длительной разлуки. Он уже давно ушел из органов и вспоминал теперь, естественно, что он еще тогда ко мне прекрасно относился. А начальник наш тогдашний (был он капитаном) – дослужился до майора, но допился до того (мы трезвым и тогда его не видели), что от тоски повесился по пьяни. Замечательный для этого глагол употребил оперативник:
– Вздернулся бедняга.
Мне покоя не дает одно письмо, полученное мною года три назад. И я в такое восхищение пришел, что всем его читал, и только потому оно не сохранилось. То есть сохранилось, но найти его в гористых залежах своих бумаг я не могу никак, хотя не раз уже искал. Приехавшая к нам сюда из Душанбе (или Ташкента?) незнакомая мне женщина писала, что семья ее мне очень благодарна. Получивши разрешение на выезд и уже собрав все чемоданы, дня на три они застряли из-за мелкой путаницы в бумагах. Коротая затянувшееся время, вечером они крутили пленку с фильмом, как вожу я своего приятеля по Иерусалиму, разные рассказывая байки. Дверь внезапно обвалилась, как фанерная, и к ним ворвались местные бандиты. Мужу ее тут же закрутили руки и заперли его в квартирном туалете. А ей с детьми велели сесть на диван, чтобы оттуда говорить, где прячут они деньги и драгоценности. Об ограблениях такого рода уже слышали они: бандиты приходили к уезжающим евреям чуть ли не в последний день, поскольку миф, что золото и драгоценности увозят эмигранты, непоколебим в сознании народном. Сказав, что у них ничего нет, женщина с ужасом вспомнила, как ей рассказывали о пытках, которым подвергают упрямцев. Средних лет мужчина, указавши трем подручным поискать в квартире, молча сел смотреть идущее кино. И хмыкнул вдруг, и громко засмеялся (байки я действительно рассказывал веселые). Коротким возгласом созвав свою компанию, он молча указал им на дверной проем. А уходя последним, он сказал хозяйке:
– Как туда приедешь, передай ему привет.
И коротко кивнул на телевизор.
Я сперва пришел в восторг от этого письма – из чистого тщеславия: мол, вот как реагируют бандиты на хорошее кино. Однако же, подумав, я решил, что этот средних лет налетчик – запросто мог быть моим приятелем в то лагерное время. Он тогда еще мальчишкой был, но вся советская тюрьма – такой рассадник и теплица уголовных устремлений, что совсем зеленые ребята из нее матерыми выходят. А тогда я – неслучайный получил привет.
Один солагерник нашел меня в гостинице в Уфе. Я отсыпался перед выступлением и пригласил его на вечер. После окончания пришел он в комнату, которую мне дали возле сцены. Артистической не поднимается рука ее назвать, хотя и зеркала и стулья – были. Много там толпилось всякого народа – он себя стеснительно и неуютно чувствовал. У меня с собой немного было виски, мы его распили. Все цветы, что мне в тот вечер поднесли, я дал ему одной охапкой, чтобы он отвез жене: мол, я с артистом в лагере сидел, вот он тебе цветы и передал. Тут выяснилось, что его жена не знает, что мужик ее когда-то срок тянул, а то б не согласилась замуж выйти. И на том прервалась наша встреча. Я его по лагерю не помнил, хотя он и говорил, что я ему там даже книжку подарил какую-то. И написал на ней, что для души это весьма полезно – посидеть и пережить неволю, я и тут не вспомнил ничего. Но не сказал ему об этом. Он теперь калымил на своей машине, и хотя не процветал, но жизнью был доволен. Время развело нас, и боюсь, что именно об этом думают те зэки, что меня признали на афишах, но уже им видеться совсем не интересно. Мне ужасно жалко, что ни с кем из тамошних знакомых я уже не выпью, вероятно. А вот еще одно попавшееся четверостишие:
- Люблю мужчин твоей национальности,
- и это не хвалебная сентенция,
- у них, помимо эмоциональности,
- всегда мозги есть, деньги и потенция.
И вот еще записка-просьба:
«Игорь Миронович! Я вдова. Муж у меня был еврей, инженер-электрик, и очень мне нравился. Вы – еврей и тоже, оказывается, инженер-электрик. И тоже мне очень нравитесь. Ищу нового мужа. Дайте совет! Маруся».
А в одном немецком городе я просто настоящий получил стишок однажды:
- Гористая, лесистая,
- молочная, мясистая,
- Германия прекрасная,
- пивная и колбасная.
Еще один народный (безымянный) привести хочу я стих. Когда-то я его слыхал, но не запомнил. Он настиг меня в записке, я ему обрадовался, как родному:
- Осень наступила,
- падают листы,
- мне никто не нужен,
- кроме только ты.
Но тут пора мне сделать перерыв, поскольку время катится к закату, и жена уже пошла советоваться с курицей насчет обеда, а послания на сцену не кончаются еще.
Обедая, я думать о главе не прекращал, и две мыслишки шалые одновременно посетили мою голову. Одна из них была такая: почему филологи (психологи, не знаю, кто еще) не присмотрелись до сих пор, насколько разно пишут люди до еды и после? Ведь не зря, к примеру, Достоевский ничего с утра не пил, кроме стакана жидкого чая. А иного автора читая, чувствуешь, насколько плотно он поел и через силу борется, бедняга и подвижник, с вязкой сладостной дремотой. А подробные картины – описания пиров и просто пьянок, дружеских обедов и любовных ужинов – их лепят натощак или поев? Конечно, это трудно изучить, но ведь какая интересная проблема! И немало в ней открытий предстоит. Вот я после обеда не могу работать, хоть убей. Ну, после ужина – понятно почему, но за обедом я не пью ни грамма, ни единой рюмки за обедом я не пью. А Божий мир совсем иной, когда поел, и сытое блаженство позволяет размышлять о нем, но не дает, препятствует копаться в нем детально и с пристрастием. Пейзаж какой-нибудь сентиментальный еще можно описать (Тургенев ел наверняка перед работой), но что-нибудь позаковыристей – не стоит даже и пытаться.
А вторая посетившая меня мыслишка чувствительной и благодарственной была. Ведь если вдуматься, кормлюсь я – урожаем с чисто личного и небольшого умственного огорода, где хозяйничаю плавно и усердно. А записки, посылаемые зрителем, – подарок, дополнительный продукт, бесценные плоды всеобщего бесплатного образования. Изысканные фрукты просвещения. И вот они лежат на письменном столе, разнообразно освежая овощи с моей убогой грядки.
И я такую ощутил растроганность, что мне одновременно захотелось выпить и поспать. Не зная, что из этого мне лучше предпочесть, я выпил небольшой стаканчик виски и улегся подремать. Я все равно так делаю уже изрядно много лет. И ни секунды не жалел о зря потраченном рабочем времени.
Однако тут я вспомнил, что в антрактах и после концерта мне еще рассказывают устные истории, которые укладывать в записку было не с руки. Они бывают малоинтересными обычно, но порой – ошеломительно прекрасными. Однажды деловой мужчина некий, возвратившись из далекой деловой поездки, днем сидел в библиотеке и решил сходить в сортир. В кабинке сидя, услыхал он из-за перегородки голос:
– Ну, как ты съездил?
Кто именно его спросил, он опознать по голосу не смог, однако же врожденная учтивость побудила его коротко ответить:
– Ничего, спасибо, хорошо.
– Договора-то заключил? – последовал второй вопрос. А так как он как раз для этого и ездил, то ответил утвердительно.
– Надежные? – спросил его невидимый, но явно осведомленный собеседник.
Вот в этом он как раз уверен не был и поэтому сказал, что два – вполне надежные, а два – пока сомнительны немного. И услышал шепотливый голос, обращенный уже явно не к нему:
– Прости, перезвоню тебе попозже, тут мудак какой-то отвечает мне вместо тебя.
А в Москве недавно после выступления – уже и выпить дали – подошел ко мне мужчина (чуть за тридцать, как мне показалось) и сказал, что хочет поблагодарить: мои стихи его спасли однажды. Я корректно улыбнулся, ожидая мне уже известного: была тяжелая депрессия, и легкомысленные вирши облегчили тяжесть и тоску. Однако же история была настолько необычной, что я рад был третьему свидетелю – со мною рядом выпивал мой близкий друг. Немного лет тому назад рассказчик в общежитии каком-то защитил девчушку в коридоре: к ней бесцеремонно приставали два подвыпивших кавказца. А когда девчушка убежала, то они ему сказали, что к нему претензий не имеют, но теперь он должен с ними выпить. А когда они зашли в одну из комнат, там уже сидело человек семь-восемь, тоже очень молодых и тоже южного разлива с очевидностью. И тоже крепко выпивших уже. Откуда они взялись, кто они, – не знал рассказчик, но и ничего хорошего не мог предположить. Во главе стола сидел земляк их, но намного старше, был он явно лидером компании. Разлили водку, мой рассказчик чокнулся со всеми, пожелав здоровья и удачи, и поднялся, на дела сославшись. Только тут сосед-амбал его насильно усадил и, показавши нож, миролюбиво объяснил, что он готов зарезать даже гостя, если тот поднялся, не дождавшись разрешения того, кто старший за столом. А старший засмеялся, но соизволения не высказал. Сидел рассказчик от него недалеко, и завязался между ними разговор. Пустой, ознакомительный, но к слову так пришлось, что гость какой-то мой стишок упомянул (и он сказал, какой, но я от лестности потом довольно много выпил). И расплылся старший в ослепительной улыбке, и сказал, что сам недавно приобрел он томик этого, из ваших, и тоже прочитал четверостишие мое. И тут пошла у них высокая игра: за каждой рюмкой новый стих они по очереди вслух припоминали. А на десятой, как не более, сказал ему тот старший:
– Ну, теперь иди, ты свой, сынок.
И руку ему дружески пожал.
А я (уже поспав, если кому-то это интересно) к некоей, уже избитой теме обращусь, которую с изяществом затронула одна записка:
«Александр Городницкий призывал бардов: „Вернемся к слову!“ Учитывая, что он – Ваш близкий друг, я теперь сильно сомневаюсь, к какому слову он призывает…»
Никак, никак не успокоятся отдельные ревнители, что я и неформальную лексику считаю неотъемлемой частью русского литературного языка. И то, что написал, со сцены я читаю безмятежно. И поэтому меня то укоряют письменно и в прозе, то недавно пожилой какой-то человек (по почерку порой весьма заметен возраст) написал хвалебно-назидательный стишок:
- Вас любят и арены, и манежи,
- и русским, и евреям Вы нужны,
- но если б матерились Вы пореже,
- то Вам бы просто не было цены!
А в российском городе каком-то (жалко – не пометил) я записку получил – отменная литература:
«Дорогой Игорь Миронович! Вы много материтесь. Боженька услышит и язык отхуячит!»
Я всех предупреждаю с самого начала выступления и привожу примеры – профилактика ничуть не помогает. Я подумал как-то, что срабатывает подсознательное чувство страха за детей и внуков – что они услышат и прочтут. Но дети наши знают с ранних лет ничуть не меньше нас. Вот у меня лежит прелестная записка:
«Дядя Игорь, спасибо, что напомнили мне много интересных слов. Митя, 11 лет».
Мне как-то рассказали (в Бостоне, по-моему) историю, которую с тех пор я повествую всем, чтобы за внуков и детей не волновались. Вся она о том, что эти юные потомки счастливо обречены на полное знание нашего великого, могучего, правдивого и свободного языка. Поскольку это знание из воздуха приходит в их сметливые и хваткие головки. Посудите сами – вот история.
Бабушка в семье – филологиня питерского университета. Дочь и зять работают усердно, а ребенок – целиком поручен бабушке. Она ему читает, разговаривает с ним, рассказывает бабушкины сказки о прекрасной прошлой жизни в удивительно культурном городе. Когда они приехали, ему был год. Сейчас (на тот момент, когда мне это рассказали) – восемь лет. И у него, на зависть всем знакомым семьям, – замечательно сохранный русский язык. Большой словарь и очень правильная речь. И все – от бабушки. Поскольку всюду – речь английская и никаких российских знаний не предвидится. Что никаким таким словам его не обучала бабушка, понятно каждому: приличная семья, ничем не украшаемая речь. И вот однажды были они с бабушкой в гостях. И внук читал отрывок из «Евгения Онегина». И все им восхищались, не забыв и бабушку восславить. А потом все вышли, был декабрь (деталь немаловажная) и жуткий гололед. Покуда шли к машине чьей-то, внук сказал:
– Довольно скользко на дворе. Дай руку, бабушка, по крайней мере, наебнемся вместе.
Воистину неведомы пути проникновения великой русской речи.
И еще весьма она трудна для перевода. Спрашивают у меня во множестве записок: на какие языки уже перевели вас? На какие переводят?
Ну, на семь или на восемь языков. Но только не перевели, а попытались это сделать. И по-моему, уже оставлены попытки. Ничего ни у кого не получается. Уныло, пресно и безжизненно выходит. Как будто не хватает слов каких-то. Нет их в иностранных языках. А если есть, то нету в них звучания такого. И не только о запретной лексике сейчас я говорю – нет, я об общем аромате нашей жизни. А возможно, лично мне пока не повезло. Я подожду. Омар Хайям четыре века дожидался переводчиков своих, и это меня очень утешает.
А впрочем, вот недавно вышли на голландском языке рассказы Дины Рубиной. И переводчица (по просьбе Дины, вероятно) несколько моих стихов туда добавила. Что сам я не читаю по-голландски, ясно каждому, но я никак не отловлю кого-нибудь, чтоб это прочитал (и не искал пока такого знатока), но что-то в этом языке мне сразу же понравилось. Как только я обложку увидал. Там обнаружил я, что ежели голландский повнимательней читать, то там моя фамилия выходит – Хуйберман. А Дины получается фамилия – Руебина. И эта мелочь обнадежила меня насчет голландских переводов.
И еще один вопрос с недавних пор возник и повторяется в записках.
«Игорь Миронович, кто занимается Вашим имиджем? Увольте его!»
«Игорь, Вы всегда так скромно одеваетесь или специально для Ростова?»
Уже могу с десяток городов назвать, где спрашивали в одинаковых словах примерно, почему я так непритязательно одет. Во фраке, что ли, надо выступать? Вопросу этому уже лет пять, и я, впервые получив его (в Чикаго, кажется), ужасно растерялся. Там тогда спросили, почему я одеваюсь, выходя на сцену, – «вызывающе скромно». На записки отвечая с удовольствием и быстро, я впервые что-то бормотал невразумительное и даже оправдательное что-то. Дескать, все сейчас одеты так отменно, что для сцены глупо что-нибудь выискивать особое, что не Алла Пугачева я и даже не Филипп Киркоров. И метался мой рассудок по убогой памяти, ища чего-нибудь, что соотносится с одеждой. И нашел. Я непременно расскажу эту историю, хотя мне кажется, что я ее уже припоминал в одной из книг.
В Новосибирске это было много лет назад. А точнее – в Академгородке, который рядом. Я обнаружил в зале множество высоколобых лиц, отчетливо и грустно изнуренных интеллектом и безостановочной работой мысли. Я давно уже питаю уважение к ученым и немедленно решил, что почитаю им серьезные стихи. А у меня такие есть, и кто не верит, пусть удостоверится при случае. Там зал амфитеатром расположен, и все зрители прекрасно были мне видны. Спустя примерно полчаса я вдруг увидел, что приятель мой (который и привез меня сюда) смеется, сукин сын, в одном из кресел последнего ряда. А в антракте он ко мне зашел, и я его спросил немедля, почему смеялся он, засранец, когда я читал высокие серьезные стихи. Он сразу объяснил. С ним рядом оказались две молодые женщины, весьма научные сотрудницы по виду и манерам (я после антракта их не обнаружил – пересели, очевидно). И одна из них подруге громким шепотом сказала:
– А смотри-ка, ведь ему в Израиле живется нелегко, должно быть, вон у него брюки – далеко не новые, изношены совсем.
– Нет, ему это, наверно, безразлично, а жена за ним не смотрит, – отозвалась вторая женщина.
– Вот ведь блядь-то! – горько выдохнула первая, и обе вновь уставились на сцену.
Больше про одежду я не смог упомнить ничего. И на вопрос о ней бессильно развожу руками: мол, такой уж недотепа уродился. И на смокинг разорюсь еще не скоро. Но при этом интересно, что, слегка кокетничая эдакой мужской неприхотливостью своей, я вспоминаю с удовольствием и радостью, что нечто у меня с одеждой – полностью в порядке, проверял сегодня перед выходом на сцену. Потому что года три тому назад в одном американском городе досадная со мной конфузия случилась. Я в начале самом, только-только слыша, как аудитория смеется, уже знаю приблизительно, что будут (или нет) из зала интересные записки. В этот день я сразу же почувствовал, что будут. И, действительно, уже минуты через три увидел я, как по проходу около стены стремительно идет ко мне мужчина с тетрадочным листком в руках. Он даже его поднял, приближаясь, как бы мне сигналя, что хотел бы мне немедленно его вручить. Я взял листок и, продолжая говорить, в него, кося глазами, заглянул. А там было написано настолько крупно, что хотел, наверно, этот добрый человек мне еще издали явить эту записку:
«Игорь!! У тебя расстегнута ширинка!» Я конфуз этот довольно ловко ликвидировал (не зря листы большие со стихами я всегда держу в левой руке), но помню с этих пор, что главное в одежде – вовсе не дороговизна модного покроя.
Я на большинстве концертов различаю в зале много лиц (когда прожектора не бьют в глаза чрезмерно). Горячка завывания стихов меня не ослепляет полностью. Возможно, это следствие того, что получал образование я в те благословенные (по дисциплине) времена, когда и старшеклассника могли поставить в угол за плохое поведение. И много, много раз торчал я, неподвижно стоя, на сидящую взирая публику. Отсюда, вероятно, и закалка. Видя зал, я часто натыкаюсь взглядом на людей, весьма неодобрительно смотрящих на меня. И мысленно гадаю: для чего ж они сюда пришли? Ведь явно удовольствия не получают. Неужели для того, чтоб некую поставить галочку: мол, были, слушали, похабщина и пошлость. Однако же записок оскорбительных мне получать, по счастью, много лет не доводилось. А наоборот – полным-полно:
- Когда хозяин – мелкий гад
- и нету жизни от обмана —
- раскройте книжку наугад
- и перечтите Губермана.
Но двусмысленные – где вослед за одобрением скрывается хула – я получал и до сих пор не знаю, как к таким запискам относиться.
- Блаженствую, глаза смежив,
- все через жопу, как всегда:
- язык великий русский жив
- в устах пархатого жида.
Я помню, как прочел эту записку вслух, но зал лишь добродушно засмеялся, и не стал я обсуждать последнюю строку. Поскольку если есть в записке что-нибудь скандальное, то зал немедля чутко затихает. У меня так было в Волгограде (или в Омске, точно я уже не помню) – кинули на сцену маленький листок с двустишием:
- ЖИДеньких строчек наслушавшись ваших,
- ночью поеду евреев ебашить.
Так это и было написано – с тремя первыми заглавными буквами. И в зале воцарилась тишина. Я к ней готов был, я похожее послание однажды получал. Но много лет назад, и я тогда изрядно разозлился, было легче. И поэтому сейчас я медленно сказал, что автор – безусловно смелый человек, поскольку побоялся подписать свое хотя бы имя, и его на сцену пригласил: мол, выходи и вслух нам расскажи свои недомогания по этой части. Но никто, естественно, не встал.
– Но если ты такой трусливый, как же ты кого-нибудь ебашить будешь? – продолжал я ту же тему, лихорадочно ища идею, чтоб нарушить в зале тишину. Вот, кажется, нашел.
– Голубчик мой, – сказал я с ласковой заботой, – для чего же ты сюда пришел? Ведь ты какому риску подвергаешься, теперь твои приятели тебя же засмеют, что ты интеллигент!
И тишина сломалась с облегчением. Такое же почувствовал и я.
Еще я очень помню тишину, которая внезапно вдруг повисла, когда я прочитал совсем нейтральную записку:
«Вы где-нибудь работаете, служите, числитесь, получаете зарплату?»
– Друзья мои, – ответил я, – нигде я не служу и не работаю. Меня содержите вы!
Мне хлопали так бурно, словно ожидали, что я скрою этот удивительный источник своего земного пропитания.
Совсем иную тему я начну с истории, рассказанной мне устно. В Москве однажды, на Тишинском рынке, моя добрая знакомая увидела типичного грузина (я имею в виду кепку), торговавшего цветами. В основном там были хризантемы дивной красоты. И на куске фанеры обозначена цена: «Один херзантем – 5 рублей». Моя знакомая (филолог) так обрадовалась тексту, что спросила продавца, кто это написал. А он, чего-то забоявшись, тихо ей ответил:
– Тебе – по три отдам.
Так вот отдельная тематика записок – объявления. В начале самом я прошу мне присылать их – кто что помнит из былой или текущей жизни, и коллекция моя растет из года в год. Хотя немногие из объявлений остаются в папке у меня, но зрительская щедрость поразительна, и нечто новое мне достается всякий раз. Вот первые, что мне попали под руку.
В Ташкенте объявление на рынке – о колготках: «Женский трус с длинным рукавом».
А вот это – из Москвы, но грамотное столь же: «Кандидат филологических наук сымет комнату».
«Мироныч! Прокомментируй объявление: „Девушка без образования ищет работу по специальности“».
«Зубопротезные работы в области рта». Листочек на столбе: «Продам щенка породы сэр Бернар».
Ценник в деревенском магазине: «Помада для губ лица».
«Делаем копии с любых документов. Подлинник не требуется».
В Одессе на Привозе – вывеска на магазине возле туалетов: «Французские духи в разлив».
И в том же городе – в подъезде дома объявление (скорей, совет житейский):
- Берегите с ранних лет
- совесть, воду, газ и свет!
Реклама прививок против полиомиелита – в поликлинике: «Две капли в рот, и нет ребенка-инвалида!»
«Купите котят! Недорого! Пятьдесят рублей ведро».
«Кодирую от онанизма. Гарантия – три дня».
«Новый вид услуг! Женские тампоны – доставка и установка».
В той же Одессе: «Мастерская по изготовлению импортных зонтов».
«Удаляю волосы со всех частей тела. Куплю паяльную лампу и керосин».
«Похоронное бюро „Энтузиаст“. Для постоянных клиентов – скидка».
Объявление в какой-то российской газете (город не написан, к сожалению): «Выйду замуж за еврея любой национальности».
А в Америке на русском языке – уже десятки (а скорее – сотни) местных маленьких газет. Легко себе представить, что там пишут, объявляя, что желают познакомиться. Но я одно лишь приведу такое объявление. В нем столько информации содержится, что на большую книгу размышлений запросто хватило бы ее. На книгу, очень грустную для далеко не худших представителей мужского пола:
«Молодая женщина с ребенком познакомится с мужчиной для серьезных отношений. Людей творческих профессий прошу не беспокоиться».
Мне жутко жалко, что растаяли на письменном столе и снова в папку улеглись послания, полученные мной из разных залов. Спасибо всем, кто мне их посылал. Огромное душевное спасибо!
А закончу я эту главу – одной запиской, беспримерной по ее пугающему простодушию. Я оцепенел, ее читая. О невидимой, но безусловно существующей реальности меня спросила (явно доверяющая мне) какая-то читательница из России:
«Игорь Миронович! Вы что-нибудь писали о жидомасонском заговоре? Интересуюсь как русская православная».
Нет, ласточка, пока что не писал. Но все материалы и улики – собираю.
Оды, дифирамбы, панегирики
На скользкий путь писания застольных поздравлений я ступил весьма давно. Стиху, который преподносится хмельной аудитории, сужден успех гораздо больший, чем того заслуживает текст. И я, таким как раз успехом вдохновленный, соблазнился даже в книгу поместить отдельные застольные хваления. Но все российской выделки шедевры – к юбилеям, свадьбам и рождениям – бесследно рассосались и рассеялись по мусорным корзинам тех домов, где были читаны. И лишь один такой стишок случайно сохранился. Мы с Витей Браиловским только что вернулись из своих мест исправления и заядло щеголяли уголовной феней – в тех, естественно, размерах, что успели прихватить. А тут как раз у Иры Браиловской – юбилей. И уцелело поздравление мое.
- Канает и фраеру пруха,
- фартит фраерам отчего-то:
- такая у Витьки маруха,
- что даже в тюрьму неохота.
- В ментовке ни слова не скажет,
- случись если с мужем чего,
- умелую ксиву закажет,
- возьмет на поруки его.
- На кичу снесет передачи,
- чтоб хавал бациллу пахан,
- утешит в лихой неудаче,
- а к ночи поставит стакан.
- Укроет клифтом в полудреме,
- хрусты на похмелку займет,
- атасницей встанет на стреме,
- а пропаль – барыге спульнет.
- Поддержит в преступных стремленьях,
- разделит и ночи, и дни…
- Есть женщины в русских селеньях!
- И часто – еврейки они.
Мне этот незатейливый стишок настолько нравился (у авторов такое часто приключается), что я его еще на паре дней рождений прочитал как свежеиспеченное. Ну, разумеется, меняя имена. А совесть меня грызла и колола, но весьма не долго и не сильно.
В Израиле возобновить эту традицию застольных од меня заставил Саша Окунь. И я уселся, проклиная непреклонную настырность давешнего друга, сочинять настенную газету (он ее потом украсил дивными рисунками). А юбиляром был наш общий друг Виля Цам. Совсем мальчишкой он ушел из Киева на фронт, войной был сильно искалечен, еле выжил, но вернулся. Стал юристом, но работа занимала очень маленькую часть его души и времени. Виля неустанно праздновал свое существование на свете. В собутыльниках бывали у него прекраснейшие люди, Виктора Некрасова достаточно назвать.
А чтобы описать любовь к нему всех тех, кого дарил он близкой дружбой, я один лишь приведу негромкий факт: уже он десять лет (чуть более) как умер, но каждый год десятка два людей приходят вечером 9 мая в дом его, чтоб выпить за победу.
И его жена Фира вместе с нами поет советские песни. Легкомысленный гуляка Виля только в пятьдесят третьем порешил жениться, встретив Фиру, и сорокалетие их свадьбы праздновали мы в Иерусалиме.
Потому и поздравительная ода называлась —
На сорокалетие соблазнения Вилей девицы Фиры
- Случилось это сорок лет назад,
- война еще вовсю грозила миру,
- когда увидел Виля райский сад —
- в пивной увидел он девицу Фиру.
- Там Фиру домогался подполковник:
- поставив перед ней пивную кружку,
- хвалился ей, что чудо как любовник,
- и звал ее в казарму на подушку.
- Был Виля в небольшом военном чине,
- но лучшее имел он впереди:
- и все, что полагается мужчине,
- и плюс еще медали на груди.
- С достоинством держа большую палку,
- нисколько Виля драки не гнушался
- и с легкостью отправить мог на свалку
- любого, кто на Фиру покушался.
- И Фира силой женского таланта
- почувствовала крепость лейтенанта.
- Да, Фира это сразу ощутила
- и тихо прошептала – «Боже мой!»,
- и к Виле всю себя оборотила,
- чтоб Виля проводил ее домой.
- (Был Виля ума многотомник
- с вальяжностью шаха персидского.
- В казарме рыдал подполковник,
- шепча про Богдана Хмельницкого.)
- В сон девичий Виля явился,
- и Фира воскликнула – «Ах!»,
- поскольку он ей как бы снился,
- но был он уже не в штанах.
- А был он раздетый скорее,
- и был он хотя в темноте,
- но Фира узнала еврея
- в роскошной его наготе.
- (А девки лили слезы на мониста,
- сморкались в расшиваемый рушник,
- им пели два слепые бандуриста,
- что смылся на еврейку их мужик.)
- И длится это счастье очень долго,
- и можно объяснить его научно:
- обязанность супружеского долга
- наш Виля обожает потому что.
- И счастливы, придя на годовщину
- их дивного совместного житья,
- мы выпить за отменного мужчину
- и Фиру безупречного шитья.
Об Александре Окуне я собираюсь написать уже который год. Но это очень затруднительно – писать о близких людях. (Так хирурги избегают резать родственников, что-то есть похожее в обеих ситуациях.) Он очень подлинный и дьявольски талантливый художник. Только та всемирная известность, что его картинам, несомненно, суждена, придет гораздо позже, чем хотелось бы. Такое часто приключается с высокой пробы живописцами, история прекрасно это знает. Но у Саши Окуня есть еще множество других способностей. Он, кстати, и пером владеет столь же виртуозно, как и кистью, так что просто на поверхности лежала мысль о том, что Окунь – рыба кистеперая. Об этом и о прочих дарованиях его была к 50-летию написана хвалительная ода.
Пятьдесят лет в струю
- Родясь почти что вровень с полувеком
- на светлых берегах реки Невы,
- ты мог бы стать приличным человеком,
- но сделался художником – увы!
- Теперь там хаос общего разброда,
- и ты за счет еврейской головы
- мог быть оплотом русского народа,
- начальник был бы ты бы – но увы!
- Для русской это редкостно равнины,
- что в жителе нет генов татарвы;
- в роду, где есть великие раввины,
- ты сделался художником – увы!
- Владея непростым и редким даром
- улучшить вкус еды пучком травы,
- ты мог бы стать известным кулинаром,
- но сделался художником – увы!
- Смакуя меломанские детали
- в потоках гармонической халвы,
- ты б даже мог настраивать рояли,
- но сделался художником – увы!
- Легко играя мыслей пересвистом,
- слова переставляя так и сяк,
- ты был бы залихватским публицистом —
- зачем ты стал художником, босяк?
- Роскошно развалясь перед камином
- с осанкой патриарха и главы,
- ты мог бы слыть отменным семьянином,
- но склонен ты к художествам – увы!
- На голос твой, пленительный и сладкий, —
- пришла бы даже диктора карьера,
- ты мог бы рекламировать прокладки,
- художником ты стал – какого хера?
- Воздавши дань любовной укоризне,
- сказать уже по совести пора,
- что счастливы мы рядом быть по жизни
- с тобой – большим художником – ура!
А Верочка – жена Саши Окуня, и много уже лет они прокоротали вместе. Но еще у Верочки имеется любимая сестра – ее близнец, и нижеприводимая баллада – в честь двойного юбилея.
Баллада про Веру и Ксану
- Как-то раз умудрились родиться,
- созревая в едином яйце,
- две прекрасных собою девицы
- с видом сходства на каждом лице.
- Неразлучными были близняшки,
- расходились не дальше вершка,
- но по-разному клали какашки
- в два больших неразлучных горшка.
- Вера лихо носила юбчонку
- и собой была очень стройна,
- но попутал нечистый девчонку,
- и с евреем связалась она.
- Ксана долго терпела, как стоик,
- но внезапно женился на ней
- всей российской культуры историк,
- славянин из литовцев, еврей.
- Сестры мало собой различались,
- а родясь под созвездьем Весы,
- при походке немного качались
- и в мужчинах ценили усы.
- Потому их мужья бородаты
- и темны, как сибирская ночь,
- и все время немного поддаты —
- девки выпить и сами не прочь.
- Их мужчины смотрелись не чахло,
- а родились под знаком Тельца,
- но тельцом золотым там не пахло,
- были только хуи и сердца.
- Утопали в любовных объятиях
- и в мечтах, мужиками навеянных,
- и не знали о мероприятиях,
- сионистами гнусно затеянных.
- Ведь не знаешь, откуда печали
- и разлука с какой стороны…
- Ветры времени Верку умчали
- далеко от советской страны.
- Тосковали две чудные дамы
- от порватия родственных уз,
- и не выдержал Бог этой драмы
- и разрушил Советский Союз!
- Стали встречи светлы и прекрасны,
- а мужья их, угрюмы и хмуры,
- тихо шепчутся: просьбы напрасны,
- снова пьяные две наши дуры.
- Но сегодня – молчат эти монстры,
- будем пить и горланить припевки,
- веселитесь, разгульные сестры,
- будьте счастливы, милые девки!
У Саши с Верой есть дочь Маша, о которой можно многое узнать, прочтя произведение, которое мной было названо —