Дурные приметы Пронин Виктор
* * *
Этот человек ничем не привлекал к себе внимания, ну вот совершенно ничем. Его можно было встретить за день хоть сто раз, и ничто не отложилось бы в вашей памяти. В полном соответствии с нынешними представлениями о моде на ногах у него были тяжелые черные ботинки, не то туристские, не то десантные, причем явно какой-то чрезвычайно дружественной натовской державы. Темные штаны, не брюки, а именно штаны, в меру заношенные, в меру грязные. Плащевая куртка была продуманно неопределенного цвета, в ней можно было успешно скрываться в прибалтийском тумане, среди голых стволов деревьев, в таджикских скалах, в привокзальной, рыночной московской толчее. На голове у него была, естественно, вязаная шапочка с невнятными заграничными буквами над правым ухом.
Такой вот человек сидел на мокрой скамейке, на платформе станции Голицыно. Рядом, на влажном после ночного дождя асфальте, стояла довольно объемистая сумка с двумя ручками. Конечно же, она тоже была темно-серого цвета, конечно же, выглядела замызганной и затертой. Видимо, хозяину немало приходилось таскать ее по дорогам, по автобусным, троллейбусным остановкам, по электричкам и еще черт знает где.
Мятая, небритая физиономия, тусклый взгляд, замедленные, какие-то незаконченные движения… Человек этот если и надеялся на что-то в жизни, то не более чем на стакан водки с холодной сосиской у ближайшего киоска. А лет ему было около тридцати, может быть, тридцать пять, а там кто его знает. Отмыть, накормить, дать выспаться – глядишь, лет на десять и помолодеет.
Погода стояла отвратно-весенняя – низкое небо, холодный сырой ветер. Этот ветер казался клочковатым, то налетал с неожиданной стороны, то внезапно стихал, чтобы через секунду снова наброситься с непонятной озлобленностью. Намерзшиеся за зиму деревья раскачивались на этом ветру, и даже не гул шел от них, а тяжкий стон, будто и не надеялись они увидеть солнце, дождаться тепла, вытолкнуть из себя зеленые липкие листочки.
Белое запущенное, в грязных потеках здание вокзала было, видимо, когда-то нарядным и праздничным. Но теперь в нем вообще отпала всякая надобность. Первый этаж заняли всевозможные киоски – холодные, бестолковые и какие-то откровенно бандитские. Налет воровства и опасности исходил от немытых окон, от луж на полу, от нагловатых продавцов, да и от самого товара – поддельная водка с подозрительно низкой ценой, загнившие кошачьи консервы, порнокассеты с сисястыми бабами на коробках, шоколадные яйца с какими-то тварями внутри, призванными соблазнять души юные и неокрепшие.
Второй этаж здания вокзала был вообще заколочен. Судя по внешнему виду, внутри наверняка стояли треснувшие от мороза батареи, протекала крыша, гудели сквозняки сквозь выбитые стекла окон. Сто лет назад мимо проходило два-три поезда в сутки, но вокзал был украшением всей округи, а сейчас, когда электрички с металлическим визгом проносились каждые пять минут, вокзал сделался ненужным.
Часы на здании показывали пять минут десятого. Немного опоздав, подошла электричка из Москвы. С шипением раскрылись двери, и из вагонов на перрон высыпали люди – все мужчины неотличимо походили на человека, сидевшего на мокрой скамейке, все женщины вполне соответствовали мужчинам.
Двери захлопнулись, и электричка, набирая скорость, с воем ушла в серую мглу, в сторону Можайска.
Человек на скамейке пошевелился.
Прошло еще пять минут, и из той же влажной мглы медленно и бесшумно выполз состав. Что-то объявил гнусавый диктор. Его голос напоминал чье-то беспорядочное топтание по мятой жести. И хотя ни слова понять было невозможно, на платформе возникло движение, люди стали подтягиваться к дверям вагонов. Поднялся и человек в серой куртке. Он взял свою сумку, поднес ее к задним дверям последнего вагона и поставил на асфальт. Сумка, похоже, была достаточно тяжелой, и держать ее в ожидании, пока откроются двери, ему не хотелось.
– Куда электричка? – спросил парень, забравшийся с путей на платформу, тоже, кстати, в черных ботинках, серой куртке и вязаной шапочке.
– На Москву.
– Скоро пойдет?
– В десять пятнадцать, – человек с сумкой отвечал немногословно, но охотно, его совсем не тяготил разговор, он даже несколько оживился, взглянул парню в лицо.
– Дай закурить, – сказал тот.
– Не курю.
– И не пьешь?
– Пью.
– Сто грамм осилишь?
– Осилю, – какое-то подобие улыбки тронуло лицо человека, чуть раздвинулись губы, потеплели глаза.
– Сейчас зайдем, разберемся, – сказал парень и для верности похлопал себя по нагрудному карману. В нем явственно ощущалось некое вздутие, видимо, там и находилась бутылка.
– Разберемся, – кивнул человек и бросил опасливый взгляд на сумку.
– Чего везешь?
– Да так…
– Торговля?
– Вроде того.
– Кормит? – продолжал допытываться парень, но без большого интереса. Ему, похоже, просто хотелось переброситься хотя бы несколькими словами, перед тем как выпить с незнакомым человеком. – Или слабо?
– Когда как…
– Слышал такую песню… Начало не помню… Пудра, крем, одеколон, три пуховых одеяла, ленинградский патефон… Угадал? – усмехнулся парень, показав железные зубы.
– Почти.
Двери резко раздвинулись в стороны, обнажая проход в тамбур. Напирая и толкаясь, люди рванули в вагоны, хотя знали, что можно бы и не торопиться, что на начальной станции места хватит всем. Но привычно пробуждалась в каждом боязнь оказаться обманутым, обмишуленным, обойденным.
– Сюда, – парень суматошно затащил человека с сумкой в первое же купе. Причем сам поставил сумку у прохода так, чтобы никто больше не смог сесть рядом. Радостно-суетливыми движениями он достал из кармана водку, вынул стаканчик, складывающийся из нескольких пластмассовых колец, из другого кармана – завернутый в целлофановый пакетик соленый огурец.
– Хозяйственный ты мужик, – озадаченно проговорил человек.
– Тебя как звать-то?
– Виталий.
– А меня Вася. Значит, так… Сначала ты, а я потом… – Вася налил полный стакан водки, протянул Виталию. – Давай… А то сейчас сквозь кольца просочится… Давай.
Виталий взял стаканчик, прикинул емкость – в нем было не менее ста пятидесяти граммов. Доза приличная, учитывая, что день только начинался.
– Ну, ладно, – вздохнул обреченно. – Раз уж так вышло… Придется выпить.
– Почему придется?! – возмутился Вася. – Ты с радостью выпей, с радостью! Чтоб дух перехватило от восторга! Чтоб слезы из глаз! Чтоб вагон вздрогнул от зависти! – еще не выпив, он уже, кажется, начал пьянеть, счастье предстоящего хмеля уже охватило его.
Виталий выпил, хрустнул огурцом – неплохим оказался огурец, домашней засолки, не отравленный уксусом, солью, дурными специями. Внутри у него запылало чем-то нестерпимо сладким, жгучим, и все те горести, которые бродили в нем, отравляя сознание, мгновенно сгорели в этом священном огне. В глаза его начала просачиваться жизнь.
– Сколько должен? – спросил он.
– Тю! Дурной! – ответил Вася и опрокинул свой стаканчик. – Следующий раз ты меня угостишь.
– Долго ждать придется.
– А ты не пужай, я тебя тут частенько вижу по утрам… А нет, так и подожду, – ответил Вася весело, ему тоже похорошело. – Не к спеху. Все… Будь здоров!
– Что, уже? Так быстро?
– Малые Вяземы… Моя остановка. Одному хмырю дачу строим. Это… – Парень оглянулся. – Если плохо заплатит, – он еще раз оглянулся, – пустим петуха.
– Это как?
– Сожжем! – свистяще прошептал Вася. – Понял? Дотла! То-то будет весело, то-то хорошо! – В последний момент он успел выскочить в раскрытые двери, уже с перрона махнул рукой.
Виталий выглянул в окно – действительно, это были Малые Вяземы. Большие алюминиевые буквы, укрепленные на трубах, проплыли перед самым его лицом. Он взглянул на часы – девять восемнадцать. Их пьянка продолжалась ровно три минуты.
– Рекорд, – усмехнулся про себя. Передохнув несколько минут и дождавшись, пока в организме стихнет шторм, поднятый хорошей дозой водки, Евлентьев, да, именно такая была у него фамилия, Евлентьев решил, что пора приступить к работе. За это время электричка проскочила Дачное, в окне мелькнуло название следующей станции – Жаворонки. Часы на платформе показывали девять двадцать пять.
Поднявшись со скамейки, Евлентьев запустил руку в сумку и вынул книгу в красочной обложке.
– Уважаемые граждане пассажиры! – громко произнес он, стараясь пересилить грохот несущейся электрички. – Вашему вниманию предлагается потрясающий роман Леонида Словина! Кровавая схватка мафиозных группировок! Главного бандита утопили в говне! Авторитеты расстреляны в ресторане! Милиция, банки, высшая власть в преступной связке! Книга издана в прекрасном твердом переплете, отлично прошита, снабжена суперобложкой! А ее цена… Внимание… – Евлентьев сделал паузу и обвел скучающих пассажиров горящим взором, словно собирался сообщить о чем-то грандиозном. – Ее цена, вы не поверите… Мы работаем напрямую, без посредников, поэтому цена чисто символическая! Пятнадцать тысяч рублей. Не жалейте этих денег! Сходить в туалет на Белорусском вокзале стоит пять тысяч рублей…
– Три тысячи, – поправил его мужичок, неотрывно глядя в окно.
– Три тысячи – это, папаша, по малому сходить, только по малому! А если по полной программе, да еще с туалетной бумагой, да если еще разрешат от глаз людских дверцей отгородиться, то все пять тысяч!
Евлентьев слегка захмелел, и слова сыпались из него не совсем привычные, но, как ему казалось, достаточно убедительные.
– Действия происходят в Москве, Бухаре, Лондоне и… – он опять сделал паузу. – Да, граждане, да! В государстве Израиль. Там решаются судьбы наших героев! Известнейший, талантливейший писатель Леонид Словин специально проник в это опаснейшее государство и без документов, без средств к существованию прожил там не один год, собирая материал для этой потрясающей книги!
– Бедняга, – обронил все тот же мужичок с пухлым красноватым лицом и такими же пухлыми красноватыми руками.
– Но зато он все вскрыл, и тайн для него в этом преступном мире больше нет. Если вы купите эту книгу, не будет тайн и для вас!
Евлентьев обвел сияющими глазами тусклый вагон электрички с немытыми окнами, перекошенными дверями, с мусором под лавками и грохочущими при торможении пустыми бутылками в проходе. Еще не проснувшиеся пассажиры отводили от него глаза, смотрели в окна, притворялись спящими или попросту вперяли припухшие после ночи глаза в газеты, не видя ни строчек, ни снимков, – на них вроде бы выздоравливающий президент улыбался из последних сил и, грозя недругам, потрясал в воздухе усохшим кулачком, который совсем недавно, совсем недавно был красным, мясистым, налитым кровью и властью.
– А еще позвольте вам предложить прекрасно изданный, в твердом переплете, прошитый белыми шелковыми нитками любовный роман Селены Сосновской «Плоть и кровь». Вы содрогнетесь – роскошный мужик женится на собственной дочери, рожденной этим же мужиком от собственной матери.
– Видно, работал без посредников, – успел озаренно вставить пухловато-красноватый мужичок.
– Совершенный им грех не поддается описанию, но он все-таки описан талантливейшим пером известнейшей писательницы Селены Сосновской. Автор прошел через плоть и кровь этих кошмарных событий и предлагает вам пройти по тому же пути!
– Ни фига себе! – пробормотал мужичок. – Ну ты, парень, даешь!
– А цена, вы не поверите… Внимание, цена чисто символическая…
– Три раза в туалет сходить, – продолжал разговаривать с собой окончательно проснувшийся мужичок.
– Если же кто едет в гости, – продолжал Евлентьев, стараясь не слышать докучливых слов пассажира, – возвращается с дачи домой, если кто хочет порадовать своих внуков и правнуков, детей и племянников, любимых женщин и заждавшихся мамаш, могу предложить плитки шоколада. Прекрасно оформленные, в блестящей фольге, завернутые в бумагу с высокохудожественной картинкой, изображающей сестрицу Аленушку, сидящую на берегу пруда и оплакивающую безвременную кончину своего любимого братца Иванушки. Вам не найти лучшего подарка. Это наш отечественный шоколад знаменитейшей фабрики, принадлежащей когда-то братьям Сакко и Ванцетти! Это не какая-нибудь голландская или германская требуха из соевых бобов вперемешку с тараканами… А цена… Внимание… Вы не поверите… Цена чисто символическая – пять тысяч рублей. Такое возможно только потому, что мы работаем напрямую, без посредников… На московских прилавках этот шоколад стоит не меньше пятнадцати тысяч рублей… Желающие могут убедиться, попробовать на ощупь, даже понюхать! Запах натурального продукта невозможно спутать ни с чем иным! Немцы, голландцы, англичане закупают такой шоколад ящиками и едят, едят, едят, не в состоянии насытиться!
Евлентьев вытер выступивший на лбу пот. Выпитая с Васей водка, да еще похмельное состояние после вчерашнего перебора с Анастасией, да еще этот день без завтрака… Он перевел дух, замер на секунду с закрытыми глазами и, собравшись с силами, подхватив сумку, тяжело зашагал по проходу в следующий вагон.
Никто не купил у него ни одного экземпляра потрясающего романа Леонида Словина, ни женского любовного романа, ни шоколада в высокохудожественном оформлении. Да он особенно и не надеялся. В это время редко кто решится расстаться со своими кровными тысячами. Вечером – куда ни шло, а сейчас… Сейчас им бы похмелиться, в себя прийти после вчерашней жизни.
Пройдя через громыхающий стык между вагонами, протащив громоздкую сумку сквозь узковатые двери, Евлентьев вошел в следующий вагон.
– Уважаемые граждане пассажиры! – проговорил он привычные свои слова. – Вашему вниманию предлагается… А цена, вы не поверите… За прекрасно изданный, в прошитом переплете роман известнейшего… Высокохудожественная картина изображает убитую горем сестрицу Аленушку в одиночестве сидящей на берегу печального пруда, в котором отражается… На дочери, родившейся после соития с собственной матерью.
В пятый вагон от хвоста состава он вошел в девять часов тридцать семь минут – электричка как раз тронулась от платформы Отрадное. Только начиная с этой остановки можно было надеяться на продажу книги или шоколадки. Здесь вагоны плотно заполнялись жителями подмосковного Одинцова, торопящимися в Москву на заработки. Торговля шла плохо – в пяти вагонах Евлентьеву удалось продать одну книгу – какой-то хихикающей парочке, да еще старушка купила шоколадку, скорее всего в гости ехала, вот с подарком и заявится.
С трудом протиснувшись сквозь заполненный проход, Евлентьев уже хотел было шагнуть в тамбур, уже протянул свободную руку, чтобы открыть дверь, как почувствовал, что кто-то держит его, ухватив за куртку…
Он обернулся.
И столкнулся взглядом с человеком, сидящим на крайней скамейке. На лице его сияла радостная улыбка, волосы имели тот рекламный вид, который достигается ежедневными неустанными усилиями – они были рассыпчаты и подстрижены столь искусно, что усилия парикмахера были совершенно незаметны. И зубы его выглядели вполне рекламно – обладали той сверкающей белизной, которая тоже говорит об образе жизни, чуждом и недоступном Евлентьеву.
– Привет, старик! – весело произнес этот человек с какой-то профессиональной, отработанной доброжелательностью. – Как поживаешь?
– Да ничего… Ковыряюсь помаленьку, – ответил Евлентьев с некоторой растерянностью в голосе. – А в чем, собственно, дело?
– Ну ты, старик, даешь! – не то возмутился, не то восхитился незнакомец. – Не узнаешь?
И только тогда в смятенное сознание Евлентьева начало просачиваться слабое воспоминание об этом человеке. Похоже, что он его действительно когда-то знал. Не то в улыбке, не то в голосе, а может быть, в самом обращении «Привет, старик!» послышалось что-то давно знакомое, тревожное.
– Ну! – поторапливал его улыбчивый незнакомец. – Ну! Еще одно усилие, еще одна попытка, и ты бросишься ко мне на грудь!
– Боже, – прошептал Евлентьев. – Боже, – повторил он и выронил свою сумку на пол. – Что с тобой сделала жизнь…
– А что она со мной сделала?
– Ты стал богатым, молодым и, похоже, совершенно здоровым!
– Да! Да, Виталька! Именно так! – Он встал, обнял Евлентьева, обдав того запахами диковинных духов, добротной одежды, обдав той уверенностью в себе и окружающем мире, которую дает жизнь обеспеченная и достойная. – Надо же – Виталька Евлентьев! – Незнакомец отвел Виталия на вытянутые руки и умиленно склонил голову.
А Евлентьев смотрел на старого приятеля Генку Самохина с чувством подавленности. Не было в его взгляде ни радости встречи, ни воодушевления. Ему вдруг стало попросту стыдно оттого, что не пахнет от него ничем, кроме пота, нет на нем белой рубашки с шелковистым галстуком, и волосы его никак нельзя было назвать рассыпчатыми, не светились они и не струились, его волосы были немыты и нечесаны, от него несло отвратительной водкой, а у его ног стояла бесформенная сумка с товаром, который никто не хотел брать, а если и брали, то только из жалости – уж больно несчастным выглядел продавец. Да, не столько продавал он свои книги и шоколадки, сколько просил милостыню. И в этом никто из пассажиров не заблуждался. Не заблуждался и сам Евлентьев, иначе не пил бы водку спозаранку, смог бы удержаться от дарового угощения.
– Да ты садись, старик! – воскликнул Самохин, увидев, что его сосед поднялся со скамейки.
Евлентьев сел, подтянул к себе сумку, затолкал ее ногами под сиденье, выглянул в окно. Часы на платформе Сетунь показывали девять часов пятьдесят две минуты.
– По тебе не скажешь, что ты на электричках ездишь, – сказал он, окинув взглядом нарядного приятеля.
– А я на них и не езжу! – рассмеялся Самохин. – У меня дача в Жаворонках, в основном там я и живу. А машина забарахлила с утра, не пойму даже, в чем дело.
– Какая машина? – спросил Евлентьев, заранее зная ответ и заранее зная, что его вопрос будет приятен Самохину.
– «Мерседес»… Правда, не самой последней модели, но зато новый.
– Значит, и новые «Мерседесы» ломаются? – усмехнулся Виталий.
– Старик! Все ломается! Судьбы людские ломаются, а ты о какой-то железке! – воскликнул Самохин, но услышал, почувствовал Евлентьев, что вопрос его задел приятеля, не понравился тому вопрос. – Главное, чтоб мы не сломались, я так думаю! – это уже был удар, болезненный удар, Самохин явно намекал на то, что с Евлентьевым, судя по всему, это все-таки произошло.
– Ты прав, – кивнул Евлентьев, – я и в самом деле того… Похоже, сломался.
– Нет-нет, старик! Я не это хотел сказать! – Самохин прижал ладони к груди, и Евлентьев с какой-то внутренней усмешкой понял, что и ногти у его старого приятеля покрыты лаком, приведены в порядок руками умелыми и заботливыми.
– Да ладно тебе, – он махнул рукой не то на слова Самохина, не то на самого себя.
Электричка подошла к станции Фили.
Часы на бестолковом угластом здании показывали четыре минуты одиннадцатого. Разговор двух старых приятелей продолжался около десяти минут. За это время многое изменилось в их взаимоотношениях. Если когда-то они были на равных, то за эти минуты один поднялся на несколько ступенек вверх, второй опустился вниз.
– Тебе где выходить? – спросил Евлентьев, тяготясь и этой встречей, и разговором, который явно становился пустым и обременительным. Впрочем, тяготил он, похоже, одного лишь Евлентьева. Самохин оставался оживленным, говорливым и, кажется, готов был продолжать беседу до бесконечности.
– На Беговой выйду… Мне надо на Пушкинскую, там моя контора.
– Что за контора? – без интереса спросил Евлентьев, незаметно трогая ногой сумку под сиденьем. Эта поездка для него оказалась пустой – кроме одной книги и двух шоколадок, продать не удалось ничего. Встреча с Самохиным сломала все его надежды, и теперь он думал лишь об одном – побыстрее отправиться в обратный путь на Голицыно и попытаться хоть немного заработать на ужин.
– Ха! – весело воскликнул Самохин и, кажется, даже ногами взбрыкнул, услышав вопрос. – А я все думаю – когда же ты об этом спросишь, когда поинтересуешься, чем занимаюсь!
– Робел, – развел руками Евлентьев, – с виду ты вроде как «новый русский», а они не любят отвечать на такие вопросы, таятся. У тебя как… На груди золотая цепь?.. Висит?
– Висит! – радостно кивнул Самохин. – Златая цепь на дубе том!
– Тяжелая?
– А! Ерунда! Двадцать пять грамм.
– Ничего, – уважительно склонил голову Евлентьев. – Дашь поносить?
– Хоть сейчас! – И Самохин полез за пазуху.
– Да ну тебя! – остановил его Евлентьев. – Шутки наши забыл? Помнишь, ты у меня просил – дай джинсы поносить… Помнишь?
– Было такое, – согласился Самохин, и опять Евлентьев заметил, что воспоминание это не было для приятеля радостным.
– Так где же ты работаешь?
– Старик, ты не поверишь… Я нигде не работаю… Ни на кого не работаю. Я на себя работаю.
– Я тоже.
– Старик… У меня банк. Понял? Банк! Это тебе о чем-нибудь говорит?
– Говорит, – кивнул Евлентьев. – Как я понимаю, ты банкир?
– И неплохой! – расхохотался Самохин. – Банк небольшой, но с очень высокой степенью надежности. По надежности я вхожу в первую десятку Москвы. Естественно, среди банков моего пошиба. Так что советую – накопления неси ко мне.
– А не слиняешь?
– Обижаешь, старик, – укоризненно протянул Самохин. – Если придется гореть, тебе сообщу первому – приходи, дескать, забирай свои миллионы, пока не поздно.
– Следующая Беговая, – сказал Евлентьев. – Не прозевай.
– Успею… А это дело… – Самохин ткнул ногой в сумку под лавкой, – кормит?
– Хиловато.
– Поит?
– А вот это уже нет… На питье не хватает.
– Так, – Самохин посерьезнел, наклонился, чтобы посмотреть на сумку, без всякой мысли наклонился, но, наткнувшись на размокшие, давно не чищенные ботинки старого друга, распрямился. – Хочешь, куплю весь твой товар? – неожиданно спросил он.
– А зачем он тебе?
– Я его тебе и оставлю… А?
– Нет, Гена… Не надо. Неловко получается. Два-три рейса – и я весь его распихаю. После обеда торговля поживей пойдет.
– Ты что… Обратно в Голицыно? – спросил Самохин почти с ужасом.
– Нет, – покачал головой Евлентьев. – Только до Одинцова. Дальше торговли нет…
– И так весь день?
– Ну, почему обязательно весь… Не весь…
– Слушай, Виталий… Нам нужно увидеться.
– Увидимся, – Евлентьев пожал плечами. – Почему бы и не увидеться хорошим людям. Обязательно.
– Сегодня.
– Боюсь, не получится… Дело в том… Понимаешь… У меня назначена одна небольшая встреча личного плана, – Евлентьев и дальше готов был молоть что-то бессмысленное, но Самохин показал, что не зря и не случайно оказался во главе банка. Он перебил Евлентьева жестко и твердо, сразу отбросив все смешливое и легковесное.
– Сегодня, – повторил он. – Ровно в восемнадцать часов ты будешь ждать меня на выходе из метро «Краснопресненская». На троллейбусной остановке.
– Ты подъедешь на троллейбусе?
– На «Мерседесе».
– Он же сломался.
– Подъеду на другом. Повторяю, ровно в восемнадцать часов. Форма одежды парадная.
– Нам что-то предстоит? – спросил с кисловатой улыбкой Евлентьев, и в этом вопросе уже было согласие.
– Да. Ужин. – Самохин отвечал быстро, торопливо, без улыбки, и Евлентьев хорошо представил себе, как четко ведет банковские заседания его старый приятель.
– В приличном месте?
– Дом литераторов.
– Будет много писателей?
– Там уже давно не бывает писателей. В предбаннике хлопнут рюмку водки, оботрутся рукавом – и отваливают, счастливые даже тем, что обломилось. Им не по карману ужин в их же собственном доме. А ты все-таки работник книги, – Самохин пнул каблуком в сумку под лавкой. – Тебе там будет интересно.
– И тебе тоже?
– Да. И мне будет интересно. Потому что нас с тобой ожидает не только ужин, но и интересный разговор. Ты мне нужен. И я тебя не отпущу.
– У тебя нет заместителя?
– Заместителей у меня более чем достаточно, – резковато сказал Самохин, не привыкший, видимо, к столь легкомысленной манере разговора. – И секретарши у меня есть. И охрана.
– Где же она? – Евлентьев оглянулся.
– Никому и в голову не придет, что я могу добираться электричкой. Электричка – самый безопасный вид транспорта. Здесь никогда не хлопнут.
– А есть желающие?
– Сколько угодно.
– За что?
– Место под солнцем занимаю. А от этого места многие бы не отказались.
– Банк, охрана, секретарши, деньги… Чего же тебе еще?
– У меня нет надежного человека. Д’Артаньяна у меня нет. Мне нужен д’Артаньян.
– Я не владею шпагой и не ношу усов, – Евлентьев попытался смягчить резковатый тон Самохина.
– Научим. Не захочешь – заставим. Усы отрастим. Или приклеим. Я внятно выражаюсь?
– Вполне.
– Будь здоров. Мне пора выходить.
– Клиенты ждут?
Самохин хотел было ответить опять что-то резковатое, но сдержался и, подхватив полы длинного черного пальто, шагнул к двери. В последний момент обернулся, встретился взглядом с Евлентьевым.
– Не забудь – восемнадцать ноль-ноль.
И шагнул в тамбур.
Проходя мимо окна, он не повернул головы в сторону Евлентьева, не махнул рукой, хотя этого вполне можно было ожидать. Похоже, он тут же забыл о своем друге и весь уже был мыслями в банке, в той жизни, которая ожидала его где-то в районе метро «Пушкинская».
Евлентьев взглянул на вокзальные часы. Они показывали десять часов одиннадцать минут. Электричка шла без опоздания. Это был хороший знак, но Евлентьев не верил в приметы. В приметы ему еще предстояло поверить.
Странный, но в то же время вполне объяснимый и естественный промысел развился в России в последние годы – подмосковные электрички, да и не только подмосковные, не только электрички заполняли люди с сумками, рюкзаками, чемоданами и авоськами. Благообразные тетеньки с прекрасным произношением и одухотворенными лицами, бывшие учителя, работники закрытых музеев и разогнанных Дворцов культуры предлагали скучающим пассажирам семена огурцов, средства от тараканов, пилюли от бесплодия, иголки для швейных машинок, разноцветные нитки, которые, как выяснялось уже дома, были намотаны на катушку в два слоя – Запад делился изнанкой своего красочного благополучия.
Их мужья, идя по составу следом, с опозданием на вагон, предлагали машинное масло, отвертки и выключатели, электрические патроны, корм для кошек и ошейники для собак.
Шустрые подростки уговаривали купить эротические издания, предлагали телефоны авторемонтных мастерских, домашних борделей, где вас могли принять в любое время суток и обслужить по полной физиологической программе.
Бабули, проев за три дня свои пенсии, отправлялись по вагонам, уговаривая купить гостинцы внучатам – фломастеры, шоколадки, какие-то куколки в целлофановых мешочках, а то и просто целлофановые мешочки с изображением заморских красоток с загорелыми ягодицами.
Некоторые покупали, иные просто совали в карман престарелой коробейницы тысчонку-вторую. Бабули этого как бы не видели, только чуть заметный кивок говорил о том, что они приняли подношение, но прожитая жизнь, когда-то пристойная профессия не позволяли им откликнуться на милостыню более благодарно.
А вернувшись вечером в голодноватые квартирки, рыдали, увидев по телевизору, как какая-то косорылая депутатша убеждала их в том, что жизнь улучшится, когда вымрут старики, и тогда все выжившие женщины страны смогут, как и она, летать в город Париж делать прическу. А еще как-то сипловато-смугловатая старуха с сальными волосами убеждала их, что Берлин в сорок пятом брали негодяи и подонки, забывшие о праве фашистов на собственное достоинство.
Иногда в вагон вдруг вваливалась компания пожилых людей, увешанных орденами и медалями всех стран и народов Европы, победители самой жестокой войны человечества. Медали звякали на заношенных пиджаках пустовато и обесчещенно. В руках у мужичков были музыкальные инструменты. Войдя, они располагались у тамбура и, повинуясь незаметной команде одного из своих товарищей, начинали исполнять на трубе, аккордеоне, барабане, свистульке мелодии своей победы… «Пусть ярость благородная вскипает, как волна, – идет война народная, священная война…» И каменели лица у сонных пассажиров, и хмурые пассажиры молча, как бы стесняясь друг друга, лезли в карманы, ковырялись заскорузлыми пальцами в кошельках.
А музыканты, вытянувшись в цепочку, не прекращая играть, медленно шли по проходу между сиденьями. Лица их были невозмутимы и даже, кажется, надменны. Впереди шел парнишка с коробкой из-под кока-колы, видимо внук или правнук кого-то из музыкантов… Все это производило впечатление похоронной команды, которую пригласили на поминки по великой державе.
Время от времени, правда, они давали себе передышку, и труба с аккордеоном щемяще выводили полузабытые мелодии об утомленном солнце, которое так нежно с морем прощалось, о том, как кто-то кому-то возвращал портрет, рыдая от любви, и хотя искры гасли на ветру, костер все-таки продолжал, все-таки продолжал светить в тумане…
Носили по вагонам хлеб и молоко, яйца и колбасу, водку и пиво, популярные газеты и залежалые книги. Конечно же, в прошитых переплетах, конечно же, потрясающих авторов и по невероятно низкой цене.
– Мы работаем без посредников, напрямую, поэтому вы не поверите, наши цены втрое, впятеро ниже, чем на прилавках в центре города! – выкрикивал Евлентьев, пытаясь наполнить свой голос чем-то зажигающим, вдохновляющим и прекрасно при этом понимая, что выглядит паршиво, что ему, с его мятой физиономией, в затертых штанах и размокших туфлях, никто не верит. И голос его был уныл и безрадостен. Он даже сам озадаченно удивлялся, когда кто-то все-таки покупал у него книгу с каким-то совершенно идиотским названием… «Огненная страсть», «Необузданные желания», «Экстаз любви»… В этих словах ему виделась та же унылая беспомощность, та же надсадная страсть, что и в его голосе…
Как-то он сам попытался прочитать несколько страниц из этих книг. Отменили какую-то электричку, домой возвращаться не хотелось, и он, зажавшись в угол зала ожидания на Белорусском вокзале, углубился в чтение. Ровно через пять минут Евлентьев с гадливым отвращением захлопнул книгу и больше не пытался заглянуть под эти красочные обложки, под эти подолы, обещавшие столько наслаждения, столько неземных радостей. Как выяснилось, кроме духоты и вони, под подолами ничего не было.
Этот день для Евлентьева был откровенно неудачным.
Торговля не шла.
Побито и подневольно проходил он состав за составом из конца в конец, но его товаром никто не интересовался. Может быть, потому, что он и сам потерял к этим сладостным книжкам и сладеньким шоколадкам всякий интерес.
Утренняя встреча со старым товарищем, который неожиданно оказался преуспевающим банкиром, всколыхнула Евлентьева, да и не могла не всколыхнуть, поскольку жизнь его была достаточно тусклой и однообразной. Все эти электрички, переполненные вагоны, сквозняковые тамбуры, редкие прижимистые покупатели слились в один поток, серый, грохочущий на рельсовых стыках поток жизни.
От Самохина в черном пальто, от его длинного белого шарфа, от непокрытой головы дохнуло другой жизнью. Дохнуло и опасностью. Эту опасность Евлентьев чувствовал все острее, но гасил, гасил в себе настораживающие мысли и ощущения. Что делать, обычно так и бывает – человек, которому опостылела его жизнь, готов все перемены считать счастливыми, ко всяким он стремится в ожидании удачи, пусть хоть какой-нибудь, самой хиленькой.
Вернувшись в очередной раз на Белорусский вокзал, Евлентьев вскинул на плечо чуть полегчавшую сумку и двинулся домой. Жил он недалеко, на улице Правды. Пройдя по переходу под Ленинградским проспектом, вышел с противоположной стороны, поднялся по мокрым гранитным ступенькам, через полсотни метров спустился по таким же ступенькам и оказался у гастронома. С трудом протиснувшись в алюминиевые двери, он пристроил сумку у окна, выбрав место посуше, не затоптанное покупателями. Купив полкило колбасы, Евлентьев зашагал дальше, мимо часового завода, мимо туристической фирмы, которая каждый день своими плакатами звала его в дальние страны, завлекая голыми телами, голубыми волнами, бутылками, бананами, Багамами. Но взгляд Евлентьева всегда невольно задерживался на плакате, изображавшем маленький греческий островок, – хотелось ему в Грецию, хотелось. Больше никуда, только на этот маленький скалистый островок. Внизу у скал пенилась теплая морская волна, выше располагалось селение из белых домов, а на горизонте опускалось в море красное солнце… От плаката веяло теплым ветром и спокойной жизнью без грохота электричек и злобного перебреха вагонных торговцев…
Но сегодня Евлентьев увидел не плакат, его он даже не заметил, он увидел собственное отражение в большом витринном стекле – согнутая фигура, бесформенные штаны, вязаная шапочка, сумка, которая делала его громоздким и неповоротливым. Он остановился и некоторое время исподлобья смотрел себе в глаза, словно увидел человека, которого уже и не надеялся встретить на этой земле.
– Ну ты даешь, – пробормотал он. Евлентьев привык к своему облику, и не удручала его трехдневная светлая щетина, взгляд, который с каждым месяцем становился все более заискивающим, какая-то непроходящая затертость, появляющаяся у каждого, кто занимался этим промыслом в вагонной толчее.
– Ладно, – пробормотал он, сворачивая на улицу Правды. – Разберемся… Во всем разберемся.
Едва Евлентьев переступил порог квартиры, как сумка словно сама по себе соскользнула с его плеча и легла на пол. Вязаную шапочку Евлентьев сдернул с головы и бросил на крючок, но промахнулся. Шапочка упала на пол недалеко от сумки. Он не стал ее поднимать. И к ботинкам своим не наклонился – просто сковырнул их с ног и прошел в комнату. Носки вокруг пальцев были мокрыми и оставляли влажные следы на паркете. Увидев их, Евлентьев поспешил перейти на палас, тоже какой-то затертый, серо-полосатого цвета.
Пройдя на середину комнаты, он бросил опасливый взгляд в зеркало, словно боялся увидеть там нечто неожиданное. Но ничего, обошлось, он даже подзадержался на себе взглядом, провел рукой по волосам, немного взмокшим под шерстяной шапочкой.
Был Евлентьев довольно высок ростом, с прямыми светлыми волосами, негустой щетиной, худощав. А вот руки ему достались крупные. Сильные, красивые руки были у Евлентьева, и он знал об этом. Подойдя к тахте, он с ходу, одним движением рухнул на нее всем телом лицом вверх. Евлентьев старался не смотреть в угол, где в кресле, забравшись в него с ногами, сидела женщина. Он увидел ее, едва приоткрыл входную дверь, но словно не заметил, зная, что разговор пойдет неприятный, какой-то подзуживающий, и заранее как бы сжимался в ожидании не очень сильного, но болезненного удара.
У женщины были темные волосы, свисавшие по обе стороны лица, тонкие руки, длинные пальцы. На ней были легкие брючки, большой растянутый свитер. Растоптанные мужские шлепанцы валялись на полу. В отставленной руке дымилась сигарета, прямо в кресле у голых пяток стояло блюдце, служившее пепельницей. В нем уже лежало несколько окурков, из чего можно было заключить, что в кресле женщина сидела давно. Когда в комнате появился Евлентьев, на губах ее заиграла еле заметная снисходительная улыбка. Евлентьев не любил эту улыбку по одной простой причине – он считал, что так вот может улыбаться только хозяйка, а она действительно была хозяйкой этой квартиры. И позволяла ему жить здесь, с ней. У него была комната в общей квартире где-то на Юго-Западе.
Евлентьеву казалось, что не то он ее любит, не то она его, не то оба понемножку, во всяком случае, что-то между ними было, теплились какие-то отношения. Иногда они прерывались, и было такое ощущение, что прерывались они ко взаимному удовольствию. Потом как-то само собой получалось, что отношения восстанавливались, возобновлялись, и Евлентьев снова обнаруживал себя в этой квартире, а не в той комнатушке на Юго-Западе.
– Здравствуй, – произнесла, не сказала, а именно произнесла Анастасия – она любила, когда ее называли не Настя, а именно Анастасия. Что-то виделось ей в этом звучании, что-то грело ее и ласкало. – Что нового в большой жизни?
– Большая жизнь закончилась, – ответил Евлентьев, не открывая глаз.
– Что так? – Анастасия пустила дым к потолку, усмехнулась каким-то своим мыслям.
– Большая жизнь рассыпалась на большую кучу маленьких жизней… И получилось что-то вроде горы битого стекла, которое годится разве что в переплавку… Впрочем, я слышал, что в некоторых чрезвычайно развитых странах битое стекло используют для покрытия дорог.
– И что? – В этом вопросе прозвучала явно хозяйская нотка. Было, было в нем этакое снисходительное внимание.
– И ничего, – ответил Евлентьев, прекрасно понимая, что в этом его ответе есть некоторая дерзость, которая вряд ли понравится Анастасии. – И ничего, – повторил он. – Живут. Хлеб жуют.