Живи! Данихнов Владимир
– Громче!
Да уж, с ней не соскучишься. Хлюпаю громче, как и велено.
– Не верю! С чувством шмыгай!
Шмыгаю так, что в нос попадает пылинка, я не выдерживаю и начинаю чихать. Ирка сдавленно хихикает, наверно, прикрыла рот ладошкой – ну, чтоб не так обидно. Открываю глаза – точно, прикрыла – и со словами: «Ну всё, хватит с меня!» – начинаю вставать, но она удерживает меня за рукав.
– Влад, прости, я больше не буду.
– Шутки шутишь?
– Ну… забавно вышло – ты поверил и всё выполнял… Садись, пожалуйста, сейчас всё будет серьезно. Как обычно. – Она снимает с шеи цепочку, на которой покачивается камень густо-красного цвета; грани его вспыхивают, улавливая огоньки свечей, искрятся. Ирка, завороженно уставившись на него, наблюдает за игрой света.
– Глаза закрывать? – ворчу.
– Нет, не надо… – И она начинает бубнить черте что, вгоняя себя в транс.
Я всё-таки закрываю.
Это не первый наш «сеанс»! – озаряет меня. Их было много, очень много. Очередной кусочек мозаики со щелчком становится в надлежащее место. Во время одного из «сеансов», прошлой зимой, когда ударили морозы и в городе насмерть замерзло несколько человек, мы так же сидели на полу и занимались чем-то вроде медитации. Вначале чувствуешь холод, проникший во все уголки комнаты, затем привыкаешь; что-то греет тебя, некий жар, будто пришедший из преисподней. Ты сидишь, скрестив ноги, вокруг потрескивают свечи, а окно, затянутое полиэтиленовой пленкой, затвердело от намерзшего льда. Морозных узоров на пленке нет, это же не стекло, поэтому чуточку грустно; в детстве ты часто спрашивал: кто рисует на стекле такие замечательные узоры, похожие на еловые лапы? Когда отец не был пьян и у него было хорошее настроение, он принимался объяснять что-то сложное и мудреное, называя это физическим явлением. А тебе не нужны были никакие физические явления и законы, ты хотел сказки…
Ты сидишь и медленно уплываешь в чужой незнакомый мир; только ты и девчонка напротив, одетая во всё черное. Кажется, она светится черным светом, окаймленным белыми протуберанцами, как ни глупо это звучит.
Потом в твой мир вторгается далекий сначала звук – с каждой секундой он становится громче и ближе.
Замерзший полиэтилен рвется; в воздухе, поблескивая острыми краями, разлетаются отколовшиеся льдинки, а там, за окном, валит снег, и крупные снежинки, пританцовывая на ветру, опускаются на пол. Какой-то парень в рванье ходит по комнате, обыскивает ее, ищет еду, деньги; лицо его скрыто капюшоном. Он видит нас, но не боится – по Лайф-сити гуляет слух, что во время сеанса мы становимся нечувствительны к внешнему миру. На нас можно орать, можно бить – мы ничего не почувствуем, ничего не услышим.
Домыслы, как это часто бывает, оказываются неверными.
Я вскакиваю и, ухватив вора под мышки, приподнимаю над полом. Пацан кричит, вырывается, суча ногами, капюшон спадает у него с головы. Он пытается укусить меня – дотягивается и кусает. Я не чувствую боли, потому что всё еще нахожусь в легком трансе. Приглядываюсь к мальчишке: я видел его раньше, знаю его – это сын плотника Радека из южной части города.
Бледная как смерть поднимается Ирка, ее красивая зеленая радужка вся заполнена черным зрачком. Она подходит к мальчишке, и тот замирает.
– Знаешь, недавно я читала приключенческую книжку, старых еще времен, написанную до начала игры. Там воришка забрался к главному герою в дом, но тот поймал его, однако полиции не сдал, а приютил и накормил. Они подружились.
Мальчишка смотрит на нее, как загипнотизированный. В разбитое окно наметает снег. Сквозь черно-белую муть сияет идущая на убыль луна, празднично подсвечивает снежинки. Неповоротливые тучи озарены ее матовым светом.
– В книжках всё так здорово. – Иркино лицо застывает вырезанной из дерева маской. – А у нас за это отсекают кисть правой руки. Ты ведь мусульманин, Ловиц?
Мальчишка кивает, что-то шепчет, вяло перебирая в воздухе ногами. Я прислушиваюсь.
– Братишка голоден, папа заболел, денег нет. Отпустите… отпустите ради бога вашего, Иисуса Христа…
– Не смей говорить о нашем Боге! – кричит Ирка.
Хлесткая пощечина. Голова пацана дергается, будто у марионетки, управляемой неловким кукольником.
На следующий день в мусульманском районе Лайф-сити мальчишке отсекают кисть левой руки. Вообще-то по закону следовало отсечь правую, но его папаша успел распродать половину имущества и дал судье взятку. Ирка не возражает. Она, встав с западной стороны помоста, где собрались христиане, молится, сложив руки ковшиком и смиренно опустив голову. Я стою рядом, холодный, отстраненный; над головой нависают облепленные белым пухом сосновые лапы, воздух прозрачен, под ногами похрустывает утоптанный снег. Мусульмане сгрудились по восточную сторону плахи, плотник вместе с ними, он с ненавистью, бессильно сжимая кулаки, смотрит на Ирку. Впрочем, на западе нас тоже не слишком-то жалуют; люди толпятся в стороне, бросая на меня настороженные взгляды. Слышен говорок: «Ворожбиты… ублюдки…» – но в открытую никто не выступает… Не знаю, почему, – кажется, нас боятся. Или мы им для чего-то нужны.
Мальчонку ведут к плахе. Ресницы его покрыты инеем, губы синие, он часто шмыгает носом. Воришка не сопротивляется и выглядит немного заторможенным, наверное, ему вкололи лошадиную дозу успокоительного.
Палач в накинутой на голову женской сумке с прорезями для глаз и рта говорит:
– Ты осознаёшь свою вину?
По толпе гуляет злой шепоток: палача здесь не любят, но закон есть закон.
– Ловиц! Ловиц!.. – захлебывается слезами мать парнишки, утыкается лицом в грудь мужа. Плотник шатается на ветру – огромный, но осунувшийся, сдавший мужчина. У него желтое, одутловатое лицо, судя по всему, больная печень. Он часто прижимает ко рту кулак и надсадно кашляет, а после обтирает пальцы о штанину.
Мальчишке нахлобучивают на голову безразмерную и бесформенную шляпу, она сползает на глаза. Ему приказывают стать на колени, и он послушно становится.
– Ты осознаёшь?..
– Ловиц… – бормочет мать мальчугана.
– Осознаёшь?!
– Заткните кто-нибудь палача! – орут из толпы мусульман.
– Пусть замолчит! – поддерживают христиане.
Судья неуклюже переминается с ноги на ногу и, в замешательстве поглядывая на палача, зачитывает приговор. Судья молод и трусоват: ему около тридцати, и он атеист.
Лезвие топора сверкает морозным блеском, свистит в воздухе, мальчишка вскрикивает. Его поднимают с колен и быстро уводят в толпу, к родителям. Люди расходятся, возбужденно переговариваясь, у помоста остаемся мы с Иркой и палач. Он подхватывает с досок кастрюлю, в которую шлепнулась отрубленная рука, и стягивает с головы женскую сумку.
Это Лютич… Он устало кивает нам.
Но больше всего меня пугает даже не забрызгавшая доски кровь, а кастрюля – обыкновенная хозяйственная кастрюля с цветочками по бокам.
Воспоминания ускользают, тают обрывками сновидений, но в отличие от снов, не забываются. Я вздрагиваю и открываю глаза. Ирка молчит, она уже в ином мире: ушла в себя. Вернется нескоро. Улыбаюсь нечаянно-глупому каламбуру, но улыбка выходит жалкой – я еще под впечатлением от очередной вспышки памяти.
Глаза у Ирки зажмурены, губы едва уловимо шевелятся. Я не слышу, что она говорит, а читать по губам – какая жалость! – не умею. Но это мало меня волнует. Воспоминания не дают ответов, а добавляют вопросов, и… появляется страх. Страх охватывает меня. Как я мог сдать мальчишку этим извергам? Он всего лишь хотел еды… Я смотрю на Ирку. Во что она меня втравила? Она и старик Лютич, этот бессменный палач Лайф-сити. Что происходит с городом?
Когда я искал Марийку, то порой оставался здесь по нескольку недель кряду, в местные дела толком не вникал, но, кажется, напряженности не было. Ни распрей, ни особых конфликтов, несмотря на извечную вражду креста и полумесяца. А после… всё изменилось, не помню – почему, и город теперь делится на два района: христианский и мусульманский, оба довольно большие. Люди разных конфессий относятся друг к другу настороженно, хотя открытых стычек не происходит.
Что еще? Да… мальчишка… Я держал его за руки, пока Ирка издевалась над ним, а ближе к утру, когда метель унялась, отвел к судье. Сдал его.
Не верится.
Не верю, что это сделал я. Наверняка со мной что-то сотворили, отчего я стал чудовищем, холодным и равнодушным зверем. А теперь я очнулся. Я постепенно вспомню последние годы и пойму, кто контролировал меня, подчинив своей воле. Есть еще тетрадь наблюдений, вот она, за пазухой, я прочитаю ее, и всё встанет по местам…
Меня отвлекает Ира.
– Марийка… – отчетливо говорит она, и я замираю, внимательно слежу за ее губами. Сквознячок заставляет огоньки свечей трепетать. Я вздрагиваю.
– …я вижу ее… – продолжает девушка, не открывая глаз.
– Что с ней? – спрашиваю хрипло.
– Она… она…
– Ну? – произношу с нажимом.
– Она – снова человек.
– Что?!
Ирка замолкает, качается из стороны в сторону, гудит как игрушечный пароход: у-у-у. Кулон с камнем падает на пол, откатившись в угол нарисованной звезды. Я хватаю девушку за плечи и хорошенько встряхиваю.
– Ира! Что ты сказала насчет Марийки?!
Она открывает глаза, осоловелые, с расширившимися зрачками, и вся дрожит, от макушки до пяток, как озябший щенок. Утыкается в меня слепым взглядом.
– Я что-то сказала?.. – шепчет. И теряет сознание.
Неделю мы с хиппи колесили по стране. Агата не могла прийти в сознание несколько дней, ее хватало только на то, чтоб жевать, пить и спать. Натуральный овощ. Иногда ей становилось хуже, и мы думали, что девушка умрет. Однажды Агата замерла, и ее выгнувшееся дугой тело будто одеревенело. Тогда я решил второй раз попробовать вылечить человека и, украдкой коснувшись ее запястья, прошептал: «Живи…» Она дернулась, забилась, захрипела, но потом расслабилась и уснула. Велимир, услыхав, как она дышит, сказал: «Это агония. Оставь ее, брат, к утру она двинет кони». Но Агата выжила и на рассвете пришла в себя; моему появлению в автобусе она не удивилась. Она оказалась начитанной девушкой, эта бывшая студентка факультета германских языков. Мы мило побеседовали.
– Я буддистка, – заявила она. – Знаешь, как буддисты объясняют эту игру?
– И как же?
– Они считают, что люди, провалившись в бездну, превращаются в того зверя, в которого должны были переродиться в следующей жизни. Ты знаешь, что такое колесо сансары?
– Знаю. Но я видел, как многие превращаются в бабочек, заметь, не в одну бабочку, а в несколько десятков и даже сотен.
– Душа разделяется после смерти на кучу маленьких душ, – смеется толстяк Велимир. – Вот и всё объяснение.
– Молчал бы! – презрительно бросает Агата. – Что ты в этом смыслишь, неуч?
Девушка права: буддизм отрицает понятие «душа».
– Немного. Но я знаю, что у нас заканчивается трава. А еще я знаю, что ты никакая не буддистка и сама в этом не разбираешься.
– Вот ты как! Schmutziges Schwein! – ругается Агата по-немецки. «Schwein» – это свинья, так частенько бранился наш сосед Ханс Гутенберг, когда его в шутку спрашивали, не родственник ли он того самого Гутенберга, первого типографа. Соль шутки заключалась в том, что Ханс был малограмотным: читать худо-бедно мог, но вот писал с большим трудом. Поэтому он злился и посылал шутников к черту. Разумеется, по-немецки. Schweinhunde! – орал он. Leck mich am Arsch! Грубо, очень грубо выражался наш сосед Ханс; когда я спросил отца, что значит «Arsch», он дал мне подзатыльник.
Велимир и в самом деле походит на упитанную хрюшку – толстый, в пропотевшей футболке, с волосатыми руками и многодневной щетиной. Пожалуй, Агата нашла верные слова. Хотя что такое «schmutziges» я не понял. А Велимир вообще не знает немецкого и совсем не обижается. Он отмахивается и стучит в кабинку водителя.
– Люба, брат, сколько нам осталось до Беличей?
– Мало, – лаконично отвечает Любомир. Я его видел всего несколько раз, да и то мельком, когда он останавливал машину и клал на асфальт «туалетный» камень, становился на него или садился, чтобы сходить по малой или большой нужде. У Любомира на лице страшные ожоги, он не любит показываться. В то время, когда «Фольксваген» стоит у обочины, Люба сидит и читает книгу, ночью он пользуется механическим фонариком. Я ни разу не видел шофера спящим.
– Что с ним случилось? – спросил я как-то у Велеса.
– Не знаю, брат, – ответил тот. – Мы подобрали его еще до игры, он сам к нам прибился. И документы у него есть, не бродяга какой. Полагаю, Люба откуда-то с Балкан, не наш, но больше ничего о нем не знаю. Сначала автобус водил я, потом он уселся за баранку, да так за ней и остался. Люба – отличный водитель, настоящий талант.
В тот вечер мы приехали, наконец, в Беличи. Город встретил нас давящей на мозги тишиной и хлопающими на ветру ставнями. Мы медленно ехали по главной улице мимо заметенных опавшими листьями дворов, окруженных аккуратными заборами из штакетника. Никто не убирал мусор с прошлого года, а то и дольше; обычно на основных дорогах и возле жилья подметают, пусть это и сопряжено с определенным риском. Профессия дворника, да и не только она, нынче приравнивается к саперному делу: ошибиться можно, но ошибка станет последней.
В окнах не горел свет, и дым не поднимался из труб. В частном секторе стали появляться старинные трехэтажные дома из серого шершавого камня, но по-прежнему – никого. Велес на ходу распахнул двери микроавтобуса, и мы смотрели наружу, вдыхая холодный воздух.
– Странно. – Он свел брови к переносице. – Мне говорили, в Беличах кипит жизнь. Настолько, насколько это сейчас возможно, конечно.
– Да врали, наркоманы чертовы, – расплылся в улыбке толстяк. – Забей. И я забью. Дунем, брат? – Он протянул Велесу косяк.
– Погоди ты. Ничего странного не замечаете?
Мы переглянулись.
– Мостов нет… – неуверенно протянула Агата.
– Вот именно. Нет мостов, нет пристроек к верхним этажам. Будто город погиб сразу после начала игры, и жители ничего не успели сделать.
Мы въехали в район заводских построек. По обеим сторонам бетонки вжимались друг в друга склады и цеховые помещения, наглухо закрытые железными воротами. Скрипели на сквозняке покрытые ржой цепи, глухо стучали по железу навесные замки, в пустых трубах скулил ветер. Угрюмо глазели выбитыми окнами заводские здания; зловеще, разорванными ртами, стонали на ветру металлические двери. Мы свернули – дальше тянулись серые многоэтажки. Отражавшееся в мутных стеклах закатное солнце немного оживляло безрадостный городской пейзаж. Казалось, что в квартирах теплятся огоньки, что там, за стенами, – люди. Сейчас они заметят нас, распахнут окна, и воздух огласится приветственными криками. Но нет, в домах, конечно же, никого не было, однако человеку свойственно надеяться – а вдруг?..
– Люба! – скомандовал Велес. – К обочине, брат!
Микроавтобус остановился у высокого здания – кажется, общежития для рабочих. Оно было собрано из панельных блоков, имело семь этажей и частокол телевизионных антенн на крыше. Вдоль общежития тянулись узкие, заросшие сорной травой газоны с бордюрами по краям. Кое-где на месте тщательно выполотых сорняков росли красные и желтые махровые гвоздички, высокие, до колена, астры – лиловые, белые, розовые, и похожие на бокалы на тонких ножках тюльпаны. Складывалось впечатление, что недавно в здании жили – оно выделялось среди остальных домов приметами нового времени. Времени игры. К газону, упираясь в поребрик, спускалась протянутая на балкон второго этажа крепкая металлическая лестница, а на асфальтовом пятачке под лестницей и перед двумя подъездами были раскиданы камни, строительные блоки и кирпичи, составленные в тропинки. Одни тропинки убегали за дом, другие терялись в темных закутках между складами, какие-то пересекали дорогу, но обрывались недостроенными.
Мы вылезли из «Фольксвагена» и сгрудились под балконом.
– Ну что… – Велес кивнул на лестницу, край которой упирался ему чуть ли не в нос, – полезем, разузнаем, что там?
– Не сорваться бы, – пробормотал толстяк. – Пойдемте лучше через подъезд. Лестница хлипкая.
– Еще бы! – хмыкнула Агата. – Для тебя любая лестница хлипкая! – Она уже вертела в руках красный тюльпан с нежными розовыми прожилками. Сорвала и, зажмурившись, нюхала.
– Намекаешь, что я толстый, сестра? – Велимир нахмурился.
– Хватит вам! – цыкнул Велес. – Немедленно прекратите! Через подъезд мы не пойдем. Присмотрись-ка, брат, около него камни убраны, метров полутора до дверей не хватает. Или ты суперпрыгучий? А тут – лестница, думаешь, зря? Нет, мы, конечно, можем взять кирпичи, подтащить к дверям…
– Ладно, ладно, – быстро сказал Велимир. – По лестнице так по лестнице.
Велес еще раз внимательно оглядел окрестности, заставив всех замолчать и прислушаться. Но всё было тихо. Дрожала, расходясь волнами, серая вода в мелких лужах, ветер тащил по бетонке растрепанные кленовые листья, шуршал у обочины мусором. Больше не раздавалось ни звука. Даже комариного писка, а эти кровососы всегда роятся в воздухе с приходом сумерек.
– Не нравится мне это место, – признался Велес. – Давайте так: Влад, Агата и я поднимаемся наверх, исследуем дом. Велимир и Люба остаются в автобусе, сторожат. Завтра утром глянем, куда ведут тропинки. А сейчас…
Он порылся среди барахла, раскиданного по салону, нашел среди тюфяков автоматический пистолет и сунул за пояс. Подмигнул мне:
– Пригодится…
– Тоже мне анархисты, – буркнул толстяк. – Скатываемся к полицейскому государству…
– Брат, ты лучше держи наготове свою машинку, – весело кинул Велес, примериваясь к лестнице.
– Она всегда при мне! – Толстяк с ухмылкой задрал футболку, вытащил из-под ремня маленький дамский револьвер и тут же спрятал обратно. Посмотрел на меня. – Мне папочка еще в школе выдал. Школа была ужасная, как и весь район, впрочем, – сплошные подростковые банды. А я был маленький и худенький, часто кашлял. Папочка очень опасался за мою жизнь.
– Ну, братья и сестры, – вперед! – сказал Велес и первым взялся за перекладину.
Я беру Ирку на руки и отношу на кровать, снимаю колпак, аккуратно кладу на стул. Ирка умиротворенно дышит, переворачивается на бок, что-то бормочет во сне, подложив ладонь под голову. Она не упала в обморок, просто заснула. Чудеса, да и только. Пристально смотрю на нее – очень милая девочка, никакая не колдунья, знающаяся с потусторонним миром. Всего-навсего взбалмошная девчонка, обделенная родительским вниманием и лаской.
Переодеваюсь в домашнее – застиранную майку и спортивные штаны с красными лампасами, тушу свечи. Забираю половики из прихожей. Прихватываю тазик со сколотой эмалью и складываю туда свечные огарки. Расстелив половики, высовываюсь наружу. В городе тишь да благодать. Темноту рассеивает неяркий оранжевый свет фонарей, по веткам гигантской сосны, растущей напротив, мечется юркая тень. Белка? Слышны голоса ночных птиц. Полной грудью вдыхаю чистый, напоенный смолистым ароматом хвои воздух и захлопываю дверь.
Под майкой давит в бок жестким уголком тетрадь наблюдений. Крадучись, иду на кухню. Вот что здесь есть: сложенная из кирпичей печь с остывшими углями в очаге, маленький круглый стол, три табурета и шкаф с прозрачными дверцами, полки заставлены кастрюлями, чашками и тарелками, в граненом стакане – ложки с вилками. В темном углу – груда угля, а в углу, куда сквозь круглое окошко, вырезанное в стене, падает свет фонаря, свален картофель. На столе масляная лампа, солонка и полбуханки ржаного хлеба. Нахожу в шкафу с посудой охотничьи спички и зажигаю лампу. Сев на табурет, бережно кладу тетрадь на стол. Перевожу взгляд на хлеб – зачерствеет ведь до утра. А я чертовски голоден. Перед прибытием в Лайф-сити мы перекусили галетами, запивая их колодезной водой, баллон которой обнаружился в сундуке Лютича, но разве этого достаточно? К тому же я совершенно не помню, когда ел раньше.
Отрезаю ломоть, посыпаю солью и начинаю жевать. Соль крупная, серая, грубого помола, она щекочет нёбо и вкусно тает на языке. М-м… Наслаждаюсь. Неужели я забыл вкус соли? Переворачиваю страницы не торопясь, разглядывая вначале старые записи – обычные дорожные заметки. Я немного страшусь того, что увижу там, на последних страницах.
Интересно, где здесь туалет? Когда я жил в гостинице, постояльцы ходили в специальную кабинку, оборудованную в стволе высохшего дуба. Но она далеко отсюда, да и предназначена только для жильцов.
Ладно, потерплю.
Открываю тетрадь с конца, ныряя как в омут – с головой.
Не каждый третий, но каждый второй, увидев меня, скажет: ого! И подумает он: это хорошо, и действительно станет так.
Что за бред? Я под градусом, что ли, был, когда писал? Да нет вроде, почерк ровный, буквы не пляшут, даже наоборот, слишком правильные. Хм, заглянем в середину.
– Каса-атик, – сказала она мне.
– Каса… – ответил я.
– Что? – спросила она. – Что ты хочешь этим сказать, Влад?
– Нашла каса на комень.
– Но почему именно на «комень»?
– Буква заблудилась, – говорю я и, натурально, начинаю плакать. – Заблудилась буква!
Захлопываю тетрадь, утирая пот со лба. Что это?! Очередное утонченное издевательство? Кто-то подделал мой почерк и записал в личный дневник эту чушь? Я слишком рано расслабился, забыл, что я, скорее всего, в стане врага. Они хотят усыпить мою бдительность… но, боже, до чего нелепый способ они выбрали!
Вновь листаю страницы. Чтение явно составленных безумцем предложений доставляет мне болезненное удовольствие.
Вчера с Иркой слушали радио.
Действующие лица: я (Влад), Ирка, радио.
Радио: Говорит радио «Бубнеж»!
Я: Диктор сказал «Бубнеж»?
Ирка: Мухоморов объелся? Он сказал «радио «Рубеж»»!
Радио: Сообщаем официально…
Ирка: Пиво будешь?
Я: Отрава это, а не пиво. Моча горного козла.
Радио: По официальным источникам…
Ирка: Другого нет. Ты совсем не ревнуешь?
Я: Из-за этого парня? Вы же только гуляли.
Ирка: Да, мы только гуляли. Но почему ты совсем не ревнуешь?
Радио: Официально главой МИДа сейчас является…
Я: По радио третий раз сказали «официально». По-моему, это неправильно.
Ирка: Очень странно, что ты не ревнуешь.
Влад: А зачем?
Я: Кто это сейчас сказал?
Ирка: Сказал – что?
Радио: … с официальным визитом посетил…
Я: Сказал «А зачем?».
Ирка: Ты и сказал.
Влад: Я?
Я: Ну вот, опять! Кто за меня всё время говорит?..
Радио: … официально утвержден как глава выборного собрания…
Ирка: У тебя крыша поехала.
Закидываю тетрадь в угол, к картошке, и начинаю нервно посмеиваться. Чтоб успокоиться, встаю и прохаживаюсь из угла в угол, затем сажусь обратно. Итак, записи в дневнике обернулись пшиком, я не выужу из этой галиматьи ни крохи полезной информации. Пусть даже там поначалу идут нормальные строки, но меня-то интересуют последние события! Придется вспоминать самостоятельно. Закрываю глаза: надо вспомнить, надо, надо, надо…
И я вспоминаю. Правда, совершенно не то, что следует.
Вспоминаю Агату и Велимира, Велеса, молчаливого Любу и наш солнечный автобус, вспоминаю общежитие в Беличах, маленьком городке, где заводов и складов больше, чем жилых домов… И понимаю, что мне надо срочно вернуться туда, пусть и с риском для себя, что именно там я смогу вернуть кусочек собственной памяти. Мне придется собрать еще много кусочков, пока все они не выстроятся в цельную картину. И окинув взглядом полотно нескольких лет моей жизни, проникнув в утраченное прошлое, я пойму, что делать дальше. С этой мыслью я засыпаю.
Первое прояснение-легенда
Человек на холме
Йозеф мотается по двору, как рабочая пчела от цветка к цветку в поисках меда, – маленькая трудолюбивая пчела в темно-зеленой робе. Он прыгает по недавно устроенной дорожке из камней – да, раньше обходились ходулями, специально и постоянно носили их – тренировались. В доме даже таскали. Но сейчас подрастают дети, жутко любопытные существа, которые суют свои длинные веснушчатые носы в каждую щель. Не дай бог, с детьми случится что-нибудь, поэтому ради безопасности везде набросали камней, протянули канаты, возвели мостки между домом и надворными постройками.
Йозеф устал как собака и охрип, он хочет спать, вот опять зевнул, глаза прямо-таки слипаются. Йозеф следит за работами: за тем, как Марек и Ярослав мешают в бадье крепкий песчано-глинистый раствор, добавляя туда немного цемента; как Матеуш несет ведро с готовым раствором к левому крылу дома, где Петер и Томах, старательно орудуя мастерками, кладут ряд за рядом кирпичи. Новый флигель скоро будет готов. В доме тесно, там живет целая уйма народу. Еще несколько комнат окажутся сравнимы, пожалуй, с манной небесной, дарованной Богом в качестве пропитания бежавшим из Египта израильтянам. О питании Йозеф не беспокоится: в хлеву толкутся штук двадцать овец, дружная семейка свиней гуляет в загоне, довольно похрюкивая и роясь в земле волосатыми пятачками, целых четыре коровы протяжно мычат, ожидая вечерней дойки.
– Марьяна! – кричит Йозеф. От крыльца уже спешит, легко перепархивая с камня на камень, пухленькая молодушка с эмалированным подойником в руках.
– Гриня! Серж! – разоряется Йозеф. – Где вас, окаянных, черти носят? Сена овцам задайте, воды в поилки налейте, да свиней загоните. Не видите, смеркается?
Гриня, белобрысый сорванец лет десяти, и Серж, плечистый темноволосый парнишка года на три старше, молнией выметаются из-за сараев, где резвится малышня и стоит такой гомон и гвалт, что даже подумать страшно. А это всего-то восемь мальчишек и девчонок. Что они там вытворяют, отчего орут как резаные – уму непостижимо. Для Йозефа, по крайней мере, дети – сплошная тайна и загадка; он их не любит, никогда не покрывает мелкие ребячьи шалости и крупные проступки перед остальными взрослыми, не рассказывает на ночь сказки, не угощает сладкими леденцами на палочке. Со всем этим прекрасно справляется Жоржи, толстяк Жоржи, добряк и ворчун Жоржи. Он ласково треплет их по лохматым головенкам, вручает каждому замурзанному дитю по конфете, баюкает малышей и сидит с больными. И всё это – зануда Жоржи, из которого, бывает, слово клещами не вытянешь. Он вечно возится со своими непонятными приборами, а когда покидает лабораторию или мастерскую – нянчится с пацанвой. С прочими Жоржи ведет себя неприветливо, бурчит невнятно, отвечает нехотя, снисходит до объяснений лишь тогда, когда речь заходит о его драгоценных приборах. Ну, или подчас обсуждает с бабами, как лучше врачевать у дитёнка ту или иную болячку.
Йозеф хмыкает, пожимает плечами. Жоржи он тоже не любит: тот не признает власти Йозефа, пусть недолговечной, но власти. Йозеф – калиф на час, именно его Алекс оставляет за старшего, уезжая из дома. Не Жоржи и не Кори. Его. Алекс последнее время часто мотается по стране, вид у него усталый и злой. Прежний Алекс, Алекс рубаха-парень давно сгинул, Алекс стал требовательным, резким в обхождении, грубоватым. Упрямым. Ломится к какой-то своей цели, не больно, впрочем, о ней распространяясь. Власть в доме, где жили коммуной, Алекс захватил быстро – никто и не сопротивлялся, само собой получилось, что вскоре все важные решения принимал только он, к советам, конечно, прислушивался, но не так уж и сильно. Однако он, Йозеф, Алекса отнюдь не винит и в целом действия его одобряет. Может быть, поэтому-то и назначает его Алекс в заместители всякий раз, когда срывается с насиженного места по таинственным делам, в которые других жителей дома, разумеется, не посвящает.
Исследования, ранее ведшиеся здесь, практически заброшены, лишь Жоржи да Кори продолжают корпеть над приборами, пялиться в телескоп и развивать многочисленные теории, жарко споря меж собой. Точнее, Кори жарко спорит, а Жоржи – непробиваем как скала, он ухмыляется и говорит «ну-ну», как бы подбадривая оппонента, а потом одной ловкой фразой опрокидывает умозаключения программиста. Йозефу эти ученые беседы до лампочки, он хозяйственник, реалист, и какое дело ему до навязших на зубах рассуждений о сущности человека-тени? Столько лет уж прошло с начала игры, чужак больше ни разу не заговорил с людьми, как тогда – через ти-ви, радио и компьютерные сети. Может, чужака давно нет – улетел, может, наблюдает, но никак не проявляет себя – разницы-то и нет. А данность – вот она: земля, губящая неосторожных, забывающих о спасительных камушках и ходулях, машинах и телегах. И на этой земле нужно жить, вести хозяйство, ведь теперь это – навсегда.
Так считает Йозеф. Он идет в баню, ополаскивает руки, умывается. Он с утра на ногах, сначала косил траву на лугу, достаточно опасное, кстати, занятие – трава высокая, густая, в ней прокладывают дорожки – доски, опирающиеся на плоские валуны. И доски, и камни привозят с собой на телегах, устанавливают параллельно друг другу – затем несколько косарей наподобие эквилибристов продвигаются по ним, взмахивая литовками как балансиром. Доски длинные и узкие, оно и понятно, если пошире да потолще брать – вес-то какой будет, а обратно всё везти? Да еще и траву скошенную, она, когда сырая, тоже немало весит. Если траву оставить, то могут и упереть. Соседи, например. А что? Запросто. Йозеф не доверяет соседям. Ни тем, кто живет обок в долине – отстроились, кто год, кто два года назад, ни городским попрошайкам, так и норовящим заграбастать чужое. Вот и приходится акробатикой заниматься, а доски играют, качаются. Через час руки-ноги гудят не хуже летающих вокруг шмелей, того и гляди – свалишься.
– Полей-ка на спину, – просит Йозеф полоскающую белье Лидию. Разоблачившись до пояса и нагнувшись, умывается под струей из ковша, фыркает по-моржовому.
– На, – бросает ему полотенце Лидия, – этим вытрись, нестираным. Не смыл грязь до конца, вон – разводы.
Йозеф накидывает пропахшую потом рубашку, во двор идет. Щурится на красное закатное солнце и, приставив ладони рупором ко рту, командует:
– Ха-арош на сегодня!
– Раствор есть еще, – встревает Марек. – Выработать надо, а то схватится.
– Выработаем, – белозубо скалится с полутораметровой стены Петер. – Айда живей! – гаркает.
Матеуш резво скачет от флигеля к бадье, где Ярослав, сноровисто орудуя лопатой, накладывает ему в ведро серо-коричневатую жижу. Щедро, от души – аж с боков стекает. Марек скребет по дну бадьи, извлекая остатки, шлепает их во второе ведерко, подхватывает его и тащит к каменщикам.
Детвора за сараями взрывается особенно громкими воплями, Йозеф оборачивается, хмурится досадливо – ишь, шебутные, раздухарились под вечер, не загонишь, поди, с улицы, спать не уложишь. Мимо с полным подойником шествует к резному крылечку Марьяна.
– Вилька что-то прихрамывает, – сообщает она Йозефу. – Ветеринара бы из города вызвать.
– Завтра, завтра, – отмахивается тот и вслед за девушкой поднимается в дом, раздумывая: «А может, и не вызывать? Чай, сами управимся, эти городские три шкуры сдерут…»
Детей в дом зазывает Жоржи, его пострелята слушаются беспрекословно. В прихожей и кухне стоит несусветный галдеж. Но вскоре огольцы унимаются, и весь шум-гам, затихая, перемещается в зал и детскую. Йозеф переодевается и спускается вниз.
Все давно поужинали, и Йозеф хлебает суп в одиночестве. Спустя минут двадцать к нему присоединяется «бригада строителей». Они улыбчивые и мокрые, видать, ополоснулись в бане, с Лидией-хохотушкой лясы поточили. Некоторое время на кухне слышен только стук ложек. Полотняный абажур лампы под потолком бросает на людей мягкие тени, на душе хорошо и покойно, живот полон, горячий чай дарит тепло и наслаждение. Йозеф сыто покряхтывает, встает и, пожелав остальным спокойной ночи, идет спать. Позевывает на ходу, трет слипающиеся глаза. У плиты суетится Марьяна, брякает кастрюльками, а в окнах медленно и величаво засыпает малиновый шар солнца.
Йозеф поудобнее умащивается на кровати, кутается в одеяло, ворочается с боку на бок – сон нейдет, в соседней комнате то и дело раздаются звонкие восторженные голоса и смех. Это комната Ярослава, отца непоседливой Люции, но самого Ярика там нет, наверняка ушел наверх, к Кори, играть в карты с Матеушем и Томахом. Кори так и живет на чердаке, где сам черт ногу сломит, если ему захочется туда подняться, а Кори – нравится. Безалаберный народ эти программисты.
Йозеф ворочается, считает слонов, привычно вспоминая сделанное за сегодня. Траву накосили – и много, шесть возов, хорошо; флигель подрос на десять рядов, отлично, правда, запасов кирпича не хватило – пришлось частично разбирать окружающий дом забор, это плохо. Забор как-нибудь нужно будет восстановить, а то мало ли что – неспокойно в стране, волнения случаются. А тут свой крепкий дом, с крепким же забором – натуральная крепость, ров бы еще сообразить, надо будет сказать Алексу… Мысль приносит умиротворение, и вскоре Йозеф засыпает.
А в комнате Ярослава собрались все детишки – от самых маленьких до Грини и Сержа, с ними же и жена Ярика – Стася, сама большой ребенок, ей двадцать один, а дочке – Люции – три годика. Обычные посиделки – кто-то из мелюзги бесится, прыгая с кровати на тумбочку, с тумбочки на стол – играя и развивая в себе качества, необходимые в настоящей игре. Кто-то вдумчиво читает книжку, кто-то азартно двигает пешки на шахматной доске – «шах тебе! снова шах!». Серж травит байки – будто бы завелось в окрестных лесах чудо-юдо страшенное о семи головах, и все они – от разных животных. Ловит зверь путников, что в лес забрели – по грибы, по ягоды, а кто и за дровами, да загадки загадывает. Кто не отгадает, понятное дело, – жрет на месте, в одежде и с ботинками. Рассказывает Серж смачно, не упуская ни малейшей подробности, как косточки людские чудище обсасывает да гулко отрыгивает потом, да по пузу туго набитому лапой когтистой похлопывает. Малыши смотрят круглыми от ужаса глазищами и готовятся зареветь, но к ним на помощь приходит Стася.
– Брешешь, – говорит Стася. – Не бывает таких зверей, – а сама ежится, пугливо косится на сумрак заоконный.
– Ничего не брешу, – упирается Серж. – Вой вчера ночью слышали? Он это был, ага.
Губы у малышей начинают подрагивать, на мордашках – плаксивые гримасы.
– Ка-ак подкрадется, ка-ак цапнет! – развивает успех Серж.
Малыши с визгом прячутся под одеяло. Но и сам Серж вдруг орет как резаный – подкрались к нему, бедолаге, сзади, схватили в охапку да к потолку подбросили. Как тут не заорать?
– От неожиданности, – оправдывается он, а Жоржи, с блеском исполнивший роль чуда-юда, ухмыляется, поглаживая обширный живот.
– Поймал и съел, – победно провозглашает он. – Так-то. Пугать тут всех станешь, так и мы тебя напугаем.
Жоржи присаживается на кровать, и та ощутимо проседает под его массивным телом. Вокруг скучивается ребятня: откладываются шахматы, книжки, прекращается суматоха, из-под одеяла на свет божий показываются напуганные Сержем малыши. Ведь к ним пришел Жоржи, а Жоржи просто так никогда не приходит, и именно сейчас и начнется самое интересное.
– Расскажи сказку, – застенчиво просит Данилка.
– Расскажи, – хором тянут все, включая Стасю.
Жоржи хмыкает и, глядя в окно, произносит:
– Однажды в далекой-далекой стране, на скалистом плато в отрогах высоких-превысоких гор жила маленькая девочка с братиком и родителями.
Голос Жоржи негромок и напевен, речь льется плавно и складно, хотя обычно Жоржи предпочитает общаться короткими, рублеными фразами и междометиями.
– Жили они в ветхой лачуге, а…
– Ты рассказывал такую сказку, – перебивает Гриня. – Я ее наизусть знаю. Девочка влюбится в прекрасного принца, когда он остановится у них переночевать. Потому что его конь подвернул ногу, а принц заблудился на охоте и отстал от свиты. Потом королева фей…
На невоспитанного Гриню шикают, и он умолкает. Жоржи отрешенно смотрит в пол, кивает; кажется, что у него внутри разладился какой-то моторчик.
– Да, я рассказывал. Но то была другая сказка, волшебная. А эта – нет. Братик девочки слег в горячке, и его могло спасти только чудо или немедленное появление доктора. Но в горах, как известно, никаких докторов не бывает. Мама и папа мальчика возносили Богу жаркие молитвы, они надеялись, что тот поможет им и ниспошлет милостью своей проезжего путника, который бы взял больного и увез в город, к лекарям. Ведь сами они никак не могли спуститься вниз. И пусть несведущие талдычат с умными лицами – горы, мол, безопасны, там, мол, можно шастать взад-вперед с единственным лишь риском сбить ноги об острые камни, ведь заклятие чужака не сработает, потому что горы – это естественные возвышенности. Они неправы – очень, очень малое число тропинок безопасно…
– Да, да, дети, – подтверждает Томах. Он вместе с Яриком спустился от Кори и тоже собирается послушать Жоржи. – Те, кто жил в холмистой местности, не спаслись.
Томах опускается в кресло, а Ярослав пристраивается на полу, и Люция тотчас же лезет к отцу на руки. Томах – степенный мужчина лет сорока пяти, с пробивающейся на висках сединой – отличный рассказчик, слушать его так же интересно, как Жоржи, когда тот не бурчит и не бубнит. Поселился Томах в доме недавно, с прошлой весны, нанялся флигель строить, тот, что справа, ну и построил – и справно, и быстро, и мужиков кирпичи класть научил. Особливо Петер в этом поднаторел, вот теперь и левый флигель вместе возводят. А мастер Томах – знатный, всё может собственными руками сладить, ну или почти всё. Алекс посмотрел, посмотрел на работящего, нестарого еще мужика, да и предложил остаться. В чем, в чем, а в логике Алексу не откажешь, даром что молодой. Далеко вперед смотрит, планы загадывает, любое «зернышко» на пути встреченное-примеченное оценивает, коли сгодится – в нору, как мышь, тянет.
– Холмы, по версии человека-тени, – те же равнины, – продолжает Томах; сплел пальцы, откинулся на спинку, полуприкрытые глаза в потолок вперил. – Не спаслись и те, кто жил в горах, хотя им было в чем-то проще – там гораздо больше безопасных районов. И есть даже особенные тропинки, идущие по кручам таким образом, что можно ходить по ним безбоязненно. К сожалению, таких тропинок, как уже сказал Жоржи, очень мало, поэтому единственный способ проверить, не опасно ли место – шагнуть на него самому или заставить кого-то.
Томах скребет небритый подбородок, дети и взрослые буквально едят его глазами, ожидая дальнейших слов, новой, занимательной истории. И Томах оправдывает надежды.
– В горных поселениях среди мусульман бытует легенда о Руфусе, молодом мужчине, беременная жена которого лежала в больнице – в городке у подножья горы, – повествует рассказчик. – Как-то утром Руфус получил записку, переданную с почтовым голубем, ну, знаете, наверно, про голубиную почту? Птицам к лапкам привязывают сообщения, а они относят их, куда следует. Так вот, в записке говорилось, что жена Руфуса готова родить значительно раньше срока. Руфус, не мешкая, бросил хозяйство и, помолясь Аллаху, ринулся по давно заброшенной тропинке вниз. Он бежал целый день, ожидая, что в любой момент рассыплется в прах, но Аллах пожалел его и спас: Руфус добрался до больницы невредимым, а тропинку, по которой он бежал, выложили желтыми камнями и назвали тропою Бога, или на арамейском…
Томах кашляет, супит брови, повторяет:
– Или на арамейском… Забыл, – признается он и барабанит пальцами по подлокотнику кресла. – А еще есть поверье, – помолчав, подытоживает Томах, – что наверняка выживет тот, кто стоит в самой высокой точке холма, точно на ней. Точку эту почему-то называют точкой приложения Силы. Именно так – Силы с большой буквы. Говорят также, что некий человек обрел Силу и вознесся. Пусть слово «вознесся» не кажется вам чересчур кощунственным, оно донельзя верно отражает суть произошедшего. Сейчас поиски подобных точек сродни поискам философского камня в далекой древности…
В комнате повисает напряженная тишина, ее нарушает лишь сопение прикорнувшей на груди у Ярослава Люции. И тишина становится вовсе гробовой, когда Жоржи вдруг бросает:
– Я знаю эту легенду – легенду о «Человеке на холме»…
Все долго молчат. А затем детские голоса из всех уголков комнаты просят Жоржи рассказать эту историю.
– Значит, хотите услышать? – Жоржи склоняет голову набок.
– Хотим!
– Может, лучше не надо? История грустная, расплачетесь.
Дети уверяют, что, конечно же, надо, и плакать они нисколько не собираются, потому что уже совсем взрослые. Серж скептически хмыкает и перекрещивает руки на груди – не верю, мол, ни на грош; Томах рассеянно проводит ладонями по подлокотникам кресла, задумчиво щурит глаза.