Напряжение счастья (сборник) Муравьева Ирина
Расторопная девушка Валентина мигом выкатила откуда-то столик, уставленный винами, водками и коньяками, а сама Настенька опять убежала с многообещающей улыбкой на крепких своих, полных губках.
– Она итальянка? – спросил Дожебубцев. – Она из семейства прославленных Липпи?
– Зачем итальянка? – темно и сердито зарделась Виктория. – Она с псевдонимом живет. Много лет. Что ж такого?
– Мы – Золотнюки, – простодушно объяснила Валентина. – Отцы у нас – братья, мы с Гомеля обе.
Настенька Липпи вернулась, нагруженная всякой всячиной: сырами, колбасами, орешками, виноградом, кусками снежно-белого и жгуче-черного шоколада, так искусно разложенного на хрустальных тарелках, что жалко было разрушить узор, жалко трогать.
– Так вы здесь живете? – спросила Виктория, тая от счастья.
– Да нет, не все время! – отмахнулась Настенька и закурила тонкую коричневую сигарету, поджав под себя левую ногу, уютно устроившись в кресле. – Валюшка живет и следит тут за домом, а мы все летаем: то в Лондон, то в Канны. У папки дела во всем мире, не скучно. Вот только вернулись недавно. С Таиланда.
– И что там, в Таиланде? – мрачно поинтересовался Петр. – Не жарко, надеюсь?
– Там – классно! – с сердцем ответила Настя. – Житуха там – сказка! И знаете что? Там ведь можно жениться! Жениться на месяц, и все! И с приветом! Не хочешь на месяц – женись на неделю!
– Что значит: жениться? – не поверила Виктория. – Как это: жениться?
– А все как взаправду. Ты, если турист, например, так идешь в турбюро. И там говоришь им, что хочешь жениться. Они тебе – карточки разные, пленки. Ты смотришь. Потом выбираешь, какую. А хочешь, так двух, если денег хватает. Потом у тебя этот месяц – медовый. Вы ездите всюду. Ну все как взаправду. Захочешь, так даже вас там обвенчают. Потом уезжаешь домой – и с приветом!
Деби вдруг дернула за рукав Любу Баранович:
– Please, Luba, translate it![14]
Смутившись, Люба перевела ей рассказ Насти Липпи. Деби засверкала глазами и приоткрыла рот, как будто какая-то неожиданная, грубая мысль всю перевернула ее. Хотела о чем-то спросить, не успела. В ворота белого замка неторопливо въехал серебристый «Кадиллак». За рулем его сидел средних лет человек в белой майке и очень больших, очень черных очках. Виктория вскочила, стряхивая прилипшее к ней от волненья плетеное кресло.
Ну вот! Наконец-то! Сто лет и сто зим!
Приехавший на «Кадиллаке» вылез из него и, поигрывая связкой блестящих ключей, надетой на палец его очень смуглой руки, поднялся на веранду.
– Hello, everybody![15] – сказал он спокойно.
Виктория, думавшая было поцеловаться, поняла, что этого вовсе не нужно, и напряженно засмеялась:
– Совсем не меняешься!
– Really?[16] – удивился он и тут же негромко сказал Насте Липпи: – Настена, скажи, чтоб пожрать, я голодный.
Гости почувствовали себя неуютно, насупились, начали переговариваться между собой. Минут через десять все сели за стол. Хозяин был скуп на слова, неприветлив. К вину, к коньяку не притронулся вовсе. У Деби было такое лицо, что Виктория решила на нее не смотреть и исправить положение собственными силами.
– Георгий! – громко сказала Виктория. Встала, сверкая своей рыжиной в лучах солнца. – Хочу сказать тост. И тебе, и Настюше.
– А может, не надо? – прищурился George N. Avdeeff.
– Взгляните вокруг! – всполошилась Виктория. – Вы скажете: «деньги»? Нет, дело не в деньгах! Что купишь за деньги? Талант себе купишь? Способности купишь? А сердце? Не купишь! И есть среди люди, среди то есть нас, среди просто нас, есть и люди, такие… – Виктория слегка запуталась, но выправилась и закончила звонко: – За вас, Жора с Настей! За сердце, ум, волю! Про вас надо книги писать, вот что! Книги! И ставить кино, и снимать вашу жизнь!
– Ну, скажешь! – засмеялся Авдеев. Глаза его были спокойны, бесстрастны.
– И я предлагаю начать делать фильм! – заторопилась Виктория. – Пока мы здесь все, мы приступим здесь к съемке, а там ты посмотришь, но шанс очень важный…
– А я чтоб спонсировал, что ли? – поинтересовался Авдеев.
– Please, Luba, translate it![17] – приказала Деби.
Люба неохотно перевела.
– Ну, это вам дудки, – отрезал хозяин. – Не будет вам фильма. Зачем нам светиться? Мы люди простые. Согласна, Настена?
В автобусе висело молчание. Оно было таким плотным и крепким, что в него, как в одеяло, можно было завернуть весь Коннектикут. При въезде в Нью-Йорк Деби громко сказала:
– Please, Luba, translate: this is it! It’s the end![18]
– Она говорит, – смущенно прошептала Люба, – в общем, это конец.
– Что такое: конец? – забормотала Виктория.
– Как так: вдруг конец? Почему? Что ей вдруг…
Деби отвечать не стала, но губу нижнюю закусила так, что она побелела вся. Вся даже вспухла.
Через час Люба Баранович постучала в дверь Виктории.
– Деби просила передать вам ваши обратные билеты. Автобус будет ждать вас в двенадцать утра. И сразу же – в аэропорт. Захотите остаться – пожалуйста. Гостиница здесь еще будет три дня. Все заплачено. А Деби сама улетает.
Виктория, бледная, рухнула в кресло.
Ну, вот! Так и знала! Вся жизнь – как под поезд!
Люба слегка погладила ее по плечу:
– Зачем вы так, Вика? Зачем вам Авдеев? Ведь ей унизительно. Что, вы не знали?
– Что ей унизительно? – Виктория подняла на Любу тихие красные глаза.
– У вас с ней проект. Она спонсор. А вы! То это вам нужно снимать, то другое! У вас свои цели, Вика, но ей неприятно. Представьте себя в ее шкуре…
Виктория так и взвилась:
– Что представить! У нас шкуры разные, Любочка, вот что! Да, я не скрываю: пусть даже Авдеев! Поеду к Авдееву и не унижусь! Мне надо всю группу кормить, вы не знали? Не будет работы, мы ножки протянем! У всех, Люба, семьи, у всех, Люба, дети, и нам не до жиру! Мы в шкурах-то разных!
– И что теперь будет? – задумалась Люба.
– Откуда я знаю? – Виктория вся стала серой и старой. – Начальство, конечно, налупит по шее, отменят поездки… Еще что – не знаю…
– А может, пойти к ней?
– Для чего я пойду? Мы ведь с ней незнакомы! Так, только для виду: «Ах, Вика! Ах, Деби!» Откуда я знаю, что в ней там, в потемках? Другая ментальность, другие привычки… Нет, я не пойду…
Лицо ее, серое, старое, вдруг изменилось. Судорога прошла по нему, и когда она снова взглянула на Любу, то Люба ее не узнала: Виктория стала совсем молодой, сияющей, сильной, взволнованной, вечной. Телефонная трубка в ее руке казалась микрофоном, в который вот-вот хлынет громкая песня.
– Петяня! – сиреною пела Виктория. – Слушай, Петяня! Ты должен спасти нас!
– Пошла бы ты, Вика…
– Нет, я не пошла бы! Пойдем мы все вместе! И скоро, Петяня! Билеты на завтра. Сейчас же звони ей и сам все исправишь!
– Нельзя же так, слушай! – Но голос его был совсем не уверенный.
– Нельзя по-другому, – обрубила Виктория. – Ты знаешь, Петяня, в какой мы все жопе?
И бросила трубку. Как будто гранату.
За завтраком все встретились как ни в чем не бывало. О буре вчерашней никто и не вспомнил. Снимали в Нью-Йорке, удачно и много, все время смеялись. Наткнулись случайно на двух африканцев. Один был разболтанным, как на шарнирах, в большом колпаке на лиловых косицах.
– Иисус был с Гаити! – кричал он гортанно. – Они все наврали! Он был гаитянином, мы это знаем!
– Вот это монтаж! – с трудом перекрикивала его Виктория. – Вот это находка! Берем мы его, а навстречу – церквушку! И в ней – чтоб икона! Христа вместе с Мамой! Простую церквушку с Двины или с Волги! И мысль такая: все люди едины!
– Ну, Вика, ты гений! – захохотал Петр, обхватив Деби за плечо правой рукой, прижавшись к ней дружески-крепко и нежно. – Конечно, едины! На то мы и люди!
В четверг, уже перед отьездом в Бостон, Деби вдруг обратила внимание, что у молоденьких ассистенток Виктории, Наташи и Леночки, зубы… не очень…
– И как они замуж? – спросила она у Виктории. – Им всо так вот важно.
– Да, Господи, зубы! – вздохнула Виктория. – В зубах нет проблем, есть проблемы другие!
– Но нада лычит их, – решила Деби. – У доктора Мая.
Зеленовато-смуглый доктор Май, у которого китайский акцент был почти незаметным, а пальцы, как змейки, во ртах пациентов творили свое волшебство и искусство, увидевши зубы Наташи и Лены, был очень расстроен.
– Большая работа, – сказал доктор Май озабоченной Деби. – И деньги большие. И я сожалею.
– Что? Очень большие?
– Да, тысяч так восемь…
– За каждую?
– Нет, ну зачем? За обеих.
Виктория, почти каждую ночь звонившая в Москву близнецу Изабелле, позвонила и после визита их к доктору Маю.
– Не спрашивай, Белла! Опять новый ужас. Зубной! Лечит зубы. Наталье и Ленке. За темные тыщи.
– Зачем?
– Я не знаю. От придури вечной. Сказала китайцу: «Заплатим. Лечите». И все. Теперь лечат!
– Она что, больная?
– Не знаю.
– Послушай! А как у них с этим?
– Прошу тебя и заклинаю, – ледяным тоном произнесла Виктория. – Об этом не надо. Здесь речь о страданьях. О муках здесь речь. И о смерти. Да, смерти.
Беда в том, что, увлекшись разговором с сестрой, пылкая Виктория почему-то вспомнила о смерти, хотя ничего ее не предвещало и солнце в Бостоне светило, как летом. Последняя неделя (и то дополнительная, из-за лечения!) уже подходила к концу. Конечно же, Деби ждала, что он скажет: «Когда мы увидимся?»
Петр молчал. Тогда, отчаявшись, Деби обратилась к невозмутимому Ричарду:
– Ты так знаешь русских! Ты их разгадал! Спроси у него, что он думает делать.
При всем своем уме Ричард был падок на похвалу, особенно если касалось России. Перед последними съемками он подошел к Петру, похлопал его по плечу и сказал:
– А вот, может быть, вечерком и дэрабнэм?
– А что? И дерябнем! – сказал ему Петр.
Дерябнули. Съели по скользкой маслинке.
– Старик! Тебе сколько? Полтинник-то стукнул?
– Полтинник и пьять, – сознался польщенный Ричард. – И даже вот шест будет скоро.
– И как? Старость чуешь?
– Пока ешо нет, – испугался Ричард. – А ты разве чуэшь?
– А хрен его знает! Тоска, что ли, тут. – И Петр ткнул в грудь и в живот ниже сердца. – А может, кишки… Я и не разберу. А ночью, бывает, проснусь: тянет, тянет…
– И всо-таки жутко?
– Ага. – Лицо у Петра стало темным, сердитым. – А ну как помру? И к червям, на закуску?
С одной стороны, то, что разговор сразу принял такой вот карамазовский поворот, Ричарду, специалисту по русской литературе, весьма даже льстило. Это доказывало правоту того утверждения, что он – русским друг и ему доверяют. С другой стороны, он все-таки не ожидал подобного поворота и привык думать, что на такие темы можно разговаривать исключительно в рамках культуры. О смерти успели подумать другие. Такие, как Данте, Шекспир, скажем, Фолкнер. Из русских, конечно, Толстой, Достоевский. Но так вот сидеть и вдвоем о ней думать? За рюмкой и в баре? Да стоит ли, право?
– Зачем же к чэрвьям? – погрустнел Ричард. – И к тому же так скоро? А лучше вот так, как вот у самураев.
– А что самураи?
– А вот самураи! Они утром встанут и вспомнят про смерти. И так каждый день. Это вот как зарьядка. И вот: им не страшно.
– А, умные черти! – согласился Петр. – Глазенки косые, а все понимают…
Про Деби не вспомнили, не получилось.
В пятницу останкинская команда улетела в Москву. Дожди зарядили, как будто дорвавшись – до леса, до луга, до крыш и до окон. Они так стучали, шумели, так темен стал мир под дождями, что птицы замолкли. Остались лишь чайки и стали метаться: где рыба? Где рыба? О, голодно! Страшно!
Деби чувствовала, что ей среди чаек, одной, с этим небом, уютней всего. Она стала подолгу бродить по берегу в тяжелом матросском плаще с капюшоном, большими шагами, и думала, думала. Сейчас нужно было дождаться звонка. Понять: ждут ее там, в Москве? Когда ждут? Или лучше не ехать? Оставить как есть? При одной этой мысли кровь закипала, и все дурное, мстительное, все, что она пыталась подавить в себе, вырастало из нее так, как из спокойного океана вдруг – р-р-раз, вы глядите! – волна за волною.
Виктория ей не звонила. Ричард зарылся в свои дела, собирал материалы к новой книге «Такой тихий Троцкий», к телефону не подходил. Люба Баранович была занята на работе, к тому же еще двое детей, муж и мама. Но именно Любе-то и позвонила наконец жалкая, убитая горем Виктория Львовна.
– Ой, Любочка! Ужас! Петяня в больнице. Как гром среди ясного. Не ожидали. Сидел себе дома, смотрел телевизор. Вдруг дикие боли с заходом в лопатку. Доставили в «Скорую». Изя поехал немедленно, сам, все устроил. Мы глаз не смыкаем. Все хуже и хуже. Как Деби-то скажем? Что делать-то, Люба?
– Вы, Вика, о съемках?
– Не только о съемках! Ведь если, – не дай нам! – ведь если он, Люба…
– Так я расскажу ей. Сама пусть решает.
Услышав, что Петр в больнице и плохо, конечно же, Деби сказала, что едет. Летит на Swiss Air. Немедленно, завтра.
– А я бы не стала, – заметила Люба.
– Что значит: не стала? А что же мне делать?
– Тебе? Только ждать. Что еще можно сделать? Там Ольга, наверное, в больнице, неловко…
– Ах, Ольга! – Она заскрипела зубами. – Конечно же, Ольга! А я кто? Приеду. Жена из Таиланда? Зачем я нужна? Там законная! Ольга!
Такая ненависть была в ее лице, столько гнева, сквозь который пыталось наружу пробиться несчастье, к которому Деби была не готова, что Люба решила молчать: пусть, как хочет.
В Москве было скверно. Дождь, снег, грязь и темень. Когда же Петра сквозь огни с чернотою помчали в больницу, и он, весь в поту, задыхался от боли, и парень, медбрат, от которого пахло то йодом, то спиртом, а то сигаретой, сказал тихо Ольге: «Садитесь в кабину», и Ольга, в халате, в накинутой шубе, белее, чем снег, села рядом с шофером, – одна только мысль уколола, успела: «Не зря я тогда про стакан-то с водой…»
В пять часов вечера Ольга подловила в больничном коридоре врача. Он только закончил обход.
– У мужа всегда были камни.
– Где камни?
– Он мне говорил: камни в почках.
– При чем здесь, что в почках?
– А это другое?
– Боюсь, что другое. Пока мы не знаем.
– Другое? – осипшим шепотом переспросила она.
– Ведь я же сказал: мы пока что не знаем!
И доктор, раздраженно возвысивший голос, хотел захлопнуть за собой дверь ординаторской. Ольга ухватила его за рукав зеленого халата:
– Послушайте! Что это?
– Рак, вот что это, – буркнул доктор. – По первым анализам и по симптомам.
– О, Господи! Рак! Да откуда же? Разве… – Она вдруг заплакала и пошатнулась.
– Вот плакать не стоит, – угрюмо пробормотал доктор. – Вам сил так не хватит. А силы нужны. Для него. Нужны силы.
Через неделю Петра собрались выписывать.
– Спасибо болей нет, – сказал тот же доктор. – Ремиссия. Будут! Тогда только морфий. Но это недолго.
– Но он же так верит, что с ним все в порядке, что эти уколы…
Доктор потрепал ее по руке:
– Они все так верят, такая защита. Родные-то есть? Кроме вас? Мать там, дети?
– Нет, мать умерла. И детей тоже нет.
– Вы, значит, одна? Ну, держитесь.
Накануне выписки в больницу приехала Виктория, внесла с собой облако снежного воздуха и начала доставать из большой своей сумки кульки и пакеты.
– Теперь тебе надо разумно питаться. Теперь не до шуток. Ведь что мы едим? Мы едим тихий ужас! Что яйца, что куры – одни химикаты! А эта свинина, баранина эта! Их в рот нельзя взять. Лучше б просто гуляли! Паслись бы себе на приволье, чем есть их! Травиться, и все! Ни уму и ни сердцу! Сегодня пошла я на рынок. Со списком. И вот принесла. Понемножку, но прелесть! Разумно, спокойно, без гонки. Со списком. Смотри: вот яичко. Какое яичко? Ты думаешь: просто? Яичко, и все тут? А это: ЯИЧКО! Свежей не бывает! Берешь его в руки и внутренность видишь. И есть его можно – тебя не обманут. А это вот творог. Крупинка к крупинке! Смотрю, продает его женщина. Руки! Буквально Джоконда! Все чисто, все с мылом! А то вот на днях покупаю картошку. Смотрю: она писает! Баба-то эта! Картошку мне взвесила и пис-пис-пис! Дает, значит, сдачу, сама: пис-пис-пис! Ну как же так можно? В рабочее место!
Петр криво улыбнулся. Виктория выразительно посмотрела на Ольгу.