Грех (сборник) Прилепин Захар
– К тебе можно зайти? Согреться? Ненадолго? – торопливо спрашивал Алёша, явно не желая услышать отказ. – Я всё равно скоро домой, подарков купил дочери, – в качестве доказательства он приподнял сумку.
– Нет, сейчас нельзя, – ответил я. – Только когда продавцы уйдут и заведующая. Через час.
Через час в дверь начали долбить. Алёша был уже пьян, к тому же с другом.
Друг, правда, показался мне хорошим парнем, с детским взглядом, здоровый, выше меня, очень милый – маленькие уши на большой голове, тёплая ладонь. Он почти всё время молчал, даже не пытаясь участвовать в разговоре, но так трогательно улыбался, что ему всё время хотелось пожать руку.
Я показывал им свои хлеба, свои лотки. Провёл в ту каморку, где последнее время скучал ночами, словно в ожидании какого-то облома, толком не зная, как именно он выглядит: с тех пор, как в четвёртом классе старшеклассники последний раз отобрали у меня деньги, никаких обломов я не испытывал.
Водку ребята принесли с собой.
– Скоро будет тёплый хлебушек, – посулился я.
К тому времени, когда хлебушек привезли, мы все уже были пьяны и много смеялись.
Алёша как раз показывал мне подарки для своей дочуры. Сначала странного анемичного плюшевого зверя, которого я, к искренней обиде Алёши, щёлкнул по носу. Потом книгу «Карлсон» с цветными иллюстрациями.
– Любимая моя сказка, – сказал Алёша неожиданно серьёзно. – Читал её с четырех лет и до четырнадцати. По нескольку раз в год.
Он сообщил это таким тоном, словно признался в чём-то удивительно важном.
«С детства не терпел эту книжку…» – подумал я, но не произнёс вслух.
Топая по каменному полу, чтобы открыть окошко, в которое мне подавали хлеб, я вспомнил, как только что, нежно хлопая своего нового друга по плечу, Алёша сказал:
– Пей, малыш! – и, повернувшись ко мне, добавил: – А ты не малыш больше. – И все засмеялись, толком не поняв, отчего именно.
Спустя минуту, хохоча, мы разгружали хлеб втроём. Водила – кажется, тот самый – с интересом поглядывал на нас. Принимая последний лоток с хлебом, я ему по пустому поводу нагрубил. Он ответил – впрочем, не очень злобно и даже, немедленно поняв мой настрой, попытался исправить ситуацию, сказав что-то примирительное. Но я уже передал лоток новому другу Алёши и пошёл открывать дверь.
– Стой, сейчас я выйду, – кинул я водиле через плечо.
По дороге вспомнил, что иду к дверям без ключей, ключи вроде бы выложил на столе в каморке. Вернулся туда, никак не мог найти, двигал зачем-то початые бутылки и обкусанный хлеб. Ключи нашёл во внутреннем кармане спецовки – чувствовал ведь, что они больно упираются, если лоток к груди прижимаешь.
Когда я вышел на улицу, грузовик уже уехал. Из помещения на улицу шёл хлебный дух.
Выбрел за мной и Алёша с сигаретой в зубах. Следом, мягко улыбаясь, появился в раскрытых дверях его спутник.
Мы кидали снежки, пытаясь попасть в фонарь, но не попадали – зато попали в окно, откуда, в попытке спасти от нас уличное освещение, неведомая женщина грозила нам, стуча по стеклу.
Дурачась, мы столкнулись плечами с Алёшиным другом, и я предложил ему подраться, не всерьёз, просто для забавы – нанося удары ладонями, а не кулаками. Он согласился.
Мы встали в стойки, я – бодро попрыгивая, он – не двигаясь и глядя на меня почти нежно.
Я сделал шаг вперёд, и меня немедленно вырубили прямым ударом в лоб. Кулак, ударивший меня, был сжат.
Очнувшись спустя минуту, я долго тёр снегом виски и лоб. Снег был жёсткий и без запаха.
– Упал? – сказал Алёша, не вложив в свой вопрос ни единой эмоции.
Я потряс головой и скосил на него глаза: голову поворачивать было больно. Он курил, очень спокойный, в прямом и ярком от снега свете фонаря.
На следующий день мне позвонили из представительства легиона. Я сказал им, что никуда не поеду.
Чёрт и другие
Раз в полгода за стеной раздаётся звук подбираемого одним пальцем на пианино гимна:
– Союз… не… до… неруши… мый!.. до… ми… ре… ре… спу… блик!.. республик… сво… до… свободных…
Потом Нина задумывается надолго… её зовут Нина, ей сорок лет, она давно в разводе.
Захлопывается крышка. Ещё полгода гимн я не услышу.
У неё есть дочь пятнадцати лет. Год назад она была незаметна, лишена цвета и запаха, чёлка какая-то попадалась иногда, лица не было никакого, глаз она не поднимала.
Помню только, однажды они с мамой играли в бадминтон прямо во дворе. Понятно было, что дочка попросила составить компанию, мать из жалости согласилась – никто с её чадонькой не дружит! – но при этом чувствовала себя совсем неудобно и всё поглядывала на соседские окна. Игра никак не ладилась. По-моему, никто из них так и не взял ни одной подачи. Ударит мама. Ударит дочка. Ударит мама. Ударит дочка… И всякий раз лезут в кусты, долго ищут оперившийся прыткий шарик.
Кот из соседнего подъезда смотрел брезгливо за всем этим. Я сразу сбежал, чтоб не видеть, но не забыл вот.
А этой весной дочь вышла вдруг из подъезда и «здравствуйте» говорит. Будто три монеты уронили в стакан тонкого стекла.
Смотрит в лицо.
Я поднял взгляд и зажмурился.
Мое ответное «здравствуйте» хрустнуло, как древесная кора.
На ней белые, словно мороженое, кроссовки на толстой подошве, джинсы расклешённые, а курточка с маечкой такие, словно с младшего брата сняла – до пупка не дотягивают.
Хотя младшего брата у неё нет.
Имя её я не знаю. Есть какое-то имя вроде, но не знаю.
Днём в подъезде стоят её знакомые малолетки – одноклассники, наверное. Разговаривают так, словно у них насморк. Даже не касаясь их, я знаю, что пальцы у них мокры и холодны. Положи на батарею – батарея начнёт промерзать. Положи в один карман рыбу, в другой такую руку – полезешь и не различишь где что. Зачем природа так не любит подростков с их, знаете, кожей, с их воспалённым… ну чем воспалённым? всем воспалённым.
Вечером появляются другие: на прекрасно дрессированной машине подъезжают двое, оба в узких чёрных ботинках, один в ароматном джемпере, второй в чёрном костюме – белая рубашка, воротничок – как будто только что сдавал бухгалтерский отчёт. Сдал на «пятёрку».
Соседка спускается к ним и, задыхаясь от чего-то, курлыкает возле машины, а они будто бы распушаются, и перья их наэлектризованы – просто не видно под джемпером и под пиджаком, как там всё с лёгким треском искрится.
В машине мягкие сиденья. В кармане чёрного пиджака презервативы.
Слышу, как Нина открывает окно и громко произносит:
– Тут разговаривайте, поняла? Никуда не уезжай. Слышишь или нет?
– Слышу, мам, – отвечает дочь спокойно и снова тихо курлыкает.
Потом машина послушно заводится, а через минуту хлопает дверь подъезда – девушка возвращается в квартиру к маме, улыбаясь самой себе.
Тем временем эти двое в машине говорят друг другу всякие пакости.
На ночь Нина кормит доченьку творожниками и пирожками. Она всё время готовит, а я тоскливо принюхиваюсь, пытаясь различить начинку.
Другой сосед профессор, изучает какие-то точные науки, зовут Юрий, отчество забыл. Он никогда не улыбается и, уверен, даже не умеет этого делать. Половик возле его дверей самый чистый. Впрочем, возле моей квартиры вообще нет половика.
Когда Юрий поднимается на площадку, он всё время приговаривает что-то. Дословно не разобрать, но что-то вроде: «…отвратительно… грязь!.. как самим не стыдно… это же натуральное извращение… ничто иное!.. нет, просто безумие какое-то…»
Если Нина играет гимн раз в полгода, то Юрий пылесосит раз в полтора часа, иногда чаще. Пылесос звучит остервенело и огрызается, как загнанный.
Однажды я курил в подъезде, Юрий зачем-то открыл дверь – сначала первую, деревянную, в три замка, потом вторую, железную, ещё в три замка. Глянул на меня и тут же закрылся, спасаясь, быть может, от микробов, ну и вообще от того, что я пылен, испепелён, тленен.
Однако я успел заметить, что он был в накрахмаленном белом фартуке, синих, выстиранных до бесцветности домашних брюках и в бахилах на ногах – вот как в больницах и поликлиниках выдают бахилы на резиночках, чтоб не топтали, – так он ходит по дому. Под бахилами были тапки. Носки его тоже успел заметить, под укоротившимися от стирки брюками они смотрелись как гольфы.
За спиной Юрия мелькнул его сын, тоже, кажется, Юрий, симпатичный парень лет восемнадцати. И он был в бахилах, я точно видел.
Дверь захлопнулась, вослед за ней деревянно гаркнула вторая, и тут же включился пылесос – профессор Юрий приступил к истребленью сигаретного дымка, проникнувшего в дом.
Мы с Ниной однажды столкнулись лицом к лицу в подъезде, перекинулись парой слов, чуть повышая голос – Юрий как раз пылесосил.
– Чистоту любит сосед, – сказал я чуть иронично.
– Не был у него дома? – спросила Нина.
– Кто же меня пустит, такого грязного.
– Там как в операционной, – сказала Нина внятным шёпотом – будто опасаясь, что даже через истерзанное рычание пылесоса Юрий способен нас услышать.
Женщины в его дому не водилось.
Но как-то ночью я услышал у соседей крики и внятный шум борьбы. Привстав на кровати, порыскал включатель, зажёг резкий и жёлтый свет.
Раздававшаяся в ночи речь была невнятна, но мужские голоса, похоже, принадлежали Юрию и его сыну. И ещё был женский голос – он вскрикивал и рыдал; рот женщины будто бы затыкали, зажимали всё время.
Громко падали стулья, рушились вешалки, вдребезги билась посуда, потом вдруг всё стихло, и кто-то пробежал в тапочках, кажется, на кухню. Было отчётливо слышно, как ложечкой мешают чай, быстро-быстро.
Ещё минуту я сидел с включённым светом, моргая в окно.
Ничего не понял.
В четвёртой квартире живут студенты, два. Мальчик и мальчик. Снимают жильё. У них до глубокой ночи играет однообразная нерусская музыка. Утром осыпается во все стороны, повизгивая и подскакивая на месте, будильник. Как будто насыпали в железную плошку железной чепухи и грохочут над головою.
Студенты сначала с громким зевом вскрикивают и окликают друг друга, создаётся ощущение, что они спят в лесу и деревья, на которые они взобрались, далеко друг от друга.
Вскоре студенты встают и начинают ещё громче разговаривать, почти кричать – они всё время находятся в разных комнатах, хотя комната у них, собственно, одна, есть ещё кухня, рассчитанная на человека с чайником – кастрюле уже приходится потесниться, прихожка на четыре ботинка и туалет, где можно встать меж ванной и раковиной, а дальше уже двигаться некуда – но есть смысл перетаптываться вокруг своей оси: сначала наблюдаешь себя в зеркале, потом всё время подтекающий в порыжелую ванную душ, потом носки и полотенце на батарее, потом делаешь шаг и выходишь прочь.
У меня такая же квартира, я в курсе.
Студенты мне никогда не встречаются – каждое утро с раздражением я слушаю их голоса, но вставать мне лениво, и я не встаю. Они всё равно вот-вот уйдут, ещё немного поорав в подъезде, – один спустится вниз, второй будет закрывать дверь на ключ, тот, что внизу, объявит, что забыл конспект. «Дебил», – заметит мрачно второй. В итоге дверь в их квартиру будет бам! квыыы… бам! квыыы… Бам!
Потом, наконец, замок закроется на два оборота, и в секунду, когда железно грохнет парадная дверь, я счастливо засну ещё ровно на час.
Ввиду того, что студентов я никогда не видел, у меня есть возможность раскрасить их силуэты, согласно воображению.
Один из них хрипловат, басовит, ноздреват, черноват, руковит. Он за старшего, что даже через стену вызывает у меня некоторое раздражение. Я давно привык, что есть неважные для меня категории стариков, мужиков и детей – и есть все остальные нормальные люди, среди которых за старшего оказываюсь всегда я. А тут самоуправство такое.
Он унижает второго, который сутоловат, угловат, длинноват и слегка гнусит.
Первый стебает второго по любому поводу. «Не трогай мой кипятильник… Да кого волнует, что твой не работает. Попроси его, чтоб поработал!» «У тебя и сестра есть? Старшая? Сиськи уже выросли? Подглядывал в ванной за ней?» «На хер ты повесил сюда половую тряпку? Это твоё полотенце? Удобно, да. Протёр пол, вытер лицо… Ты накрывайся им ещё, когда спишь…»
Вечерами они переругиваются, используя не очень много слов, в пределах десятка-другого. Чаще всего старший повторяет фразу:
– Нет, ни хера ты не прав!
По именам студенты друг друга никогда не называют. Поэтому первого я зову «чёрт», а второго – «бедолага».
Чёрт меня бесит. Бедолагу – жалею.
Если Юрий и сын живут в операционной, то Нина и дочь – в кладовке.
Нина однажды заглянула ко мне, спросила, работает ли мой телефон.
Я поднял трубку.
На секунду замешкавшись от неожиданности, телефон выдохнул, хмыкнул и загудел в ухо, сначала неровным, срывающимся гудком, а потом как полагается.
– Гудит, – сказал я и протянул Нине трубку.
– Гудит, – согласилась она, послушав.
– А у меня не гудит, – сказала она, – не посмотришь?
Я пошёл посмотреть, как не гудит. О телефонах я знал только две вещи: что когда они работают – по ним можно разговаривать, а когда не работают – не стоит.
Однажды я даже разобрал телефон. Содержимое меня озадачило.
В Нининой квартире всякий шаг нужно было делать, перешагивая через что-то. Создалось бы ощущение, что они переезжают куда-то, если б не было очевидно, что разнообразно сложенные на полу тюки лежат тут очень давно.
На кухне, слышал я, текла в разнообразную посуду вода. Я подумал, что дочка посуду намывает, но её голос тут же раздался из другой комнаты:
– Не заработал? – спросила она, зевая. Захотелось заглянуть к ней, и я не стал себе отказывать. Взяв телефонный шнур, стал, двигаясь на корточках, пропускать его через пальцы, что твой заправский связист: вроде бы как проверяя на предмет разрыва.
Так и дошёл до нужной двери и скосился туда. Увидел стол в углу, наполовину заваленный учебниками, другую половину занимала швейная машинка, которой явно никто не пользовался. Только малый уголок стола был свободен – на нём одиноко размещалась раскрытая косметичка.
Сама девушка в джинсах и в майке лежала на кровати, глядя в потолок. Ни книги, ни журнала рядом не было. Она просто лежала и, видимо, ждала, когда заработает телефон.
В комнате её наблюдалось то же самое, что и в остальной квартире, – груды вещей, ботинки и тапки какие-то повсюду, все без пары.
Но, странно, ощущения неряшливости почти не возникало. Напротив, казалось: живут люди и живут, им так удобно. Тем более в квартире опять замечательно пахло свежей выпечкой.
Нина прошла на кухню, переступая то через одно, то через второе, выключила там воду и вернулась обратно. Я как раз штекером пошевелил – собственно, это единственное, что я мог сделать, – и телефон, зажимаемый мной меж плечом и ухом, подал сигнал – да так громко, что даже Нина услышала гудок.
– Заработал! – сказала она радостно.
Бережно я положил трубку на рычажки. Телефон немедленно зазвенел.
– Тебя! – сказала мать дочери, сняв трубку.
Дочь тут же появилась, не глядя на меня, схватила телефон и, резво подпрыгивая над мешающими идти тюками, пропала в своей кладовке.
– Привет, – протянула она в трубку и сразу засмеялась так, словно в ответ услышала замечательную шутку.
Я с трудом удержался от того, чтоб выдернуть штекер снова.
К тому же вечер не задался.
Я заснул часов в восемь, со мной иногда бывает – причём проспать так я могу до восьми утра; хотя обычно сплю часов шесть, не больше.
Но раз в месяц организм, видимо, перезаряжает батарейки, поэтому ему вынь да положь полсуток покоя.
Однако в десятом часу меня разбудил звонок в дверь.
У меня есть маленький закидон, ещё из ранней юности, – когда вечером ли, ночью кто-то звонит в дверь или по телефону, я всякий раз неистребимо уверен, что это пришла или собирается прийти та, которую я жду. Узнала, что жду, – и вот решилась.
Там, конечно, Юрий стоял за дверью, а никакая не та.
– Видите, что это такое, – не здороваясь, он указал пальцем в угол площадки.
Не привыкший ещё к свету, я сощурился и посмотрел.
– Что там такое? – повторил я хрипло.
– Сигаретный бычок, – сказал Юрий, с трудом сдерживая бешенство, – и внизу ещё два! И – пепел!..
– И – что? – спросил я, сделав ту же дурацкую паузу меж словами «и» – «что», как сделал он, указуя на пепел.
– Нина Александровна не курит, я не курю, студенты, снимающие квартиру, – тоже не курят. Курите только вы!
– Слушайте, вы в своём уме? – наконец понял я, в чём дело. – Не имею никакого представления, откуда взялись эти бычки! И – пепел! Никакого! У меня пепельница есть.
– Нина Александровна не курит! – повторил Юрий упрямо, словно это неопровержимо доказывало мою вину. Взгляд его был яростен и ненавидящ.
Я захлопнул дверь.
Через минуту в квартире Юрия заработал пылесос. Он вопил о ничтожестве и мерзости мира.
Всё стихло только к полуночи.
Следующий звонок раздался, когда на улице даже авто перестали ездить. Царила глухая ночь.
«Сейчас… сейчас я ему бычок в глаз воткну», – решил я, чертыхаясь в темноте.
От бешенства забыл, в какую сторону у меня замок поворачивается, крутил туда-сюда, выламывая пальцы. Открыл наконец.
Там стояла Нинина дочка.
– С мамой плохо, – сказала она, – а телефон опять не работает.
Я набрал скорую. Слушая вопросы невозмутимой телефонистки, всё время переспрашивал свою гостью:
– Возраст?.. Шестнадцать! Тьфу, да не твой, матери! Полное имя, фамилия, отчество… – дочь так и ответила – имя, фамилию, потом задумалась над отчеством и назвала, явно сомневаясь в верности ответа.
– Да, Александровна, – вспомнил я. – Что у неё болит?
– Что-то с сердцем, – ответила девушка; губы её дрожали.
Она была в материнском халате.
– Сейчас приедут, – сказала телефонистка равнодушно. – Дверь подъезда оставьте открытой. Или постойте на улице, встретьте.
Мы прошли в квартиру к Нине – она лежала на кровати, уже одевшаяся, бледная, с открытыми глазами, прерывисто дышала. Светил ночник. На столике россыпью лежали лекарства.
– Надо что-то? – спросил я негромко.
Нина отрицательно качнула головой, жмуря глаза.
Я вышел на улицу, оставив дверь в подъезд открытой, закурил там.
Подумав, вернулся на лестницу, подобрал два бычка, бросил их в ночь.
Это ж наша красавица, дочь Нины, начала покуривать, я ж знаю.
Подъезжающую скорую было слышно издалека.
Лёжа на кровати, закинув руки за голову, я продумывал разные варианты. Например, можно случайно столкнуться в подъезде и спросить, работает ли телефон.
Как её зовут, кстати… У кого б поинтересоваться.
Можно случайно столкнуться с Юрием в подъезде и спросить:
– Не знаете, как зовут дочь Нины? Я хочу случайно столкнуться с ней в подъезде и спросить, работает ли у неё телефон.
…Нет, сложно.
Столкнуться всё-таки с ней и спросить: не хочешь ли ты поиграть в бадминтон? Помню, вы с мамой увлекались этой игрой…
Нина уже неделю как лежала в больнице. Дочери её будто и дома не было – только однажды я слышал, как она сняла крышку пианино, взяла единственную жалостливую ноту и тут же закрыла инструмент.
«Тоскует по матери», – решил я. Самочувствие Нины меня тоже печалило, что, признаюсь, мешало с должным вдохновением подойти к вопросу о бадминтоне.
От вялых размышлений меня отвлекли голоса студентов.
Старший опять грубил.
– Давай деньги сюда, я тебе сказал, – наседал тот, который чёрт, на своего соседа.
– У меня мало уже осталось, – почти хныкал в ответ тот, что бедолага.
– Чего ты не понял? Деньги сюда!
– Это же наш общак, ты что… – плаксиво отвечал бедолага, всё ещё не сдаваясь.
Раздался звук удара и высокий мужской вскрик.
– Вот сука, – сказал я вслух, впрыгнул в тапки, натянул майку и решительно вышел в подъезд.
Сначала примерился пальцем к звонку на двери студентов, но, подумав, что звонок не столь грозно прозвучит, как хотелось бы, занёс кулак для того, чтоб грохнуть по войлочной обивке… и вдруг остановил себя.
Студенты продолжали разговаривать.
– Тебя прёт, что ли, от этой дряни? – спрашивал чёрт с недоумением и брезгливостью.
– Я только один раз попробовал, – отвечал ему бедолага, хныча.
– Какой «один раз»! Я твои шприцы каждый день нахожу!
– Мне пацаны дали попробовать. Иногда можно по приколу… – мямлил своё долговязый.
Я так и залип со своим кулаком.
– Ты, гнида, весь наш общак спустил на свою отраву, – всерьёз печалился чёрт.
– Ничего я не спустил…
– Где деньги тогда?
– У меня мало осталось…