Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями Прилепин Захар

От автора

Эту книжку я сварил будто кашу из топора. У меня было какое-то количество разрозненных текстов о современной прозе и рецензий, написанных по случаю.

Я как-то подумал: что добру пропадать – и решил сделать хороший сборник о новейшей литературе.

Основания для начала работы были элементарны.

Есть такие люди, которые называются «критики», – они не без настойчивости предлагают собственный взгляд на литпроцесс, строят свои иерархии, расставляют писателей по местам: этого на пьедестал, этого под лавку, а этих вот вообще не упоминаем…

И нормально, что так, – это их работа. Многие из критиков более чем приятные люди, иные – самодовольные глупцы, и они, кстати сказать, особенно активны. Что тоже обычное дело.

Не в том проблема.

Проблема, что сами сочинители прозы и поэзии отчего-то не пишут критику.

То есть одно за другим появились несколько поколений литераторов, которые друг друга будто бы и не читают. Или, если читают, почти не высказываются на эти темы.

В лучшем случае писатель, возглавляющий литгазету или журнал, может натравить подручного критика на другого сочинителя: как приятно сводить счеты, оставаясь за кадром.

Впрочем, это отдельная история.

Не знаю уж, что мешает остальным литераторам подробно высказываться самим, но все обстоит как обстоит.

Исключения есть, конечно: Быков, Кучерская, Сенчин, – но они именно что исключения. В остальном писателей хватает лишь на то, чтоб язвить в ЖЖ по поводу чужого успеха. (Характерно, что вышеназванные «исключения» не имеют своих ЖЖ.)

Всерьез думать о других людях вообще куда менее любопытно, чем подробно размышлять о себе любимом, да, коллеги?

Итог простой: иерархии в современной литературе сложились при минимальном участии самих литераторов. Приложили руку кто угодно – ведущие литературных колонок в изданиях для коммерсантов и глянцевых журналах, меценаты, обозреватели рейтингов книжных продаж, словоохотливые ЖЖ-юзеры, и эти вот еще, упомянутые мной критики.

Не скажу, что иерархии вовсе не отвечают реальному положению дел (скорей отвечают), однако кое-какие уточнения все равно стоит внести.

Тем более что традиционно в русской литературе ситуация была несколько иной.

Словесность воспринималась как поле общей работы. Сочинители радели о языке и культуре, о политике и религии, о нации, наконец. Написанная другим книга воспринималась не только как предмет раздраженной зависти в случае успеха этой книги («на твоем месте должен быть я»), но как еще одна монета, брошенная в общую копилку. Или украденная оттуда.

Если не критику, то теоретические работы или как минимум эссеистику на литературные темы писали многие и многие классики.

Как много занимались не собой, а другими Горький и Брюсов, Мережковский и Гиппиус, Андрей Белый. Как точен и спокоен в качестве критика Николай Гумилев. Мы уж не говорим про Георгия Адамовича. Даже в наследии Маяковского и Есенина можно найти дельные заметки о литпроцессе – хотя, казалось бы, им-то, при их славе и лихорадочной жизни, вообще было не до этого. Много вы знаете современных поэтов, которые рецензируют других?

Короче говоря, мне захотелось поделиться своими представлениями о том, что являла собой литература в последнее десятилетие. Казалось, я столько уже высказывался на эти темы, что на книжку точно наберется.

Начал делать сборник и выяснил, что не хватает многого. Тут о прозе недосказал, там про хорошего поэта забыл, здесь слишком мимолетно осмотрел литературные события, тут вообще не заметил случившегося.

Стал дописывать (варить суп из первоначального топора), и затянулось это почти на год. Проще сказать: книжку пришлось сочинить едва ли не сначала.

Не скажу, что теперь сказано обо всем (это и невозможно, и бессмысленно), но про наболевшее постарался не забыть и картину в целом набросать.

Выполнена книжка в «лоскутной» манере, когда разговоры о литературе перемежаются отступлениями в смежные темы. Мне показалось, что так будет лучше.

Хотя почему «показалось» – действительно лучше.

Так что поехали потихоньку.

Ведем речь

Русский язык без почвы не жилец

Написать эти заметки подвигло меня чтение публицистики двух любимых моих писателей – Гайто Газданова и Леонида Леонова.

В 1931 году, в Париже, Гайто Газданов, размышляя об эмигрантской литературе, сказал, что основная ее проблема – воздействие на младую литературную поросль писателей старшего поколения.

«Главная ошибка по отношению к ним, – уверял Газданов, – заключается в том, что нынешнее эмигрантское поколение не знает одной простой вещи: в России эти писатели – за одним-двумя исключениями – никогда не были на первом плане. Им ошибочно присудили не принадлежащие им качества – и стали усердно у них учиться: естественно, что результаты получились самые плачевные».

В 1932 году, в Москве, Леонид Леонов, размышляя о советской литературе и о Горьком, произносит другую весьма крамольную вещь: «…это один из немногих старых писателей и во всяком случае единственный такого масштаба мастер, оставшийся вместе с нами». То есть с советскими людьми.

Налицо очевидное противоречие. Газданов уверен, что в эмигрантской литературе мастерами в подавляющем большинстве считают тех, кто таковыми никогда не являлся. Леонов, напротив, уверен, что все мастера, кроме Горького, Страну Советов не признали и жить в Советском Союзе, в отличие от Алексея Максимовича, не собираются.

Видно, что и Газданов, и Леонов печалятся не только о собственно литературе, но и о языке, о речи – их пугает отсутствие видимых ориентиров вокруг.

Так где ж они были, эти мастера слова? в России? за ее пределами? или их вообще почти не было?

В советских учебниках, помню, писалось, что главные, лучшие и основные писатели приняли Октябрьскую революцию 1917 года, а за рубежи уехало несколько отщепенцев: Гиппиус, Мережковский и, по роковому недопониманию, Бунин. Зато вернулись Алексей Толстой и, позже, Александр Куприн и никуда не уехали Брюсов, Пришвин, Вересаев, Сергеев-Ценский, Вячеслав Шишков (последнюю фамилию точно помню в учебнике: я тогда уже был юноша начитанный и знал, что Шишков выпустил первую книгу в 1916 году, то есть относить его к мастерам старой школы было не совсем честно – подгребли для массовости).

Потом, в постсоветское время, возобладала точка зрения противоположная: все мастера уехали, а оставшиеся, за исключением разве что циника Алешки Толстого, ушли во внутреннюю эмиграцию: тот же Пришвин, например, и Андрей Белый так и не стали правоверными советскими писателями. Про Шишкова вообще забыли – хотя, как ни странно, его часто переиздают; просто он каким-то чудом не проходит по ведомству советской литературы, а числится скорей в составе литературы этнографической, где-то меж Мельниковым-Печерским и Маминым-Сибиряком.

Здесь вроде бы должно написать: сегодня пришло время спокойно согласиться с тем, что литература в Гражданскую была разрублена ровно пополам и что по обе стороны советской границы жило истинное русское слово.

Но я так не напишу.

Я, может быть, и без злорадства – но соглашусь с Газдановым.

Русская литература осталась в Советской России, – именно там она выживала и выжила.

К концу тридцатых годов, то есть спустя всего двадцать лет после первой волны эмиграции, никакой эмигрантской литературы почти не осталось. Старые мастера доживали свой век, новой литературы не появилось. В прозе можно назвать только два по-настоящему больших имени – Газданов и Набоков. Пожалуй, еще Алданов, который писать начал до революции, но дебютировал как замечательный исторический романист уже в эмиграции. Может быть, еще Борис Поплавский. Но он умер в 1935-м. А Набоков с 1939 года пишет и публикует новые книги на английском языке.

За то же самое время в Советской России было создано столько шедевров, что пересчитывать их – пальцев не хватит.

Бабель написал «Конармию». Катаев – «Отец» и «Время, вперед!». Всеволод Иванов – «Партизанские повести». Ильф и Петров – «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Леонов – «Вор» и «Дорога на Океан». Платонов – «Епифанские шлюзы» и «Чевенгур». Шишков – «Угрюм-река». Шолохов – «Тихий Дон». Фадеев – «Разгром».

А ведь еще были Гайдар, Зощенко, Каверин, ранний Лавренев, Паустовский, Фурманов, ранний Федин, Шкловский, да кого только не было. Мы еще не называем Булгакова, Мариенгофа или Добычина: понятное дело, что писать прозу, находясь в Стране Советов, – это еще не значит быть советским писателем. Но, важно заметить, они жили именно в России – собственно, об этом мы и ведем речь, а не выясняем в очередной раз отношения между советской и несоветской литературой.

Что до старых мастеров, о которых говорили Леонов и Газданов, – то тут, что в России, что за ее пределами, какое-то время – если судить по гамбургскому счету – сохранялось ощутимое равновесие.

Ну, Горький и Бунин, тут нечего сказать.

Да, там Борис Зайцев написал «Золотой узор», а Шмелев – безусловные шедевры «Солнце мертвых» и «Лето Господне». Но Шмелев, надо сказать, написал еще неперечетное количество книг не самого высокого литературного уровня. Недаром тот же Газданов несколько раз едко отзывался о нем, когда говорил о тех литераторах, что только по недоразумению числятся в учителях.

Зато здесь, в России, Вересаев написал лучший свой роман «В тупике», а Серафимович – восхитительный «Железный поток». А уж сколько всего написал Сергеев-Ценский – нисколько не меньше Шмелева. И не хуже, наверное, по уровню; хотя и не лучше.

Наконец, вряд ли кому-нибудь даже сегодня придет в голову спорить с тем, что «Петр Первый» Алексея Толстого или «Разин Степан» Чапыгина хуже исторических сочинений Мережковского или Ивана Наживина. Просто потому, что не только не хуже, но несравнимо лучше.

Но время шло, и ситуация менялась все очевиднее. К началу шестидесятых годов XX века за границей живут несколько миллионов русских людей, эмигрантов первой и второй волны, у которых родились уже дети, а у кого и внуки. В России в это время становятся известны или начинают публиковаться Юрий Трифонов, Валентин Распутин, Юрий Бондарев, Фазиль Искандер, Василий Белов, Андрей Битов, Виктор Астафьев, Василий Шукшин… Что до эмигрантской литературы – ее к тому моменту было почти не разглядеть, она растворилась и затем всерьез пополнялась лишь за счет вновь прибывших: Виктора Некрасова, Солженицына, Аксенова, Лимонова…

Мастера, об отсутствии которых печалился Газданов за границами России, не удержали в ладонях теплоту русской речи – а вот в Стране Советов, со всей ее кровавой свистопляской и чудовищным унижением тысяч и тысяч людей, литература сохранилась.

Выходит, что власть тут вообще ни при чем.

Если бы произошло чудо и Советский Союз не распался, но, напротив, модернизировался, пошел на послабление режима и перестал изгонять на Запад свою буйную интеллигенцию – эмигрантская литература стремительно сошла б на нет.

Но, собственно, зачем Советскому Союзу было модернизироваться, чтоб проследить эти процессы? Вполне можно взглянуть из дня сегодняшнего, чтобы убедиться: на русском пишут только эмигранты в первом поколении. Только они!

Здесь, наконец, надо произнести одну невеселую истину.

Русский – не иврит. Он в неволе не живет.

Русские эмигранты уже к третьему поколению забывают родную речь.

Никто и не сосчитает, сколько веков не было в помине никакого Израиля, но в 1755 году в Германии начинает выходить литературный журнал на иврите «Кохелет мусар», а в 1784 году – альманах «Ха-Меассеф». Почти одновременно на иврите начинают писать Н.Вессели в Германии, Э.Луццатто в Италии и И.Невахович в России.

Собственно, с тех пор с еврейской литературой все в порядке – хоть и шедевров, прямо скажем, было немного, но зато привычка к родному слову не покинула гортань.

Мы себе можем представить, что через пятьсот лет после переселения русских на чужбину появится литературный журнал на русском языке? Хорошо, возьмем не пятьсот, а двести пятьдесят или даже сто лет. Мало ли русских разметало по свету – и что? Где услышать их потомков? На Аляске? В Турции? В Малой Азии, возле озера Маньес, куда в середине XVIII века огромной общиной переселились казаки, успевшие побунтовать при Петре Первом в вольнице смутьяна Кондратия Булавина?

Когда Бог вдруг раздумает беречь и хранить нас и России не станет – исчезнет вскоре и русский язык. Опыт русских эмиграций должен нас этому научить.

Если мы потеряем свои земли, нас быстро сотрут из памяти людской.

И старым мастерам, о которых печалился Гайто Газданов, сколько бы их ни осталось к страшному дню потери Родины, вскоре некому будет передать свою речь. Их мало кто услышит и мало кто поймет.

Забудутся Пушкин и Блок.

Засмеются дикой тарабарщине люди, услышавшие нелепую и невнятную речь: «Гой ты, Русь, моя родная, / Хаты – в ризах образа… / Не видать конца и края – / Только синь сосет глаза. / Как захожий богомолец, / Я смотрю твои поля. / А у низеньких околиц / Звонно чахнут тополя».

И никакого русского возрождения не случится никогда: кому мы нужны, если не нужны самим себе?

Надо держаться за свою землю всеми пальцами: нет ни у нас, ни у нашего языка иного пристанища.

Временное

Теперь мы будем жить отдельно

Русский писатель испытывает к власти двойственные чувства.

Наверное, это было заложено еще Пушкиным, который с разницей в считаные дни писал стихи с противоположным, по сути, политическим зарядом.

Сначала сочинил свое послание декабристам: «Оковы тяжкие падут… И свобода / вас встретит радостно у входа…». И следом осмыслял случившееся уже как государственный муж: «В надежде славы и добра / Смотрю вперед я без боязни – / Начало славных дней Петра / Мрачили мятежи и казни». Смысл тут простой: ну, повесили несколько офицеров и поэтов, а оставшихся смутьянов отправили в Сибирь – что ж поделаешь, при Петре Великом и не такое бывало. Надежду на славу и добро это не отменяет.

Спустя сто лет Осип Мандельштам писал сначала, что «власть отвратительна как руки брадобрея», а спустя немного времени в рифму к прежним стихам клялся: «Я человек эпохи Москвошвея!» И далее: «…Попробуйте меня от века оторвать, / Ручаюсь вам – себе свернете шею!»

Та же, что и у Пушкина, история: жить в России ужасно, но это такое счастье.

Русский писатель зачастую и государственник, и революционер одновременно. «Революционер» мы произносим в самом широком смысле – речь идет о наивысшей свободе духа в первую очередь.

В этом смысле путь Максима Горького, сначала вложившегося словом и делом в большевистскую революцию, дабы разрушить монархию, а потом верой и правдой служившего новому цезаризму, нисколько не парадоксален, а как раз традиционен.

Несколькими десятилетьями ранее Федор Достоевский был сначала едва не казнен как бунтовщик, но затем вошел в историю как монархист и консерватор.

Достоевскому это все прощается, а Горькому в прощенье отказано. Но, по большому счету, разницы между ними никакой нет.

Присмотритесь к судьбе почти любого крупного российского литератора: очернитель и охранитель там соседствуют в одном человеке, будь то Гоголь, Лесков, Лев Толстой, Чехов, Есенин, Пастернак, Леонид Леонов, Солженицын или даже Бродский.

Свести судьбу любого писателя советских времен к неистовой борьбе с советской властью – такое же пошлое упрощенье, как трактовка классиков XIX века советскими исследователями, видевшими за каждой лермонтовской или тургеневской строкой ненависть к царизму и к, так сказать, сатрапам.

Двести с лишним лет существования светской литературы в России действовали взаимное притяжение и одновременное отторжение литератора и власти. Они разговаривали – и беседа шла, в историческом смысле, на равных. Даже если вторые физически уничтожали первых.

Ситуация начала качественно меняться лишь в последние полтора десятилетия. И я даже не решусь сказать, к лучшему или к худшему.

Дело в том, что литература (и не только она) перестала восприниматься властью как занятие, определяющее смысл бытия и значимое в контексте реального управления страной.

Николай Первый выступал в качестве личного цензора Пушкина. Сталин писал на полях сочинений Андрея Платонова «Сволочь!». Горбачев, при всем том, что читатель был пониже рангом, чем вышеназванные, – понимал ценность слова, искренне заигрывая то с одним, то с другим властителем дум.

Но представить, что Дмитрий Медведев захочет выступить в качестве пусть не цензора, но внимательного читателя и собеседника, скажем, Дмитрия Быкова или Виктора Пелевина – никак не возможно.

Вообразить, что Владимир Путин читает книгу Эдуарда Лимонова или Владимира Сорокина и пишет на полях «Сволочь!» – снова нельзя.

Сложно предположить, что они оба хоть как-то заинтересованы в человеческой симпатии Андрея Битова или Станислава Куняева.

Честно говоря, я вообще не очень представляю, зачем президент или премьер будут брать в руки художественные книги. Медведев отлично смотрится со своими гаджетами, Путин – на горных лыжах или за штурвалом самолета. Вдвоем они более чем органичны в спортивном баре, где под пиво смотрят футбол. Но вообразить Медведева и Путина на творческом вечере Владимира Маканина… Это ж мозг может обрушиться!

Никогда, наверное, литератор не жил так спокойно, как сегодня.

Нет страха, что на тебя закричат, зашумят, затопчут ногами. Никто всерьез не пугается, что за опубликованную крамолу или вольнодумную переписку тебя в компании сотоварищей повесят.

Теперь есть власть и есть писатели – живут сами по себе, встречаясь крайне редко, для галочки, и от встреч этих веет за километр бессмыслицей.

Ну, выступают Борис Акунин и Людмила Улицкая в поддержку Михаила Ходорковского. Ну, написали культовые рок-барды – не худшие, кстати, поэты – Борис Гребенщиков и Константин Кинчев письмо с пожеланием не сажать того же Ходорковского во второй раз за то, за что он уже отсидел.

У нас ведь демократия. Хочешь писать – пиши, хочешь заступаться – заступайся. А хотите – соберитесь всем Союзом писателей и отправьтесь на митинг, не жалко.

Единственный минус той демократии, что мы наблюдаем сегодня вокруг себя, только один. Сказать ты можешь вполне. О себе, о Родине, о будущем, о власти… О чем угодно.

Просто их нисколько не волнует, что ты скажешь.

Срослось. Опять распалось

Некоторое время назад я часто говорил о странных свойствах современности: ее почти невозможно описывать в художественной реалистической литературе, не оступаясь в памфлет или в пошлость.

Смотрите, уверенно повторял я, в двадцатые годы прошлого века русский писатель мог ввести в текст фамилию «Троцкий», слово «нэпман» и слово «продразверстка». Но если в современном художественном тексте появляются «Ельцин», «новый русский» и «приватизация», сразу начинается какая-то пакость – читать это не хочется совершенно.

Прозу деревенскую (или, скажем так, «провинциальную», то есть о провинции – вроде ивановского «Блуда и МУДО», повестей Екимова или Михаила Тарковского) еще можно было сочинять – в этих местах, что XXI век, что XVII – все та же полынь у забора. А вот с городской, социальной, да еще соприкасающейся с политикой или бизнесом прозой дело обстояло куда хуже. Конечно, реалистические романы о современности появлялись, но в основном какие-то так себе. Либо облитые горечью и злостью, «патриотические», либо преисполненные желчи и мстительности, «либеральные».

Именно этим дурновкусием времени, не поддающегося внятному и беспристрастному описанию, я объяснял уход нескольких почитаемых мною писателей из художественной литературы вообще; да и неожиданное смещение Александра Проханова из числа правоверных реалистов в неутомимое босхианство объяснялось тем же: ну как же еще нормальным русским языком описать жизнь олигарха, быт бизнесмена и работу современных спецслужб? Эти вещи не укоренились в художественном словаре – только в журналистском. Но стоило Проханову возвратиться на один роман в прошлое, в советское, в молодость свою, тут же сразу вернулись навыки реалиста – и получилась «Надпись», лучшее, кстати, сочинение Александра Андреевича.

Это и на примере романов Дмитрия Быкова можно проследить: если первые его квазиисторические книги «Оправдание» и особенно «Орфография» – это, безусловно, литература, а во втором случае весьма пышная, красочная, барочная местами, то последние, о современности, сочинения – «Эвакуатор» и «Списанные» – намеренно обесцвеченные, почти журналистским языком написанные тексты, да еще с элементами фантастики и антиутопии.

По той же причине (впрочем, она не единственная) девяностые и были временем расцвета постмодерна и магического реализма. То есть с одной стороны – Пелевин, Ерофеев и Сорокин, с другой – Мамлеев, Ольга Славникова и, скажем, замечательный Юрий Козлов. А также по-своему наследующие иным опытным мастерам Михаил Елизаров и Герман Садулаев.

«Не дается в руки новое время, не дается!» – вроде горевал, но тайно радовался я. Если описываешь его – надо обязательно оптику сместить, создать эффект «рыбьего глаза», дыма напустить, тень на плетень навести, чтоб посмотрел, скажем, на милиционера, а он – раз! – и превратился в птеродактиля; залюбовался спящей женщиной, а у нее – раз! – и отовсюду муравьи поползли; а уж если попался вам политик – то затаись, это наверняка что-то нездешнее, из-под земли, серой пропахшее.

Мало того, никак не появлялось сочинений, саг, где постсоветская эпоха была бы связана воедино с советской, проистекала бы из нее естественно, и даже спокойно, и даже незлобливо. Одна ж страна все-таки, один народ – сколько ж можно бесноваться.

Но не получалось.

Мне искренне казалось, что последнюю четверть века ни один литератор, работающий в реалистическом ключе, описывать всерьез не возьмется и, значит, не прицепить всю эту свистопляску к русской истории. «Вот-де насколько чужд либерализм России, что литература им поперхнулась», – кривил я губы.

А что? Через считаные годы после той незабвенной Великой Октябрьской и последовавшей за ней Гражданской один за другим пошли классические романы о случившемся, а у нас и через двадцать лет после начала нашего великого и по сей день открытого перелома так и не появилось почти ничего.

Я о реализме говорю, если кто не слышит до сих пор.

Мало того, говорю неправду.

Потому что все изменилось в течение года, и разом выяснилось, что никаких проблем из числа озвученных мною выше вообще не существует. Вернее сказать, больше не существует, потому что они все-таки были.

За месяц я прочел четыре относительно новых романа – и собственноручно переубедился.

«Аномалия Камлаева» Сергея Самсонова. «Цена отсечения» Александра Архангельского. «Каменный мост» Александра Терехова. «Журавли и карлики» Леонида Юзефовича.

У всех текстов есть общие черты.

Действие там происходит как минимум сразу и в послевоенное советское и в постсоветское время (у Самсонова и Архангельского). «Каменный мост» (Терехова) нечеловечески глубоко загребает плюс к этим временам довоенную сталинскую историю. В «Журавлях и карликах» (Юзефовича) охват еще шире – там одна эпоха русского хаоса (самозванство начала XVII века) ненавязчиво (в чем некоторые критики увидели несостыкованность пластов романа) рифмуется с хаосом постсоветским.

Во всех четырех случаях перетекание эпохи в эпоху описано настолько органично, что диву даешься. Тут, собственно, вправили дурь не только мне, но и всем тем, кто до сих пор самозабвенно рассказывает о черной дыре XX века и бессмысленном социалистическом эксперименте. История не прекращалась никогда, и все это – наше кровное наследство, никакого другого нет и быть, наверное, не могло.

В этом смысле удивительно сочинение Архангельского, прежняя проза которого не вызывала никаких ощущений, кроме вялого раздражения. Предыдущая его книжка «1962» – вещь откровенно антисоветская, к тому же написанная слогом чрезмерно легким; не безвкусным, в смысле пошлым (тут у Архангельского все в порядке), а именно что лишенным вкуса: сколько ни пробуй – вода и вода. Не кислит, не горчит, не пьянит.

«Цена отсечения», как и все остальные книги Архангельского, стиля, по сути, лишена – зато это хорошо построенный и продуманный, совсем не тенденциозный текст: никакого в зубах навязшего противопоставления либеральных идеалов «ужасам советизма» там нет вовсе.

Были одни времена, в них жили люди, и те же люди теми же руками выстроили себе другой дом, худой ли, хороший – другой вопрос, и Архангельский даже его не поднимает.

Семейному роману (а тут есть признаки семейного романа) все это пошло только на пользу.

Столь же безболезненно (если и болело – то о другом) прошел сквозь последние полвека герой Сергея Самсонова – композитор Камлаев. У Самсонова в полном наборе и быт шестидесятых, и мораль семидесятых, и социум восьмидесятых, и разлив девяностых – и при этом ни одной оценки, никаких пристрастий, никакого раздражения по какому бы то ни было поводу. Все куда проще: вот было так, потом так, потом сяк. Если обернуться – видна человеческая жизнь, она текла как умела, непреодолимых преград не было никогда: ни сейчас, ни тогда. Камлаев спокойно шел сквозь все времена со всеми своими аномалиями.

Что до Юзефовича – в его романах давно уже не было замечено разделения героев на хороших и дурных и времен – на ужасные и прекрасные.

Юзефович всегда пытался без пристрастья рассмотреть человека во временах, а не расставить многомудро и снисходительно оценки людям, жившим до нас.

Наконец Леонид Абрамович принялся и за наши дни: вода отстоялась и стал различим ландшафт дна.

К слову сказать, о подмеченном некоторыми въедливыми критиками несовпадении сюжетных пластов в романе «Журавли и карлики» Юзефович сказал мне как-то: «Что касается рифмовки событий, то это заложено в истории, как созвучия – в языке. Чем у поэта богаче словарный запас, тем неожиданнее рифма. Чем более широкой исторической реальностью оперирует прозаик, тем больше он видит таких совпадений. При этом важно не впадать в грех аналогии. Прошлое может многое сказать о настоящем не потому, что похоже на него, а потому, что в нем заметнее вечное».

Свершения «греха аналогии» (или, возвращаясь к метафоре Юзефовича, простой, быть может, даже глагольной рифмы) – вот чего по сей день ждут иные критики от прозаика. Обойдутся: жизнь умнее аналогии, хотя богата и на них, признаем; а судьба, продолжим мы о своем, вообще внеидеологична.

И у Юзефовича, и у Архангельского в их романах упоминаются столь пугавшие меня и Ельцин, и Гайдар, и Чубайс, и приватизация, и кооперативы – и ничего, мир не обрушился, текст остался текстом. Если б те же фамилии, предметы и процессы были упомянуты у Терехова и Самсонова – тоже ничего страшного бы не случилось. Потому что все это перемолола общая наша судьба и превратила в историю. В любых приметах тех лет понемногу, по выражению Юзефовича, начало просматриваться «вечное».

Рассматривать в категориях «советский – антисоветский» не только любую из вышеназванных книг, но и грандиозный роман Александра Терехова «Каменный мост» совершенно бессмысленно.

Хотя иные, надо признать, пробуют. Одну из журналисток явно тронуло, почему Сталин у Терехова именуется исключительно императором. Надо было, видимо, земляным червяком называть. Между тем «император» – не положительная и не отрицательная коннотация, а всего лишь человек, управляющий империей или создающий ее.

То, что в жизни, наступившей ныне, императоров, видимо за отсутствием империи, уже нет, Тереховым не оценивается вообще никак. Сочинение его, притом что оно сплошь и рядом населено политиками и спецслужбистами, совершенно безоценочно. Вернее сказать, у Терехова, как и у всех вышеназванных, ощущение времени возникает не посредством позитивно или негативно окрашенного публицистического высказывания, но через атмосферу текста.

И атмосфера эта в той или иной степени определяется словом «морок». У Терехова замороченность всего происходящего чувствуется особенно остро, в меньшей степени это есть и у Юзефовича. Аномально поведение главного героя у Самсонова – что, собственно, отражено уже в названии романа. Аномальна, на наш вкус, и главная сюжетная коллизия «Цены отсечения» Архангельского.

То есть времена срослись, но, как ни странно, полегчало ненадолго. После прочтения каждой из этих книг остается горький осадок. Горчит по-разному – но горчит неизменно.

И не только по причине невольного погружения в эту выморочную, аномальную, нездоровую атмосферу.

Другой особенностью всех четырех книг является острое, порой даже патологическое, мучительное внимание к межполовым отношениям. У Архангельского это чувствуется чуть менее (хотя, пожалуй, он в этом вопросе циничней всех). У Самсонова, у Юзефовича и в особенности у Терехова сексуальные мотивы являются едва ли не навязчивыми.

Самсонов сохранил хоть какие-то признаки идеализма при взгляде на мужчину и женщину, Юзефович – почти уже нет, зато он самый, что ли, снисходительный из числа рассматриваемых нами. В любом случае брезгливые, а иногда и злые описания греховной человеческой породы просматриваются у каждого.

Человек стыдится самого себя, человеком противно быть, мужчиной жить гадко, женщиной существовать омерзительно, а уж сходиться им друг с другом вообще не стоит – такая пакость получается! – вот о чем думаешь, читая, например, роман Терехова или некоторые страницы романа Юзефовича. Но и Архангельский с его главной сюжетной коллизией не многим лучше: там весь такой правильный, богатый, мужественный, красивый и явно симпатичный автору романа герой-муж объяснил героине-жене, что она «не слишком горяча», поэтому на полных основаниях он спит с кем считает нужным в целях личной гигиены, зато не заводит романов, потому что одно дело половые органы – их можно использовать как считаешь нужным, а другое дело душа – ее не запятнай. Самсоновский Камлаев из той же оперы, кстати. В романе Самсонова есть важный момент: когда Камлаев, знающий о том, что отец при смерти, все-таки отправляется на очередные блядки и, разумеется, возвращается оттуда уже к тому времени, когда родитель умер и остыл. Вектор последующей жизни героя заложен был именно в этот момент. Все умирает и остывает вокруг нас, а мы по-прежнему озабочены своими первичными и вторичными половыми признаками.

И в нас тоже что-то умерло, очень важное.

Посему и Камлаев в финале самсоновского сочинения бежит с младенцем, найденным на помойке, и хочет им спастись и оправдать себя; и бездетность тереховского героя показательна, и мотив взаимоотношений с сыном у Юзефовича тоже очень неслучаен, и последняя фраза романа Архангельского опять же обращена к сыну главного героя: мол, пришло время твоего выхода на сцену, Тема, а то мы здесь что-то не то делаем, как-то не очень у нас получается жизнь.

Нас, собственно, не столько волнует моральный облик героев всех четырех романов, сколько ощущение огромной пустоты, в которой мы, судя по этим книжкам, очутились. Была надежда на то, что дети самим своим присутствием в мире заполнят эту пустоту, но и она, признаться, оказалась несколько иллюзорной.

Мир, данный нам в этих сочинениях, имморален. И то, что происходит там с мужчинами и женщинами, – всего лишь наиболее удачный и простой способ эту имморальность выявить. В мире все меньше чувствуется наличие законов, сдерживающих нас и дающих нам право быть человеком, жить человеком, любить человеком.

В разные времена мы были беспощадными к себе и другим, были лживыми, подлыми, дурными, но никогда еще не было такого жуткого ощущения полной потерянности на свете и богооставленности. Даже когда в ходе социальных экспериментов крушили храмы и отменяли Бога – не было такого.

Пришло это ощущение только сейчас, непонятно откуда. Из замороченного воздуха.

Времена – да, срослись, но пока они срастались, человек в нас совсем истончился. Почти нет его, непонятно, в чем душа держится, и где она, и как с ней быть.

Расклад

Пойду на грозу, покажу ей «козу»

Заметки о мужской прозе

Что с нами, мужчинами, делать – ума не приложу. Надо сразу пояснить, что мнение о российских представителях сильного пола у меня сложилось по книжкам, которые я прочел недавно.

Не то чтоб я мало общаюсь с живыми людьми, но мне правда кажется, что в книжках они как-то шире, лучше, яснее проявляются, чем в быту и в социуме.

Да и какая у нас жизнь: мы ж не в окопах сидим, и не дорогу сквозь тундру прокладываем, и не Зимний дворец штурмуем, а только в основном разливаем по стаканам.

Когда разливаешь – находишься, как правило, в состоянии радужно сияющей благодати и преисполняющей тебя душевной нежности; это, однако, не способствует логическому осмыслению происходящего, в том числе, говорю, не дает толком разобраться, что мы за люди такие, современные мужики.

А книгу открыл – и сразу понимаешь, с кем имеешь дело.

Читал я недавно роман замечательного, без дураков, писателя Андрея Рубанова с актуальным названием «Готовься к войне».

Главный герой – современный русский бизнесмен, серьезный парень, при деньгах, но еще способный и чувствовать, и любить, и страдать. Он, между прочим, готовится открыть (но так и не открывает) большой супермаркет под названием «Готовься к войне», где будут продавать все самое необходимое человеку в кризисной ситуации – от спичек и тушенки до валенок и телогреек.

Сам герой тоже все время вроде как готовится к войне. Он подобен пружине, он весь – как стремительная и почти уже металлическая мышца. Просчитывает каждый шаг, все делает очень быстро, не поддается панике, не суетлив… да что там говорить – он почти идеален.

Мало того, я вижу, что этот герой Рубанову тоже иногда нравится, и автор тайно любуется им. А так как Рубанов писатель настоящий – то есть умеющий писать заразительно, – я тоже его героем почти всю книгу любовался… и лишь потом, уже ближе к финалу, стал немного раздражаться.

У меня возник всего один, но очень привязчивый вопрос: вот этот герой, он такой отличный, такой пружинистый, так отлично водит машину (специально ездил на автогонки за границу, чтоб подучиться), так правильно питается (морепродуктами в основном), так старается выстроить и упорядочить мир вокруг себя – чтобы что?

Да, да, я понимаю, что быть здоровым и быстрым само по себе лучше, чем больным и медленным, но я все равно не могу ни с кем разделить восхищения по поводу этого парня. Почти все его занятия – какой-то апофеоз беспочвенных понтов, никакого толка от него все равно нет, и, кажется, втайне сам Рубанов это прекрасно понимает. Ну, налоги он платит, ну и что – все платят налоги, Абрамович, наверное, тоже платит, и в огромных количествах. Что мне теперь, полюбить его?

Понимаете, к чему я? Мне вот тридцать с лишним лет, я ни разу в жизни не был у зубного врача – не было необходимости. Но это не значит, что я буду роман писать про свои здоровые зубы.

Наличие у нас зубов, быстрой реакции и хороших трицепсов еще не делает нас литературными героями.

Равно как и наличие страдающей души. Тут я уже к другому писателю хочу перейти, не менее замечательному, но по некоторым признакам вроде даже противоположному Рубанову.

Зовут его Дмитрий Новиков, он написал книгу рассказов «Вожделение», и не только ее.

Если главный лирический герой романов Рубанова (а романов у него несколько, и все отличные; первый – так вообще классический) – городской мужчина, штурмующий и преодолевающий жизнь, то лирический герой книг Новикова (у него их три, и все отличные, особенно дебютная) обитает в основном в сельской местности, поближе к воде, и жизнь скорее созерцает.

Но на этом, как ни странно, основные различия меж героями заканчиваются.

Герой Новикова – тоже сильный, страдающий, смелый, большой, уверенный в себе, но еще и рефлексирующий при этом. То есть не только мышцы и половые органы на нем компактно размещены, но и сердце есть, и оно ой как болит.

Новиков также своим героем любуется и делает это умело, так как и он писатель настоящий. Когда Новиков, к примеру, описывает, что у героя ноет в беспричинной печали сердце, – этим страданием заражаешься настолько, что сам начинаешь себя как-то неважно чувствовать.

Но я тут опять вспомнил про свои зубы, которые незнакомы с инструментарием стоматолога, и подумал вот что. А если б они у меня болели – это было бы поводом, чтоб написать роман, или нет?

Собственно, чем занят лирический герой Новикова? Он ездит на рыбалку. Половина рассказов Новикова имеют идентичный сюжет: герой один, или с женщиной, или с другом едет к морю (или к реке, или к озеру). И наличие поблизости большой, бурной, холодной воды каждый раз позволяет ему заново осознать, где свет над ним и где тьма, где бесы вокруг него и где ангелы, где сердце у него и где печень.

Однако новиковский пафос в определенный момент становится просто невыносимым. Потому что в сухом остатке все то же самое: ну съездил твой герой на рыбалку, ну развел костер, ну рыбу поймал. Я готов восхититься этим раз, готов два, но я не могу им все время восхищаться – он еще что-нибудь у вас умеет?

Он же, в конце концов, не в изгнании находится, не в тюрьме, не на войне – какого черта он тут страдает с утра до вечера со своей удочкой?

Рубанов, судя по его романам, к советской эпохе, равно как и к советской литературе, относится с безусловным уважением. Новиков, судя по его книгам, все большевистское не приемлет на дух, прямо-таки ненавидит тяжелой, свинцовой ненавистью – в том числе и книги той поры (если, конечно, их авторы не были явными или тайными диссидентами).

Однако отличие и рубановского, и новиковского героя от героев хоть советской, хоть антисоветской литературы, по большому счету, одно, и оно очевидно. Мужику из тех книг я был готов сострадать, тем мужиком я готов был восхищаться, потому что если он мучился – то мучился по делу, а если чем-то занимался – то это было реальное занятие, большая работа, настоящий труд.

Давайте на время куда-нибудь спрячем свой глупый скепсис и спокойно перечитаем «Время, вперед!» Катаева, «Поднятую целину» Шолохова, «Дорогу на Океан» Леонова, «Большую руду» Владимова, «Место действия» Проханова – и сразу все станет на свои места. Там работа, нет, даже так – ррр-работа кипит! – и да, делает человека человеком, и авторское восхищение героями выглядит вполне понятным, обоснованным.

А Макаренко с его беспризорниками и их воспитателями? А фантастика от Беляева и Ефремова до ранних Стругацких? А крестьянские саги Алексеева, Проскурина или Иванова? А все остальные альпинисты, подводники и летчики, которые неустанным косяком шли и шли на грозу?

То же самое и с эмигрантской литературой: начиная от «Вечера у Клэр» Газданова и «Подвига» Набокова, вплоть до лимоновского «Это я, Эдичка». Там то мука изгнания, то борьба за выживанье, а то и первое, и второе, и еще и Гражданская война, которая то ли позади осталась, то ли впереди маячит, – и как тут не сострадать героям, как не восхищаться ими?

Современного мужика, судя по литературе, некуда приспособить. То ли почвы нет под ним, то ли неба над ним, а может, ни того, ни другого не осталось.

И мне не жалко его, сколько бы писатели ни раздували мехи моей жалости.

Что-то в психике нашей сдвинулось, раз мы не можем себе представить ни в жизни, ни в литературе, ни на экране хорошего, умного, занятого серьезным делом мужика. Они, может, и есть, но отчего их так сложно разглядеть? Почему мне до сих пор верится в офицеров Бориса Васильева, плотников Василия Белова, ученых Даниила Гранина – но если мне сегодня покажут офицера, плотника или ученого – да такого, чтоб весь вид его источал мужество и радость жизни, – останется ощущение неистребимой фальши, которая ни в какое сравнение с советской лакировкой не идет? Действительно ведь не идет – потому что ни один нормальный писатель не возьмется описывать таких героев, рука не поднимется.

Описывают других, какие на виду и более реальны.

И это мы лишь по случайности взяли Рубанова и Новикова. Могли бы взять «Списанные» Быкова или «Асфальт» Гришковца, последние книги повестей Романа Сенчина или Ильи Кочергина – везде одна и та же картина.

Разница лишь в деталях: Быков и Сенчин прекрасно понимают, кого они берут в качестве героев, и относятся к ним как минимум равнодушно, зато Гришковец и Новиков своих героев просто обожают и нам предлагают заняться тем же.

Но чаще всего герои их занимаются какой-то маловажной ерундой, требуют, чтоб их любили за то, за что любить их вовсе не обязательно. И война, к которой они якобы готовятся, какая-то эфемерная, и гроза, на которую они якобы идут, тоже какая-то ненастоящая…

Единственное, во что веришь, – так это в то, что у них иногда по-настоящему болит внутри.

Еще бы не болело – при такой бестолковой жизни, где к каждому глаголу (сумеет, сделает, сможет, победит, осчастливит) нужно прибавлять наречие «якобы».

Вот и возвращаемся мы к тому, с чего начали: что с нами, мужчинами, делать – ума не приложу.

Ночи нет

Заметки о женской прозе

14 : женская проза «нулевых»

(М. : Астрель, 2012)

Здесь нет мужчин.

Речь не о том, что мужчин не обнаружилось среди авторов, – это ж антология женской прозы, им и делать тут нечего.

Мужчин почти не видно в текстах.

Есть дети, есть отцы, деды – а собственно мужчины героинь будто бы запропали куда-то.

Видимо, это миф, когда говорят, что мужчины вполне могут обойтись без женщин, зато вот женщины без сильного пола не могут совсем, никак.

Могут.

По крайней мере, с недавнего времени.

Мир, описанный в этой книге, движим женщиной. Женщины здесь – тихие подвижники не быта (или не только быта), а бытия.

Не сказать, что мужчины вовсе ни при чем: их, в общем-то, еще ждут, по ним даже скучают – но они все равно где-то на периферии женского зрения и сознания.

На мужчин будто бы махнули рукой: что взять с них – нечего.

Мужчина никакой не центр женского мироздания – как зачастую кажется самим мужчинам. В лучшем случае это нелишний атрибут. Только непонятно чего. Никак не счастья.

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В серии «Классика в вузе» публикуются произведения, вошедшие в учебные программы по литературе униве...
Все мы обожаем и с удовольствием отмечаем чудесные зимние праздники! По такому случаю издательство «...
Даша Васильева и не подозревала, к чему приведет безобидная просьба подруги подежурить вместо нее в ...
Дарья Донцова, Анна и Сергей Литвиновы, Татьяна Луганцева – эти популярные писатели уже давно извест...
Поклонники детективов получат огромное удовольствие, читая короткие криминальные истории, вошедшие в...
Это книга о людях, у которых вредные профессии и непростая жизнь. Могут ли договориться рыцарь и раз...