Гладь озера в пасмурной мгле (сборник) Рубина Дина

– Э-э, – махал на него рукой Саркисян. – Смотри, лентяй, пять лет на косое крыльцо выходишь. Ты какой хозяин, а?
Подробности ремонта любила выспрашивать бабка Соня. Делала она это из какого-то самозабвенного злорадного самоистязания, понимая, что ее зять Рашид никогда не достигнет таких высот, – нет, всю жизнь он готов жить в обшарпанных стенах.
– Саркис, а пол? – жадно расспрашивала она. – Шпаклюешь?
– А как же нет! – обижался Саркисян, одновременно понимая, что нельзя обижаться на эту бедную, и так обиженную судьбой старуху. Он сплевывал, щелчком отправлял окурок в кусты мальвы, стеною растущие у забора, и перечислял, загибая пальцы:
– Шпаклюю, чтоб иголка не прошла. Так? Теперь: крашу в ореховый цвет. Такой цвет достал! Маме такой желаю, Соня, поверь. Теперь: жду три дня, чтоб высохла. Так? Теперь: а-астарожна лаком крою, и еще раз крою, и еще раз крою, Соня! Три раза, поверь, не пожалею лака! Кому жалеть, Соня? В этом доме мои дети растут, и внуки жить будут. Меня отсюда вынесут, Соня, кому жалеть лака?! Три раза, говорю, крою. А как иначе?
– Как зеркало будет, – с горькой радостью подводила итог бабка Соня. – Ты семьянин, Саркис… А он, – легкий кивок в сторону собственных окон, – будет в хлеву жить. Ему так нравится…
Еще лет через пять бабка Соня одряхлеет настолько, что перестанет подниматься вовсе, и ненавидимый ею зять Рашид будет ворочать ее, мыть, менять под ней пеленки, ставить затертую любимую пластинку, по-прежнему не сразу попадая дырочкой на никелированный штырек.
«На позицию де-е-вушка провожала бойца»…
«Собака ты, собака, – вздыхал он, стирая загаженные старухой пеленки. – Собака ты, собака…»
Летом двор полон был знойной райской жизнью. Он гудел и вибрировал этой жизнью, как улей со сладостным медом. Со всего света слетались на кусты сентябринок крохотные цветные бабочки, цепкие и доверчивые. Босиком, с замершим сердцем, Верка кралась к кусту, где на звездчатом, голубом с желтой сердцевиной, цветке колебалась от ветерка сине-вишневая, в черных крапинках, бабочка; плавно заносила руку, нежно и убийственно точно брала ее чуткими пальцами, и, ощутив на мгновение замшевую, трепетную дрожь крылышек, отпускала на свободу яркое крохотное чудо, чтобы в следующую минуту, проследив глазами нервный пунктирный полет крупной капустницы, красться к месту ее оцепенелой передышки и вновь с замершим сердцем заносить руку.
Это биение в собственных пальцах чужой хрупкой жизни, ощущение собственного могущества волновало ее необычайно. Были минуты, когда ей хотелось распорядиться этой жизнью: оторвать крылышко или приколоть бабочку к картонке, как это делали многие ребята во дворе, но каждый раз девочку удерживало смутное чувство, которое никогда бы она не смогла объяснить. Была ли это жалость к мимолетной яркой жизни, думала ли она в эти минуты о карающей руке матери, которая частенько напоминала дочери о своем могуществе? Скорее, то было ощущение непобедимой, животной всеобъемлющей радости, когда ты уверен, что все на земле непостижимым образом крепко переплетено между собой. Детское ощущение мироздания сродни религиозному. Нельзя было обидеть крохотное существо, ведь точно так же кто-то мог обидеть и Верку.