Наш китайский бизнес (сборник) Рубина Дина

Китайцами мы их прозвали потому, что это слово ясно с чем рифмуется. Когда перед нашими носами забрезжил лакомый заказец — их паршивый «Бюллетень», — мы навострили уши, наточили когти и приготовились схватить зажиточную мышку в свои пылкие объятия.

Поначалу эти обворожительные старички со своим рафинированным русским казались нам божьими одуванчиками. Вот именно тогда Витя и изрек впервые: — Китайцев следует хватать за яйца.

И я с ним согласилась. Но яйца у них оказались основательно намылены.

Да. Стоит разобраться, ей-Богу, почему же сначала они показались нам божьей травкой?

Корректность, конечно же! Их безукоризненные манеры и старосветское воспитание.

…Тут бы мне хотелось как-то посолиднее нас обозначить, но боюсь, ничего не выйдет. Назывались мы «Джерузалем паблишинг корпорейшн», хотя ни я, ни Витя не имели к Иерусалиму ни малейшего отношения. Я жила в маленьком городке, оседлавшем хребет одного из холмов Иудейской пустыни, а Витя — в душном, рыбно-портовом Яффо.

К корпорации, какой бы то ни было, мы тоже не имели ни малейшего отношения, но Витя считал, что это название придаст нашей фирме некоторую устойчивость. (Кажется, в корзину воздушного шара с той же целью грузят мешки с песком).

Честно говоря, нас и фирмой назвать было совестно, но это уж — как кому нравится.

Когда, года четыре назад, нас обоих вышвырнули из газеты за то, что мы платили авторам гонорары, Витя, с присущей ему наглостью и гигантоманией, заявил, что с него довольно: больше он на хозяев не работает. Он сам будет хозяином.

— Кому, например? — спросила я с любопытством.

— Тебе, — простодушно ответил он.

— Да благословит вас Бог, масса Гек!

Тогда он с жаром принялся доказывать все выгоды самостоятельного бизнеса. Можно сильно греть налоговое управление, объяснял он, списывая текущие расходы на все, буквально на все! К примеру, приобретаешь ты за пятьдесят миллионов долларов на аукционе «Сотбис» Ван Гога, «Автопортрет с отрезанным ухом», и когда представляешь документы об этом в налоговое управление…

— …тебе отрезают все остальное…

— Да нет! — кипятился Витя — Тебе просто списывают эту сумму с годового налога!

Теперь вы понимаете, с кем мне приходилось иметь дело?

На другое утро он пошел в налоговое управление, положил голову на плаху и дал знак палачу отпустить нож гильотины: зарегистрировал на свое имя компанию «Джерузалем паблишинг корпорейшн», единственным наемным работником которой стала я.

Первое время старые газетные связи еще держали наш воздушный шарик в бурных потоках издательской стратосферы. Одним из лучших заказов была религиозно-историческая брошюра, издаваемая консервативной ешивой, которую возглавлял рав Фихтенгольц. Дай ему Бог здоровья, — это был дивный заказ! Большая статья о порядке богослужений и жертвоприношений во Втором Храме. На третьей странице издания мы должны были изобразить Первосвященника иудейского в полный рост, в парадном одеянии.

Статью, конечно, перевели и отредактировали, что касается Первосвященника — с ним было хуже. Дело давнее, заметила я, кто его видал, этого парня?

И тут нам с Витей пришла в голову славная мыслишка насчет моего свитера — длинного, серого, вязанного такой мелкой дерюжкой. Простенького, но очень элегантного. У меня была хорошая фотография анфас в этом свитере. Снимали во время страстной ругни в Беэр-Шеве на конференции, посвященной связи двух культур — нашей и ихней. И поза хороша: правая рука воздета, левая прижата к груди. Почему-то Вите казалось, что это — самые подходящие для Первосвященника и одеяние и поза.

— Дай старичку шкуру на поноску, — сказал Витя. — Смотри: при помощи сканера переносим на экран твой свитер, убираем никому ненужную твою голову, находим в журналах благообразное лицо еврейского пророка, там этого добра навалом… — и старый хрен укомплектован!

Мы судорожно принялись листать журналы. Самым благообразным оказалось обнаруженное в «Джерузалем рипорт» бородатое лицо Хасана Абдель Халида, идеолога арабской террористической организации «ХАМАС». Витя сказал, что пролистай мы еще сто двадцать журналов — более типичного еврейского лица не найти. Дадим растром, сказал он, его и родственники не опознают, как после автомобильной катастрофы.

Что же касается нагрудной пластины с драгоценными камнями, украшавшей одеяние первосвященника, тут уж все было проще простого: среди прочего хлама я зачем-то вывезла с бывшей родины коллекцию уральских самоцветов. Они и послужили, так сказать, прообразом драгоценных камней, символизирующих цвета двенадцати израилевых колен…

Рав Фихтенгольц был в восторге. Первосвященник наш иудейский с головой арабского террориста стоял на картинке в моем свитере, а нагрудную его пластину украшали уральские самоцветы — и очень кстати: моя, не Бог весть какая пышная, грудь Первосвященнику все же была великовата.

…К тому времени, о котором пойдет речь, мы с Витей делали местную газетенку о двенадцати страницах для моего пасторального городка в Иудейской пустыне.

Как бывает обычно, в самой гуще пасторали булькала весьма интенсивная криминальная каша, потому что за последние годы в городок приехало много наших людей. Так что, самой интересной и насыщенной рубрикой была «Уголовная хроника». Раз в месяц я собирала данные о текущих безобразиях у начальника местного полицейского отделения, славного парня с простодушной улыбкой восточного хитреца… Звали его… Нет, пожалуй, для русского уха это имя марокканского еврея может показаться издевательством. Короче, звали его Саси Сасон, и можно представить, какие кружева выплетал в процессе верстки сквернослов Витя из этого, вполне заурядного имени, присобачивая к нему невинные приставки и ни о чем не подозревающие суффиксы.

Нельзя сказать, что сонный городок потрясали убийства из ревности, чудовищные насилия или еще какая-нибудь жуть. До приезда «русских» покой, в основном, нарушали арабы из соседних деревень, забредавшие на наши улицы и весело трясущие перед школьницами смуглыми своими причандалами. Верстая подобные новости, Витя обычно напевал: «…а в солнечной Италии большие гениталии»… Ну и, конечно, марихуана. Смекалистые горожане выращивали ее в цветочных горшках на балконах, а то и на своих участках перед домом — мирные утехи садоводов-любителей.

С приездом «наших» список правонарушений не то, чтобы очень расширился, но — скажем так — значительно обогатился необычными и даже изысканными способами пренебречь такими пустяками, как закон.

Почему-то подоплекой большинства этих происшествий было — эротическое восстание смятенной души.

Чувствовалось, что мои бывшие соотечественники, ошарашенные местной сексуальной свободой, метались в клетке своих комсомольских предпочтений, мучительно пытаясь раздвинуть ее железные прутья, а то и сломать засов…

Раз в месяц я появлялась у Саси Сасона с диктофоном, и размеренным голосом он сообщал об угнанных автомобилях, о задержанных курцах марихуаны, об арабах, укравших на очередной стройке банку с побелкой или мешок с цементом. (В эти минуты сама себе я напоминала пчелу, собирающую мед с неказистых цветков, возросших на навозной куче).

И наконец — он приберегал это напоследок — простодушно улыбаясь, сообщал, стервец, что-нибудь «эндакое». При этом никогда не открывал имени правонарушителя, сопровождая протокольные сведения довольно странной, для полицейского, фразой.

— К черту подробности! — восклицал Саси Сасон. — Подробностей не знает никто.

Что говорить, грошовый это был заказ, да и не могли мы требовать большего от местного муниципалитета с его провинциальным бюджетом. Впрочем, мы вкладывали в газетенку изрядную часть души.

Например, в рубрике «Вопросы-ответы» придумывали фамилии вопрошающих граждан.

Тут уж мы порезвились. Поначалу использовали инициалы, затем — имена знакомых и родственников, затем — фамилии литературных героев, присобачивая к ним имена пожилых евреев. Самуил Вронский задавал вопросы Соломону Левину, а им обоим возражала Фира Каренина. Это проходило незамеченым.

В конце концов, мы обнаглели настолько, что стали использовать имена китайских и японских императоров.

Это, кстати, и привело нас к живым (еще живым) китайцам.

Однажды утром мне позвонили. Старческий голос выговаривал слова как-то слишком аккуратно. Я бы сказала: целомудренно. С родным языком так церемонно не обращаются.

— Госпожа такая-то, с вами говорит Яков Шенцер, председатель иерусалимского отделения общества выходцев из Китая. Будете ли вы столь любезны уделить мне толику вашего внимания?

— В смысле — встретиться? — спросила я, помолчав.

— Если вы будете столь любезны.

— Ладно, — сказала я. — А где?

И мы назначили встречу в одном из любимых мною местечек в центре Иерусалима — в доме доктора Авраама Тихо и жены его, художницы Анны…

…Яаков Шенцер уже дожидался меня за столиком под четырехцветным полотняным тентом на каменной террасе старого дома.

Полуденое время благословенного октябрьского дня: сюда, в маленький парк, едва долетали дорожные шумы двух, забитых транспортом и людьми, улиц, меж которыми он был зажат — улиц Яффо и Пророков.

Ветер, погуливая в старых соснах и молодых оливах, гонял вздрагивающие тени по траве парка, по каменным плитам террасы. Я любила и дом, и сад, и эту неуловимую грусть бездетности бывших хозяев, из-за которой, после смерти Анны, дом перешел во владение города и стал музеем.

Собственно, не узнать господина Шенцера было невозможно: на террасе сидела только отпускная парочка в солдатской форме и поодаль — у облупившихся каменных перил — старичок даже издалека, даже на беглый первый взгляд — из благородных.

Его можно было принять за одного из немногих, оставшихся в живых, немецких евреев, которые живут в Рехавии, на концертах симфонической музыки сидят с нотами в руках, сверяя звучащее соло кларнета с написаной партией, и по утрам спускаются выпить свою чашечку кофе в такие вот, уютные ресторанчики.

Он тоже узнал меня издалека — да я и предупредила, что буду в красном плаще и черной шляпе — хотя пора бы уже, пора оставить эти цвета карменситы.

И по тому, как торопливо он поднялся, как предупредительно отставил второй стул, на который мне предназначалось сесть — короче, по всему его облику Яков Шенцер представал настолько достойным человеком, что сразу захотелось открыть ему глаза на то, что собой представляет «Джерузалем паблишинг корпорейшн» в настоящем ее виде и посоветовать держаться от этой компании подальше.

Но я подошла, протянула руку, мы поулыбались, сели.

— Что вам заказать? — спросил он.

— Ничего, — отозвалась я благородно. На вид-то старичок был ухожен, но кто знает — что там у него за пенсия. Счетец обычно подавали здесь уважительный. — Ну, хорошо, закажите апельсиновый сок.

— И штрудл…?

Ах, он не прост был, этот господин, он знал это кафе, знал коронные блюда их кухни. Яблочный «Штрудл Анны» подавался здесь с пышным облаком взбитых сливок, на каком обычно сидит, свесив босые ножки, румяный и лысый бог с карикатур Жана Эффеля.

В конце-концов, подумала я, почему бы нам и не делать вполне прилично этот их будущий заказ.

— Да, и штрудл, — сказала я благосклонно. — Но для начала откройте мне ваше отчество.

Он задумался и несколько мгновений молчал, словно припоминая.

— Моего отца звали Мойше, Моисей… значит…

— Значит, Моисеевич…

Официант — мальчик, тонкий, как вьюнок, с серьгой в ухе, с оранжевыми, торчащими, как сталагмиты сосульками волос, разложил перед каждым меню, похожее на партитуру. С обложки мягко улыбалась сама хозяйка дома. Та же старая фотография, что висела на одной из стен зала внизу: женщина сидела полубоком, в широкополой шляпе и мантилье, подперев рукой подбородок и чуть прищурившись от солнца. Анна, кузина и жена знаменитого офтальмолога Авраама Тихо… Знаем мы эти браки, бесплодие родственных чресл… Закончить Венскую школу живописи, до ногтей мизинцев быть европейской женщиной — и всю жизнь писать голые пейзажи унылой Палестины, помогая мужу в глазной клинике…

— Ну, Яков Моисеевич, — сказала я, косясь на стопку желтовато-пыльных брошюр у его правого локтя. — Выкладывайте, что там у вас. Какое-нибудь периодическое издание Союза ветеранов?

— Да, я обращаюсь к вам, как к главе «Джерузалем паблишинг…»

— Кой черт — глава?! — перебила я, — всего лишь наемный работник.

Он смешался.

— Но… вы уполномочены вести переговоры.?

— Это — да. Как решу, так и будет.

Собственно, я сказала чистую правду. Я действительно имела скромный статус наемного работника и действительно решала: в какую из предложенных нам авантюр пускаться, а в какую — не стоит. Потому что Витя не ощущал опасности и с огромным воодушевлением лез в первое попавшееся дерьмо.

— Кажется, по телефону я уже рассказывал в двух словах об организации выходцев из Китая… — Яков Моисеевич легким прикосновением сухих старческих пальцев двигал выложенную перед ним салфетку, на которой поблескивали тонкая вилочка для пирожных и чайная ложка. — Это люди, которые значительную часть жизни прожили в Китае, там прошло их детство, юность, молодость, а в тридцатые-сороковые годы они разбрелись по всему миру. В Израиле проживает сейчас около двух тысяч выходцев из Китая.

— Вы что — имеете в виду китайских евреев?

— Нет, я имею в виду русских евреев. Многие семьи русских евреев, которых волны революции и гражданской войны выбросили за пределы России.

После каждого третьего слова старик вскидывал на меня неуверенный взгляд, словно сверяясь — правильно ли повел разговор. Мне показалось, что он слегка волнуется.

— Но почему — в Китай? — спросила я. — Не в Берлин, не в Париж, не в Прагу…

— Бог мой! — воскликнул он, откинувшись на спинку стула. — И в Берлин, и в Париж, и — в Китай!.. Наша семья, например, жила во Владивостоке. У отца были торговые связи с Манчжурией… Так что… Впрочем, вот… — он подвинул ко мне стопку выцветших брошюр, — несколько номеров нашего «Бюллетеня». Вы можете взять их домой, изучить, и тогда многое для вас перестанет быть тайной за семью печатями…

Изучить! Кажется, он всерьез полагал, что мне нечем занять долгие зимние вечера в вятском имении дяди… Я подвинула к себе бледно отпечатанные газетки, даже на вид убогие и какие-то… старческие.

Нет, говорю я вам, надо было очень сдерживаться, чтобы не заржать, листая этот их «Бюллетень». На первой странице красовалась рубрика «Новости со всех концов земного шара». Знаете, что в этих новостях, к примеру, было? «Фаня Фиш в четверг почувствовала себя плохо, и ее госпитализировали и оперировали. Лу преданно ухаживал за ней. Милый, трогательный Лу! Пожелаем же нашей Фане скорейшего выздоровления на радость всем нам!»

— Кто такая Фаня Фиш? — спросила я.

— Это наша главная жертвовательница, — ответил он благоговейно, как ответил бы настоятель буддийского монастыря на вопрос идиота-туриста: что это там за огромная многорукая статуя.

— Но… если я не ошибаюсь, вы хотите коренным образом переделать газету, сделать ее привлекательной и интересной не только для членов вашей общины? — я была сияюще предупредительна.

— Да-да, конечно, но не за счет наших, так сказать, столпов существования, — твердо проговорил он. — Их радости и печали, соболезнования близким, когда они уходят в лучший мир, последние новости их уникальных биографий должны украшать первую страницу издания!

— Понятно, — сказала я — У престарелой Фани Фиш есть богатые наследники, которые не должны забывать о славном прошлом отцов.

— Вы несколько брутальны, дитя мое, — грустно заметил он. — Что, впрочем, сообщает нашей беседе определенную ясность.

Он мне страшно нравился, милый старикан — аккуратным помешиванием ложечкой в стакане, скупыми деликатными движениями, и этим внятным проговариванием слов, таких ладных, ровненьких, и чуть заплесневелых.

Старческие чистые руки с плоскими, будто сточенными временем большими пальцами…

Нет, вблизи он не был похож на немецкого еврея. Те — суховаты, чужеваты, навеки остранены от местных уроженцев тяжелой виной — своим родным языком… Яков Моисеевич, скорее, похож был на дореволюционного русского интеллигента.

Ветер нежно раскачивал ветки молодой оливы, растущей прямо посреди террасы, недалеко от нашего столика.

По каменным плитам металось солнце, пойманное в вязкий сачок теней.

Я полистала еще несколько номеров «Бюллетеня» — желтые страницы воспоминаний о каких-то харбинских еврейских гимназиях, о спортивных обществах, о благотворительных вечерах в пользу неимущих учеников реального училища в Шанхае…

— Яков Моисеевич, — сказала я решительно, — полагаю, за вшивых три тысячи шкалей в месяц мы перестроим вашу унылую развалюху в царские чертоги ослепительной высоты.

— Мне рекомендовали вас как человека дельного и надежного, — проговорил он сдержанно, как бы подводя черту под этой частью нашей беседы.

Потом подозвал официантку и заказал еще сока, чем покорил меня совершенно.

— А в каком году вы бежали в Харбин? — спросила я, чтобы поддержать разговор.

— В 22-м, когда Владивосток заняли бандиты…

— Красная армия?

— Ну да, эти бандиты…

Я не стала говорить Якову Моисеевичу, что мой дед был одним из тех, кого он величал столь невежливо…

— Отец находился тогда в Харбине по делам. А семья — на даче, на 16-й версте. Когда стало известно, что красные в городе, мать дала отцу телеграмму: «Оставайся на месте, плохая погода, можешь простудиться.». А сама стала быстро собирать вещички. Мне был годик, сестре — пять. Няня у нас была, деревенская русская баба, Мария Спиридоновна, да… Прижала меня к себе — я у нее на руках сидел, в батистовой распашоночке, и говорит матери: — «Не оставляй ты меня, старуху, здесь. Куда вы, туда и я. С вами жила, с вами умереть хочу…» Так, между прочим, оно и получилось. Няня умерла у нас в Харбине, в тридцать третьем году, глубокой старухой…

— И что же мать тогда, с двумя детьми, с нянькой…?

— Ну, примчались с дачи — мы жили во Владивостоке на Светланской улице, — а в дом-то нас уже не пустили. Даже фотографии вынести не дали. Ну, и сейф там, конечно же, деньги, акции… Неразбериха страшная вокруг стояла… слава Богу, сами спаслись. Когда добрались к отцу и он узнал, что все потеряно, он сказал матери: «Не бойся! Начинаем все сначала»… А мне годик исполнился. И больше я в России никогда не бывал. Никогда.

— У вас прекрасный русский. Поразительно…

— Я же говорю вам — няня, няня. Старая русская женщина… В детстве любимым присловьем моим было «Батюшки-светы!»… Откуда бы этому взяться у еврейского ребенка?

— Ну да, Арина Родионовна… Так вы из богатеньких… — сказала я.

— Милая, мой отец занимался коммерцией! Нашей семье принадлежали богатейшие угольные копи, ну и разные там предприятия: мыловаренный завод, табачная фабрика, узкоколейная ветка железной дороги «Тавричанка» — она шла от копей до порта… — Яков Моисеевич покрутил ложечкой в чае, примял нежный темно-зеленый листочек свежей мяты в стакане и добавил меланхолично. — Ну, и пароход, разумеется…

— Досадно! — сказала я абсолютно искренне.

— Простите? — он поднял голову. — Да, мой отец был известный филантроп. Известный человек. Если собирали денег для бесприданницы — первым делом шли к нему… Много жертвовал на общество… Для этого организовывались благотворительные балы, знаете ли… К отцу подходили за пожертвованием, а он спрашивал — сколько дал Рутштейн? Рутштейн тоже был известный богач, но не так широк на пожертвования, как отец… Так вот, он спрашивает — сколько дал Рутштейн — я даю вдвое противу него!.. Да, его все знали… Все обращались за помощью. Однажды вечером явилась молодая бледная дама, в собольей шубе. Стала просить денег — мол, в Петербург отцу послать, там голод, есть совсем нечего. Я, говорит, верну обязательно… вот, шубу в залог оставлю! А отец ей: — «Мадам, вы меня не обижайте. Здесь не ломбард…» Денег, конечно, дал… Отец ведь дважды с нуля свои капиталы поднимал. Он и во Владивосток попал после Сибири, нищим…

— Еврей в Сибири? Это забавно. Что он там делал?

— Жил на поселении. Его сослали за сионистскую деятельность. Так и везли целую группу сосланных сионистов… Какая-то старушка на полустанке подошла к вагону, посмотрела, перекрестилась, спрашивает: «И куда ж вас, жидов православненьких-то гонят?»

Старые покосившиеся сосны вокруг террасы, со свисающими лохмотьями спутанных длинных игл похожи были уже не на хвойные деревья, а на гигантские плакучие ивы. Оранжевая короста их бугристых стволов излучала мягкий свет, отчего сам воздух парка казался прозрачно-охристым. На густом плюще, облепившем неровную кладку каменного забора, на крутом боку рыжей глиняной амфоры у подножия ступеней, ведущих на террасу, лежали пятна полуденного солнца. Испарения влажной, после вчерашнего дождя, почвы смешивались с кондитерскими запахами из кухни: цукаты, кардамон, тягучая сладость ванильной пудры… А наверху, по синему фарфоровому озеру в берегах сосновых крон, несся лоскут легчайшего облака — батистовая распашонка, упущенная по течению нерадивой прачкой.

— Очень старый дом… — вдруг проговорил Яков Моисеевич, очевидно, проследив за моим взглядом… — Не такой, конечно, старый, как в Европе, но… середина прошлого века. Его, знаете, построил один богатый араб, Ага Рашид, специально, чтобы сдать внаем, или продать… Вы, конечно, бывали внутри?.. После смерти Анны все переделали… При них как было: заходишь — направо библиотека, дальше — большая комната, где доктор Тихо принимал больных. Налево — кухня… А наверху — гостиная, столовая, спальни… Стряпню из кухни наверх доставляли в лифте… Но сначала домом владел некий Шапиро, еврей из Каменец-Подольска — известный богач, ювелир, антиквар, владелец нескольких лавок… Женат был на христианке, да и сам крестился…

— Выкрест — в Иерусалиме? В прошлом веке? Что-то не верится…

— Да-да, выкрест, богач, антиквар… В 1883 году взял и застрелился. Так-то…

— На какой почве?

— Да Бог его знает, дело темное… Одни говорили — разорился, другие, что прочел ненароком какое-то письмо жены, не ему адресованное…

— С письмами жен следует соблюдать сугубую осторожность… — проговорила я, подыгрывая его манере повествования.

Он грустно кивнул:

— Застрелился, бедняга… Будто место освободил. Ведь в том же году, и чуть ли не в этот же день, в моравском городишке Восковиц родился мальчик, Авраам Тихо, которому суждено было купить этот дом и прожить в нем с Анной счастливо сорок лет…

— А вы их знали? — спросила я.

— Конечно… Доктора Тихо знали не только на Ближнем Востоке. Он ведь, знаете, значительно поубавил здесь трахомы… К нему приезжали даже из Индии… Они устраивали милые приемы, я иногда здесь бывал… В последние его годы доктор был уже тяжко болен, практически недвижен, и Анна старалась хоть чем-то украсить его жизнь. Она пережила его на целых двадцать лет.

— Она действительно готовила штрудл? Старик улыбнулся:

— О, не помню. Не думаю. Тогда для этого существовали кухарки…

Яков Моисеевич перевел светлый старческий взгляд на стол, где лежала стопка «Бюллетеней». И как бы очнулся.

— Да! Так вот, полагаю, надо бы представить вашу творческую группу членам ЦЕНТРА. Сколько человек в совете директоров «Джерузалем паблишинг корпорейшн»?

Я внимательно и ласково посмотрела ему в глаза.

— Яков Моисеевич, — сказала я. — Не так торжественно, умоляю вас. За вывеской, название которой вы проговариваете обаятельно грассируя, скрываются — хотя и вовсе не скрываются — двое джентльменов удачи: я и Витя, мой график. И мы, ей-богу, можем делать вам приличную газету, если вы не станете сильно сопротивляться.

— По этому поводу мы и должны начать настоятельные, но осторожные переговоры с ЦЕНТРОМ.

— Это звучит загадочно, — заметила я.

— О, вы не должны тревожиться. Все — милейшие люди уже весьма преклонного возраста… Видите ли, смысл жизни они видят в сохранении связей между членами нашей общины… И вот этот «Бюллетень» — тоже часть их жизни… Я понимаю, он выглядит несколько… несовременно. Может быть, поэтому в последнее время подписка на него сильно упала. Тут, конечно же, и естественные причины: многие из стариков уже покинули наши ряды, а дети и внуки, знаете ли, читают уже на иврите, английском… Но люди, о которых я упомянул… с величайшим, поверьте мне уважением — собственноручно делают наш «Бюллетень» с тридцать девятого, да-да, милая! — с тридцать девятого года. Это их детище… Вы понимаете — что я хочу сказать?

Я не ответила. Было бы неделикатно говорить Якову Моисеевичу, что прежде чем обращаться к нам с предложением реорганизовать китайское детище, следовало бы тихо удавить его папаш.

— Но ведь это хлам, Яков Моисеевич, — проникновенно сказала я, — хлам, неинтересный даже этнографам, поскольку вы не китайцы, а очередные евреи с очередным плачем на реках вавилонских. Послушайте, дайте нам в руки этот труп, мы вернем его к жизни. Его будут читать не только ваши китайцы, дети китайцев и внуки китайцев. Мы вытянем вас из стоячего болота умирающих воспоминаний, мы повернем вас к миру и заставим, чтобы мир обратил на вас пристальный взор! Литература, политика, полемические статьи…

— Боюсь, что Центр не воспримет этой идеи, — проговорил он озабоченно. Провалиться мне на месте, он так и называл эту тель-авивскую престарелую компашку — ЦЕНТР!

Я ласково спросила:

— А похерить Центр?

— Не удастся, — вздохнул он. — Средства сосредоточены в руках Мориса Лурье, нашего председателя. Он человек с принципами.

— Эх, Яков Моисеевич, — сказала я, — генетическая предопределенность, робость роковая… Ваш отец, богач, владелец предприятий, угольных копей и парохода, бежал, все бросив, испугавшись судьбы. А мой дед, голодранец и хулиган, остался в России и сражался — неважно с каким успехом — за счастье русского народа…

— Что не отменяет того неоспоримого факта, — задумчиво заметил он, — что мы с вами сидим сейчас, в пять тысяч семьсот пятьдесят восьмом году от сотворения мира в городе Иерушалаиме, где и положено нам с вами сидеть…

— Что не отменяет того неоспоримого факта, что все-таки вы нанимаете меня, а не наоборот, — сказала я. — Та же генетическая предопределенность, только иной поворот сюжета, мм?..

Он подозвал официанта и на мое порывистое движение достать из сумки кошелек, успокаивающе поднял ладонь. Затем встал, надел висевшую на спинке стула куртку, основательно приладил на голове кожаную кепочку и сразу из разряда дореволюционных русских интеллигентов перешел в разряд еврейских мастеровых. Я подумала, что в процессе нашей, довольно долгой беседы, он становился все ближе к народу, и улыбнулась этой странной мысли. Во всяком случае, кепочка делала его проще, много проще.

— А вот этот ваш… вы сказали… Витя? — спросил он, и в голосе его слышалась тревога.

— Я его подготовлю! — торопливо заверила я, не вдаваясь в подробности — что сие значит. — На переговоры мы приедем вдвоем. Как я поняла, офис вашей организации находится в Тель-Авиве?

— Да. — Сказал он. — И поверьте, мне тоже придется их кое к чему подготовить.

Так началась эта идиотская история, которая, собственно, ничем и не закончилась, но в то время мы с Витей смотрели в будущее с наивной надеждой детей, не подозревающих о том, что жизнь конечна в любом ее проявлении.

Особенно Витя — он обладал прямо-таки неистощимым энтузиазмом придурка. Услышав о результатах моего предварительного осторожного осмотра китайского поля деятельности, он загорелся, стал мечтать о том, как постепенно из тощего «Бюллетеня» наш журнал перерастет в солидный альманах, межобщинный вестник культур… ну, и прочая бодяга. Хотя, не спорю — сладкие это были мечты.

— Надо позвонить Черкасскому, — деловито рассуждал он, — попросить широкий обзор китайской литературы последней четверти девятнадцатого века.

— Почему последней? — спрашивала я, — И почему девятнадцатого?

— Так будет основательней! — запальчиво отвечал Витя, — Читатель обязан представить себе ситуацию, которая предшествовала времени заселения Китая русскими евреями!

— Проснись, — убеждала я. — На сегодняшний день мы имеем только Фаню Фиш, тщательно оберегаемую ЦЕНТРОМ, и таинственного Лу, который преданно ухаживал за ней…

Мне часто хотелось его разбудить. Витя и вправду все время видел сны. Особенно часто он видел во сне покойного отца. Страстный коммунист, верный ленинец, окружной прокурор — тот продолжал в витиных снах преображать мир. Например, недавно покрасил в синий цвет его персидскую кошку Лузу. И во сне Витя все пытался урезонить отца. Ну, хорошо, говорил он, тебя одолел живописный зуд — так можно ж было попробовать, покрасить легонько в каком-нибудь одном месте, я знаю, кончик хвоста, два-три штриха…

Н у, и так далее…

Витя представлял собой довольно редкий тип ликующего мизантропа. Это совсем не взаимоисключающие понятия. Он, конечно, ненавидел жизнь и все ее сюрпризы, но с затаенным злорадством ждал, что будет еще гаже. Не может не быть. И жизнь его в этом не разочаровывала. Тогда Витя восклицал ликующим голосом: — А! Что я тебе говорил!?

Словом, этот человек жил так, будто ежеминутно напрашивался на мордобой.

И когда его настоятельную просьбу удовлетворяли, он с нескрываемым мрачным удовольствием размазывал по лицу кровавые сопли.

Путем долгих челночных переговоров: Яков Моисеевич — ЦЕНТР — Витя, мы, наконец, договорились о встрече в Тель-Авиве на ближайшую среду.

Ровно в двенадцать я стояла на центральной автобусной станции у окошка «Информации», как договорились. В двенадцать пятнадцать меня охватила ярость, в полпервого я страшно взволновалась (при всех своих недостатках Витя был точен, как пущенный маятник). Без четверти час я уже носилась по автобусной станции, как раненая акула по прибрежной акватории. И когда поняла, что сегодняшняя «встреча в верхах» сорвалась, вдруг увидела главу «Джерузалем паблишинг корпорейшн.» Он несся на меня всклокоченный, с остекленелым взглядом, полосатый шарф хомутом болтался на небритой шее.

— В полиции был! — тяжело дыша, сказал он. Я молча смотрела на него.

— Меня взяли на улице за кражу женского пальто.

— Что-о? С какой стати?! — заорала я.

— Оно было на мне надето.

Я молчала… Я молча на него смотрела.

— Оно и сейчас на мне. Вот оно… Я купил его в коммиссионке, на Алленби. Кто мог тогда подумать, — сказал Витя жалобно, — что оно женское и краденое! Понимаешь, я иду а тут в меня вцепляется какая-то баба, хватает за хлястик и орет, что я украл у нее пальто… Она, оказывается, сама пришивала хлястик черными нитками…

Я потащила его к автобусу, потому что мы и так уж опаздывали на час. Что могли подумать в ЦЕНТРе о нашей солидной корпорации? Всю дорогу я потратила на инструктаж, а такого занятия врагу не пожелаю, потому что убедить Витю в чем-то по-хорошему практически невозможно. Он не понимает доводы, не следит за логическими ходами собеседника, не слышит аргументов. Витю остановить может только пуля, или кулак. В переносном, конечно, смысле. Поэтому время от времени пассажиры автобуса вздрагивали от полузадушенного вопля «молчать!» и оборачивались назад, где сидела разъяренная дама в черной шляпе и красном плаще, и небритый толстяк с растеряной глупой ухмылкой, в женском, как выяснилось, пальто, застегнутом на одну пуговицу.

Затем минут двадцать мы рыскали среди трехэтажных особняков на улочках старого Тель-Авива. Витя ругался и поминутно восклицал: — ну, где их чертова пагода?! — как будто в том, что мы безнадежно опаздывали, был виноват не он сам, со своим краденым пальто, а один из императоров династии Мин.

Милый Яков Моисеевич Шенцер ждал на крыльце одного из тех скучных домов в стиле «баухауз», которыми была застроена вся улица Грузенберг, да и весь старый Тель-Авив. Он приветственно замахал обеими руками, заулыбался, снял свою кепочку мастерового.

— Ради Бога, простите, мы вынуждены подождать господина Лурье. Пойдемте, я предложу вам чаю.

Эти полутемные коридоры, старые двери с крашеными густой охрой деревянными косяками, маленькая кухонька, куда завел нас Яков Моисеевич — угощаться чаем — все напоминало их нелепый «Бюллетень», от всего веяло заброшенностью, никчемностью, надоедливым стариковством.

— Рассаживайтесь, пожалуйста… — мне он предложил старый венский стул, какие стояли на кухне у моей бабушки в Ташкенте, и после долгих поисков вытащил из-под стола для Вити деревянный табурет, крашенный зеленой краской. На столе, застеленном дешевой клеенкой, вытертой на сгибах, стояла вазочка с вафлями.

— Чувствуйте себя свободно… Буквально, минут через пять-десять явится Морис…

— А разве не на три у нас было договорено? — отдуваясь, спросил Витя, как будто скандал в полиции произошел не с ним, а с кем-то совершенно другим, незнакомым, не нашего круга человеком.

Я грозно молча выкатила на него глаза и он заткнулся. А Яков Моисеевич — ему отчего-то было не по себе, я это чувствовала, — сказал: — Да, видите-ли, возникли определенные обстоятельства… Впрочем, сейчас я пришлю Алика, он похлопочет о чае и… буквально минут через пять…

Когда он вышел, я сказала:

— Если ты сейчас же…

— Ладно, ладно!..

— …то я поворачиваюсь и…

— А что я такого сказал!?

— …если, конечно, ты хочешь получить этот заказ…

— Но, учти, меньше чем на семь тысяч я не…

— …а не сесть в долговую тюрьму на веки вечные…

Тут в кухоньку боком протиснулся одутловатый человек лет пятидесяти, стриженный под школьника, с лицом пожилой российской домработницы. Он улыбался. Подал и мне и Вите теплую ладонь горочкой:

— Алик… Алик…

— Виктор Гуревич, — сказал Витя сухо. Грязный полосатый шарф болтался на его небритой шее, как плохо освежеванная шкура зебры. — Генеральный директор «Джерузалем паблишинг корпорейшн».

Алик засмущался, одернул вязаную душегрейку на животе и стал услужливо и неповоротливо заваривать для нас чай.

Когда мы остались одни, Витя шумно отхлебнул из чашки и сказал:

— Такие, как этот, женятся, чтобы увидеть голую женщину.

— Кстати, вы очень похожи. — отозвалась я. — Только он поопрятней.

Морис Эдуардович Лурье оказался сухопарым и неприятно энергичным стариком, из тех, кто в любой ситуации любое дело берет в свои распорядительные руки. О том, что он, наконец, явился, мы узнали по деятельному вихрю, пронесшемуся по всему этажу, который занимала резиденция китайцев: захлопали двери, по коридорам протопали несколько пар ног, промелькнули мимо кухни две какие-то дамы и донеслась издали сумятица голосов.

Нас пригласили в библиотеку — большую сумрачную комнату, заставленную темного дерева книжными шкафами. За стеклами тускло поблескивали полустертыми золотыми буквами высокие тома дореволюционных изданий. Эту допотопную обстановочку игриво оживляли два бумажных, желто-синих китайских фонаря, очевидно, подаренных членами какой-нибудь китайской делегации на очередном торжественном приеме.

Договаривающиеся стороны расселись за круглым столом, застеленным огромной — до полу — красной скатертью с вышитыми золотыми пагодами. Это было страшно удобно: я посадила Витю справа от себя (правая нога у меня толчковая) чтобы, под прикрытием скатерти, направлять переговоры в безопасное русло, придавая им плавное течение.

Кроме Мориса Эдуардовича за столом поместились две пожилые дамы, как выяснилось в дальнейшем — глухонемые, во всяком случае, я не услышала от них ни единого слова. Обе были мелкокудрявы и обе — в очках, только одна — жгуче крашеная брюнетка, а другая снежно-седая. Обе смотрели на Мориса с обожанием.

Напротив сидел любезнейший Яков Моисеевич и, тревожно-понимающе улыбаясь, посматривал на меня. Кажется, и он был непрочь пару раз долбануть под столом Мориса Лурье. Но не смел. Да и воспитание получил другое.

Итак, начал Морис Эдуардович, некоторые члены ЦЕНТРА считают, что наш «Бюллетень» несколько отстал от времени. У него, признаться, другой взгляд на время, на печатный их орган, на то, каким должен быть «Бюллетень», объединяющий членов столь уникальной…

Овечки Мориса преданно кивали каждому его слову. Карбонарий Яков Моисеевич нервно потирал левую ладонь большим пальцем правой. Ага, вот, значит, как у них здесь распределяются роли…

Осторожность! Сугубая осторожность и медленное — по пластунски — продвижение к заветной китайской кассе.

Я улыбалась, кивала. Кивала, кивала, кивала…

Он широким жестом поводил рукой в сторону книжных шкафов, вскакивал, открывал ту или другую стеклянную дверцу, доставал ту или иную картонную папку, перебирал желтые ветхие вырезки, фотографии, копии документов…

(Аккуратно, невесомо… — говорила я себе… — ползком, замирая то и дело, чтобы не спугнуть ни этих овечек, ни дракона, сторожащего сундук с… драхмами? Что там у них за валюта, кстати, не помню…)

Яков Моисеевич поморщился и сказал:

— Морис, ближе к делу, ради Бога!

Я предостерегающе ему улыбнулась. Потом одарила улыбкой пожилых овечек.

Если уважаемый Морис Эдуардович закончил, я, с его позволения, хотела бы изложить несколько мыслей по этому поводу. Безусловно, «Бюллетень» уникальное явление в том, какую объединяющую функцию и-ля-ля-ля-ля-ля… (перебежками, нежно, ласково!)

Те драгоценные сведения о жизни неповторимой общности выходцев… и-ля-ля-ля-ля-ля… (невесомо, едва касаясь перстами! На кончиках пальцев!)

Страницы: «« ... 1314151617181920 »»

Читать бесплатно другие книги:

Впервые на русском – долгожданное продолжение одного из самых поразительных романов начала XXI века....
Виола Тараканова – председатель жюри конкурса «Девочка года»! Ее издатель, который приветствует любо...
В Старом Городе Вильнюса 108 улиц, и на каждой что-нибудь да происходит. Здесь стираются границы меж...
В Старом Городе Вильнюса 108 улиц, и на каждой что-нибудь да происходит. Здесь оживают игрушечные пс...
Немецкому дворянину Филиппу Ауреолу Теофрасту Бомбасту фон Гогенгейму довелось жить в страшное время...
«Все возрасты любви» – единственная серия рассказов и повестей о любви, призванная отобразить все ли...