Революция (сборник) Прилепин Захар
– Слушаюсь! – ответил санитар и исчез.
– Сож-гли в спир-те? – раздельным шепотом переспросил обер-лейтенант.
– Да, господин обер-лейтенант.
– Тот! Вы тоже о спирте говорили?
– Никак нет! Я говорил о соляной кислоте. Он именно так и рассказывал, – ответил фельдфебель.
– Соляная кислота? А у нас есть соляная кислота?
– К сожалению, нет, – ответил кто-то.
Габор чувствовал только боль от побоев и думал о том, что допрос еще не скоро кончится.
– Ну, так фамилий остальных ты не знаешь?
– Не знаю, господин обер-лейтенант.
– Почему врал, что спирт?
– Я не знаю, господин обер-лейтенант. Может быть, спирт, а может быть, соляная кислота.
– Соляная, говоришь! – яростно заревел офицер и из всей силы хлестнул Габора. Габор инстинктивно заслонил лицо рукой, и хлыст обвился вокруг кисти. Обер-лейтенант сердито рванул хлыст. Габор пошатнулся и упал. Офицер вскочил и стал бить Габора ногами. Шпоры звенели в ушах, но удары как-то тупо доходили до сознания истязуемого. Жандармы подняли Габора.
– Обойдемся и денатуратом, – сказал Тот.
– Кого ты расстрелял, мерзавец?
– Правда, что царя кастрировали? – спросил маленький офицер.
– Не знаю, такого не слышал.
– Кастрировали! – уверенно сказал Тот.
– Как это было, рассказывай.
– Нe знаю, господин фельдфебель лучше знает.
Санитар принес длинную плоскую жестянку со спиртом.
Два жандарма положили карабины и схватили Габора. Габор не сопротивлялся, но они били его, точно он рвался из их рук. Его подвели к обер-лейтенанту. Офицер плевал ему в лицо и в исступлении кричал:
– Мерзкий хам! Большевик, негодяй! Как ты смел расстрелять царя? Как ты смел, красная свинья?!
Жандармы начали связывать Габора.
– Не так! Руки вяжите вдоль тела! – командовал обер-лейтенант. – Сделайте из него куль! Вот так!
Кости Габора хрустели. Он молчал, стиснув зубы, но ясно понимал, что будет.
«Это конец! Конец!» И все-таки мелькала безумная надежда: «А может быть, только помучают… и отпустят».
По его спине прошел холод, в сыром воздухе разнесся запах денатурата. Струя хлестнула в лицо, обжигая глаза. Спирт заморозил кожу.
«Что будет? Что будет? – спрашивал себя Габор, хотя уже отлично понимал, что будет. Когда же пламя охватило его, он резко вскрикнул, рванулся вперед и упал на жандарма. Жандарм ударил его винтовкой. Огонь жег Габора. Запах жженого волоса напомнил ему кузницы, где подковывают лошадей. Боль становилась нестерпимой. Свободными кистями рук он рвал на себе горящую одежду и задыхался.
– Потушите меня, потушите! – умоляюще кричал он.
– Скажи фамилии остальных, собака!
– Скажу, скажу!
Он почувствовал, как на него что-то набросили и жандармы начали топтать его ногами. Чьи-то шпоры разорвали его ухо, но эта боль казалась ничтожной. Грубый сапог срывал кожу с его обгоревших рук. Габор тяжело дышал. Огонь погас, но на коленях брюки еще тлели и жгли тело. Габор увидел склонившегося над ним обер-лейтенанта. Он спрашивал фамилии. В комнате наступила мертвая тишина. Все ждали. Габор молчал. К нему наклонился Тот.
– Скажи же, дурак! Скажи!
– Не скажу! – дико крикнул Габор. – Нет!
Слезы хлынули из его глаз и полились по обожженным щекам.
– Спирта! – заревели голоса над ним.
Запах свежего спирта пахнул в лицо. Сердце Габора колотилось, он уже ни о чем не думал и только кричал в исступлении:
– Не скажу! Не скажу!
Тот отскочил от вспыхнувшего огня. Обер-лейтенант вынул револьвер и выстрелил в пламя. За ним стали стрелять остальные. Но этих выстрелов Габор уже не слышал.
Андрей Платонов
Сокровенный человек
Фома Пухов не одарен чувствительностью: он на гробе жены вареную колбасу резал, проголодавшись вследствие отсутствия хозяйки.
– Естество свое берет! – заключил Пухов по этому вопросу.
После погребения жены Пухов лег спать, потому что сильно исхлопотался и намаялся. Проснувшись, он захотел квасу, но квас весь вышел за время болезни жены – и нет теперь заботчика о продовольствии. Тогда Пухов закурил – для ликвидации жажды. Не успел он докурить, а уж к нему кто-то громко постучал беспрекословной рукой.
– Кто? – крикнул Пухов, разваливая тело для последнего потягивания. – Погоревать не дадут, сволочи!
Однако дверь отворил: может, с делом человек пришел. Вошел сторож из конторы начальника дистанции.
– Фома Егорыч, – путевка! Распишитесь в графе! Опять метет – поезда станут!
Расписавшись, Фома Егорыч поглядел в окно: действительно, начиналась метель, и ветер уже посвистывал над печной вьюшкой. Сторож ушел, а Фома Егорыч загоревал, подслушивая свирепеющую вьюгу, – и от скуки, и от бесприютности без жены.
– Все совершается по законам природы! – удостоверил он самому себе и немного успокоился.
Но вьюга жутко развертывалась над самой головой Пухова, в печной трубе, и оттого хотелось бы иметь рядом с собой что-нибудь такое, не говоря про жену, но хотя бы живность какую.
По путевке на вокзале надлежало быть в шестнадцать часов, а сейчас часов двенадцать – еще можно поспать, что и было сделано Фомой Егорычем, не обращая внимания на пение вьюги над вьюшкой.
Разомлев и распарившись, Пухов насилу проснулся. Нечаянно он крикнул, по старому сознанию:
– Глаша! – Жену позвал; но деревянный домик претерпевал удары снежного воздуха и весь пищал. Две комнаты стояли совсем порожними, и никто не внял словам Фомы Егорыча. А бывало, сейчас же отзовется участливая жена:
– Тебе чего, Фомушка?
– А ничего, – ответит, бывало, Фома Егорыч, – это я так позвал: цела ли ты!
А теперь никакого ответа и участия: вот они, законы природы!
– Дать бы моей старухе капитальный ремонт – жива бы была, но средств нету и харчи плохие! – сказал себе Пухов, шнуруя австрийские башмаки.
– Хоть бы автомат выдумали какой-нибудь: до чего мне трудящимся быть надоело! – рассуждал Фома Егорович, упаковывая в мешок пищу: хлеб и пшено.
На дворе его встретил удар снега в лицо и шум бури.
– Гада бестолковая! – вслух и навстречу движущемуся пространству сказал Пухов, именуя всю природу.
Проходя безлюдной привокзальной слободой, Пухов раздраженно бурчал – не от злобы, а от грусти и еще отчего-то, но отчего – он вслух не сказал.
На вокзале уже стоял под парами тяжелый, мощный паровоз с прицепленным к нему вагоном – снегоочистителем. На снегоочистителе было написано: «Система инженера Э. Бурковского».
«Кто этот Бурковский, где он сейчас и жив ли? Кто ж его знает!» – с грустью подумал Пухов, и отчего-то сразу ему захотелось увидеть этого Бурковского.
К Пухову подошел начальник дистанции:
– Читай, Пухов, расписывайся, и – поехали! – и подал приказ:
«Приказывается правый путь от Козлова до Лисок держать непрерывно чистым от снега, для чего пустить в безостановочную работу все исправные снегоочистители. После удовлетворения воинских поездов все паровозы поставить для тяги снегоочистителей. В экстренных случаях снимать для той же тяги дежурные станционные паровозы.
При сильных метелях – впереди каждого воинского состава должен неотлучно работать снегоочиститель, дабы ни на минуту не было прекращено движение и не ослаблена боеспособность Красной Армии.
Пред. Глав. рев. комитета Ю.-В. ж. д. Рудин Комиссар путей сообщения Ю.-В. ж. д. Дубанин».
Пухов расписался – в те годы попробуй не распишись!
– Опять неделю не спать! – сказал машинист паровоза, тоже расписавшись.
– Опять! – сказал Пухов, чувствуя странное удовольствие от предстоящего трудного беспокойства: всё жизнь как-то незаметней и шибче идет.
Начальник дистанции, инженер и гордый человек, терпеливо слушал метель и смотрел поверх паровоза какими-то отвлеченными глазами. Его раза два ставили к стенке, он быстро поседел и всему подчинился – без жалобы и без упрека. Но зато навсегда замолчал и говорил только распоряжения.
Вышел дежурный по станции, вручил начальнику дистанции путевку и пожелал доброго пути.
– До Графской остановки нет! – сказал начальник дистанции машинисту. – Сорок верст! Хватит ли воды у вас, если топку придется все время форсировать?
– Хватит, – ответил машинист. – Воды много – всю не выпарим!
Тогда начальник дистанции и Пухов вошли в снегоочиститель. Там уже лежали восемь рабочих и докрасна калили чугунку казенными дровами, распахнув для свежего воздуха окно.
– Опять навоняли, дьяволы! – почувствовал и догадался Пухов. – А ведь только что пришли и харчей жирных, должно, не едали! Эх, идолы!
Начальник дистанции сел на круглый стул у выпуклого окна, откуда он управлял всей работой паровоза и снегоочистителя, а Пухов стал у балансира.
Рабочие тоже встали у своих мест, у больших рукояток, посредством которых по балансиру быстро перекидывался груз – и балансир то поднимал, то опускал снегосбросный щит.
Метель выла упорно и ровно, запасшись огромным напряжением где-то в степях юго-востока.
В вагоне было не чисто, но тепло и как-то укромно. Крыша вокзала гремела железами, отстегнутыми ветром, а иногда этот скрежет железа перемежался с далеким артиллерийским залпом.
Фронт работал в шестидесяти верстах. Белые все время прижимались к железнодорожной линии, ища уюта в вагонах и станционных зданиях, утомившись в снежной степи на худых конях. Но белых отжимали бронированные поезда красных, посыпая снега свинцом из изношенных пулеметов. По ночам – молча, без огней, тихим ходом – проходили броневые поезда, просматривая темные пространства и пробуя паровозом целость пути. Ночью ничего не известно; помашет издали поезду низкое степное дерево – и его порежут и снесут пулеметным огнем: зря не шевелись!
– Готово? – спросил начальник дистанции и посмотрел на Пухова.
– Готово! – ответил Пухов и взял в обе руки рычаги. Начальник дистанции потянул веревку к паровозу – тот запел, как нежный пароход, и грубо дернул снегоочиститель.
Выскочив со станционных путей, начальник дистанции одной рукой резко и коротко дернул за веревку паровозного свистка, а другой махнул Пухову. Это означало: работа!
Паровоз крикнул, машинист открыл весь пар, а Пухов передвинул оба рычага, опуская щит с ножами и развертывая крылья.
Сейчас же снегоочиститель сдал скорость и начал увязать в снегу, прилипая к рельсам, как к магнитам.
Начальник дистанции еще раз дернул веревку на паровоз, что означало – усилить тягу! Но паровоз весь дрожал от перенапряжения и сифонил так, что из трубы жар вылетал. Колеса его впустую ворочались в снегу, как в крутой почве, подшипники грелись от частых оборотов и плохого масла, а кочегар весь взмок от работы с топкой, несмотря на то что выбегал за дровами на тендер, где его прохватывал двадцатиградусный ветер.
Снегоочиститель и паровоз попали в глубокий снежный перевал. Один начальник дистанции молчал – ему было все равно. Остальные люди на паровозе и на снегоочистителе грубо выражались на каком-то самодельном языке, сразу обнажая задушевные мысли.
– Пару мало! Пошуруй топку и просифонь, чтоб баланец[13] загремел, – тогда возьмем!
– Закуривай! – крикнул рабочим Пухов, догадавшись о том, что делается на паровозе.
Начальник дистанции тоже вынул кисет и насыпал в кусочек газеты зеленой самогонной махорки.
К метели давно притерпелись и забыли про нее, как про нормальный воздух. Покурив, Пухов вылез из вагона и здесь только обнаружил гром бури, злобу холода и пальбу сухого снега.
– Вот сволота! – сказал Пухов, еле управляясь с тем, с чем ему нужно было управиться.
Вдруг бешено заревел баланс паровоза, спуская лишний пар. Пухов вскочил в вагон – и паровоз сейчас же и разом выхватил снегоочиститель из снежного бугра, пробуксовав колесами так, что огонь посыпался из рельс. Пухов даже увидел, как хлестнула вода из паровозной трубы от слишком большого открытия пара, и оценил машиниста за отвагу:
– Хорош парень у нас на паровозе!
– А? – спросил старший рабочий Шугаев.
– Чего – а? – ответил Пухов. – Чего акаешь-то? Горе кругом, а ты разговариваешь!
Шугаев поэтому замолчал.
Паровоз прогудел два раза, а начальник дистанции крикнул:
– Закрой работу!
Пухов рванул рычаг и поднял щит.
Подъезжали к переезду, где лежали контррельсы. Такие места проезжали без работы: щит снегоочистителя резал снег ниже головки рельса и не мог работать, когда у рельса что-нибудь находилось – тогда снегоочиститель опрокинулся бы.
Проехав переезд, снегоочиститель понесся открытой степью. Укрытый снегом, лежал искусный железный путь. Пухов всегда удивлялся пространству. Оно его успокаивало в страдании и увеличивало радость, если ее имелось немного.
Так и теперь – поглядел в запушенное окно Пухов: ничего не видно, а приятно.
Снегоочиститель, имея жесткие рессоры, гремел, как телега по кочкам, и, ухватывая снег, тучей пушил его на правый откос пути, трепеща выкинутым крылом; это крыло назначено было швырять снег на сторону – то оно и делало.
В Графской сделали значительную стоянку. Паровоз брал воду, помощник машиниста чистил дымовую коробку, топку и прочее огневое хозяйство.
Обмерзший машинист ничего не делал, а только ругался на эту жизнь. Из штаба какого-то матросского отряда, стоявшего в Графской, ему принесли спирту, и Пухов тоже прошел в долю, а начальник дистанции отказался.
– Пей, инженер, – предложил ему главный матрос.
– Благодарю покорно. Я ничего не пью, – уклонился инженер.
– Ну, как хочешь! – сказал матрос. – А то выпей – согреешься! Хочешь, рыбы принесу – покушаешь?
Инженер опять отказался, по неизвестной причине.
– Эх ты, ина! – сказал тогда оскорбленный матрос. – Ведь тебе с душой дают – нам же не жалко, – а ты не берешь! Поешь, пожалуйста!
Машинист и Пухов пили и жевали все напролом, улыбаясь насчет начальника.
– Отстань ты от него! – обрубил другой матрос. – Он есть хочет, но идея его не велит!
Начальник дистанции смолчал. Есть он действительно не хотел. Месяц назад он вернулся из командировки – из-под Царицына, где сдавал восстановленный мост. Вчера он получил депешу, что мост просел под воинским поездом: клепка моста шла наспех, неквалифицированные рабочие ставили заклепки на живую нитку, и теперь фермы моста расшились – от одного чувства веса мало-мальски грузного поезда.
Два дня назад началось следствие по делу моста, и дома у начальника дистанции лежала повестка от следователя железнодорожного Ревтрибунала. Назначенный в экстренную поездку, инженер не мог пойти в Ревтрибунал, но помнил об этом. Поэтому ему не пилось и не елось. Но страха он тоже не имел, терзаясь сплошным равнодушием; равнодушие, он чувствовал, может быть страшнее боязливости – оно выпаривает из человека душу, как воду медленный огонь, и когда очнешься – останется от сердца одно сухое место; тогда человека хоть ежедневно к стенке ставь – он покурить не попросит: последнее удовольствие казнимого.
– Теперь куда поедете? – спросил у Пухова главный матрос.
– Должно, на Грязи!
– Верно: под Усманью два эшелона и броневик в сугробах застряли! – вспомнил матрос. – Казаки, говорят, Давыдовку взяли, а снаряды за Козловом в заносах стоят!
– Расчистим, сталь режем, а снег – вещество чепуховое! – уверенно определил Пухов, спешно допивая последние капли спирта, чтобы ничто не пропадало в такое время.
Тронулись на Грязи. Пассажиром напросился старичок – будто бы ехал от сына в Лисок, – а кто ж его знает!
Поехали. Загремел балансир, кидая щит то вниз, то вверх, – забурчали рабочие, которым не досталось матросской жирной рыбы.
– Яблок бы моченых я теперь поел! – сказал на полном ходу снегоочистителя Пухов. – Ух, и поел бы – ведро бы съел!
– А я бы сельдь покушал! – ответил ему старичок-пассажир. – Люди говорят, что в Астрахани сельди той миллионы пудов гниют, только маршрутов туда нету!
– Тебя посадили, ты и молчи сиди! – строго предупредил Пухов. – Сельдь бы он покушал! Будто без него съесть ее некому!
– А я, – встрял в разговор помощник Пухова, слесарь Зворычный, – на свадьбе в Усмани был, так полного петуха съел – жирен был, дьявол!
– А сколько петухов-то было на столе? – спросил Пухов, чувствуя на вкус того петуха.
– Один и был – откуда теперь петухи?
– Что ж, тебя не выгнали со свадьбы? – допытывался Пухов, желая, чтоб его выгнали.
– Нет, я сам рано ушел. Вылез из стола, будто на двор захотел, – мужики часто ходят, – и ушел.
– А тебе, старик, не пора слезать – деревня твоя не видна еще? – спросил Пухов пассажира. – Гляди, а то разбалакаешься – проскочишь!
Старик подскочил к окну, подышал на стекло и потер его.
– Места будто знакомые пошли – будто Хамовские выселки торчат на юру.
– Раз Хамовские выселки – тебе к месту, – сказал сведущий Пухов. – Слезай, пока на подъем прем!
Старик почухался с мешком и покорно возразил:
– Машина ходко бежит, аж воздух журчит, – жутко убиваться, господин машинист! Может, окоротить позволите на одну минуту – я враз.
– Обдумал! – осерчал Пухов. – Окоротить ему казенную машину в военное время! Теперь до самых Грязей остановки не будет!
Старик смолчал, а потом спросил особо покорным голосом:
– Сказывали, тормоза теперь могучие пошли – на всякую скороту окорот дают!
– Слазь, слазь, старик! – серчал Пухов. – Скороту ему окоротить! Не на каменную гору прыгаешь, а в снег! Так мягко придется, что сам полежишь – и потянешься еще!
Старик вышел на наружную площадку, осмотрел веревку на мешке – не для прочности, конечно, а для угона времени, чтобы духу набраться, – а потом пропал: должно, шлепнулся.
С Грязей снегоочистителю вручили приказ: вести за собой броневик и поезд наркома, пробивая траншею в заносах, вплоть до Лисок.
Снегоочистителю дали двойную тягу: другой паровоз уступил поезд наркома – громадную спокойную машину Путиловского завода.
Тяжелый боевой поезд наркома всегда шел на двух лучших паровозах.
Но и два паровоза теперь обессилели от снега, потому что снег хуже песка. Поэтому не паровозы были в славе в ту мятежную и снежную зиму, а снегоочистители.
И то, что белых громила артиллерия бронепоездов под Давыдовкой и Лисками, случилось потому, что бригады паровозов и снегоочистителей крушили сугробы, не спя неделями и питаясь сухой кашей.
Пухов, например, Фома Егорыч, сразу почел такое занятие обыкновенным делом и только боялся, что исчезнет махорка с вольного рынка; поэтому дома имел ее пуд, проверив вес на безмене.
Не доезжая станции Колодезной, снегоочиститель стал: два могучих паровоза, которые волокли его, как плуг, влетели в сугроб и зарылись по трубу.
Машинист-петроградец с поезда наркома, ведший головной паровоз, был выбит из сиденья и вышвырнут на тендер от удара паровоза в снег и мгновенной остановки. А паровоз его, не сдаваясь, продолжал буксовать на месте, дрожа от свирепой безысходной силы, яростно прессуя грудью горы снега впереди.
Машинист прыгнул в снег, катаясь в нем окровавленной головой и бормоча неслыханные ругательства.
К нему подошел Пухов с четырьмя собственными зубами в кулаке – он стукнулся челюстью о рычаг и вытащил изо рта ослабшие лишние зубы. В другой руке он нес мешочек со своими харчами – хлеб и пшено. Не глядя на лежащего машиниста, он засмотрелся на его замечательный паровоз, все еще бившийся в снегу.
– Хороша машина, сволочь!
Потом крикнул помощнику:
– Закрой пар, стервец, кривошипы порвешь!
С паровоза никто не ответил.
Положив харчи на снег и зашвырнув зубы, Пухов сам полез на паровоз, чтобы закрыть регулятор и сифон.
В будке лежал мертвый помощник. Его бросило головой на штырь, и в расшившийся череп просунулась медь – так он повис и умер, поливая кровью мазут на полу. Помощник стоял на коленях, разбросав синие беспомощные руки и с пришпиленной к штырю головой.
«И как он, дурак, нарвался на штырь? И как раз ведь в темя, в самый материнский родничок хватило!» – обнаружил событие Пухов.
Остановив бег на месте бесившегося паровоза, Пухов оглядел все его устройство и снова подумал о помощнике:
«Жалко дурака: пар хорошо держал!»
Манометр действительно и сейчас показывал тринадцать атмосфер, почти предельное давление, – и это после десяти часов хода в глубоком плотном снегу!
Метель стихала, переходя в мокрый снегопад. Вдалеке дымили на расчищенных путях броневик и поезд наркома.
Пухов с паровоза ушел. Рабочие снегоочистителя и начальник дистанции лезли по живот в снегу к паровозу.
Со второго паровоза тоже сошла бригада, перевязав разбитые головы грязными обтирочными концами.
Пухов подошел к петроградскому машинисту. Тот сидел на снегу и прикладывал его к окровавленной голове.
– Ну что, – обратился он к Пухову, – как стоит машина? Закрыл поддувала?
– Все на месте, механик! – ответил по-служебному Пухов. – Помощник только твой убился, но я тебе Зворычного дам, парень умственный, только жрать здоров!
– Ладно, – сказал машинист. – Положи-ка мне хлебца на рану и портянкой окрути! Кровь, сатану, никак не заткну!
Из-за снегоочистителя выглянула милая усталая морда лошади, и через две минуты к паровозу подъехал казачий отряд в человек пятнадцать.
Никто на них не обратил нужного внимания.
Пухов со Зворычным закусывали; Зворычный советовал Пухову непременно вставить зубы, только стальные и никелированные – в воронежских мастерских могут сделать: всю жизнь тогда не изотрешь о самую твердую пищу!
– Опять выбить могут! – возразил Пухов.
– А мы тебе их штук сто наделаем, – успокоил Зворычный. – Лишние в кисет в запас положишь.
– Это ты верно говоришь, – согласился Пухов, соображая, что сталь прочней кости и зубов можно наготовить массу на фрезерном станке.
Казачий офицер, видя спокойствие мастеровых, растерялся и охрип голосом.
– Граждане рабочие! – нарочито сказал офицер, ворочая полубезумными глазами. – Именем Великой Народной России приказываю вам доставить паровозы и снегочистку на станцию Подгорное. За отказ – расстрел на месте!
Паровозы тихо сипели. Снег падать перестал. Дул ветер оттепели и далекой весны.
У машиниста кровь на голове свернулась и больше не текла. Он почесал сухую корку сукровицы и трудным, ослабевшим шагом пошел на паровоз.
– Пойти воды покачать и дров подложить – машину морозить неохота!
Казаки вынули револьверы и окружили мастеровых. Тогда Пухов рассерчал:
– Вот сволочи, в механике не понимают, а командуют!
– Што-о? – захрипел офицер. – Марш на паровоз, иначе пулю в затылок получишь!
– Что ты, чертова кукла, пулей пугаешь! – закричал, забываясь, Пухов. – Я сам тебя гайкой смажу! Не видишь, что в перевал сели и люди побились! Фулюган, черт!
Офицер услышал короткий глухой гудок броневого поезда и обернулся, подождав стрелять в Пухова.
Начальник дистанции лежал на шинели, постеленной на снег, и о чем-то мрачно размышлял, рассматривая хилое, потеплевшее небо.
Вдруг на паровозе по-плохому закричал человек. То, наверно, машинист снимал со штыря своего разбитого помощника.
Казаки сошли с коней и бродили вокруг паровоза, как бы ища потерянное.
– По коням! – крикнул казакам офицер, заметя вывернувшийся из закругления бронепоезд. – Пускай паровозы, стрелять начну! – и выстрелил в голову начальника дистанции – тот и не вздрогнул, а только засучил усталыми ногами и отвернулся вниз лицом ото всех.
Пухов вскочил на паровоз и заревел во всю сирену прерывистой тревогой. Догадливый машинист открыл паровой кран инжектора, и весь паровоз укутался паром.
Казачий отряд начал напропалую расстреливать рабочих, но те забились под паровозы, проваливались, убегая, в сугробы, – и все уцелели.
С бронепоезда, подошедшего к снегоочистителю почти вплотную, ударили из трехдюймовки и прострочили из пулемета.
Отскакав саженей на двадцать, казачий отряд начал тонуть в снегах и был начисто расстрелян с бронепоезда.
Только одна лошадь ушла и понеслась по степи, жалобно крича и напрягая худое быстрое тело.
Пухов долго глядел на нее и осунулся от сочувствия.
С бронепоезда отцепили паровоз и подвели его сзади к снегоочистителю толкачом.
Через час, подняв пар, три паровоза продавили снежный перевал на путях и вырвались на чистое место.
В Лисках отдыхали три дня. Пухов обменял на олеонафт десять фунтов махорки и был доволен. На вокзале он исчитал все плакаты и тащил газеты из агитпункта для своего осведомления.
Плакаты были разные. Один плакат перемалевали из большой иконы – где архистратиг Георгий поражает змея, воюя на адовом дне. К Георгию приделали голову Троцкого, а змею-гаду нарисовали голову буржуя; кресты на ризе Георгия Победоносца зарисовали звездами, но краска была плохая, и из-под звезд виднелись опять-таки кресты.