Жанна д'Арк Твен Марк
В оформлении книги использованы работы художников: Frank Vincent DuMond, Joseph Navlet («Capture de Jeanne d'Arc devant Compigne») и Hermann Stilke («La vie de Jeanne d'Arc»).
Предисловие редактора
В середине XIV столетия Англия превратилась в сильное государство с королями, подавившими независимость дворян-феодалов, и с парламентским строем, ограждавшим интересы мещан. Во Франции еще процветала феодальная система, был король, но были и почти независимые вассалы, когда Франция стала воевать с Англией, причем война эта длилась страшно долго. Английская армия, как более дисциплинированная и более народная, обыкновенно била французскую, состоявшую из рыцарей, не любивших повиноваться. Английские короли одерживали победы, и Эдуард I на первых порах назвался королем Франции. Видя, что рыцари – плохая защита отечества, французские мещане взбунтовались против дворян. И восстали также крестьяне по всей стране. Эта борьба между рыцарством и мещанством затянулась. А на французском престоле, кстати, сидел сумасшедший король Карл VI. Англичане постепенно завладевали страной, бургундцы стали на их сторону, и вдобавок у англичан был хороший король Генрих V, который, разбив французов у Азенкура, стал их королем, но вскоре умер, и сын его Генрих VI унаследовал французскую корону. А так как он был малолетний, то регентом Франции был назначен дядя его, жестокий и надменный герцог Бедфорд. У бывшего французского сумасшедшего короля, тоже умершего, имелся истасканный, двадцатитрехлетний, робкий женатый сын, которого часть дворян провозгласила королем Франции.
Карл VII жил в замке Шинон и занимался тем, что бормотал молитвы и забавлялся в кругу своих придворных пажей и красавиц. Дворяне потому остановили на нем свой выбор, что у него были все-таки средства, он любил вкусно поесть и попить, поохотиться на крестьянских полях и побездельничать; полагали, что он сумеет, во всяком случае, защитить падающее дворянство не столько от англичан, сколько от мещан. А мещане признали его королем, когда узнали, что ему нет житья от дворянчиков, и они жалели его, принужденного бегать от англичан, и им стыдно было измены бургундцев. Тут еще подоспело то обстоятельство, что англичане смотрели на Францию как на чересчур легкую добычу. Анатоль Франс в своем сочинении «Жизнь Жанны д'Арк» отмечает, что во Франции во времена, когда Карл VII был еще дофином, занималась грабежом, скорее чем войною, всего горсть англичан. Воюющие стороны от войны почти не страдали, жертвами ее были монахи и монахини, мещане и крестьяне; в особенности страдали крестьяне, так как их грабили обе стороны. У англичан были длинные зубы, но щука все-таки не могла проглотить быка. Английские гарнизоны были ничтожны.
В то время, когда народ льнул к Карлу VII, а англичане были уверены в своих силах и думали, что можно Францию удержать в покорности без особых жертв, крестьяне, изверившиеся в рыцарях, стали собираться, волноваться, искать брода, взвешивать силы страны и будить от бездействия те государственные стихии, призвание которых было стоять на страже ее безопасности. Страна изнемогала, волновалась, нервничала, стали распространяться слухи о чудесах. В то время вера в чудеса была особенно велика. Верили в святых и верили в русалок, в нимф, которых когда-то обожали язычники, в судьбу, в «Фатальных дев», живущих в лесах и у фонтанов, где собирались время от времени и предавались пляскам, как это делается у нас до сих пор в ночь на Ивана Купалу. В числе легенд, которые стала распространять патриотическая молва, занятая изобретением средств спасения государства, стало все чаще и чаще повторяться пророчество о Деве, которая должна выйти из дубового леса, и к ее ногам падут лучники, т. е. солдаты, вооруженные луками и стрелами. Кроме того, прибавлялось, что ожидаемая Дева будет из крестьянок и пострадает за грехи королевы Изабеллы, которая продала врагу своего сына и Францию и вооружила бургундцев против французов. Семена чудесного возбуждения и патриотического воодушевления носились в воздухе, и нужна была только наиболее благоприятная для них почва. Такой почвой явилась деревня Домреми, бывшая, как и многие другие деревни, яблоком раздора между мелкими окрестными вассалами. Когда же в игру вмешались англичане, положение Домреми стало особенно острым. Близ Домреми находились священные источники и чтимые искони деревья. Народ был набожен и суеверен. В сравнительно богатой семье местного крестьянина Жака д’Арка родилась в 1410 или в 1412 году дочь Жанна, и над нею местный кюре при крещении произнес множество заклинаний, чего не делалось при крещении мальчиков: женской природе вообще тогда мало доверяли и считали ее предрасположенной от рождения к сношению с дьявольскими силами. Этой Жанне суждено было сыграть одну из самых поразительных ролей в истории не только Франции, но и целого мира.
Надо заметить, что биография Жанны д’Арк изучена с необыкновенной тщательностью, и она отличается редкой полнотой и точностью. Известен каждый шаг чудесной девушки, имена всех ее родственников и родственниц, подруг, ее разговоры, ее маршруты, платья, в которые она одевалась, каждое ее слово. Жанна д'Арк, несмотря на всю свою легендарность, самая историческая личность древней и средней истории по богатству сохранившихся и разысканных подробностей ее необыкновенной жизни. Воспитывалась она в родительском доме, который весь зарастал весной белыми и красными цветами. Выросла она на черном хлебе и была приучена к суровому труду, а мать ее, приходившаяся сестрой одному священнику, научила ее молитвам «Отче наш», «Богородица» и «Верую» и рассказала ей о житии нескольких святых. Таково было образование Жанны д'Арк, оставшейся неграмотной. По праздникам она ходила в церковь. А по окончании полевых работ она или пряла, или шила, или пасла коров и лошадей в окрестностях. Жанна была благочестива, никогда не божилась и часто любила уединяться под ветвями огромного дуба, где водились феи. Жанна простодушно верила, однако, что они за грехи свои были изгнаны когда-то священником и в последний раз жили под буком лет тридцать назад. Около этого бука крестьянки танцевали в известные дни, танцевала и Жанна и вешала венки на дерево в честь Божьей Матери. Источник, который струился у корней бука, был чудодейственный – его воды излечивали от лихорадки. Там же праздновали весну – крестьяне делали «майского человека» из цветов и листьев. А так как недалеко росла трава «адамова голова» (мандрагор), которая делала богатым того, кто, преодолев ночные страхи, успевал вырвать ее с корнем, то место это пользовалось не совсем хорошей репутацией у соседей Домреми, которые верили, что жители Домреми все-таки сносятся со злыми духами. Еще будучи семи лет, Жанна была свидетельницей кровавых столкновений враждующих дворян из-за деревни Домреми, часть которой считалась свободной, а часть населенной крепостными людьми. Братья Жанны являлись домой, облитые кровью. Все дворяне и бароны, а также и иностранные грабители-англичане, были того мнения, что как ужин без горчицы, так война без пожаров ничего не стоит. Воюющие стороны жгли по ночам крестьянский хлеб для освещения позиций.
Среди таких обстоятельств, в такой лихорадочной атмосфере развивалась и росла Жанна д’Арк – красивая, стройная девушка, с розовой кожей, с черной, как смоль, косой, с чарующей улыбкой, с яркими невинными глазами, то веселая и бодрая, то вдруг задумчивая и набожная.
А дела во Франции шли все хуже. Домреми лежала на большой дороге, и в этой деревне раньше других знали все новости. Англичане занимали в это время Нормандию, Мэн, Пикардию, Иль-де-Франс, захватили Париж. В Домреми, разумеется, ненавидели англичан больше, чем своих родных грабителей, – их называли злыми ангелами и уверяли, что они с хвостами. Ужасы нагромождались на ужасы. Крестьяне были ограблены до нитки, по стране носились банды разбойников, английских и французских, забирали вино, хлеб, серебро, и чего не могли взять – сжигали, насиловали женщин, детей, монахинь, мужчин уводили в плен. Почти ни одна мельница не работала в стране. Сельские работы были прекращены.
Жанне было тринадцать лет, когда она, находясь в саду своего отца, услышала голос справа по направлению от церкви, сопровождаемый ярким светом: «Жанночка, я от Бога пришел помочь тебе вести себя хорошенько. Жаннет, будь доброй!» На другой день голос повторил: «Жанночка, будь доброй!» Она не знала еще, что это за голос. Но в третий раз догадалась, что с ней говорит тот архангел Михаил, которого она видела в церкви в броне и с копьем, пронизывающим демона. Как раз около этого времени в Домреми распространилось известие о том, что укрепление на горе Михаила-архангела отразило англичан. Еще раз услышала голос архангела Жанна, и он объявил ей, что к ней придут на помощь также святая Катерина и святая Маргарита. Этих святых Жанна тоже видела в церкви нарисованными на стене. Когда обе святые наконец явились ей, как обещал архангел, она дала им обет хранить невинность. Это было на границе двух возрастов – отроческого и женского, и биография Жанны утверждает, что женщиной она никогда не сделалась. Святые вскоре завязали с Жанной добрые отношения. Они являлись к ней то в саду, то у источника. В ответ на ее поклон, они вежливо раскланивались с ней. Утром она яснее различала их голоса. Архангел Михаил стал реже посещать Жанну, но однажды он рассказал ей, в каком горе находится Франция, и приказал ей покинуть деревню. «Ступай во Францию», – сказал он. Анатоль Франс подозревает, что истолкователем видений Жанны был какой-нибудь священник или церковник, указавший ей путь к выходу из ее волнений и колебаний. Жанна часто бывала у священников и у монахов. Дядя у нее был тоже, как известно, священник.
Так или иначе, в ответ на слова архангела она отвечала: «Я бедная девушка, не умею ездить верхом и воевать».
А обе святые сказали ей:
– Отец Небесный даст тебе знамя, смело разверни его, и Бог тебе поможет.
Жанна долго приготовлялась; архангел опять явился и сказал: «Дочь Божия, ты поведешь дофина (так крестьяне называли некоронованного короля своего) в Реймс, и там он будет помазан на царство».
Тогда открылось Жанне ее призвание, и она поняла, что надо повиноваться. Отец хотел ее выдать замуж, но Жанна отказалась наотрез и отправилась в лагерь к ближайшему генералу Бодрикуру с известием, что она избрана Господом короновать дофина в Реймсе. Бодрикур был солдат и, увидев девушку в красной рваной юбке, сказавшую ему: «Я пришла к вам, чтобы вы попросили дофина держаться и не заключать мира с врагами, и это по воле Господа», – генерал спросил: «Какого Господа?»
– Небесного Царя! – вскричала молодая девушка.
– Отведите-ка ее к родителям, – сказал Бодрикур, – и пускай ее хорошенько нашлепают.
Но во время аудиенции Жанны у Бодрикура было несколько жантильомов, которым понравилась странная девушка. Не сразу, но загорелся народ, стал собираться вокруг Жанны, и уверовали в ее призвание земляки. Ее снарядили в поход. Такое царило возбуждение, что вид Жанны, одетой по-мужски, в сапоги со шпорами и при мече, зажег к ней сердца. Она сделала шестьсот верст в десять дней и прискакала к дофину в Шинон. Бодрикур, в конце концов дозволивший ей это путешествие, был в душе того мнения, что Жанна одержима дьяволом: по толкованию одного священника, она могла проглотить дьявола в хлебе. Впрочем, Жанна выдержала испытание святой водой.
Есть еще данные, что Жанна д'Арк из Вокулера, которым управлял Бодрикур, совершила предварительно путешествие в Нанси, к герцогу Карлу II, союзнику англичан, который, прослышав о ней, потребовал ее к себе в надежде получить при помощи ее благочестия или колдовства излечение от своих старческих недугов. Она отвечала, что ему следует бросить возлюбленную, с которой он жил, и соединиться с покинутой женой, и получила от него в подарок четыре франка и черного коня. Из Нанси Жанна послала родителям письмо (продиктованное ею) с просьбой простить ее, так как отец обещал ее утопить собственными руками за ее похождения. Родители простили, соседи убедили их, что Жанна, добившись свидания с королем, будет осыпана милостями. Путь к дофину Жанна прошла со своими людьми без всяких столкновений с англичанами, но шайка французов хотела захватить ее в плен и держать в подземной тюрьме в расчете, что король выкупит ее; этим в то время промышляли. Но отряд Жанны был вооружен, и разбойники не посмели напасть. В феврале 1429 года Жанна добралась до Шинона. Долго не допускали ее. Доктора богословия прежде всего заподозрили, что она ведьма. Не дальше как двенадцать лет тому назад, в 1417 году, стала пророчествовать женщина из Невшато, но вовремя была усмотрена епископом и сожжена живою в Монпелье. Духовные лица стали спрашивать Жанну, зачем она пришла. Она отвечала, что явилась по поручению Царя Небесного снять осаду с Орлеана и короновать в Реймсе дофина.
Мнения ученых специалистов о Жанне разделились.
Одни находили, что она обманщица, другие – что король все-таки должен ее выслушать. Надо заметить, что король, постоянно советовавшийся с астрологами, уже узнал от одного из них, что Франция будет спасена вмешательством девственницы. Другой престарелый астролог Пьер подтвердил в Шиноне, что он прочитал в небесах о поражении англичан французскою пастушкою. Вообще в то время, как мы уже отметили раньше, была распространена вера в спасение трона девственницею.
Король с нетерпением ожидал Жанну и принял ее в большой зале вечером при свете пятидесяти факелов. Собрание было многочисленное. Никогда не видела Жанна ничего подобного, но не растерялась. Одетая и подстриженная по-мужски, она сняла свою шерстяную шапочку, сразу узнала короля, который прятался за толпу придворных, подошла, поклонилась и сказала: «Да пошлет вам Господь добрую жизнь, милый дофин».
Король не отличался величественной наружностью. Держаться он не умел, был невзрачен. Портретов его еще не было. Поэтому все удивились, что она сразу подошла к Его Величеству. Король увидел в этом знамение, отвел в сторону Жанну и стал с нею толковать. В душе он сомневался, настоящий ли он сын короля, но Жанна уверила его, что он истинный наследник и несомненно королевский сын, и это так понравилось ему, что он возымел к ней доверие и ласково отпустил ее. Потом он часто с ней видался, гулял, познакомил со своими родными. Герцог Алансон стал приверженцем Жанны. И, наконец, ее отправили для окончательного исследования и испытания в Пуатье. Вопросы, с которыми стали обращаться к ней тамошние ученые и судьи, часто раздражали ее, она отвечала резко, но всегда остро. Когда ее старались сбить в правилах веры, она гордо отвечала: «Небесные книги лучше ваших земных». – «А на каком языке говорят голоса, которые вы слышите?» – «На лучшем, чем ваш». Жанна через шесть недель была признана чистой и добросовестной девушкой. Но оставалось убедиться, невинна ли Жанна. Только невинные девушки могли быть сосудом божественности. В тех случаях, когда девушка становилась орудием дьявола, она прежде всего теряла свою чистоту. Были созваны все местные выдающиеся бабки, вдовы и дамы. Первое место между ними занимала герцогиня Анжуйская. Жанна д'Арк была признана девственницей. После этого король назначил ее главнокомандующим всех своих армий.
В Туре, который славился и портными, и мастерами рыцарских доспехов, с Жанны была снята мерка. Ей были сделаны белые доспехи за весьма умеренную цену. Плащ был сделан из шелковой ткани с серебром и золотом. Когда Жанна летела на коне, плащ трепетал вокруг нее, как два крыла. Король предложил ей лошадь из своей конюшни. Так совершилась чудесная и единственная в своем роде карьера крестьянки Жанны.
Сшив себе знамя с белыми лилиями, Жанна повела войска к Орлеану. По целым дням она не сходила с коня, не снимала доспехов, потребовала от солдат целомудрия, одушевляла в битвах старых воинов своим геройским примером. И когда она пришла к Орлеану, союзники англичан, бургундцы, уже покинули осаждавших, напуганные всеобщим возбуждением и слухами о чудесном полководце. Бросившись на англичан, мужественная крестьянка разбила их и отняла лагерь и пушки. Дофин волновался в Туре, ожидая вестей из Орлеана. Сама Жанна явилась к нему с радостным известием. Он поцеловал ее и не знал, что дальше делать. Начались интриги против победительницы англичан. Опасались, как бы она не околдовала короля. Он колебался и дрожал, когда она стала требовать, чтобы он пошел в Реймс короноваться. Насилу послушался он. Города сдавались Жанне почти без сопротивления.
В какой степени Жанна проявила военный талант, говорят факты сами за себя. Все генералы, которые сражались под знаменем Жанны, считали ее великим полководцем. Она была простодушна и невинна во всем, но герцог Алансон засвидетельствовал впоследствии, что Жанна была чрезвычайно опытна как в приготовлениях к битве, так и в командовании; она умела также очень хорошо распоряжаться артиллерией; ко всеобщему изумлению, она действовала на войско так искусно и благоразумно, словно полководец, за которым двадцать или тридцать лет опыта. Это была единственная личность, которая удостоилась звания главнокомандующего всеми военными силами нации в семнадцатилетнем возрасте! Профессор Трачевский замечает, что Жанна, кажется, напоминала больше всех других полководцев Наполеона I. Русская военная наука в лице генерала Драгомирова также оценила Жанну как выдающегося полководца.
После коронации Карла Жанна была сделана дворянкой, ей пожаловали герб, поселили во дворце. Вся Европа заговорила о ней. Молились на ее портреты. В монастырях пели ей гимны. Она же оставалась такой, как и была, простой девушкой, мечтала только о том, чтобы соединить англичан и французов, примирить их и двинуть на войну с неверными. Когда же она убедилась, что мечта ее несбыточна, стала проситься в деревню к братьям и сестрам, к отцу и матери. Она рисовала себе идиллические картины жизни в деревне: «То-то обрадуются мне», – говорила она. Но ее не отпускали. Дворянам было неприятно, что крестьянка спасла короля, и они старались подорвать ее влияние на него, так как он мог оказать крестьянам разные милости и встать на их сторону в распре с дворянством. Отпустить Жанну в Домреми король был не прочь, но опасался, как бы она не подняла народные массы и не обратила их против трона. Явилась обычная в таких случаях подозрительность. Благодетели и спасители становятся, в конце концов, в тягость. От Жанны стали сторониться царедворцы, и сам король охладел к ней. В ее душу прокралась робость. «Ничего не боюсь, но боюсь измены», – говорила она. И кстати, стали гаснуть ее небесные видения, и голоса, которые она слышала, становились реже, а когда говорили с нею, то были уже неразборчивы, и она не совсем понимала их. Иногда они произносили мрачные пророчества, предвещали ей плен.
Король Карл VII внезапно уехал за Луару. А англичане между тем снова укрепились в Париже. У Жанны не было средств и людей. Осталась только горсть преданных ей авантюристов, с которыми она рискнула, томясь от бездействия, пойти на Париж, но была отбита Бедфордом, ранена и отступила на север, где были сосредоточены главные силы врага. В новой битве с англичанами Жанна потерпела еще раз неудачу, опять отступила и, прикрывая отступление отряда, была окружена союзниками англичан, бургундцами, и взята в плен. Герцог Бургундский немедленно продал ее англичанам. А они привезли ее в Руан в железной клетке. Пять месяцев страдала Жанна.
У профессора Трачевского недурно и довольно точно, и в то же время кратко, описан процесс знаменитой девственницы.
«Ее всячески мучили в темнице: ее сковывали по шее, рукам и ногам; палач приносил орудия пытки и объяснял ей их назначение, злые «трепальщики» (тюремщики) не отходили от нее ни днем, ни ночью, не щадя девичьего стыда. Наконец, нарядили церковный суд из наемных парижских профессоров и французского клира, под председательством епископа Кошона, которому посулили архиепископство. При содействии инквизиции судьи искажали показания Жанны в протоколе, сбивали ее схоластической казуистикой, стращали криками, осыпали оскорблениями, не давали отвечать: она просила, чтобы, по крайней мере, не все разом закидывали ее вопросами. Но умны и правдивы были ответы праведницы».
«Думаешь ли ты, что душа твоя спасена?» – «Если да, то молю Бога не погубить ее; если нет – молю спасти ее». – «Ненавидит ли Бог англичан?» – «Не знаю; но верно то, что всех их выпроводят из Франции, кроме тех, которые погибнут в ней». – «Хорошо ли сделал твой король, что убил герцога Бургундского?» – «Это было большим вредом для Франции; но что бы ни было между ними, Бог послал меня на помощь королю Франции». Жанна ограничивалась лишь смутными и ироническими ответами, когда затрагивали святыню ее души – «Голоса». Невинная девушка вовсе не отвечала на настойчивые вопросы о мужском платье, которое спасало ее от наглости воинов; но она сняла его, когда судьи объявили, что это великая ересь.
«Жанну обвинили в сообщничестве с дьяволом и в ношении мужского платья и обещанием легкого наказания выудили у нее признание справедливости приговора. Англичане разозлились на Кошона за мягкость решения. Но он сказал: «Успокойтесь, она не уйдет от нас». Вскоре после двух покушений с целью глубоко оскорбить Жанну заставили ее снова надеть подсунутое мужское платье – и неисправимая еретица была приговорена к сожжению. Возмущенная наглым обманом, Жанна приобрела прежнюю твердость. «Так скорее же умру, чем откажусь от того, что сделала по приказу моего Господа!» – воскликнула она. Ее спросили: «Подчиняешься ли суду воинствующей церкви?» Она отвечала: «Бог и торжествующая на небесах церковь послали меня; этой церкви я подчиняюсь». Голоса все еще говорили Жанне: «Случится движение, и великая победа освободит тебя». Но когда ей объявили день казни, она рыдала, рвала на себе волосы, восклицая: «Неужели же мое чистое, невинное тело превратится в пепел? О, лучше бы вы семь раз сняли мне голову, чем жечь».
Рыдала жертва и на печальной колеснице: «Руан, Руан! Неужели мне здесь умереть?» Костер поражал своими чудовищными размерами. Долго тянулась церемония с укоризненными проповедями владык и с обвинительными речами юристов. Жанна все что-то думала, потом вдруг пала на колени и, сама прощая всех, просила: «Помолитесь обо мне». Все это было так просто, задушевно, что дрогнула десятитысячная толпа, прослезились англичане, зарыдал Кошон. Жанна попросила крест и судорожно спрятала его под платье, крепко прижимая к телу. Вдруг заворчали солдаты. «Эй, вы, попы. Обедать мы будем здесь, что ли?» – крикнули офицеры и сами потащили «ведьму» к палачу.
Судьи разбежались в ужасе. Орлеанская Дева воскликнула, озирая город с громадной высоты: «Ах, Руан, Руан. Боюсь, не пострадать бы тебе от моей смерти!» Показался огонь. Вопль отчаяния вырвался из груди Жанны; но вдруг она заметила, что опасность грозит напутствовавшему ее доминиканцу, и стала просить его сойти. «Дурно ли, хорошо ли я сделала, – мой король тут ни при чем; не он внушал мне», – послышалось сверху. Потом раздирающий душу крик: «Воры!» Но вслед затем: «Да, от Бога были Голоса мои; не обманули меня голоса мои». Это ясно слышал доминиканец: он уже стоял внизу, у самого пламени, и поднимал распятие к жертве, голова которой упала на грудь, а губы шептали: «Иисус». Жанна вся превратилась в пепел, который бросили в Сену; уцелело только сердце.
Толпа колыхалась от рыданий. Молча расходились англичане; но один из них сказал товарищам, что в пламени ясно горело слово «Иисус». А другой воскликнул: «Мы погибли, мы сожгли святую». Мученице не было двадцати лет. Поколение спустя французы торжественно «восстановили» доброе имя Орлеанской Девы, доказав церковным следствием, что то не была еретица и ведьма, а на месте казни поставили ее статую. Ее родственники получили дворянство, а земляки – свободу от податей».
Такова историческая канва, на которой Марк Твен вышил цветы своей фантазии, стараясь держаться по возможности правды, насколько это допускают условия исторического романа. Исторических сочинений, посвященных Жанне д'Арк, очень много. Это огромная литература. Марк Твен воспользовался фактами, пропустив, однако, их сквозь психологическую призму современника, который будто бы был секретарем и пажом Жанны д'Арк. Этот вымышленный сэр Луи де Конт ведет рассказ в виде личных воспоминаний о Жанне, ее походах и страданиях. Американская критика считает роман Марка Твена величайшим из произведений.
Не знаем, в какой степени справился Марк Твен со своей трудной задачей – написать роман так, чтобы он сохранил на себе печать описываемого времени во всех подробностях рассказа. Трудность исполнения заключается еще в том, что автор, при всем своем громадном таланте, не мог в достаточной мере проникнуться духом французского языка и французского народа XV века. Но во всяком случае Марк Твен дал превосходные картины нравов и событий пятнадцатого века – тех дней, когда заканчивалась столетняя распря двух народов или, вернее, двух государств, французского и английского. Образ Жанны д'Арк написан с редкой и великой любовью. Марк Твен называет ее самым благородным очаровательным ребенком на свете.
И. И. Ясинский
(Максим Белинский)
Жанна д'Арк
1870-1895
Эту книгу посвящаю моей жене, Оливии Лэнгдон Клеменс, в годовщину нашей свадьбы, с благодарностью отмечая двадцатипятилетие ее ценной помощи в качестве моего литературного советчика и редактора.
Автор
Примите во внимание это беспримерное и знаменательное отличие: с тех пор, как начали записывать историю человечества, из всех людей, мужчин и женщин, одной лишь Жанне д'Арк в семнадцать лет было вверено верховное командование войсками народа.
Людвиг Кошут
Особенности истории Жанны д'Арк
Примечание английского переводчика
Подробности жизни Жанны д'Арк в своей совокупности составляют биографию, которая стоит особняком среди всех биографий мира, потому что это единственное жизнеописание, дошедшее до нас под присягой, единственное, которое дошло до нас со свидетельской скамьи. Официальные отчеты Великого Суда 1431 г. и происходившего четверть века спустя Суда Восстановления хранятся и доныне в Национальных архивах Франции, а в них с замечательной полнотой изложены события ее жизни. Ни одно из остальных жизнеописаний той отдаленной эпохи не отличается такой всесторонностью и достоверностью.
Луи де Конт в своих личных воспоминаниях не расходится с правительственными отчетами, и, по крайней мере, в этом отношении его правдивость не подлежит сомнению; что же касается множества сообщаемых им других подробностей, то здесь остается лишь поверить ему на слово.
Книга первая
Лун де Хонт своим двоюродным прапраправнукам и прапраправнучкам
Глава I
Ныне 1492 год. Мне восемьдесят два года. События, о которых я собираюсь вам рассказать, произошли на моих глазах в моем детстве и в моей юности.
Во всех песнях, жизнеописаниях и сказаниях о Жанне д'Арк, которые вы и весь остальной мир поете, изучаете и читаете, знакомясь с ними по книгам, тисненным новым, недавно измышленным способом книгопечатания, – во всех этих песнях и книгах упоминается обо мне, Луи де Конте. Я – ее бывший оруженосец и писец. Я сопутствовал ей от начала до конца.
Я воспитывался в той же деревне, где и она. Когда мы оба были маленькими детьми, я играл с ней каждый божий день, как вы играете со своими сверстниками. Теперь, когда мы узнали, как велика была ее душа, теперь, когда слава ее имени распространилась по всему миру, как-то не верится, чтобы мои слова были правдой; это все равно, как если бы недолговечная, тонкая свеча заговорила о неугасимом солнце, озаряющем небеса, и сказала: «Оно было моим собеседником и сотоварищем, когда было еще свечкой, как я».
А между тем я сказал правду истинную. Я был товарищем ее забав, и я сражался рядом с ней в бою; до глубокой старости я сохранил ясный и нежный образ этого дорогого, хрупкого создания: она припала грудью к шее коня и во главе французских войск несется на врага; ее волосы развеваются по ветру, ее серебряная кольчуга неустрашимо врезывается все глубже и глубже в середину самой жаркой битвы и по временам почти утопает в море мелькающих конских голов, почти скрывается за лесом воздетых мечей, треплемых ветром султанов и отражающих удары щитов! Я сопутствовал ей до конца; и когда наступил тот черный день, который навсегда покроет позором имена убийц, митрофорных французских рабов Англии, и ляжет несмываемым пятном на Францию, праздно стоявшей в стороне и ничего не сделавшей для спасения мученицы, – когда наступил тот день, то я получил последнее прикосновение ее руки.
Годы и десятилетия мчались мимо, и зрелище лучезарного полета чудной девы, осветившей, как метеор, боевой небосвод Франции и угасший в дыму костра, все глубже и глубже отступало в даль минувшего, становясь с каждым годом более загадочным, божественным и трогательным чудом; и мало-помалу я научился понимать и ценить ее по заслугам – как благороднейшую жизнь человеческую, подобную лишь Одной, посетившей наш мир.
Глава II
Я, Луи де Конт, родился в Нешато 6 января 1410 года, то есть как раз за два года до появления на свет Жанны д'Арк в Домреми. Мои родные, еще в первых годах столетия покинув окрестности Парижа, укрылись в этом захолустье. По политическим воззрениям они были арманьяки-патриоты; они стояли за то, чтобы у нас был свой, французский, король, невзирая на все его слабоумие и беспомощность. Бургундская партия, стоявшая за английскую династию, обобрала нас дочиста. Все отняли у отца, кроме его захудалого дворянства, и в Нешато он добрался уже нищим и с разбитыми надеждами. Но политическое настроение на новых местах пришлось ему по вкусу – хоть одно утешение. Он попал в область сравнительного спокойствия, а позади осталась область, населенная фуриями, безумцами, демонами; там убийство было ежедневной забавой и жизнь человека ни на минуту не была вне опасности. В Париже чернь по ночам безумствовала на улицах, грабя, поджигая, убивая, и никто не вмешивался в это, не запрещал. Солнце всходило над разгромленными и дымящимися домами и над изуродованными трупами, которые лежали повсюду среди улиц – лежали там, где упали в минуту смерти, донага обобранные хищниками, нечестивыми прихлебателями черни. Никто не осмеливался подбирать мертвецов и предавать их земле; они продолжали лежать там, разлагаясь и распространяя заразу.
И явилась зараза. Словно мухи, погибали люди от морового поветрия; и погребали покойников под покровом ночи и тайны, потому что запрещено было хоронить при народе, дабы раскрытием размеров чумы не посеять ужаса и отчаяния среди населения. А в завершение всего наступила такая суровая зима, какой Париж не знал за последние пять веков. Голод, мор, убийства, лед, снег – все сразу низринулось на Париж. Мертвецы грудами лежали на улицах, а волки средь бела дня рыскали по городу и пожирали трупы.
Франция пала, – о, как низко она пала! Уж больше трех четвертей столетия прошло с тех пор, как когти англичан вонзились в ее тело, и войска ее так присмирели от беспрестанных поражений и кровопролитных потерь, что недалеко от правды было ходячее мнение, будто одно зрелище британской рати способно обратить в бегство рать французскую.
Пять лет было мне, когда на Францию обрушилось страшное бедствие при Азенкуре; английский король вернулся к себе, чтобы отпраздновать победу, а обессиленная страна была предоставлена на разграбление хищным шайкам «вольных дружин», находившимся на службе бургундской партии, и однажды ночью такая шайка совершила набег и на наш Нешато. При свете огня, охватившего наши соломенные крыши, я видел, как всех, кто были мне дороги на этом свете, убивали, невзирая на их мольбы о пощаде. В живых остался только мой старший брат, ваш предок: он находился тогда при дворе. Я слышал, как душегубы смеялись над их мольбами и передразнивали их просьбы о милосердии. Меня не заметили, и я остался невредим. Когда ушли кровожадные звери, я выполз из своего убежища и проплакал всю ночь, глядя на пылавшие дома; я был совершенно один, кругом меня находились лишь мертвые да раненые. Все разбежались, попрятались.
Меня отослали в Домреми, к священнику; его ключница заменила мне нежную мать. Священник мало-помалу научил меня грамоте и письму, и мы с ним были единственными обитателями деревни, знавшими грамоту.
К тому времени, как я нашел отчий приют в доме этого доброго патера, Гильома Фронта, мне было лет шесть. Мы жили как раз подле сельской церкви, а небольшой садик родителей Жанны находился позади церкви. Семейство их состояло из Жака д'Арка, отца; его жены Изабеллы Ромэ; трех сыновей, Жака, десяти лет, Пьера – восьми и Жана – семи; Жанне тогда было четыре года, а ее сестренке Катерине – около одного. У меня были и другие сверстники, в особенности четыре мальчика: Пьер Морель, Этьен Роз, Ноэль Рэнгесон и Эдмонд Обрэ, отец которого был тогда сельским мэром; были еще две девочки, почти однолетки с Жанной, мало-помалу сделавшиеся ее закадычными приятельницами: одну звали Ометтой, другую – маленькой Менжеттой. Девочки эти принадлежали к простым крестьянским детям, как и сама Жанна. Впоследствии они обе вышли замуж за простых работников. Как видите, происхождения они были не бог весть какого; и, однако, много лет спустя, наступило время, когда каждый путешественник, как бы знатен он ни был, считал своим долгом зайти при проезде через наше село к двум смиренным старушкам, которым в юности выпала честь быть подругами Жанны, – и заплатить им дань уважения.
Все это были славные дети, обыкновенные дети крестьян. Конечно, ума не блестящего, – вы этого не стали бы от них и требовать, – но добродушные и хорошие товарищи, с послушанием относившиеся и к родителям, и к священнику. Подрастая, они все больше и больше набирались предрассудков, заимствованных через третьи руки от старших и воспринятых без колебаний и – без разбора, само собой разумеется. Религия передавалась им по наследству, как и политические воззрения. Пусть себе Ян Гус и его присные заявляют о своем недовольстве церковью, – Домреми, как прежде, будет верить по старине. Мне было четырнадцать лет, когда наступил раскол, и у нас оказалось сразу трое пап; но в Домреми никто не колебался, на ком из них остановить свой выбор; папа, находящийся в Риме, – настоящий, а папа вне Рима – вовсе не папа. Все обитатели деревни, до последнего человека, были арманьяки-патриоты; и если мы, дети, ни к чему другому не питали ненависти, то уж бургундцев и англичан ненавидели горячо.
Глава III
Наша Домреми ничем не отличалась от любой серенькой деревушки той отдаленной поры и далекого захолустья. То была сеть кривых, узких проездов и проходов, где царила тень от нависших соломенных крыш наших домов, похожих на амбары. В дома проникал скудный свет через окна с деревянными ставнями, то есть через дыры в стенах, служившие вместо окон. Полы были земляные, обстановка жилищ отличалась крайней бедностью. Овцы да рогатый скот были главным промыслом; вся молодежь была в пастухах.
Местоположение было очаровательно. Сбоку деревни, от самой околицы, широким полукругом раскинулся цветущий луг, подходя к берегу реки Мезы, а позади села постепенно возвышался поросший травою скат, на вершине которого был большой дубовый лес – глубокий, сумрачный, дремучий и несказанно заманчивый для нас, детей, потому что в старину не один путник погиб там от руки разбойника, а еще раньше того были там логовища огромных драконов, которые извергали из ноздрей пламя и смертоносные пары. Правду сказать, один из них еще ютился в лесу и в наши дни. Он был длиною с дерево, тело его в обхвате было словно бочка, чешуя – словно огромные черепицы, глубокие кровавые глаза – величиной со шляпу, а раздвоенный, с крючками, точно у якоря, хвост – так велик, как уж не знаю что, только величины необычайной даже для дракона, как говорили все знавшие в драконах толк. Предполагали, что дракон этот – ярко-синего цвета с золотыми крапинами, но никто его не видал, а потому нельзя было сказать этого с уверенностью; то было лишь частное мнение. Я мнения этого не разделял; по-моему, какой смысл создавать то или иное мнение, если не на чем его основать? Сделайте человека без костей; на вид-то он, пожалуй, будет хорош, однако он будет гнуться и не сможет устоять на ногах; и мне думается, что доказательство – это остов всякого мнения. Что касается дракона, то я всегда был уверен, что он был сплошь золотого цвета, без всякой синевы, ибо такова всегда была окраска драконов. Одно время дракон укрывался где-то совсем недалеко от опушки леса, подтверждением чего служит то обстоятельство, что Пьер Морель однажды пошел туда и, услышав запах, узнал дракона по запаху. Жутко становится при мысли, что иной раз мы, сами того не зная, находимся в двух шагах от смертельной опасности.
Будь это в стародавние времена, человек сто рыцарей отправились бы туда из далеких стран земли, чтобы поочередно попытаться убить дракона и покрыть свое имя славой, но в наше время этот способ перестал применяться; теперь драконов истребляет священник. И отец Гильом взял на себя этот труд. Он устроил процессию со свечами, ладаном и хоругвями, и обошел опушку леса, и изгнал дракона, и после того никто о нем ничего не слышал, хотя, по мнению многих, запах так и не улетучился вполне. Не то, чтобы кто-либо замечал этот запах – вовсе нет; это опять-таки было лишь частное мнение, и тоже – мнение без костей, как видите. Я знаю, что чудовище было там до изгнания; а осталось ли оно и после – об этом я уж не могу говорить с уверенностью.
На возвышенности, ближе к Вокулеру, была красивая открытая равнина, устланная ковром зеленой травы; там стоял величавый бук, широко раскинув ветви и защищая своей могучей тенью прозрачную струю холодного родника; и летними днями дети отправлялись туда – каждый летний день на протяжении пяти столетий! И пели, и плясали вокруг дерева по несколько часов подряд, утоляя жажду ключевой водой. Как это было хорошо и весело! Они сплетали гирлянды цветов, вешая их на дерево и вокруг родника, чтобы порадовать живших там фей; а тем это нравилось, потому что все феи – невинные и праздные маленькие существа, любящие все нежное и красивое, вроде сплетенных в гирлянды диких цветов. И в благодарность за эти знаки внимания феи старались сделать для детей все, что было в их силах; они, например, заботились, чтобы источник всегда был чист, прохладен и обилен водой; они прогоняли змей и насекомых, которые жалят. И таким образом, на протяжении более пятисот лет (а по преданию – целое тысячелетие) между феями и детьми существовали самые дружественные, обоюдно доверчивые отношения, не омрачавшиеся никакими ссорами. Если кто-нибудь из детей умирал, то феи грустили о нем не меньше сверстников, и вот доказательство: перед рассветом, в день похорон, они вешали маленький венок из иммортелей над тем местом под деревом, где обыкновенно сидел умерший ребенок. Я убедился в этом воочию, не понаслышке. И вот почему все знали, что венок принесен феями: он весь состоял из черных цветов, каких нигде во Франции не встретишь.
И вот с незапамятных времен все дети, подраставшие в Домреми, назывались «детьми Древа»; и они любили это прозвище, потому что в нем заключалось какое-то таинственное преимущество, не дарованное остальным детям всего мира. А преимущество заключалось вот в чем: лишь только приближался для кого-нибудь из них час смерти, как среди смутных образов, теснившихся перед их угасающим взором, вставало прекрасным и нежным видением дерево во всей роскоши своего наряда, если совесть умирающего была спокойна. Так говорили одни. Другие говорили, что явление бывает дважды: сначала как предостережение, за год или за два до смерти, когда душа еще находится во власти греха; и при этом дерево будто бы предстает с оголенными ветвями, словно среди зимы, а душу охватывает непреодолимый страх. Если наступает раскаяние и человек переходит к непорочной жизни, то видение является вторично, и на этот раз – в красоте летнего убора. Но оно не повторяется для души нераскаявшейся, и она переселяется в иной мир, заранее зная свою участь. А третьи говорили, что видение бывает только один раз, являясь лишь безгрешным, которые умирают на далекой чужбине и тоскливо жаждут какого-нибудь последнего милого напоминания о своей отчизне. И какое напоминание может быть так же дорого их сердцу, как образ дерева, которое было баловнем их любви, товарищем их забав, утешителем их маленьких горестей во все божественные дни улетевшей юности?
Итак, на этот счет были разные предания, и одни верили тому, другие – другому. Одно из них, – а именно последнее, – я признаю истинным. Я ничего не имею против остальных; я думаю, что и они верны, но про истинность последнего я знаю; и я нахожу, что если всякий будет придерживаться лишь того, что ему известно, не затрагивая вопросов, недостаточно ему доступных, то он приобретет большую устойчивость понятий, – а в этом польза. Я знаю, что если «дети Древа» умирают в дальних странах и если они вели праведную жизнь, то, обратив тоскующий взор к своей родине, они видят, как бы сквозь разорванную тучу, затемнявшую небеса, сияющий вдалеке ласковый образ «Древа фей», дремлющий в ореоле золотого света; и они видят цветущий луг, скатом идущий к реке, и до их угасающего обоняния доносится слабый и отрадный аромат цветов отчизны. И затем видение бледнеет, исчезает… но они знают, они знают! А по их преображенному лику и вы, стоя у смертного ложа, знаете; да, вы знаете, какая весть пришла сейчас, вы знаете, что весть эта ниспослана небом.
Жанна и я – оба мы верили в это. Но Пьер Морель и Жак д’Арк и многие другие были уверены, что видение является дважды – грешникам. В самом деле, они и многие другие говорили, что они знают это. Вероятно, их родители знали это и сообщили им: ведь в нашем мире познания приобретаются по большей части не из первых рук.
Вот одно обстоятельство, благодаря которому можно поверить, что действительно «Древо» являлось и дважды: с самых незапамятных времен, если замечали кого-нибудь из наших односельчан с побледневшим и помертвевшим от страха лицом, то соседи начинали перешептываться: «А, он осознал свои грехи, он получил предостережение!» И сосед содрогался от ужаса и отвечал шепотом: «Да, бедняга, он увидел Древо».
Подобные доказательства имеют вес: их нельзя устранить мановением руки. То, что находит подтверждение в неизменности опыта на протяжении веков, естественным образом приобретает все большую и большую устойчивость; и если так будет продолжаться да продолжаться, то в конце концов подобное мнение сделается неоспоримым – и это уж будет крепкая скала, которую не сдвинешь.
За свою долгую жизнь я наблюдал несколько случаев, когда «Древо» являлось вестником смерти, которая была еще далеко; но ни один из умиравших не был во власти греха. Нет, видение в этих случаях было лишь знамением особой милости: вместо того, чтобы приберечь весть о спасении души до часа смерти, оно приносило эту весть задолго до того, а вместе с нею дарило спокойствие, которое уже не могло быть нарушено, – спокойствие души, навеки примиренной с Богом. Я сам, хилый старик, жду с просветленной душой; ибо мне послано было видение Древа. Я видел его; я доволен.
С незапамятной старины дети, кружась хороводом вокруг «Древа фей», пели всегда одну и ту же песню Древа, песню о l'Arbre Fe de Bourlemont. В этой песне звучала тихая грациозная мелодия, та отрадная и нежная мелодия, которая всю жизнь слышалась мне в часы душевного раздумья, когда мне было тяжело и тоскливо; она убаюкивала меня среди ночи и из дальних стран уносила на родину. Чужеземцу не понять, не почувствовать, чем была, при пролете столетий, эта песня для заброшенных на чужбину «питомцев Древа», для бездомных скитальцев, тоскующих в стране, где не услышишь родного слова, не встретишь родных обычаев. Песня эта не хитра; вы, быть может, найдете ее жалкой, но не забывайте, чем была она для нас и какие образы прошлого она воскрешала перед нами, – тогда и вы ее оцените. И вы тогда поймете, почему слезы навертывались у нас на глазах, затуманивая взор, и почему у нас голос прерывался, когда мы доходили до последних строк:
- И если мы в чужих краях
- Будем звать тебя с мольбой,
- С словами скорби на устах, —
- То осени ты нас собой!
Не забудьте, что Жанна д'Арк, когда была ребенком, пела вместе с нами эту песню вокруг Древа и всегда любила ее. А это освящает песню; да, вы с этим согласитесь.
- L'ARBRE FE DE BOURLEMONT
- (Бурлемонское Древо фей)
- Детская песня
- Чем живет твоя листва,
- Arbre Fe de Bourlemont?
- Росою детских слез! Без слов
- Ласкаешь плачущих юнцов,
- К тебе спешащих, чтоб излить
- Перед тобою скорбь свою,
- Тебя ж – слезами напоить.
- И отчего твой ствол могуч,
- Arbre Fe de Bourlemont?
- Оттого, что много ле
- Любовь жила в сердцах детей
- И берегла тебя любовь.
- И лаской маленьких людей
- Ты возрождалось к жизни вновь.
- Не увядай у нас в сердцах,
- Arbre Fe de Bourlemont?
- И мы до склона наших дней
- Пребудем в юности своей.
- И если мы в чужих краях
- Будем звать тебя с мольбой,
- Со словами скорби на устах, —
- То осени ты нас собой!
Когда мы были детьми, феи все еще находились там, хотя мы их никогда не видали, – потому что за сто лет до того священник из Домреми совершил под Древом церковный обряд и проклял фей, как исчадие дьявола, как тварей, которым закрыт доступ к спасению; а затем он запретил им показываться на глаза людям и вешать на Древо венки, под угрозой вечного изгнания из нашего прихода.
Все дети заступились за фей, говоря, что те всегда были их добрыми друзьями, были им дороги и не сделали им ничего дурного; однако патер ничего не хотел и слушать и заявил, что стыдно и грешно водиться с такими друзьями. Дети плакали и были безутешны; и они уговорились, что впредь всегда будут по-прежнему вешать на Древо гирлянды цветов как вечное знамение феям, что их все еще любят, что о них не забыли, хотя они перестали быть видимы.
Но как-то поздно вечером нагрянула беда. Мать Эдмонда Обрэ проходила мимо Древа, а феи тайком устроили хоровод, не ожидая, что кому-нибудь случится здесь проходить; и они так разрезвились, так увлеклись диким весельем пляски, так опьянели от выпитых бокалов росы, приправленной медом, что ничего не заметили; и кумушка Обрэ остановилась, охваченная изумлением, очарованная, и смотрела, как сказочные крошки, числом до трехсот, взявшись за руки, несутся вокруг дерева хороводом шириной в половину обыкновенной спальни и откидываются назад, и разевают ротики, заливаясь смехом и песней (это она расслышала вполне явственно), и в веселом самозабвении вскидывают ножонками на целых три дюйма от земли, – о, ни одной женщине не пришлось видеть такую безумную и волшебную пляску!
Но через минуту-другую маленькие бедняжки увидели ее. В один голос они разразились надрывающим сердце писком скорби и ужаса и пустились бежать врассыпную, зажав крошечными, как орешки, кулачками глаза и проливая горючие слезы. И скрылись из вида.
Бессердечная женщина – нет, неразумная женщина, она не была бессердечна, но лишь безрассудна, – тотчас пошла домой и разболтала обо всем соседям, покуда мы, юные друзья фей, спали крепким сном, не подозревая, какая нам грозит беда, и не помышляя, что нам следовало бы всем вскочить с постели и попытаться остановить эту роковую болтовню. Наутро уже все об этом знали, и таким образом несчастье было неминуемо, ибо о чем все знают, о том знает, конечно, и священник. Мы пошли к отцу Фронту с плачем и мольбами; и он, видя нашу печаль, тоже не мог удержаться от слез, потому что у него было очень нежное и доброе сердце; он сказал, что вовсе не рад изгонять фей, да только не может иначе поступить, потому что ведь решено было, что если они когда-нибудь еще раз покажутся на глаза человеку, то должны быть изгнаны. Случилось все это в самую злосчастную пору, так как Жанна д'Арк лежала больная, в горячке, без сознания, а что могли поделать мы, не умевшие рассуждать и убеждать, как она? Мы гурьбой побежали к Жанне и звали ее: «Жанна, проснись! Проснись, нельзя терять ни мгновенья! Поди и заступись за фей – поди и спаси их! На тебя вся надежда».
Но она была в бреду и не понимала, что мы ей говорили, чего добивались; и мы пошли обратно, чувствуя, что все потеряно. Да, все было потеряно, потеряно навеки. Преданные друзья детей, не разлучавшиеся с ними пять столетий, должны были покинуть наши места и никогда не возвращаться.
Горьким днем был для нас тот день, когда отец Фронт совершил у подножия Древа церковный обряд и изгнал фей. Мы не смели открыто носить траур – этого нам не позволили бы; пришлось довольствоваться кое-какими лоскутками черной материи, приколотыми к платью так, чтобы не бросалось в глаза; но сердца наши облеклись в полный, благородный, всеобъемлющий траур, ибо наши сердца принадлежали нам, и никто не мог добраться до них и наложить запрет.
Великое Древо – l'Arbre Fe de Bourlemont было его звучное прозванье – с тех пор уже не было для нас тем, чем было раньше; но по-прежнему оно было нам дорого; оно дорого мне и теперь, и я, седой старик, отправляюсь туда раз в год, чтобы присесть под ним и воскресить перед собой умерших товарищей детства, и собрать их вокруг себя, и сквозь слезы смотреть на их лица… и чувствовать, как сердце надрывается! О Боже!.. Нет, место с тех пор перестало быть тем, чем было прежде. Кое-что оно должно было утратить; ведь с прекращением покровительства фей родник лишился немалой доли своей свежести и прохлады, и воды в нем убыло на две трети, и изгнанные змеи и докучные насекомые вернулись и начали размножаться, сделавшись местным бичом, и так продолжается поныне.
Жанна, это мудрое маленькое дитя, выздоровела, и только тогда мы поняли, во что обошлась нам ее болезнь; ибо мы увидели, что не напрасно верили, что она могла бы спасти фей. Она пришла в такой сильный гнев, какого никто не ожидал бы от столь малого ребенка, и, тотчас отправившись к отцу Фронту, стала перед ним, почтительно присела и сказала:
– Феи должны были удалиться навсегда, если бы вздумали еще хоть раз показаться на глаза людям, не так ли?
– Именно так, дитя мое.
– Если человек в полночь ворвется в спальню другого, когда тот полураздет, то можно ли сказать, что тот показался на глаза первому?
– Ну… нет, – ответил добрый патер, уже несколько встревоженный и растерянный.
– Неужели грех всегда остается грехом, – даже в том случае, когда ты не имел намерения совершить его?
Отец Фронт воскликнул, воздев руки к небу:
– О бедное дитя мое, я уразумел всю великость ошибки своей, – и он привлек ее к себе и обнял ее рукой, пытаясь лаской примирить ее, но она была так рассержена, что не могла сразу же перейти на мирный тон и, припав лицом к его груди, разразилась рыданиями.
– Значит, феи не совершили никакого греха, – сказала она, – у них не было намерения совершить его, они ведь не знали, что поблизости находится человек. И только потому, что они – маленькие бессловесные создания, которые не могли замолвить за себя словечко и сказать, что закон направлен лишь против умысла, а не против их невинного поступка; только потому, что у них не оказалась друга, который продумал бы эту простую мысль до конца и заявил бы о том в их защиту, – только потому, что они навеки стали изгнанниками родины! И несправедливо было такое решение, несправедливо!
Добрый патер еще ближе привлек ее к себе и сказал:
– Устами детей и младенцев грудных произносится суд над нерадивыми и безрассудными! Перед лицом Господа говорю, что ради тебя я бы хотел вернуть маленьких созданий. И ради себя самого! Ради себя самого! Ибо неправосуден был я в этом деле. Полно, полно, перестань плакать, – если бы ты знала, как огорчен я сам, твой бедный старый друг, – перестань же плакать, голубушка.
– Но не могу же я сразу так перестать, дайте выплакаться. А это вовсе не пустяки – то, что вы наделали. Если вы немного огорчены – так разве этого довольно, чтобы искупить такую вину?
Отец Фронт отвернулся, чтобы скрыть от нее улыбку, которая могла бы ее обидеть.
– О жестокая, но справедливая обвинительница, конечно, этого не довольно. Погоди, я надену вретище и посыплю себе пеплом главу. Довольно с тебя?
Рыдания Жанны начали затихать, и вот она взглянула на старика сквозь слезы и простодушно сказала:
– Хорошо, это годится, если только этим искупится ваша вина.
Отец Фронт, быть может, опять засмеялся бы, но вовремя вспомнил, что таким образом он принял на себя обязательство, и притом – не из самых приятных. А обязательства надо выполнять. И вот он поднялся с кресла и подошел к очагу; Жанна между тем следила за ним с большим любопытством; он взял на лопатку пригоршню холодной золы и уже готовился посыпать ее себе на седины, но тут в его уме промелькнула счастливая мысль.
– Не хочешь ли помочь мне, олубушка? – сказал он.
– Как это, отец мой?
Он опустился на колени и, поникнув головою, ответил:
– Возьми пепел и посыпь его мне на голову.
Само собой, тем дело и кончилось. Победа была на стороне священника. Легко представить себе, что Жанне и любому из деревенских ребят показалась бы ужасной одна мысль о подобном кощунстве. Она подбежала и бросилась рядом с ним на колени.
– Ах, как страшно! – произнесла она. – Я до сих пор не знала, что значит власяница и пепел… Пожалуйста, встаньте, отец мой.
– Нет, не могу, пока не получу прощения. Прощаешь ли ты мне?
– Я! Да ведь вы, отче, не причинили мне никакого зла. Это вы сами должны простить себе за несправедливый поступок с теми бедняжками. Пожалуйста, встаньте же, отец мой, встаньте!
– Но в таком случае мое положение еще затруднительнее. Я-то думал, что должен снискать твое прощение, а раз я сам должен себе простить, то я не могу быть снисходительным; не подобало бы это мне. Что же мне делать? Придумай мне какой-нибудь исход, в твоей маленькой головке ведь ума палата.
Патер не трогался с места, несмотря на все просьбы Жанны. Она уже готова была снова расплакаться, но тут ее надоумило, и, схватив лопатку, она высыпала себе на голову поток золы и пробормотала, задыхаясь и чихая:
– Ну, вот… кончено. Встаньте же, пожалуйста, отец мой!
Старик, которого это и растрогало, и забавляло, прижал ее к сердцу и сказал:
– Несравненное ты дитя! Такое мученичество смиренно; такого мученичества не стали бы изображать на картинах; но оно проникнуто духом истины и справедливости. Свидетельствую об этом!
Затем он смахнул пепел с ее волос и помог ей умыться и вообще оправиться. Теперь он совсем развеселился и почувствовал расположение к дальнейшим рассуждениям, а потому он снова занял свое место и привлек к себе Жанну.
– Жанна, – начал он, – ты ведь нередко сплетала там, у «Древа фей», гирлянды цветов вместе с другими детьми, не так ли?
Он всегда подступал с этой стороны, когда хотел завлечь меня приманкой и поймать на слове – всегда вот такой спокойный, равнодушный тон, которым так легко тебя дурачить, так легко направить в ловушку, а ты и не замечаешь, куда идешь, – опомнишься только тогда, когда дверца за тобой уже захлопнулась. Он-таки любил эти штуки. Я уж видел, что он сыплет зернышки перед Жанной. Она ответила:
– Да, отец мой.
– А вешала гирлянды на Древо?
– Нет, отец мой.
– Не вешала?
– Нет.
– Почему же?
– Я… ну, да, я не хотела этого.
– Не хотела?
– Нет, отец мой.
– А что же ты делала с цветами?
– Я вешала их внутри церкви.
– Почему же тебе не хотелось вешать их на Древо?
– Потому что я слышала, будто феи сродни дьяволу, и мне говорили, что оказывать им почести грешно.
– И ты верила, что нехорошо оказывать им такую почесть?
– Да. Я думала, что это должно быть нехорошо.
– Но если нехорошо было так почитать их и если они сродни дьяволу, то ведь они могли бы оказаться опасными товарищами для тебя и для других детей, не правда ли?
– Я думаю так… Да, я согласна с этим.
Он задумался на минуту, и я был уверен, что он собирается прихлопнуть капкан. Так оно и было. Он сказал:
– Дело обстоит ведь так. Феи – это гонимые твари; они бесовского происхождения; их общество могло бы оказаться опасным для детей. Так приведи же мне разумную причину, голубушка, если только ты будешь в силах придумать ее: почему ты считаешь несправедливым, если их обрекли на изгнание, и почему ты хотела бы их спасти от этого? Короче говоря, ты-то что потеряла?
Как глупо было с его стороны повести так дело! Будь он мальчишкой, я непременно намылил бы ему голову с досады. Он все время был на верном пути и вдруг все испортил своим нелепым и роковым заключением. Она-то что потеряла! Да неужели он никогда не поймет, что за дитя эта Жанна д'Арк? Неужели он никогда не догадается, что ей никакого дела нет до того, что связано с ее личной выгодой или утратой? Неужели он никогда не постигнет той простой мысли, что есть одно, только одно верное средство задеть ее за живое и пробудить в ней огонь – это показать ей, что кому-то другому грозит несправедливость, или обида, или утрата? Право, он взял да и расставил самому себе западню – вот все, чего он достиг.
В ту же минуту, как эти слова сорвались у него с языка, Жанна вскипела, слезы негодования показались на ее глазах, и она обрушилась на него с таким воодушевлением и гневом, что он был поражен; но меня это не удивило, так как я знал, что он поджег мину, когда добрался до своей злополучной тирады.
– Ах, отец мой, как вы можете говорить подобные вещи? Кто владеет Францией?
– Бог и король.
– Не Сатана?
– Сатана? Что ты, дитя мое: ведь эта страна – подножие Вседержителя, и Сатана не владеет здесь ни единой пядью земли.
– Ну, а кто же указал тем бедным созданиям их жилище? Бог. Кто охранял их на протяжении всех этих столетий? Бог. Кто позволил им резвиться и плясать под деревом, кто не видел в том ничего дурного? – Бог. Кто восстал против Божьего соизволения и пригрозил им? Человек. Кто захватил их врасплох среди невинных забав, дозволенных Богом и запрещенных людьми, кто привел в исполнение угрозу и изгнал бедняжек из обители, которую даровал им Господь Всеблагий и Всемилостивый – Господь, пять веков посылавший им знамение Своего благоволения: и дождь, и росу, и солнечный свет? Ведь то была их обитель – их, волею и милосердием Господа, и ни единый человек не имел права отнять ее у них. А они ведь были самыми милыми и верными друзьями детей, они оказывали им нежные и любвеобильные услуги все эти долгие пять веков, они никого не обидели, не причинили никому зла; и дети любили их, а теперь грустят по ним, и нет исцеления их скорби. И чем провинились дети, что им пришлось понести эту жестокую утрату? Вы говорите, бедные феи могли бы оказаться опасными товарищами для детей? Да – но не были; а «могли бы» – разве это довод? Сродни дьяволу? Так что же? Сородичи дьявола имеют права, и они их имели; дети имеют права, и здешние дети их имели; и будь я здесь тогда, я не промолчала бы, я стала бы просить за детей и за сородичей дьявола, я остановила бы вашу руку и спасла бы их всех. Но теперь… ах, теперь все потеряно! Все потеряно, и неоткуда ждать помощи!
Закончила она свои слова горячим осуждением той мысли, что феям, как сородичам дьявола, надо отказывать в людском сочувствии и дружбе, что надо их сторониться, потому что им закрыт доступ к спасению. Она говорила, что именно по этой причине люди должны их жалеть и окружать их всяческой любовью и лаской, чтобы заставить их забыть о жестокой доле, которая досталась им по случайности рождения, а не по их собственной вине. «Бедные созданьица! – сказала она. – Какое же сердце у того человека, который жалеет христианское дитя, но не может чувствовать жалости к детям дьявола, хотя тем это в тысячу раз нужнее!»
Она вырвалась из рук отца Фронта и залилась слезами, утирая кулачками глаза и гневно топая ножкой. Вот она кинулась к дверям и ушла, прежде чем мы успели прийти в себя после этой бури упреков, после этого урагана страсти.
Патер наконец поднялся на ноги и постоял некоторое время, проводя рукой по лбу, как человек озадаченный и встревоженный; затем он повернулся и побрел к двери своей рабочей каморки. Он переступил через порог, и я слышал, как он пробормотал сокрушенно:
«Горе мне! Бедные дети, бедные сородичи сатаны – у них действительно есть права, и она сказала истину… Я и не подумал об этом. Да простит мне Господь – я заслужил хулу».
Слыша эти слова я убедился, что был прав, ожидая, не попадет ли он сам в свою же ловушку. Так оно и вышло, он сам попался туда, как видите. В первую минуту это придало мне бодрости, и я подумал, не удастся ли и мне когда-нибудь поймать его в капкан; но, поразмыслив, снова пал духом: куда мне!
Глава IV
По поводу этого рассказа я вспоминаю о множестве других событий, о которых я мог бы поговорить, но пока считаю за лучшее не касаться их. Сейчас я в таком настроении, что мне будет приятнее воскресить скромную картину простого и непритязательного уюта, царившего у наших домашних очагов в те мирные дни, особенно в зимнее время. Летом мы, малыши, с утра и до вечера пасли стада на просторе нагорных пастбищ, где вволю можно было порезвиться и пошуметь; но зимой была покойная пора, зимой была пора уюта. Частенько собирались мы у старого Жака д'Арка, в его просторной горнице с земляным полом. Ярко топилась печка, а мы выдумывали разные игры, пели песни, гадали, слушали, как старики рассказывают длинные были и небылицы. То да другое – смотришь, уж полночь.
Как-то зимним вечером собралась там вся наша компания – это было как раз в ту зиму, которую много лет потом вспоминали как «лютую зиму», – а в ту ночь погода особенно бушевала. На дворе дул сильный ветер, и его завывание действовало на нас возбуждающе; по-моему, это звучало даже красиво, потому что, думается мне, величественным, благородным и прекрасным кажется ветер, который ярится, бушует и поет свою стихийную мелодию, в то время как ты сидишь дома, среди уюта. А мы были именно в такой обстановке. Огонь гудел, дождь со снегом монотонно и ласково капал вниз по трубе; жужжанье веретена, смех и песни продолжались вовсю до десяти часов, а там подавался ужин из горячей похлебки, бобов, пирожков.
Жанночка сидела в сторонке, на одном ларе, а на другом стояла ее миска и лежала краюха хлеба; она была окружена своими любимцами, которые «помогали» ей. Любимцев у нее было больше, чем обыкновенно и чем допускала бережливость, потому что все бездомные кошки пристраивались к ней, а другие, бесприютные и невзрачные животные, прослышав об этом, тоже являлись и разносили молву дальше, другим тварям, и те тоже приходили. Птицы и прочие робкие и дикие обитатели лесов не боялись ее, но всегда при встрече признавали в ней своего друга и, обыкновенно, завязывали с ней знакомство, чтобы получить приглашение в дом. Таким образом, у нее всегда было вдоволь представителей всех этих пород. Ко всем она относилась одинаково гостеприимно, так как вся живая тварь была ей мила и дорога, просто потому, что это – живая тварь, независимо от того, какого она роду-племени. И она не признавала ни клеток, ни ошейников, ни цепей, но предоставляла животным свободно приходить и уходить, когда им вздумается, – это им нравилось, и они приходили; но нельзя сказать, что они всякий раз уходили, и поэтому они были страшной помехой в доме, так что Жак д'Арк из-за них изрядно бранился; однако жена возражала ему на это, что ребенку этот врожденный дар ниспослан Богом, а Бог знал, зачем он так ее одарил, – значит, так оно и нужно: неразумно было бы вмешиваться в Его дела, коли на то не было предуказаний. Итак, любимцев оставили в покое, и они, как я сказал, находились все тут же: кролики, птицы, белки, кошки и иные «рептилии» – все они окружили девочку и, проявляя немалую любознательность к ее ужину, помогали по мере своих сил. На ее плече сидела крошечная белка и, встав на задние лапки, вертела коготками черствый кусок доисторического каштанового пирога, выискивая наименее затвердевшие места; всякий раз, как ее поиски увенчивались успехом, она поматывала поднятым трубой пушистым хвостом и поводила заостренными ушами в знак благодарности и удивления, а затем отпиливала это местечко теми двумя тонкими резцами, которыми каждая белка снабжена именно для этой цели, а не для красы. Красивыми ее передние зубы назвать нельзя – с этим согласится всякий, кто присмотрится к белке.
Все чувствовали себя отлично, весело, непринужденно. Но вот веселье было прервано: кто-то постучал в дверь. Оказалось, один из тех оборванных бродяг, которыми вечные войны наводнили страну. Он вошел, весь в снегу, вытер ноги, отряхнулся, обчистился, закрыл дверь, снял свою затасканную изорванную шапку и раза два шлепнул ею себя по бедру, чтобы стряхнуть снег, а затем обвел взором наше сборище; на его худощавом лице появилось выражение удовольствия, а в глазах, при виде яств, отразились голод и вожделение; произнеся учтивое и заискивающее приветствие, он заговорил о том, как отрадно в подобную ночь сидеть у этакого огня, под защитой этакого крова, и вкушать такую богатую трапезу, и болтать с дорогими друзьями – о да, вот уж по правде можно сказать, милостив будь, Господи, ко всем бездомным и к тем, что должны в этакую погоду тащиться по дороге.
Никто ничего не ответил. Бедняга, смутившись, стоял на том же месте и умоляюще смотрел то на того, то на другого, но не встретил приветливого взора; и его улыбка мало-помалу начала меркнуть, сглаживаться и – исчезла. И он потупил глаза, мускулы его лица дрогнули; он поднял руку, чтобы скрыть это проявление слабости, которое не подобает мужчине.
– Садись на место!
Грозный оклик этот исходил от старого Жака д'Арка и обращен он был к Жанне. Незнакомец вздрогнул и отнял руку от лица: перед ним стояла Жанна, предлагая свою миску с похлебкой.
Он произнес:
– Господь Всемогущий да благословит тебя, дитя мое! – и слезы ручьем потекли по его щекам, но он не смел принять миску.
– Слышишь? Садись на место, говорю тебе!
Не было ребенка уступчивее Жанны, но не так надо было ее уговаривать. Этого искусства ее отец не знал – да и не мог бы ему научиться. Жанна ответила:
– Батюшка, ведь он голоден – я же вижу.
– Пусть тогда заработает себе на хлеб. Такие молодчики объедают нас, выживают из дому, и я сказал, что больше этого не потерплю, и сдержу свое слово. В нем по лицу сразу узнаешь мошенника и негодяя. Садись, садись, говорят тебе!
– Я не знаю, негодяй он или нет, но он голоден, батюшка, и он получит мою похлебку – мне не хочется есть.
– Есть ты не послушаешь меня, я… Негодяям вовсе не пристало приходить за едой к честному люду, и они не получат в этом доме ни куска, ни глотка! Жанна!!
Она поставила миску на крышку ларя, подошла и, став перед нахмуренным отцом, сказала:
– Батюшка, если ты не разрешишь мне, то пусть будет по-твоему. Но мне хотелось бы, чтобы ты вдумался – тогда ты увидишь, что несправедливо было бы наказывать одну часть его тела за то, в чем повинна другая; ведь в злых делах повинна голова этого бедного путника, но не голова его голодна – голодает желудок, который никому не причинил вреда, желудок, который не заслужил упрека и ни в чем не повинен и не сумел бы совершить преступление, даже если бы желал. Пожалуйста, позволь…
– Что ты мелешь? Да я такой чепухи от роду не слыхивал!
Но тут вмешался Обрэ, сельский мэр, любитель словопрений и большой мастер по этой части, как все единодушно признавали. Встав со своего места и опершись руками на стол, он с непринужденным достоинством посмотрел вокруг себя, как подобает оратору, и начал говорить плавно и убедительно:
– Я не примыкаю к вашему мнению, кум, и беру на себя задачу доказать всем присутствующим, – тут он обвел нас взором и самоуверенно кивнул головой, – доказать, что в словах ребенка есть крупица смысла. Видите ли в чем дело: не подлежит сомнению та непреложная и легко доказуемая истина, что голова человека есть властелин и верховный правитель всего тела. Допускаете? Не желает ли кто возразить? – он опять глянул кругом: все выразили согласие. – Ну и отлично. А раз это так, то ни единая часть тела не ответственна, если она исполняет приказание, отданное головой; ergo, только голова ответственна за преступления, совершенные руками человека, или его ногами, или желудком, – понимаете вы мою мысль? Прав ли я пока?
Все ответили «да!» – и ответили с восторгом, а иные говорили друг другу, что мэр сегодня в ударе, как никогда. Это очень понравилось мэру, так что его глаза засверкали от удовольствия: похвалы не прошли мимо его ушей. И он продолжал тем же богатым и блестящим слогом:
– Ну, рассмотрим же теперь, что такое – понятие об ответственности и какую роль оно занимает в разбираемом вопросе. Ответственность делает человека ответственным только за те деяния, за которые он ответственен в собственном смысле слова, – и он сделал широкий взмах ложкой, чтобы подчеркнуть обширность природы всех тех ответственностей, которые возлагают на людей ответственность.
Некоторые из слушателей благоговейно воскликнули: «Он прав! Он сумел выложить всю эту путаницу, как на ладони! Просто диво!»
Он на минуту остановился, для вящего поощрения и усиления любопытства, и заговорил снова:
– Прекрасно. Предположим такой случай: щипцы упали человеку на ногу и причинили жестокую рану. Станете ли вы утверждать, что щипцы подлежат за это наказанию? Вы уже ответили на вопрос: по вашим лицам вижу, что вы сочли бы подобное утверждение нелепым. Ну, а почему же оно нелепо? Оно нелепо потому, что, поелику щипцы не обладают способностью мышления, – иными словами, способностью лично распоряжаться своими действиями, – то личная ответственность за поступки щипцов, безусловно, лежит вне пределов щипцов; а следовательно, раз нет ответственности, не может возникнуть и наказание. Не правда ли? (Гром горячих рукоплесканий послужил ему ответом.) Ну вот, мы теперь подошли к желудку человека. Заметьте, в каком точном, дивном соответствии находятся роль щипцов в разобранном случае и роль желудка. Слушайте – и, прошу вас, замечайте хорошенько. Может ли человеческий желудок замыслить убийство? Нет. Может ли он задумать кражу? Нет. Может ли он задумать поджог? Нет. А теперь ответьте – могут ли затеять всеэто щипцы! (Возгласы восторга: «Нет!» – «Оба случая точь-в-точь одинаковы!» – «Как великолепно он все разобрал!») Итак, друзья мои и соседи, желудок, который не может задумать преступление, не может быть и главным его совершителем, – видите, это ясно, как божий день. Итак, вопрос уже вложен в тесные рамки; мы сузим его еще более! Может ли желудок, по собственному побуждению, быть пособником преступления? Конечно, нет, ибо отсутствует повеление, отсутствует мыслительная способность, отсутствует сила воли, – как и в случае со щипцами. И теперь мы понимаем – не так ли? – что желудок совершенно безответствен за преступления, совершенные им полностью или отчасти? (Единодушный ропот одобрения.) Тогда каков же будет наш приговор? Да, очевидно, мы должны признать, что в нашем мире не существует виновных желудков; что в теле величайшего негодяя все-таки находится непорочный и безобидный желудок; что, каковы бы ни были поступки его собственника, он-то, желудок, в наших глазах должен быть свят; и что, раз Господь одарил нас разумом, способным думать справедливо, великодушно и благородно, то мы должны почитать не только своим долгом, но и своим преимуществом – накормить голодный желудок, который пребывает в негодяе; мы должны сделать это не только из сострадания, но и в знак радости и благодарности, в воздание заслуг желудка, который мужественно и честно отстаивал свою чистоту и непорочность, невзирая на окружающий соблазн и на тесное соседство того, что так противоречит его лучшим чувствам! Я кончил.
Вам, я уверен, никогда не приходилось видеть такую восторженную картину! Они встали – все собрание встало – и начали хлопать в ладоши, кричать ура, превозносить оратора до небес; и один за другим, не переставая рукоплескать и кричать, они подходили к нему – иные со слезами на глазах – и пожимали ему руки и говорили ему столько хорошего, что он был прямо-таки вне себя от гордости и счастья и не мог сказать ни слова – да он и не в силах был бы перекричать их. Торжественное было зрелище. И каждый говорил, что ему никогда не приводилось в своей жизни слышать подобную речь, да никогда и не приведется. Красноречие – сила, в этом не может быть сомнения. Старый Жак д'Арк – и тот увлекся, хоть один раз в жизни, и крикнул:
– Ладно, Жанна, дай ему похлебки!
Она была смущена и, по-видимому, не знала, что сказать. Дело в том, что она уже давным-давно отдала незнакомцу похлебку, и он успел ее прикончить всю. Ее спросили, почему она не подождала, пока не вынесут решения. Желудок человека, отвечала она, чувствовал голод, и неразумно было бы ждать, так как она не знала, каково будет решение. Ребенок – а какую она высказала добрую и дальновидную мысль.
Человек вовсе не оказался негодяем. Он был очень славный парень, только ему не повезло – а это, конечно, не считалось во Франции преступлением в те времена. Так как теперь была уже доказана невиновность его желудка, то сей последний получил разрешение чувствовать себя как дома; и лишь только он хорошенько наполнился и получил удовлетворение, как у человека развязался язык, который оказался большим мастером своего дела. Путник много лет служил на войне, а его рассказы и его манера рассказывать высоко подняли в нас чувство любви к отечеству, заставили биться наши сердца и разгорячили нашу кровь. И прежде чем кто-либо понял хорошенько, как произошла перемена, он увлек нас в дивное странствие по высотам былой французской славы; и грезилось, что на наших глазах воскресают стихийные образы двенадцати паладинов[1] и становятся лицом к лицу со своей судьбой; нам слышался топот бесчисленных полчищ, стремившихся вниз по ущелью, чтобы закрыть им путь к отступлению; мы видели, как этот живой поток набегал и стремился назад откатной волной, видели, как он таял перед горстью героев; мы во всех мелочах видели повторение этого грозного и несчастнейшего и в то же время – наиболее дорогого нам и прославленного дня легендарного прошлого Франции; среди необъятного поля, где лежали убитые и умиравшие, то здесь, то там виден был один из паладинов; слабеющей рукой, собрав остаток сил, они продолжали геройскую сечу, и все они, друг за другом, пали на наших глазах, пока не остался только один – тот, кому не было равного, тот, чье имя послужило названием Песни Песней, а эту песнь ни единый француз не может слышать без воодушевления, без гордости за свою отчизну. А затем – зрелище наибольшего величия и скорби! – мы увидели и его горестную кончину; мы, затаив дыхание, с пересохшими губами ловили каждое слово рассказа, и в нашем безмолвии был отзвук того грозного безмолвия, которое царило на этом необъятном поле брани, когда отлетала душа последнего героя.
И вот незнакомец, среди этого торжественного молчания, погладил Жанну по головке и молвил:
– Маленькая дева, да сохранит тебя Господь! Нынче ночью ты возвратила меня от смерти к жизни. Послушай: вот тебе награда!
То была минута, которая давно соответствовала этой вдохновенной, стихийно увлекательной неожиданности: не сказав более ни слова, он возвысил голос, исполненный благородного и страстного одушевления, и полилась великая «Песнь о Роланде»!
Подумайте, как это должно было подействовать на взволнованных и разгоряченных слушателей, сынов Франции! О, куда девалось ваше деланное красноречие? Чем оно показалось бы теперь? Каким прекрасным, статным, вдохновенным певцом стоял он перед нами, с этой песнью на устах и в сердце! Как он весь преобразился, и куда девались его лохмотья!
Все поднялись и продолжали стоять, пока он пел. Лица у всех разгорелись, глаза сверкали, по щекам лились слезы. Невольно все начали раскачиваться в такт песни; послышались вздохи, стоны, возгласы горя; вот раздались последние слова: Роланд лежал умирающий, один-одинешенек, обратив лицо к полю битвы, где рядами и грудами лежали погибшие, и ослабевшей рукой протянул к престолу Всевышнего свою латную рукавицу, и с его бледнеющих уст слетела дивная молитва; тут все разразились рыданиями и стенаниями. Но когда замерла последняя, величественная нота и кончилась песня, то все, как один человек, бросились к певцу, словно помешавшись от любви к нему, от любви к Франции, от гордого сознания ее великих дел и древней славы, – и начали душить его в объятиях; но впереди всех была Жанна, которая прильнула к его груди и покрывала его лицо поцелуями страстного благоговения.
На дворе бушевала метель, но это уже было безразлично: приют незнакомца был теперь здесь и он мог оставаться сколько ему угодно.
Глава V
У всех детей есть прозвища; так было и у нас. С малых лет каждый получал какое-нибудь прозвание, и оно за ним оставалось. Но Жанна была богаче: с течением времени она снискала себе новое прозвище, потом третье и так далее; наконец у нее набралось их с полдюжины. Некоторые прозвища остались за ней навсегда. Крестьянские девушки, вообще, застенчивы; но она этим свойством так выделялась, так быстро краснела от малейшей причины, так сильно смущалась в присутствии незнакомых людей, что мы прозвали ее Стыдливой. Мы все были патриоты, но настоящей патриоткой называлась она, потому что самые горячие наши чувства к родине показались бы ничтожными в сравнении с ее любовью. Называли ее также Красавицей – не только за необычайную красоту ее лица и стана, но и за прелесть ее душевных качеств. Все эти имена она оправдывала, как и другое прозвище – Храброй.
Мы подрастали среди этой трудолюбивой и мирной обстановки и мало-помалу превратились в довольно больших мальчиков и девочек. Поистине, мы были уже достаточно велики, чтобы не хуже старших понимать насчет войн, непрерывно свирепствовавших на севере и на западе; и мы уже не меньше старших волновались из-за случайных вестей, доходивших до нас с тех кровавых полей. Я очень хорошо помню несколько таких дней. Как-то во вторник мы толпой резвились и пели вокруг, «Древа фей» и вешали на него гирлянды в память наших утраченных маленьких приятельниц. Вдруг маленькая Менжетта воскликнула:
– Гляньте-ка! Что это такое?
Подобный возглас, выражающий удивление и испуг, всегда привлекает общее внимание. Все мы столпились в кучку; сердца трепетали, лица разгорелись, а жадные взоры были все направлены в одну и ту же сторону – вниз по откосу, туда, где находилась деревня.
– Да ведь это черный флаг.
– Черный флаг? Нет… будто бы?
– У самого глаза есть, не видишь, что ли?
– А ведь взаправду – черный флаг! Случалось ли кому видеть такую штуку раньше?
– Что бы это значило?
– Что? Это должно означать что-нибудь страшное, уж не без того!
– Не про то говорю, это и так понятно. Но что именно – вот вопрос.
– Вероятно, тот, кто несет флаг, сумеет ответить не хуже любого из нас, – только имейте терпение, пока он подойдет.
– Бежит-то он шибко. Кто это такой?
Одни называли одного, другие – другого; но вот все уже могли разглядеть, что это – Этьен Роз, по прозванью Подсолнечник, потому что у него были желтые волосы и круглое, покрытое оспенными рябинами лицо. Его предки несколько сотен лет тому назад переселились из Германии. Он во всю мочь спешил вверх по откосу и время от времени подымал над головой флагшток, развертывая в воздухе черное знамение скорби, между тем как все глаза следили за ним, все уста говорили о нем, и все сердца ускоренно бились от нетерпеливого желания узнать его новости. Наконец он подбежал к нам и, воткнув древко флага в землю, сказал:
– Вот! Стой здесь и будь олицетворением Франции, покуда я переведу дыхание. Франции больше не нужно иного знамени.
Замолкла беспорядочная болтовня. Словно весть о смерти нагрянула к нам. Среди этой жуткой тишины слышно было только прерывистое дыхание запыхавшегося гонца. Собравшись с силами, мальчик заговорил: