Игра времен (сборник) Резанова Наталья
Дейна огляделась, вначале, видимо, собираясь сесть на ближайшую могилу, затем передумала и опустилась на колени. Если бы кто-нибудь забрел на погост, он увидел бы только крестьянского парня, исповедующегося перед настоятелем.
– Первую половину. Подчинить Оборотней и выбить железных из долины.
– Каким образом тебе это удалось?
– Нам, Лесным, дана власть над зверями. А Оборотни и есть звери, к тому же не самые умные из них.
– Значит, ты теперь предводительствуешь ими?
– Считается, что старшим остается Тюгви, и принимать решения должен он. Я командую только в бою. На самом деле решения в голову Тюгви вкладываю тоже я.
– Кто такой Тюгви?
– Самый старый Оборотень. И самый одаренный. Он тоже заставляет людей видеть то, чего они не видят.
– Тоже?
Дейна уклонилась от прямого ответа.
– У него есть задатки Лесного. Но его уже поздно переучивать.
– А железные?
– Их ты можешь сбросить со счетов. Мы дали им полный окорот. Ладно, перейдем к делу. Пора заняться Оборотнями. Я сделаю все, чтобы завести их в ловушку, а тебе нужно будет поработать с крестьянами, чтобы эту ловушку подготовить. Почти все они бьют дичь, несмотря на запреты комеса, особенно после того, как Лесных не стало, умеют стрелять и ставить капканы. У них есть дубинки и кремневые стрелы…
Повелительный тон ее был неприятен отцу Лиутпранду, но сейчас он не стал останавливать на этом внимания.
– Но ведь есть еще комес и его дружина.
– Которые и призвали Оборотней в Винхед! Кроме того, они трусы. Пугнуть их пару раз как следует, и их как ветром сдует из долины. А крестьянам деваться некуда. Когда они будут готовы, дашь мне знак. Скажем, выставишь на крыше монастырской церкви сноп, как в Пятидесятницу…
Отец Лиутпранд наконец нашел в себе силы прервать ее:
– Довольно! Ты, я вижу, твердо решила погубить свою душу, но это еще не причина, чтобы губить мою! – Ему показалось, что он произнес это слишком резко, и он продолжал, понизив голос: – Пойми, я – не воитель, а пастырь духовный. И не должен призывать паству к насилию. Кроме того, я не вижу в этом надобности. Если Оборотни так любят войну, то, лишившись противника, они сами уйдут, и так мы избавимся от них.
– Прежде они уйдут в ад! – быстро сказала она.
– Ты все еще думаешь о мести. – Он протянул руку со сложенными для крестного знамения пальцами над ее головой, как бы стремясь отвести зло. – Это дело Божие. Ибо сказано: не мстите за себя, но дайте место гневу Божию.
Он вскинула голову, уклоняясь от простертой руки.
– Как ты думаешь, зачем я пересекала горы? – спросила она. – Чтобы найти Лесных. Но их нет. Их больше нет нигде. Ты не знаешь, что такое – быть последней.
– Ты называешь себя христианкой и говоришь такое? – вскипел отец Лиутпранд. – Нет у бога ни первых, ни последних!
Она не ответила, и он вновь одернул себя:
– Бедная заблудшая душа…
– Я вернусь на верный путь, – произнесла она необычайно ясно и звонко и добавила: – Потом.
Встала на ноги. Кладбищенская земля оставила пятна на коленях ее холщовых штанов. Уже знакомым отцу Лиутпранду движением заложила посох на плечи, придерживая его обеими руками. При виде свежих могил пресвитеру пришло на ум еще одно горькое обстоятельство. В могилах лежали железнобокие. Они были врагами, насильниками и человекоубийцами, но все же людьми и христианами, и отец Лиутпранд не мог отказать им в праве последнего успокоения и самолично отпел их.
– Ты хочешь отомстить Оборотням за своих сородичей. Я не одобряю этого, но могу понять. Но люди из Сламбеда… они тебе ничего не сделали, но ты все равно погубила их!
– Это не я, – безразлично-искренне сказала она. – Это Ульф… – И не дав отцу Лиутпранду вмешаться, продолжила: – У тебя еще есть немного времени на раздумья. Совсем немного. И после все может повернуться так, что уже не поправишь…
– Не понимаю, зачем я вообще тебе нужен.
– Потому что ты – пастырь духовный. Крестьяне пойдут за тобой. А за мной – нет. За мной могут пойти только Оборотни.
– Не возвращайся к ним, слышишь? Я найду для тебя приют. Ты должны внимать словам Писания и молиться. Ведь ты же умна, ты должна понять… Или нет, как раз это тебе и мешает. Ты должна отвергнуть мирское разумение и все, что ты называешь ненастоящим колдовством, что бы под этим ни скрывалось, смирить себя, умалиться…
– Я буду слушать слова Писания и смирять себя молитвами, когда покончу со своим делом. – Полуотвернувшись, добавила: – У земляных есть поверье – тот, на кого посмотрит волк, сам превращается в волка.
– Это ты к чему?
– Просто так…
Он почувствовал, что она сказала о чем-то, лично ее касавшемся. Впрочем, определить это мог лишь человек, принявший на своем веку, подобно отцу Лиутпранду, множество исповедей.
Не попрощавшись, она повернулась и зашагала прочь, мимо могильных холмов, к теснящему тесовую кладбищенскую ограду лесу. С освященной земли – во тьму. Настоятель хотел было еще раз сказать: «Бедная заблудшая душа», но не смог. Очень трудно жалеть тех, кто сильнее тебя. А если все же жалеешь, то еще и страшно.
Братство Медведя начинало томиться от безделья. Были братья сыты, хотя сейчас не охотились – Ульф разведал, куда железные перегнали захваченный у земляных червей скот, и отбил его. Но, за исключением нескольких стычек с недобитыми железными, применить силу было негде. Хотели сжечь дом монахов, но Ульф сказал – что за радость нападать на презренных, которые даже не защищаются? К тому же у них нечего взять, кроме годовых запасов зерна, свезенного туда земляными, а это позорная добыча для Оборотня. Ульф хорошо разбирался в таких вещах, как и надлежит прирожденному вождю, и Тюгви радовался, глядя, как возрастает доверие Оборотней к волчьеголовому. И еще он сказал – подождите немного, я найду противника, достойного нас, и мы устроим славную травлю. Они согласились, потому что верили – он приведет их к славе.
Свои разведывательные рейды Ульф обычно совершал один, но на сей раз, когда он уже порядком удалился от лагеря, его догнал Хагано, и дальше они пошли вместе: волк и пес.
Ульф вроде бы все время шел впереди, но Хагано не всегда видел его перед собой. Иногда он каким-то образом оказывался рядом, а порой и вовсе пропадал из виду. Очень трудно было уследить за его движениями, а то и вовсе невозможно. Шли всю ночь, не останавливаясь. Если Ульф надеялся измотать своего спутника и заставить его отступить, то он просчитался – Оборотни не любят много ходить пешком без необходимости, но при желании могут. Впрочем, возможно, ничего подобного он не задумывал. Хагано хорошо ориентировался в лесу и, оставь его сейчас Ульф, легко нашел бы дорогу назад, но куда ведет его волчьеголовый и по каким признакам прокладывает путь, понятия не имел. Тот постоянно к чему-то прислушивался. Треугольные уши на его волчьей голове стояли торчком, и казалось, это и есть его настоящие уши, ловящие каждый шорох.
Путь им преградил глубокий сырой овраг. Ульф, не колеблясь, шагнул вниз. Хагано – за ним. Съезжая на спине по гниющим листьям, Хагано увидел, что небо над его головой посветлело. На другой стороне оврага стеной вставал лес. Вершины деревьев тянулись сколько хватал глаз. Неожиданно Хагано осознал то, что всегда было ему известно: они могут идти много дней, и вокруг будет один только лес.
– Глупо, что в Винхеде нет богатых усадеб, – произнес он вслух.
– Зато в Винхеде есть комес и его дружина, – откликнулся Ульф, стоявший на дне оврага.
– Но крепость – в другой стороне.
– Верно.
– Зачем же мы сюда идем?
– Увидишь.
Едва лишь Ульф смолк, как тишину разорвало карканье. Навстречу, хлопая крыльями, летел лоснящийся черный ворон. Обогнул вершину высокого вяза и, продолжая кричать, спустился на протянутую руку Ульфа. В ответ волчьеголовый хрипло выговорил какое-то короткое слово, похожее на «скоро», а может быть, Хагано так показалось, и подбросил птицу в воздух.
Вслед за этим он выбрался на другую сторону оврага, подошел к тому самому вязу и начал карабкаться вверх.
Хагано, несколько сбитый с толку разговором Ульфа с вороном, остался ждать на краю оврага. Ворон и волк, спутники смерти, вспомнил он. Из-за этого соображения его не волновало, что видит Ульф.
А Ульф видел, сдвинув для лучшего обзора свою волчью личину: по тайной тропе, уводившей через предгорья на юг, минуя главный тракт, двигались люди. Сейчас, в предрассветном полумраке, трудно было их сосчитать, но, похоже, там их было не меньше трех сотен – в десять раз больше, чем Оборотней. Все это были мужчины, экипированные не так хорошо, как железнобокие из Сламбеда, но достаточно достойно – в кожаных куртках, обшитых бронзовыми бляхами, или чешуйчатых панцирях, в круглых шлемах с гребнями, некоторые также имели накладные кольчужные капюшоны. Однако полная кольчуга была только у бородатого предводителя, а у его крупного солового коня – кольчужный нагрудник. Вооружены они были короткими утяжеленными мечами, круглые деревянные щиты, обшитые кожей, заброшены за спины. Почти все были верхами, тем не менее даже чуткое ухо Оборотня не услышало бы на таком расстоянии их продвижения.
Среди них было немало охотников, они знали тропы, и сейчас они уходили тайно, замотав тряпками копыта лошадей, устрашенные дьявольским противником, ни разу не встретившись с ним в бою, из долины, которую присягнули держать.
Ульф мягко спрыгнул с последней ветки, обернулся к Хагано.
– Комес с дружиной бегут.
– Так надо спешить к нашим! Еще успеем перехватить и ударить!
– Можно, конечно, – медленно начал Ульф, – поиграть с ними, поводить, запутать… Только зачем? Они не хотят боя, так пусть бегут.
Хагано ожидал, что Ульф добавит свою обычную присказку насчет радости и веселья, но тот смолк. Другое привлекло внимание Хагано: теперь Ульф говорил гладко и не запинаясь, как обычно, когда речь словно бы требовала от него мучительных усилий. И голос его звучал заметно выше.
– Где же достойный противник? – с издевкой спросил Хагано.
– Противник будет… – Ульф почти вызывающе отвернулся от Хагано.
– Уж не сотворишь ли ты его своим колдовством? – долго сдерживаемое раздражение рвалось наружу.
– Тебе не нравится мое колдовство? – продолжал Ульф все тем же ровным, высоким, незнакомым голосом. – Хотя бы потому, что из-за него ты не решаешься вынуть меч из ножен и воткнуть его мне в спину. А ведь именно для этого ты за мной и увязался.
– Что ты несешь? Или ты забыл, что я первым кричал твое избрание?
– Ты кричал за мое избрание, потому что сам хотел быть вожаком. Ты не мог убрать Тюгви, потому что привык почитать его, и соглашался ждать, тем паче что Тюгви стар и ждать пришлось бы недолго. Я – другое дело. Ты сообразил – пусть Тюгви уступит мне свое место, устранится от власти – тебе легко будет меня убрать.
– Ты умен, – выдохнул Хагано. – Не по-человечески умен… Чего тебе от нас надо, ты же не человек!
– Во мне больше человеческого, чем во всех вас! – Он обернулся, и лицо под оскаленной пастью опровергало его слова – темное, с гладкой, как камень, кожей, таким не бывает лицо человека.
– Поберегись, Ульф, какой ты ни есть вожак, я могу вынуть твое сердце!
– Я не Ульф. – Мгновенная вспышка угасла.
– Что?!
– Ульфа нет. Его кости давно растащили волки, которые не были его братьями.
В этот миг Хагано понял, почему таким странным казалось лицо Ульфа – оно вовсе не было нечеловеческим, оно было просто не мужским, и невероятным представлялось, как его вообще можно было принять за лицо мужчины. Но в мгновение следующее это лицо стало вытягиваться и заостряться, зарастать серой шерстью, а глаза явственно поменяли цвет. Хагано, выхватывая меч, бросился на жуткую тварь, ибо мог быть кем угодно, но не трусом, и так и не узнал, что именно пронзило его горло – волчьи зубы или длинный охотничий нож.
На сей раз она заявилась прямо в монастырь. Как она туда проникла – бог весть, отца Лиутпранда это не слишком интересовало. Важнее другое – раньше она хотя бы не совершала явного кощунства, теперь перешагнула и через этот запрет. Нарушив молитвенное уединение настоятеля в монастырской церкви. Он не стал кликать братию – почему-то это показалось ему таким же недостойным и непристойным деянием, как и ее приход. Но попытался говорить с ней сурово:
– Зачем ты пришла?
– Затем, что я не вижу снопа на крыше! – резко сказала она.
– К твоим безумным предприятиям…
Она не дала ему закончить, заговорила скоро и отрывисто:
– Комес с дружиной сбежали. Они сделали это тайно, никто еще не знает, Оборотни тоже, разведка у них из рук вон, но они узнают. Пора собирать людей. Только скажи им, чтоб ни в коем случае не вступали в ближний бой. Оружие необученных – стрелы, камни, бревна, а больше всего – огонь, все то, что Оборотни презирают…
– …я не причастен! Ты слишком далеко заходишь, требуя, чтоб я предал ради тебя то, что проповедовал всю жизнь! Ты – мирянка и больше подвержена дьявольским искушениям. Но я – священник, слуга Господень, для меня путь зла и насилия, по которому так охотно идут люди, закрыт, а месть – приманка для слабодушных… Хотя я уже говорил тебе об этом.
– Месть. Я думала, что буду радоваться, когда перед гибелью открою уничижающую их тайну. Но когда я попробовала, то не почувствовала ничего. Ты прав, месть – пустое. Их нужно просто уничтожить.
– Неужели они все еще не сыты насилием?
– И не насытятся.
– Возможно ли это?
– Ты не знаешь их так, как знаю я. «Весь мир – для Оборотней!» – говорят они. Три десятка безумцев в глухом лесу… Впрочем, слыхала я – и от тебя же, – что апостолов вначале было даже меньше…
Отец Лиутпранд едва не онемел.
– Я не слушаю тебя! Еще одно кощунство – и я лишаю тебя своего пастырского благословения, и ты больше не моя духовная дочь!
– Мы после поговорим об этом. Но не забывай, что твой монастырь еще стоит, потому что я так хочу!
– На все воля Божья. А не твоя.
– Значит, тебе все равно, если монастырь падет? Верю. Ты перенесешь. Ты сильный. Но другие-то, слабые? Для них твой монастырь – последняя надежда! И вселил эту надежду в них ты! Захочешь ты ее у них отнять? Ведь они впадут в отчаяние и убедятся, что твои слова – ложь. Нет, не верю я, что ты этого захочешь. И тогда ты меня позовешь!
Что-то в ее голосе не понравилось отцу Лиутпранду. Он прозвучал резко и хрипло, и в нем словно бы перекатывалось эхо рычания – голос совсем другого человека. И уж точно не женщины. Но он сдержал слова порицания, чувствуя, что угрозы на нее действуют скорее в обратном смысле.
– Наше различие в том, что я хочу помочь крестьянам, а ты – уничтожить Оборотней.
– Не вижу различия. Разве уничтожение не есть помощь?
– Да. В данном случае. Но ты поступила бы так, даже если бы, кроме тебя и них, в окрестностях не осталось бы ни одного человека.
Она промолчала. Отец Лиутпранд продолжал:
– А известно: «Кто ненавидит брата, тот пребывает в смерти…»
– Братьев, – сказала она.
– Апостол рек: «брата…»
Дейна подняла на него взгляд. Ее серые глаза казались бесцветными.
– Самое трудное и самое тяжкое – то, что мне легко и просто быть Ульфом…
– Это языческая привычка – изъясняться загадками!
Она, похоже, не слушала.
– Если бы Тюгви вздумал испытывать меня на оружии, то я бы наверняка проиграла. Но он решил испытать меня в том, в чем считал себя сильнее, – в магии. И проиграл. Кто знает, в чем его сила?
– Кто знает, в чем его слабость? Много есть описаний искушений, испытанных великими отцами, но такого, какому подвергаешь меня ты, я не встречал. Если бы ты была из тех женщин, что искушают монахов плотской любовью, мирскими удовольствиями, властью, богатством, я бы посмеялся над тобой и пожалел тебя, убогую. Но ты нашла слабое место – помощь, сострадание к слабым, духовное отцовство…
– Хорошо же! Тебе не по сердцу, что я здесь. Я ухожу. И больше не приду без зова. Но может случиться так, что ты просто не успеешь позвать…
Последние слова Дейны отец Лиутпранд склонен был трактовать однозначно – она перестанет сдерживать Оборотней, и те обрушатся на монастырь. Но произошло по-другому. Возможно, это тоже входило в ее планы. В обитель явились не Оборотни, а деревенские старшины – те, кто остался в живых. Они были невежественны, они были напуганы, они были косноязычны. Ему пришлось приложить много сил, дабы понять, что они хотят. А хотели они – ни больше ни меньше – чтоб он повел их на Оборотней. Терпение исчерпалось. Все. При комесе и железных тоже было тяжело, но те хоть были люди, с ними можно было сговориться, от них можно было откупиться… С Оборотнями сговориться нельзя. Или ты от них убегаешь, или они тебя убивают. А теперь, сказывают, и комес удрал. Сами не видели, но люди говорят. А нам от хозяйства бежать некуда. Короче, они были готовы. Но они не привыкли сами принимать решений. Им нужен был вождь, тот-кто-отдает-приказы. Спорить с ними, так же, как и с Дейной, было невозможно. Но по-иному. Они покорно выслушивали доводы пресвитера, после чего повторяли все то же самое, и продолжаться это могло сколь угодно долго. После нескольких часов бесплодных прений он оставил их, сказав, что должен пойти помолиться и спросить совета у Господа. У входа в церковь отец Лиутпранд оглянулся. Они уселись на землю с тем же покорным видом, готовые ждать, сколько понадобится.
Отец Лиутпранд знал, как страшны могут быть такие покорные люди.
Он был один в темной церкви, на коленях перед алтарем. Сказав крестьянам, что собирается молиться, он поступил так не ради отсрочки. Молитва, единение с собственной душой, размышления были ему необходимы. «На все воля Божья», – говорил он недавно Дейне. Отец Лиутпранд был не столь наивен и самонадеян, чтобы ожидать знамения свыше. Воля Божья может проявиться неявно. Возможно, она уже выражена, а он, в слепоте своей и ограниченности, ее не видит. Посему ему нужна была ясность духа. Нужна молитва.
Как прекрасно все было предуказано Провидением. Священник молится, крестьянин пашет, воин защищает их обоих. Если хоть один откажется от своего предназначения, гармония рухнет. Это же так ясно! Но люди, люди… И вот – они сбежали. И те, кто призвал Оборотней в долину, и те, из-за кого их призвали. А Оборотни остались. И нет защиты у слабого. И вся надежда на веру. У Оборотней веры нет. Только безумие и сила. Страшно сие сочетание! Но Бог есть любовь, а боящийся не совершенен в любви… Незаметно для себя отец Лиутпранд перешел к близким ему категориям Писания. Но Бог также ревнитель, грозный судия, крепость моя и слава моя, муж брани, Иегова имя ему… Услышали народы и трепещут, ужас объял жителей филистимских…
Он поднял глаза на темное грубое распятие. Разве не Он, Пастырь Добрый, сказал: «Огонь пришел Я низвести на землю»?
Огонь.
Может быть, в этом и есть решение.
Он поднялся с колен.
Завидев его, крестьяне тоже поднялись на ноги. Он помолчал. Набрал воздуха в легкие… Внезапно у него возникло ощущение, будто его настойчиво приглашают сесть за шахматную доску… а игра – большой грех.
– Эти мужи крови, губящие вас, отринули Бога любви, так пусть узнают, что есть Господь сил, Господь воинств, Бог мстящий. Да устрашатся смоляного костра!
Взглянул на крышу церкви. Потом на окруживших его крестьян. Они явно ничего не поняли. Тогда отец Лиутпранд просто сказал:
– Готовьтесь.
Теперь вся долина принадлежала им. И можно было уходить дальше, на поиски новых врагов и новой славы. Но Ульф говорил другое:
– Рано. Есть еще комес и его дружина. Разочтемся с ними.
Ему возражали:
– Они отсиживаются за стенами, и победить их – не к чести.
– Но если мы уйдем, они станут похваляться на весь свет, что победили Оборотней и прогнали их. Это к чести?
– Эти трусы, которые не смеют даже зубы оскалить в нашу сторону, не то что зарычать?
– Верно. Не смеют. И в открытое поле не выйдут никогда.
– Что же ты, выманишь их оттуда?
Они знали – он может. Доверие Оборотней к Ульфу теперь было безгранично, хоть они и спорили с ним – ведь Ульф все же не был старшим. Старшим оставался Тюгви. Но тот соглашался со всем, что говорил волчьеголовый. Ульф был в какой-то мере его порождением. Все Оборотни умели вызывать зверя, но только на зов Тюгви зверь явился воочию и во плоти. И Тюгви был этим горд и счастлив, как воплощению веры в дар Оборотней, так и доказательству собственной силы. Это связывает сильнее, чем простое ученичество, как с Хагано. И больше, чем родство по крови. Ульф был ему братом и сыном одновременно.
Хагано ему теперь не мешал. Либо перемирие наскучило ему, либо зависть вконец обуяла, однако он куда-то подевался. Никто его не искал.
– Нет, – отвечал Ульф. – Мы возьмем крепость. Наступает осень, зимой перевалы закроются. Зачем уходить из долины? В крепости много оружия. И если мы утвердимся там, то объявим Тюгви королем и завоюем ему королевство. Нет, не эту долину, она и так наша. Мы пойдем дальше, и с нами пойдут звери битвы – волки и вороны. Весь мир для Оборотней!
И от этих слов горячая кровь быстрее бежала по венам, словно от пряного заморского вина или доброго поединка. Такой косноязычный вначале, Ульф умел говорить лучше скальдов, лучше одержимых богами, лучше даже, чем старший. Но старшему отныне и не нужно говорить. Иная слава ожидает его. Король и его военный предводитель!
– Кроме того, – говорил Ульф, когда они еще ловили отблески этой будущей славы, – мы еще не брали крепостей. Нас ждет новое веселье.
– А ворота?
– Ворота я открою.
В сумерки, волчий час, они подобрались к подножию холма, на котором располагалась крепость Винхеда. Ульфа с ними не было. Все знали, что он появится в нужное время.
По склону холма тянулась довольно широкая, плотно утоптанная дорога, упираясь в массивные ворота. Они были деревянные, как и стены крепости, сложенные из тяжелых, вековых бревен. Палисад имел неправильную четырехугольную форму со сторожевыми вышками по углам. В них, отбрасывая дрожащие желтые и багровые отсветы, пылали огни стражей, ибо смеркалось теперь все раньше, а ночи становились все темнее. Через равномерные промежутки времени стражники невнятно перекликались.
Внезапно послышался топот, тупой и частый. Топот, сопровождаемый громыханием. Он приближался.
Из лесу вылетела повозка. Нет, не повозка. Два могучих коня, вероятно, принадлежавшие ранее железным, влекли за собой примитивное стенобитное орудие – тяжелый дубовый ствол, водруженный на остов повозки из обоза сламбедцев. А на бревне, вцепившись в поводья, стоял Ульф. По мере приближения стало видно, что хлыста или чего-либо подобного у него нет, а самое странное – лошадей он гнал молча, словно они не нуждались в окриках. Такой таран, что он соорудил, могли бы сделать и сами Оборотни и ударить им по воротам, но нрав Ульфа толкал его делать все самолично, как любого Оборотня, всегда ищущего в бою поединка один на один. И это зрелище – безмолвный наездник, огромные, сильные кони, будто обезумев, несущиеся на ворота, грохот и треск – наполнило сердца Оборотней воодушевлением боя, объединило их всех воедино, выпустило зверя. Когда Ульф промчался мимо, Тюгви хрипло завыл, и Оборотни ринулись вслед. Никому даже в голову не пришло, как Ульф может ударить по воротам, если таран находится позади лошадей.
Но сам-то Ульф, несомненно, об этом подумал. Неизвестно, видел ли он и понимал все происходящие, или действовал бессознательно, в трансе, как Оборотни, однако лошадей он гнал так, что это уже представлялось невозможным, а когда до ворот оставалось всего ничего, полоснул ножом по упряжи. Кони, повинуясь инстинкту либо безмолвному приказу возницы, шарахнулись в стороны. Взятый разгон был так силен, что повозка продолжала нестись вперед, а Ульф все еще стоял на таране и лишь в нескольких шагах от ворот спрыгнул на землю. Казалось, все произошло почти мгновенно, и было почти неразличимо – жуткое конское ржание, тяжелый грохот, треск, одиночные выстрелы с башен, на которые никто не обращал внимания, и стрелы шли мимо цели… Таран пробил ворота, и Оборотни, воя, ударили по пролому. Еще через несколько мгновений они ворвались в крепость.
И тут же на них хлынул дождь огненный и каменный. Крестьяне, засевшие наверху, в сторожевых башнях, обрушили на них заранее заготовленные бочки с горящей смолой. Двор крепости был основательно устлан хворостом, соломой. Сюда же свезли имеющуюся в наличии пеньку. Все это сразу же занялось. Те же, кто оставался за стенами, тоже не сидели сложа руки. Вылезши из вырытых ям, замаскированных дерном и соломой, они вновь затворили ворота. Если кому-то из Оборотней удавалось прорваться наружу, в него стреляли из луков, забивали дубьем. Отец Лиутпранд, подоткнув рясу, бегал среди них, отдавая распоряжения. Хотя план был придуман Дейной, все подробности разработал он сам. Ему удалось повернуть суеверную убежденность крестьян, что Оборотней не берет железо, против самих же Оборотней. Невольно сыграли на руку и сламбедцы, задавив одного из Оборотней деревянными щитами, чему было немало свидетелей. Вооруженные огнем, кремневыми стрелами и дубинами крестьяне не боялись ничего. Их темная ярость была много страшнее священного безумия Оборотней.
Теперь, когда пожар пожирал крепость изнутри, те, кто были на вышках, начали спускаться вниз по веревкам. Стены уже были обложены вязанками хвороста. Их подпалили с неким упоением. Выбраться явно успели не все, но о них не думали. Главное было – покончить с Оборотнями. Была поздняя ночь, и, осеняя во тьме холм и лес вокруг, питаемый огнем и дымом столб поднялся к небу. К небу же отец Лиутпранд воздел запачканные смолой, ободранные, обожженные руки.
– Не отлучался столп облачный днем, и столп огненный ночью от лица народа! – прокричал он. И внезапно словно раскаленная игла пронзила его сердце. Дейна! Ее нигде не было видно. Если она не успела оторваться от Оборотней, никакое «человеческое умение» ей уже не поможет.
Согнувшись, он заковылял вдоль пылающей стены. Навстречу ему как будто из-под земли выросла фигура в звериной шкуре. Темное лицо озаряли языки пламени, а над ним скалилась волчья пасть.
– Хвала Господу! – Он едва слышал собственный голос сквозь треск огня и грохот рушащихся бревен. – Ты здесь! А я уж было подумал, что ты осталась с ними… и огонь уже не погасить.
Она смотрела поверх его головы в черный купол небес, куда улетали искры.
– Да… – продолжал отец Лиутпранд, – это было страшно… но их больше нет… долина избавлена от Оборотней…
– Ты уверен? – Ее хриплый голос звучал совершенно отчетливо.
Он оглянулся, решив, что кто-то из Оборотней сумел спастись от расправы и Дейна его увидела. Хотя сейчас, во мраке и сполохах огня, трудно было кого-либо узнать.
– Я ходила с ним в бой… и убивала в бою… и мне это было легко… Я притворилась, что стала как они… и стала как они… Нельзя надевать волчью шкуру безнаказанно. И я буду страшнее их… потому что у меня есть моя сила и власть, какой у них не было… Их нет. Я есть… но мертвые и предавшие связаны клятвой…
Она рывком опустила маску на лицо, и сквозь прорези на отца Лиутпранда явственно глянули желтые волчьи глаза. В отчаянии он закрыл лицо руками, а когда нашел в себе силы отвести их, то перед ним уже никого не было. Только стена огня.
Больше отец Лиутпранд никогда не видел Дейну, а дожил он до весьма преклонных лет. Но, когда впоследствии он рассказывал ее историю своей пастве поучения ради, он уверял прихожан, что Дейна вовсе не погибла в огне, а исчезла, став невидимой. По счастью, церковным иерархам в те годы было не до бредней старого монаха в лесной глуши, и он не поплатился за свои измышления.
В долину, успевшую не раз сменить имя, с тех пор приходило множество других завоевателей, но среди них больше никогда не было Оборотней.
На месте сгоревшей крепости построили женский монастырь. Но кто его основал, неизвестно.
2. Кошки – мышки
Она появилась у нас, когда волны мятежа, затопившего государство, схлынули и пошли на убыль. Это было время темное и мрачное, наставшее взамен времени страшному и буйному. Толпы людей из разоренных городов и деревень скитались по дорогам и умирали на обочинах, а на местах, где некогда стояли процветающие монастыри, еще не заросли пепелища. Но наша обитель – древняя обитель, и неизвестно, кто основал ее в этой долине, – уцелела, хотя общие для всей страны невзгоды не обошли ее стороной. И многие сестры забыли свой долг, совлеченные с пути спасения всеобщим же примером порока и буйства, чаще же голодом. Вот тогда она и пришла к нам, босая, исхудавшая, с запавшими глазами и обветренным лицом, в ветхой одежде, подпоясанной простой веревкой. Впрочем, все мы тогда были таковы, даже те, кто никогда не покидал пределов монастыря. И она рассказала о себе, что с детства жила при женском бенедиктинском монастыре в Эйлерте, там же и приняла постриг под именем сестры Схоластики, потом была отослана как наставница и чтица королевы в часовню при летней резиденции, а когда столица была захвачена мятежниками, бежала и долго скиталась, укрываясь в безлюдных местах, а теперь ищет пристанища в какой-нибудь обители. И когда мать-настоятельница спросила ее, какой работе она обучена, та отвечала, что сызмальства привыкла работать в саду. И ее приняли к нам. Так прошло некоторое время, и, хотя изобилия по-прежнему не было, жизнь стала спокойнее. И мы перестали с ужасом прислушиваться к вою ветра, ожидая услышать в нем топот копыт или конское ржание. Сестра Схоластика прижилась у нас. Пусть ей и приходилось проводить больше времени за работой, чем в церкви. Потому что в те годы постриг принимали только старые, больные и увечные, и у сестры Схоластики, которая была сильной и крепкой, обязанностей было предостаточно. Но она не роптала, как и следует хорошей инокине. В те годы обители не по средствам было содержать крепостных, поэтому сестра Схоластика собственноручно копала и рыхлила землю и выполняла иные тяжелые работы, содержа в порядке сад и огород. Сверх того, подменяла в случае надобности тех, кто трудился на кухне и в пекарне, а также собирала целебные травы, коими пользовали хворых в лазарете. Надобно сказать, что обитель наша была заложена в те времена, когда люди были искренне привержены Богу, и рассчитана на большое количество сестер, а сейчас их обреталось здесь чуть ли не втрое меньше, чем первоначально. Мать-настоятельница, уже в летах и немощная плотью, но бодрая духом, разместила сестер в правом крыле монастыря, а в освободившейся центральной части устроила лечебницу для хворых и убогих. Левое крыло полностью пустовало, и настоятельница приказала накрепко забить досками вход на ту половину. Это было сразу после мятежа, когда больных и калек в округе имелось более, чем обычно. Но с течением времени все успокоилось, и бывало, что лечебница пустовала целыми неделями. Так было до тех пор, пока у нас не появился судья Регимбальд. Он отличился в рыцарском ополчении при подавлении мятежа на севере, а теперь его прислали наводить порядок в наши края. Вместе со свитой он охотился неподалеку от нашего монастыря. При переправе через реку его конь поскользнулся. Регимбальд упал на камни и сильно расшибся. Иначе как бы такой богатый и знатный человек оказался в лечебнице для бедных при женском монастыре? Но у него были сломаны ребра, он обливался кровью, и его нельзя было везти далеко. Ни на одной из окрестных ферм никто бы не сумел оказать правильную помощь, и, кроме того, как нам объяснили, у Регимбальда было слишком много врагов, которые не преминули бы воспользоваться его беспомощным состоянием, и он предпочитал укрыться за прочными стенами. Мать-настоятельница была весьма обеспокоена. Уже давно ни один мужчина не появлялся у нас, за исключением нашего дряхлого духовника отца Бодуэна и некоторых бедных калек, опекаемых милосердия ради. И, конечно, появление судьи, да еще с охраной, грубо нарушало устав. Но настоятельница, как добрая самаритянка, не могла отказать страждущему, и к тому же в это смутное время монастырь во многом зависел от власти Регимбальда. Он был, если память не изменяет, человеком в возрасте, весьма полнокровным и обильным телом, с лицом багровым и широким, украшенным круглой густой бородой. Его раны следовало обмыть и перевязать, но он так страшно бранился и богохульствовал, что даже тем из нас, кто привык слышать крики и стоны больных, делалось не по себе. Тогда мать-настоятельница велела позвать за сестрой Схоластикой. Пошли за сестрой Схоластикой и нашли ее, как всегда, в саду, подвязывающей ветки (а дело было осенью). Вместе с сестрой Схоластикой мать-настоятельница приготовила целебный отвар, который должен был успокоить страдальца, и направились к нему в келью. Но раненый не захотел пить. Страшными словами поносил он монахинь, и не только тех, кто стоял у его одра, но монахинь вообще, говоря о них такие вещи, что здесь невозможно повторить, и не было такой хулы, которой бы он на них не возвел. И говорил также, что в монастыре плетут вредоносный заговор и злоумышляют на его жизнь. Мать-настоятельница была в полной растерянности и не знала, что и предпринять. Тогда сестра Схоластика, безмолвно стоявшая в темном углу кельи, тихими стопами приблизилась к постели и, взяв чашу с настоем, сделала из нее большой глоток. Удостоверившись, что его не окормят здесь ядом, Регимбальд принял чашу и выпил ее содержимое. Мать-настоятельница взглянула на сестру Схоластику с благодарностию. Когда отвар оказал свое действие, Регимбальд, утихнув, позволил себя перевязать. Когда же судья уснул, мать-настоятельница отпустила сестру Схоластику и призвала другую сестру, почтенную возрастом, чтобы блюсти сон болящего. Самой же матери-настоятельнице, в силу сана своего обязанной заботиться о многом, предстояло решить непосильную задачу. Сказать по правде, в те времена монастырь наш и на раздачу нищим хлеба едва наскребал, а теперь предстояло содержать еще и охрану Регимбальда. И, осмотрев кладовые, мать-настоятельница поняла, что объедят они нас, подобно библейской саранче, и введут в полное разорение, и порешила просить Регимбальда отослать хотя бы часть своих людей. Утром она предстала перед судьей. Регимбальд чувствовал себя лучше и потому пребывал в добром расположении духа. На просьбу настоятельницы он ответствовал, что решил оставить себе пять человек охраны – часовые, сменяясь по мере надобности, должны были стоять у ворот монастыря, а также у входа в лечебницу. То есть поначалу Регимбальд решил поставить охрану у всех выходов, но мать-настоятельница заверила его, что со стороны жилых келий пройти невозможно, а вход на левую половину забит. Вызванный Регимбальдом охранник удостоверился, что так оно и есть, и потому Регимбальд ограничился стражей у тех дверей, что вели в лечебницу со двора.
– И не гневайся на то, что я говорил тебе вчера, – добавил он. – На дух я вашу сестру не выношу. Ничего я к тебе не имею, только все вы, монашки, гадины ядовитые.
– За что ж такая немилость? – спросила настоятельница.
– Значит, есть причина. Или вы здесь, в глуши, про большой мятеж не слышали?
– Как не слыхать!
– Значит, мало слышали, потому что все кругом говорили, что в северных краях, где мне пришлось порядком потрудиться, заправляла женщина по прозвищу Монашка. Под началом у нее было до трех тысяч головорезов, и она вела и направляла их своими советами, коварными и злоехидными. Подлинного имени ее так и не дознались, известно только, что она и в самом деле носила монашескую одежду.
– Конечно же, она лишь выдавала себя за монашку, но не была ею! – воскликнула настоятельница. – Господь не допустил бы такого духовного извращения.
– Была или не была, мне безразлично. Говорю, что слышал от многих.
– И… что с ней сделали?
– Сгинула она без следа, когда рыцарское ополчение громило шайки мятежников. Должно быть, получила свое… – Тут судья Регимбальд снова с чувством выругался и сплюнул.
Днем солдаты Регимбальда ушли, а назавтра раны его вновь воспалились, и дурной нрав судьи опять показал себя. Он призвал настоятельницу и долго допрашивал ее, много ли монахинь в обители и сколько среди них молодых. Настоятельница, собравшись с духом, отвечала, что монахинь здесь ровным счетом двадцать семь, и большинство из них живет в обители сызмальства, и поелику люди нынче утеряли благочестие и не обручают дочерей Христу, молодых среди них почти что нет, а все, кто есть, имеют разные телесные недуги и калечества, а ему, Регимбальду, на одре болезни лучше бы оставить грешные мысли…
– Не твое дело, старая ведьма, – перебил ее Регимбальд, – сам знаю, что творю… – Тут кровь прилила ему к голове, и стало ему дурно, и пришлось вновь прибегнуть к помощи целебных трав.
Так прошло еще несколько дней, и здоровье Регимбальда не улучшалось, весь он опух, и на его как бы пораженном водянкою теле появлялись новые язвы, старые же не заживали. Настоятельница пришла к выводу, что из-за дурно, как она сразу заметила, наложенных после падения повязок раны не уберегли от грязи, и теперь Регимбальда терзает антонов огонь. Но сам Регимбальд считал иначе. Изредка ему удавалось забыться сном, но большую часть времени он, изводимый болями, пребывал в бодрствовании и постоянно повторял, что его извели злым колдовством. Тщетно заверяла его мать-настоятельница, что входы и выходы тщательно охраняются, что лекарства и травы она сама пробует, прежде чем пускать их в дело, а вера в колдовство есть не что иное, как суеверие. Регимбальд и сам подтвердил, что кроме матери-настоятельницы и той умудренной летами почтенной сестры, что приходила ее сменить, в келью никто не заходит, но злые чары, вскричал он, замков и преград не боятся. И, противореча себе, приказал поставить еще часового у входа в жилые кельи. Со стесненным сердцем настоятельница подчинилась ему. Хотя она не была суеверна, но слова о том, что в ее обители творится злое, запали ей в душу, и в самой церкви, когда слаженный хор монахинь сменял дрожащий голос отца Бодуэна, ей на ум приходило вдруг, что в своих просторных одеяниях и в покрывалах, спущенных на лицо, сестры покажутся чужому глазу вовсе неотличимыми… Добавочная охрана не принесла облегчения Регимбальду. Но помраченное болями сознание его все еще бодрствовало. И в одну из минут, когда приступы оставляли его, он приказал послать за матерью-настоятельницей и спросил ее, обучена ли она грамоте, и она отвечала, что обучена.
– Своего писца я, по твоему совету, отослал, – сказал Регимбальд, – так что ты послужишь мне писцом. Пусть принесут чернила, перо и пергамент, и ты напишешь то, что я продиктую, и горе тебе, если ты посмеешь изменить в моем письме хотя бы слово! Клянись именем Христовым!
Сам Регимбальд, как большинство благородных людей, грамоты не знал, для того в его звании имелись писцы и секретари. И, когда принесли все требуемое, он продиктовал послание к правителю нашего края. И говорилось там, что монахини нашей обители – убивицы и пособницы мятежников и травят его, Регимбальда, либо ядом, либо колдовством, либо и тем, и другим – короче, весь бред, которым донимал он настоятельницу, решил довести он до высокого слуха правителя. Но затем он требовал, дабы в обитель прислали солдат, которые бы учинили обыск в ее стенах, а помимо того, привезли орудия пыток, и буде потребно, пытать монахинь огнем, водой и раскаленным железом, покуда те не сознаются во всем, особливо кто подтолкнул их к злодеяниям и каковы их связи с северными бунтовщиками. И, хотя рука настоятельницы дрожала, она ничего не посмела изменить в ужасном письме, ибо поклялась великою клятвой. И, окончив диктовать, Регимбальд потребовал, чтобы мать-настоятельница прочла написанное, и, убедившись, что все написано в точности, как он того желал, приказал позвать одного из своих людей и велел ему взять письмо и запечатать в его присутствии, сняв с руки Регимбальда перстень с печаткой. Так и был сделано, а затем Регимбальд велел ему немедля скакать к правителю.
– Поспешай, мерзавец! – сказал он. – Я крепок телом, и, Бог даст, еще можно успеть…
Все это время мать-настоятельница, ломая в отчаянии руки, ходила по коридору лечебницы. Сама она не боялась мучений, но мысль о том, что ожидает монастырь, повергала ее в ужас. И, пока она молилась, уповая единственно на милосердие Господне, примерещилось ей, что в коридоре мелькнул краешек монашеского одеяния. Побуждаемая неясным чувством, она подбежала к келье Регимбальда и заглянула внутрь. Больной лежал как бы в сонном забытьи, скрестив руки поверх одеяла. Мать-настоятельница в задумчивости замерла у входа, и тут снова, как в бесовской игре воображения, послышались ей шаги. Не медля ни минуты, бросилась она в ту сторону, куда, мнилось ей, направлялся неведомый пришлец, – и оказалась прямо перед заколоченной дверью. Переведя дыхание, она попыталась отломать доску, держащую дверь, но тщетно – доски были прибиты прочно.
Наутро началась у Регимбальда неудержимая кровавая рвота, и продолжалось это около двух суток. Все указанное время, терзаемая мыслию о том, что одной ей было известно, мать-настоятельница так и не решилась смутить покой сестер известием о предстоящих им крестных муках. Но вечером второго дня велела одной монахине кликнуть к ней сестру Схоластику. Та со смущением ответила, что названную сестру никто со вчерашнего дня не видел, а поскольку сестра Схоластика часто бывает с утра до вечера занята по хозяйству, никто этим особо не обеспокоился, но, если матери-настоятельнице угодно, они поищут хорошенько… Слабым движением руки настоятельница отпустила сестру.
Ночью обитель огласилась ужасным воплем, и вбежавшие монахини и солдаты застали Регимбальда уже бездыханным, а его искаженное последними конвульсиями лицо было таким, что у всех невольно стеснились сердца. Мать-настоятельница одна сохранила присутствие духа. Она приказала послать за отцом Бодуэном, а сестрам велела отдать усопшему последний долг. Обмытое и облаченное в смертные одежды тело Регимбальда было перенесено в церковь, и так в хлопотах завершилась ночь. За видимой твердостию настоятельница пыталась укрыть безнадежность ожидания. Смерть Регимбальда страшным образом подтвердила его подозрения, и матери-настоятельнице хотелось, чтоб уж скорее прибыли вызванные покойным солдаты и все бы разрешилось. И с наступлением утра она уже готова была встретить у врат конную стражу и телеги с орудиями пытальщиков. Но никого не было, а подойдя к окну, она увидела сестру Схоластику, как ни в чем не бывало вскапывающую грядки.
Заутра жизнь в обители двинулась своим порядком. Службы совершались как положено, сестры, занятые по хозяйству, трудились в чистоте совести, а охранники, пусть и торчали по своим местам, вели себя тихо. И этот-то порядок и поверг мать-настоятельницу в полную растерянность. Она чувствовала, что происходить нечто, чего она не может понять. И она не в силах была успокоиться, все время помня об угрозе, продолжавшей висеть над обителью. Когда настала пора отходить ко сну, она наконец приняла решение. Тем паче что после смерти Регимбальда охранники остались только у ворот и входа со двора, пост в переходе от жилых келий в лечебницу был покинут. Взяв свечу, она незаметно прошла в пустующую лечебницу. Обошла ее, хотя никого не предполагала здесь найти. В лечебнице имелся маленький чулан, где были сложены разные ремесленные орудия, коими сестры пользовались вынужденно из-за нехватки рабочих рук. Осветив его свечкой, мать-настоятельница отыскала то, что хотела, – небольшой железный лом, который был ей по силам. И, вооружившись им, мать-настоятельница подошла к забитой двери на заброшенную половину. Она поставила свечу на пол и стала подламывать доски, оборонявшие дверь. По прошествии некоторого времени это ей удалось. Дверь запиралась не на замок, а на засов. Напрягши все силы, мать-настоятельница с трудом отодвинула заржавленную щеколду, и дверь с тяжким скрипом приоткрылась. Мать-настоятельница подняла свечу и, сжимая ломик в правой руке, ступила через порог. Не успела она сделать и нескольких шагов, как сильный сквозняк загасил колеблющийся огонек ее свечи. Мать-настоятельница остановилась. Благоразумие звало ее назад, в известные пределы. Но настоятельница препоручила себя высшим силам и мысленно попыталась восстановить в памяти обустройство левого крыла, кое успела изучить в те времена, когда оно было обитаемо, и, чуя, что это ей удается, решила продолжать дальнейший путь во тьме. Она бросила бесполезную свечу и пошла, касаясь стены свободной рукой. В темноте, когда зрение не могло ей служить, слух ее необычайно обострился. И внезапно почудились ей шаги. Сжав лом в кулаке и простирая руку перед собой, она устремилась в ту сторону, откуда они слышались… И снова дробный топоток, сопровождаемый мерзким писком, от которого сжалось сердце даже такой бесстрашной женщины, как мать-настоятельница, смутил ее слух. Несколько минут она помедлила, уверяя себя, что малый народец не осквернит своим присутствием освященную землю, но запустелое крыло монастыря стало обиталищем мышей и крыс. Тут опять раздались шаги, совсем рядом. И принадлежали они, несомненно, человеку. Мать-настоятельница направилась вслед. И снова тишина. Так продолжалось неопределенное время. Шаги то возникали, то вновь пропадали. Мать-настоятельница продолжала свое преследование, оказываясь то в ветвящихся переходах, то в пустующих кельях, и, кружа по всему помещению, уже совсем потеряла представление о планировке здания, которое тщилась представить по памяти. Она брела наугад, вытянув перед собой руку, и хорошо, что она делала так, потому что настало мгновение, когда рука ее уперлась в стену. Мать-настоятельница оказалась в тупике и к тому же никак не могла вспомнить, где находится. Оставалось одно – ощупью искать дорогу назад. Повернувшись, она уже готова была к этому последнему, когда рядом, совсем рядом послышался тихий смех, лишенный, однако, всякого злорадства. И мать-настоятельница вновь побрела на звук, и вскоре ей почудилось, что стало светлее. Она оказалась в большом помещении, служившем в былые времена общей спальней для послушниц, теперь же, как и все здесь, лишенном всякого убранства. В слуховом окне под самой крышей была видна луна. Под окном, у стены, прислонившись к ней, стояла сестра Схоластика, и бледный лунный свет ложился к ее ногам.
Настоятельница почувствовала себя очень старой и очень усталой и что лом в ее руке – очень тяжел.
– Хватит играть в кошки-мышки, – сказала сестра Схоластика. – Я могла бы и дальше водить тебя, но согласна играть, только когда могу быть кошкой.
Мать-настоятельница ничего не ответила.
– Ты ждешь солдат правителя? – продолжала сестра Схоластика. – Их не будет. Сюда придут лишь для того, чтобы забрать покойника и снять охрану.
– Ты выкрала письмо?
– Подменила. Это вернее.
– А… печать?
– То ли еще делать приходилось… – Медленная усмешка появилась на ее выбеленном луной лице.
– Скажи мне, – тихо попросила мать-настоятельница, – отсюда есть потайной ход в лечебницу?
– Да, и не один. Я все здесь обследовала за эти годы. А теперь ты скажи – когда ты заподозрила?
– С самого начала я чувствовала – что-то не так в твоей истории. Я знала, что ты не лжешь – ведь можно было разузнать, была ли в эйлертском монастыре сестра Схоластика и что с нею сталось после. Но ты не договаривала. Если ты была в своей прежней обители простой огородницей, почему именно тебя выбрали, чтобы послать к королеве? Значит, у тебя были знания, кои ты хотела скрыть. Тогда я не стала задумываться над этим, но потом… только ты и я обладаем достаточными познаниями, чтобы изготовить яд и заменить им лекарство. Я этого не делала, следовательно…
– Логично, – сказала сестра Схоластика. – Итак, ты давно догадывалась и все же не выдала меня. Почему?
– Я не была уверена и хотела знать точно.
– Теперь ты знаешь точно… а мне пора уходить.
– Нет.
Сестра Схоластика сделала шаг вперед, башней возвышаясь над маленькой и сухонькой настоятельницей.
– Я уйду… и не надо кричать. Думаю, отсюда все равно не слышно, но… лучше не надо.
У матери-настоятельницы перехватило дыхание.
– Ты достаточно умна, святая мать, чтобы понять – мне теперь все равно, грехом меньше или больше.
– Я все еще не знаю точно, – произнесла мать-настоятельница.
Сестра Схоластика поглядела на нее, склонив голову набок.
– Я знаю кто, – продолжала мать-настоятельница, – и знаю как, но еще знаю, для чего.
– Ты хочешь объяснений? Хорошо. Я расскажу… а ты не будешь мешать мне уйти. Пожалуй, так будет правильнее.
Сызмальства я была подвержена только одному искушению – искушению знанием. Может быть, останься я в Эйлерте, мне удалось бы справиться с ним. Но тамошняя приоресса послала меня в резиденцию, надеясь, что я стану там ее глазами и ушами. И я долго приглядывалась и прислушивалась, но не для нее, а для себя самой. Я наблюдала за теми, кому принадлежала верховная власть, и Боже всемилостивый, до чего они были ничтожны со своей жестокостью, своим развратом, жадностью и полнейшей неспособностью к разумным решениям! И они стали мне противны, и я захотела их гибели и, когда начался мятеж, перебежала к бунтовщикам. Они также были жестоки и беспощадны, темные дикие люди, невинные в своей жестокости, как малые дети, и, как дети, способные только разрушать. Я могла быть довольна. Я познала мудрость власти и мудрость бунта. И я захотела мудрости покоя. Я приказала себе все забыть. И стала копаться в земле. И поначалу все шло хорошо. Но… Можно забыть все, что знаешь, однако меченый – на всю жизнь меченый.
– Ты не выдержала нового искушения?
– Искушения… Я не уверена, что это было искушением. Склонна даже предположить, что Провидение, в неизреченной благости своей, не зря уберегло мою грешную плоть от расправы. Все, кого я знала, погибли, и погибли страшной смертью. Они были сожжены огнем, посажены на кол, колесованы, и по дорогам нельзя было пройти из-за смрада мертвых тел, ибо даже в погребении было им отказано. Так было, святая мать, так было. И сделал это он, Регимбальд. Разве мог он благоденствовать дальше, когда жизнь его была в моих руках? Но он боялся и тоже стал подозревать. Дальнейшее тебе известно… Я вынуждена была задержаться, переписывая письмо, а потом мне нужно было перехватить гонца, а пешком это не так-то просто сделать, хорошо, что мне известны все окрестные тропы. Обстоятельства мне благоприятствовали. Этот пьяница засел на ночь в корчме, и я без труда добралась до седельной сумки. Я только опасалась, что опоздаю, и все кончится без меня. Но я успела.
– Что же ты написала в том письме?
– То, чему там следовало быть. Что он тяжко занедужил, и даже милосердное попечение добрых монахинь вряд ли отсрочит кончину. Просит позаботиться о подобающем погребении… Хотела было отписать все имение его в пользу обители, да спохватилась – в таких делах надобно знать меру.
Воцарилось молчание, которое прервала сестра Схоластика.
– Теперь я должна идти. Скоро рассвет, и я надеюсь к этому времени быть подальше отсюда…
– А я надеюсь, что ты вернешься вместе со мной.