Иная вера Эльтеррус Иар
– Все-таки решился, – сказал он. – Ну что ж, заходи, попрощаемся. Я тут кое-что для тебя подготовил.
«Кое-чем» оказались тоненькая пачка разномастных купюр на сумму тысяча двести евро и помятая, чуть оборванная с краю бумажка. Бумажку Дед расстелил перед собой на столе, помусолил старый, обломанный карандаш. От денег Стас попытался было отказаться, но был резко оборван на полуслове:
– Это мое личное, еще с тех, давних времен осталось. Я пару раз менял в банке, чтобы не отказали потом из-за того, что устаревшие деньги. Бери, мне они не нужны, а ты без них даже документы не получишь. Не говоря уже о том, что тебе надо купить билет на поезд, да и неплохо бы какую-нибудь одежку приличную. Так что вопрос закрыт. Скажи лучше, на какое имя будешь регистрироваться?
– Да на то же, на свое… – растерянно ответил Стас.
– Рискованно.
– Почему? В базах никакой информации обо мне нет, это я точно знаю.
– А если с кем из старых знакомых нежелательных пересечешься?
– Так они меня и в лицо при желании узнают. Всеволод Владимирович, я не хочу менять имя. Оно… слишком много значит для меня. В конце концов, это все, что осталось от отца.
– Запомните, молодой человек – от дорогих нам людей остаются не памятники на могилах, фамилии в паспортах и старые фотографии, а память. Как ее хранить – это уже дело десятое, – строго сказал Дед.
Но Стас заупрямился.
– Я не хочу менять имя.
– Ладно, ладно, будь по-твоему. Так и запишем.
«Падтвирждаю что ето мой сын станислав. Написал двацать шестово сентября две тыщи семдесят пятово года Вениамин Ветровский».
Имена и фамилия были написаны большими, тщательно вырисованными буквами.
– А это зачем? – изумился Стас, изучив корявую записочку.
– Положено. Абы кого не легализуют – надо приложить от родственников или соседей записку. Ерунда, конечно – кто угодно может такую писульку состряпать – но бюрократы, ты ж понимаешь…
– Понимаю. Но… эти ошибки – не слишком ли?
– Стас, ты знаешь, что у нас в деревне трое вообще писать не умеют? – вздохнул Дед. – Теперь знаешь. Так что все прокатит. Деньги тоже возьми – тебе пригодится. Я так понимаю, в Озерске ты не останешься, поедешь в Питер, а билет на поезд денег стоит. Да и за легализацию придется заплатить, чтобы не промурыжили тебя до конца года, а то они могут. Кстати, взятку давай с колбасой. И не больше сотни.
– Как это – с колбасой?
– Как-как… ты же благодарен господину инспектору за то, что он на тебя время свое потратил, и все такое. Благодарить можно нашей вкусной домашней колбаской, натуральной. А колбаска – в бумажке. И в той же бумажке – другая бумажка. Там уже по ситуации смотри – если вдруг будет так, что инспектору сегодня брать деньги не с руки, по нему видно будет. Ты тогда смущайся и говори, что, мол, извините, для сохранности прятал. Ладно, все, проваливай, – внезапно сменил тон Всеволод Владимирович. – И чтоб быстрее было – бери Солнечного своего ненаглядного. В Озерске у близнецов оставишь, а Андрей завтра поедет масло торговать и заберет.
– Спасибо, – только и смог сказать Стас.
– Давай топай, – хмуро кивнул дед.
Он придержал коня на том же холме, где останавливался взглянуть на деревню перед встречей с Аликом. Но в этот раз оборачиваться не стал – закрыл глаза, вспоминая каждую деталь: широкие утрамбованные дороги, ровные заборы, покрашенные краской разных цветов, небольшие, но просторные дома, резные наличники на окнах, огороды на каждом заднем дворе… Большой амбар для зерна, огромный общий погреб, где висели колбасы, стояли банки с зимними заготовками и ящики с овощами, длинное здание, поделенное на коровник и свинарню, отдельно стоящую небольшую конюшню и «гараж» с телегами, санями и возом, курятники… Собственный, своими руками выстроенный дом, лестницу, где так и не поменял ступеньку, украшенные резьбой подвесные шкафчики, большой сундук, обитый жестяными полосами, удобную – куда там всяким специальным синтетическим матрасам! – кровать, на которой без труда поместились бы четверо.
Лесю Стас постарался не вспоминать. Он не понимал, как можно попросить прощения за то, что влюбился – но не смог полюбить. Не знал, как объяснить, почему уходит. Не представлял себе, как смог бы посмотреть ей в глаза и сказать, что они больше не увидятся.
На чьем-то дворе прокукарекал петух, и Стас послал Солнечного в рысь. Он так ни разу и не обернулся.
Ветровский добрался до города в рекордно короткие сроки – в полдень он уже видел светло-бурое марево, стоящее над грязным, серым массивом зданий. Быстро разыскав Леву, он отдал ему Солнечного, сказав, что Андрей приедет за мерином к вечеру, и долго прощался с полюбившимся конем. Скормил завалявшуюся в котомке морковку и пару яблок, расчесал пальцами гриву, потрепал по шее – и, развернувшись, пошел прочь.
– Регистрация права на однодневное нахождение в городе без чипа проводится на въезде, – недовольно огрызнулся молодой, но уже какой-то потертый, серокожий лейтенант в поблекшей от частых стирок форме.
– А мне не регистрацию, – как можно простодушнее улыбнулся Стас. – Мне это, надо гражданином стать.
– Что?!?
– Ну, по программе… Типа, можно прийти к вам и получить все, что надо, чтобы гражданином стать, – повторил Стас, снижая яркость улыбки. Теперь он выглядел все так же приветливо, но чуть смущенно, а улыбался уже не уверенно, а чуть заискивающе. – Ну, чип там и все такое…
– И что тебе в деревне не сидится? – искренне удивился лейтенант. – Свежий воздух, продукты свои, не чета городской синтетике… Ладно, садись. Я оформлю бланк, и с этим бланком пойдешь в четвертый кабинет, поставить печати. Потом вернешься.
Бегать из кабинета в кабинет, и не только в пределах административного здания, пришлось до самого вечера, причем лейтенант, проникшийся симпатией к угостившему его вкуснейшей телячьей колбасой «деревенскому увальню», честно предупредил, что впереди еще как минимум недели две такой волокиты. Стас немного приуныл – он надеялся уехать из Озерска через несколько дней. На жалобное «а побыстрее – никак?» лейтенант чуть помялся, спросил еще колбасы, и подсказал, что даме из четвертого кабинета тоже хочется и вкусненького, и красивенького. На следующее утро – ночь Ветровский провел на берегу озера, у маленького костерка – он ввалился в кабинет к даме с огромным букетом роз и тортом, состроил с десяток обаятельных улыбок, угостил колбаской с бумажкой, и все вместе это таки подействовало: дама сдержанно улыбнулась и предложила зайти завтра – может, случится чудо, и все успеют сделать.
Заранее оплаченные чудеса бюрократии имеют свойство и в самом деле совершаться – не стал исключением и этот случай. Весь день Стас провел в беготне по городу с очередными бумажками, на сей раз – последней их порцией, и к шести часам вечера стал счастливым обладателем тонкой пластиковой карточки с его голографией, фамилией, именем, отчеством, датой рождения и отметкой о гражданстве. Он знал, что впоследствии эта карточка обрастет еще целой кучей информации – правда, не нанесенной на пластик, а записанной на внутренние электронные схемы. В тот же вечер он нанес визит в небольшой магазин одежды.
– Здравствуйте, – бросил он с порога, еще толком не разглядев продавца.
– Ой, – сказала продавец. – Здравствуйте!
Это оказалась та самая женщина, которую избивал у подъезда ублюдок в костюме супергероя из комикса и которой Стас помог добраться до квартиры.
– Небольшой это город, что можно вот так случайно встретиться, – улыбнулся молодой человек.
– Ну, не Москва, конечно, и даже не Ростов, но все же побольше деревни. – Она тоже улыбнулась в ответ, но смотрела настороженно. – Я могу чем-нибудь вам помочь?
– Да, конечно! Мне нужны… гм, джинсы, легкая рубашка, пара футболок, белье и кроссовки или сандалии.
– В общем, вас надо одеть с ног до головы.
– Именно!
Минут десять прошло в поиске подходящих моделей – размер продавец с опытом определила на глаз совершенно безошибочно. Спустя еще столько же времени Стас стал обладателем серо-голубых джинсов «с потертостями», белой рубашки-поло, светло-бежевых сандалий из дешевой псевдокожи, нескольких пар трусов и носков, трех легких футболок без рукавов и в качестве подарка – легких шортов чуть выше колена. Цены в магазинчике оказались просто смешными, и Ветровский, понимая, что такой подарок судьбы ему едва ли в ближайшее время попадется на пути, особенно – в Питере, углубился в выбор свитера, кроссовок и куртки.
– Привет, мам. Тебе долго еще? – раздался знакомый голос, и молодой человек обернулся.
В магазин вошла та самая девушка, которая удержала его от немедленной расправы над пьяным «супергероем». Стас узнал ее только по огненно-рыжим волосам и голосу, а присмотревшись, не смог сдержать удивления – настолько она сейчас была не похожа на ту, что обнимала избивавшего ее мать парня, прямо на улице откровенно приставая к нему. Недлинные волосы придерживал тонкий черный обруч, одежда по-летнему легкая, но совсем не откровенная, макияжа на лице практически нет. Но самой разительной переменой был взгляд. В тот день это был взгляд дешевой потаскушки, готовой за проход на вечеринку и несколько коктейлей раздвинуть ноги. Сейчас – взгляд молодой, не по годам серьезной девушки, очень уставшей и… противной самой себе. Последнее Стас уловил болезненно отчетливо, но так и не смог понять – то ли давно молчавшая эмпатия дала о себе знать, то ли он просто узнал это выражение, прячущееся в уголках глаз от чужого взгляда, но всегда видимое самому себе.
Настроение делать покупки отчего-то пропало – он, не глядя, взял один из ранее отобранных джемперов, простую черную куртку из водоотталкивающей материи, серые кроссовки и подошел к кассе.
– Здравствуйте… – растерянно сказала девушка. Стас кивнул, выкладывая все выбранное на прилавок.
– Четыреста пятнадцать евро, – подсчитала продавец. Пока Ветровский расплачивался, рыжая сноровисто разложила покупки по пакетам. Не удержавшись, молодой человек бросил быстрый взгляд на девушку. Все-таки какая же она была красивая…
Поблагодарив, он собрал пакеты и вышел. И совсем не удивился, когда рыжая вышла вслед за ним.
– Подождите, пожалуйста! Я… я просто хотела поблагодарить за то, что вы тогда хотели помочь…
– Тогда вы называли меня на «ты», – холодно заметил Стас. Он сам не знал, откуда в нем эта отстраненность, это желание держать дистанцию – слепое, нерассуждающее, напуганное.
– Простите меня. Я была напугана и хотела, чтобы это побыстрее закончилось.
– Это вообще нормально в вашем городе – то, что тогда случилось? – гораздо резче, чем хотелось, спросил Стас.
– Да. Те, у кого есть деньги, – они могут все. Те, у кого денег нет, – ничего не могут. Пока сидишь тихо, не высовываешься – не трогают. Если чего-то от тебя хотят – лучше дать желаемое, иначе может быть очень плохо. Или вы думаете, я из-за денег…
Он внезапно понял, что девушка находится на грани истерики. И не придумал ничего лучше, чем мягко положить руку ей на плечо, мысленно представляя исходящий из ладони поток тепла.
– Как тебя зовут? – спросил он.
– Вера…
– Нет, Вера. Я так не думаю. И твоя мать не думает. Она все прекрасно понимает, поверь мне. Но все же вам лучше переехать в другой район, если есть такая возможность – когда слишком долго находишься рядом с грязью, она прорастает в тебя.
Не в силах думать о том, что и зачем он только что говорил и делал, Стас выпустил девушку и быстро пошел прочь от магазина, чувствуя спиной пекущий взгляд. Ощущение этого взгляда не отпускало его еще долго…
Ночь Ветровский провел в дешевом мотеле на окраине города, где за дополнительную плату смог вымыться, побриться и привести в порядок волосы. По приезде в Питер надо будет «потерять» инфокарту и сделать новую, уже с приличной голографией.
Когда утром он пришел на процедуру чипирования, чистый, одетый во все новое, подстриженный, его сначала даже не узнали. Пришлось снова нарочито по-деревенски коверкать речь.
В полдень он приобрел билет на вечерний поезд до Ростова, а остаток дня провел в небольшом виртуал-клубе, выясняя хотя бы в общих чертах, как изменился мир в его отсутствие. И нельзя сказать, что узнанное его хоть сколько-то обрадовало.
Без четверти девять Ветровский ступил на подножку стреловидного вагона, а ровно в двадцать один час поезд тронулся, навсегда, как он думал, унося его из Нового Озерска.
Через два часа – Ростов, автоматические кассы и билет на ночной поезд до Петербурга – поезд был транзитный, делал большой крюк, в пути был почти семнадцать часов, и билеты на него стоили сравнительно недорого. Стас сознательно выбрал именно этот вариант, хотя мог поехать напрямик – билеты наличествовали, да и денег хватало. Но ему нужно было снова привыкнуть к мысли, что он – Станислав Ветровский, обычный гражданин Российской Федерации, наверное – будущий студент, а никак не деревенский парень Леша, в глаза не видевший типологию Юнга, зато прекрасно разбирающийся в тонкостях уборки ржи и специфике ухода за домашней скотиной.
Питер встретил Стаса суетливым Ладожским вокзалом[9], серым мелким дождем, поездами новой конструкции, жмущимися под крышу людьми и дьявольским запахом ностальгии. Ветровский купил в кассе метростанции карточку на день поездок без ограничений и несколько часов просто ездил по городу, от станции до станции, без какой-либо системы пересаживаясь с линии на линию. Выходил у Нового моста, шел пешком до Каменного острова, подолгу стоял у самой воды, впуская в себя город, проникаясь его особенной, ни на что не похожей атмосферой и вспоминая, вспоминая, вспоминая…
Конечной остановкой в маршруте Стаса стала Институтская. Он нарочно медленно спустился по лестнице, игнорируя эскалатор, растеребил сигарету у ограды ВИПа, купил бутылку минеральной воды в мини-маркете напротив, и только когда тянуть время дальше стало совсем невыносимо, быстрым шагом направился к детскому дому номер три.
И здесь тоже произошли изменения. Пожалуй, единственные положительные изменения, которые Ветровский видел за последние дни. Здание, на капитальный ремонт которого у Ордена так и не хватило денег, явно было восстановлено. Свежая краска, новая ограда – высокая, надежная, невычурная, но красивая, будка охранника у автоматических ворот, начинающие желтеть деревья – Стас мог даже издалека сказать, какой из молодых кленов, чьи листья еще только подернулись золотым и багряным кружевом осени, он сажал своими руками. А вот те тоненькие березки, шелестящие на ветру, они с Женькой и Виктором выкапывали за городом, чтобы дети могли сами их посадить. Сколько же воспоминаний теснилось здесь, за кованой решеткой, в сердце!
Тряхнув мокрыми, липнущими ко лбу волосами, Стас подошел к охраннику.
– Здравствуйте. Я к Гонорину.
– Добрый вечер. Вам назначено?
– Нет, но он меня ждет.
– Покажите документы, пожалуйста.
– Вот. Только одна просьба: нельзя ли не сообщать Алику Николаевичу мое имя? Мы давно не виделись, но он будет рад меня видеть, и я хотел бы сделать сюрприз. – Стас улыбнулся обаятельнейшей из всех своих улыбок, и это подействовало – пусть с явным нежеланием, но охранник согласился.
Сюрприз? К черту сюрпризы! Стас обязан был видеть реакцию Алика на его возвращение. Самую первую, самую искреннюю. И для этого Алик не должен был ждать его.
Стучаться Ветровский не стал – собрал в кулак всю свою решимость и толкнул дверь.
Алик был именно таким, каким он увидел его то ли несколько дней, то ли вечность назад: хмурый и задумчивый, он сидел у раскрытого окна, в пальцах дымилась сигарета, а взгляд был устремлен куда-то за пелену дождя, в неведомые никому на Терре дали.
– Алик, – негромко позвал Ветровский.
Гонорин вздрогнул, обернулся – сигарета выпала из пальцев, по покрытому ламинатом полу рассыпался пепел.
– Стас…
– Прости меня, – просто сказал Стас, чудовищным усилием заставляя себя не отводить взгляд. – Прости меня, если можешь.
– Стас… – Алик тоже не отводил взгляда, и в его глазах Стас снова обретал силу жить, стремиться, верить… Летать! – Я знал, что ты вернешься.
– Да. Я вернулся.
III. III
Можно верить и в отсутствие веры,
Можно делать и отсутствие дела[10].
Здесь все пропиталось болью и смертью – стены, потолок, пол, двери и окна, мебель, одежда. Смертью и болью пахло, смерть и боль звучали в воздухе, смерть и боль ощущались кожей, смерть и боль бросались в глаза, куда ни взгляни, привкус смерти и боли прочно поселялся на языке, стоило только отворить тяжелую дверь и перешагнуть обшарпанный порог. На новичков это действовало угнетающе, но она давно привыкла – сложно не привыкнуть, проводя здесь двадцать четыре часа в сутки.
Тренькнул будильник, напоминая, что наступило время обхода. Тяжело вздохнув, она поднялась на ноги, накинула прозрачный от ветхости халат, некогда белый, а сейчас бледно-серый от частых стирок, взяла со стола распечатанный список и вышла из ординаторской. Строго говоря, список ей не был нужен: она помнила всех больных своего отделения в лицо, помнила, кого как зовут, и главное – у кого какой диагноз, а вся текущая информация, вроде результатов анализов и обследований, наносилась на доски в палатах. Но привычка – страшная сила, и идя на обход, она всегда засовывала в карман сложенный вчетверо лист бумаги.
В первой палате было тихо. Она осторожно толкнула дверь, уже зная, что увидит – последние три дня Алла Войнова кричала, не переставая, и тишина могла означать только одно.
Худенькое тельце скорчилось на продавленной железной сетке кровати. В широко распахнутых светлых глазах отражалась… радость. Спокойная, доверчивая радость ребенка, которому больше не было больно. Сорванная с руки в предсмертной судороге капельница медленно роняла на пол мутно-розовую жидкость – пальцы машинально нащупали зажим, ни к чему пропадать лекарству, пусть даже и такому бессмысленному. В конце концов, других все равно нет и не будет.
– Алка умерла, – тихо сказала Оля, садясь на кровати и глядя своими огромными темными глазищами. – Кричала, кричала, а потом умерла. Я тоже умру, да?
Прикусив губу, Мила подошла к девочке, погладила ее по лысой голове.
– Нет, Оленька. Ты не умрешь. Ты уже почти здорова и завтра тебя заберут домой.
– Правда?
– Ты же знаешь, я всегда говорю только правду.
– Вы обещали Алле, что за ней придет ангел. А она просто умерла, – тихо сказала девочка.
– Никто не умирает «просто». За всеми приходят – или ангелы, если человек хороший, или бесы, если плохой. Просто их нельзя увидеть – их видит только тот, за кем они приходят, понимаешь?
– А я увижу того, кто за мной придет?
– Конечно, увидишь. Лет через семьдесят. А пока ложись и спи – тебе нужны силы, чтобы окончательно выздороветь и поехать домой.
– А что будет с Аллой?
– Ей теперь будет только хорошо. Она же на небе…
– Я тоже хочу на небо… Там не будет больно, и там у меня снова будут волосы, и мама тоже там… наверное. Как вы думаете, ее забрал ангел или бес?
– Тебе лучше знать. Она была хорошая?
– Не знаю. Я не помню ее.
– Тогда ложись и спи, а мама тебе приснится. Это ничего, если ты утром не вспомнишь, это бывает – мы часто не помним свои сны. Но мама тебе обязательно приснится, и утром ты поймешь, где она. И… я думаю, что на небе.
Уложив Олю, Мила осторожно закутала мертвую Аллу в одеяло, взяла худенькое, совсем легкое тело на руки и вышла из палаты. Негоже детям спать в комнате с покойницей, а санитары придут только утром.
Закончив обход, Мила вернулась в ординаторскую. Сегодня была милосердная ночь – из восьмерых безнадежных ушли шестеро. И еще трое просто умерли, неизвестно от чего именно. Если бы было оборудование и реактивы для анализов, если бы была возможность нормально обследовать несчастных детей, если бы были хотя бы какие-нибудь лекарства – был бы шанс. А так…
Заперев дверь, врач открыла настенный шкафчик. Достала бутылку, стакан, не глядя плеснула граммов пятьдесят, подошла к зеркалу. На нее смотрела немолодая женщина с короткими седыми волосами, преждевременными морщинами, горьким изгибом губ и почти ничего не выражающим взглядом. Мила усмехнулась, коснулась краем стакана зеркала, залпом выпила, не чувствуя, как спирт обжигает горло. Это был ежедневный своеобразный ритуал – она не пьянела, просто становилось чуть-чуть легче.
В дверь постучали. Быстро закрыв шкафчик, она отперла дверь.
Николай Андреевич сумрачно кивнул в знак приветствия, сразу взял со стола обходной лист, пробежал глазами.
– Одиннадцать человек. Я надеялся, будет больше, – отрывисто сказал он.
Мила отвела взгляд. Слова, казавшиеся такими страшными, не пугали – она знала их настоящее значение. Одиннадцать детей отмучились, больше им не будет больно.
– Я пойду, – сказала она, вешая халат на гвоздик.
– Подожди, – он подошел к двери, запер, прислонился к ней спиной, взглянул на коллегу – пристально, в глаза. – Я хочу сегодня прооперировать Воронова.
– Он безнадежный. Даже если прооперировать, он не протянет и недели.
– Знаю. Но у него здоровые почки.
– Вы проверили?
– Да, еще вчера. Мы сможем спасти Алехина, которому поможет только пересадка. Материал подходит идеально. А Воронов все равно не жилец.
Мила зажмурилась, сжала кулаки, до крови прикусила губу – к этому она не могла привыкнуть до сих пор. Убивать одного ребенка, пусть и обреченного, для того, чтобы спасти другого, у которого еще есть шанс. Разумом она понимала необходимость подобного, но…
– Мне нужны твои руки и твой опыт, – сказал Николай Андреевич. – Я никогда не пересаживал почку.
– Хорошо, – кивнула женщина и, не прощаясь, вышла из ординаторской.
Она жила прямо здесь, в больнице. На верхнем этаже была старая, давно не используемая кладовка, где врач поставила узкую кушетку, стол, стул и тумбочку – а в большем она и не нуждалась.
У себя Мила быстро скинула верхнюю одежду, погасила свет и легла на кушетку. Спать не хотелось, но она знала, что нужно – вечером она должна быть отдохнувшей и сосредоточенной. Быть может, и правда удастся спасти хотя бы Алехина.
Если бы десять лет назад ей сказали, какую жизнь она будет вести сейчас, начальник хирургического отделения Санкт-Петербургского онкологического исследовательского центра только посмеялась бы. У нее было все – прекрасная должность, любимая работа, обожаемый муж, двое детей, старенькая, но бодрая и здоровая мама, хорошая квартира и возможность помогать людям. Три-четыре дня в неделю она проводила в центре, совмещая исследовательскую работу с операциями, день-два – с семьей, а еще двое суток – в муниципальной детской онкологической больнице. О ее второй работе никто не знал, даже муж и дети. Встав пораньше, Мила садилась в машину и ехала на окраину города, где за огромной помойкой ютилось старое пятиэтажное здание. Выйдя из автомобиля, она со всей возможной осторожностью вынимала из багажника контейнер с лекарствами, украденными в центре, и шла спасать тех, за чью жизнь не платили десятки тысяч евро, но кто заслуживал жизни ничуть не в меньшей степени. Иногда ей казалось, что даже в большей.
Гром грянул в две тысячи шестьдесят пятом.
Оставив машину на парковке, она шла к дому. Сегодня выдался тяжелый день, с раннего утра и до вечера Мила провела в лаборатории, а когда она уже собиралась ехать домой, ей позвонил ее коллега из детской больницы и сказал, что срочно требуется ее присутствие. Едва не попав в аварию и нарушив по пути половину правил дорожного движения, Мила примчалась в больницу, на бегу надевая халат, бросилась в операционную, боясь опоздать… Когда она подходила к своей парадной, стрелки часов показывали без четверти три. Смертельно уставшая, женщина не заметила двух человек на скамейке возле двери, и когда один из них заговорил, она вздрогнула и чуть не бросилась бежать – все же двойная жизнь прививала паранойю.
– Вы – Мила Леонидовна Жемчугова? – спокойно спросил мужчина лет сорока, обладатель совершенно незапоминающейся внешности и темного костюма неопределенного цвета.
– Да, но в чем…
– Пожалуйста, следуйте за нами. Вам не причинят вреда, если вы не станете сопротивляться.
– Кто вы такие? – Голос задрожал от страха.
– Нас послал Виктор Павлович Лейконский. Ему нужно с вами поговорить.
Услышав имя директора центра, Мила чуть успокоилась.
– Вы знаете, который час? Почему он не мог вызвать меня днем, когда я на работе?
– Пожалуйста, садитесь в машину и ни о чем не спрашивайте. Виктор Павлович все вам объяснит.
Виктор Павлович и правда объяснил. Очень коротко и доходчиво. Поздоровавшись с вошедшей, он сразу протянул ей средней толщины папку. Мила взглянула на первые же бумаги – и упала в кресло, держась за сердце. Это были отчеты людей, следивших за ней в течение двух месяцев. Где и с кем была, во сколько приехала, во сколько уехала, кого оперировала, сколько времени провела в бесплатной больнице… сколько и каких препаратов вывезла из центра.
– Вы ведь понимаете, что это ваш приговор? – спросил Виктор Павлович, отпоив Милу успокоительным. – Факта кражи и последующей перепродажи лекарств достаточно, чтобы как минимум со скандалом вышвырнуть вас из центра, лишив всех научных степеней и обеспечив волчий билет – после такого увольнения ни одна уважающая себя медицинская организация не возьмет вас на работу даже уборщицей.
– Я не продавала лекарства… – пролепетала сквозь слезы Мила. – Я просто хотела помочь детям…
– Это вы будете на суде рассказывать и доказывать. Если, конечно, мы не сможем договориться по-хорошему.
– Чего вы хотите? – В этот момент ей казалось, что она готова на все.
– Взаимовыгодного сотрудничества, только и всего. Я согласен уничтожить папку и никогда более не вспоминать об этом инциденте, больше того – не стану вам препятствовать в вашей деятельности, вне зависимости от того, чем она продиктована, нелепой благотворительностью, в которую я не верю, или же вполне понятным желанием заработать побольше. Вы же…
Мила слушала Лейконского, с каждым его словом холодея от ужаса и твердя себе, что это просто дурной сон, что она проснется и все это кончится, она спокойно пойдет на работу, а через пару дней кошмар вовсе сотрется из памяти. Но Виктор Павлович все говорил, а Мила все не просыпалась.
– Дети в этой бесплатной больнице никому не нужны. Их родители не могут даже оплатить им достойное лечение, и как бы ни старались энтузиасты – этих детей не спасти. Нет лекарств, нет оборудования, нет нормальных врачей – ничего нет. Они заранее обречены. В нашей же клинике лежат детишки из нормальных состоятельных семей, и их родители готовы платить большие деньги за спасение своих отпрысков. То, что я говорю, может показаться дикостью, но подумайте сами – вы будете заниматься все тем же, чем и раньше, только получать за это куда большие деньги. Все, что от вас требуется, это забирать здоровые органы ненужных детей и пересаживать их нужным.
У нее началась истерика. Мила кричала, отталкивала пытавшегося вколоть ей сильное успокоительное Лейконского, грозила судом… в конце концов Виктору Павловичу удалось сделать инъекцию. Спустя десять минут Жемчугова, отупевшая от препарата и страха, сидела все в том же кресле, а директор центра снова говорил:
– Я предлагаю один раз, Мила Леонидовна. Я не прошу вас дать ответ прямо сейчас – вы можете подумать до завтра и решить. Предложение очень щедрое, я вас уверяю. Вы получите хорошие деньги, спасете жизни – ну а дети из бесплатной больницы, они все равно обречены. Даже если случится чудо и они выживут сейчас – подорванное лекарствами и химиотерапией здоровье, жестокая жизнь, полуголодное существование, которое влачат их нищие родители… Эти дети все равно умрут. Так пусть их смерть послужит кому-то на пользу. Это ваш звездный час, Мила Леонидовна, это ваш шанс – так не упустите же его! Скандальное увольнение – или же работа, которая обеспечит вам безбедную жизнь?
Ее уволили через два дня. В суд Лейконский подавать не стал, только потребовал, чтобы воровку лишили ученых степеней и чтобы она вернула центру стоимость украденных лекарств. Сумма была астрономическая. Миле пришлось обменять просторную четырехкомнатную квартиру на Петроградке, доставшуюся по наследству от деда, на трехкомнатную халупу в панельном доме на окраине, чтобы выплатить долг. Она начала пить, много пить, муж подал на развод и быстро добился своего – забрал детей и заставил вновь разменять квартиру, выменяв себе и детям довольно приличную двухкомнатную, а бывшей жене и ее матери – комнату в коммуналке. Жемчугова несколько раз бросала пить, пыталась устроиться на работу – но Виктор Павлович выполнил свою угрозу: ее не брали даже медицинской сестрой. Перебиваясь случайными заработками – то уборщицей, то посудомойкой, то домработницей, – она кое-как выживала в течение двух лет. Потом умерла мама – тихо и быстро, и Мила окончательно утратила волю к жизни. А еще через полгода встретила Николая Андреевича, с которым работала в бесплатной больнице. Видя плачевное состояние старой знакомой, он привел ее в дешевое кафе, накормил, категорически отказавшись покупать спиртное, и выслушал ее историю. А потом предложил работать в их больнице. И Мила согласилась.
Комнату Жемчугова продала, вырученные деньги отдала на приобретение хоть какого-нибудь оборудования и закупку лекарств для больных детей. С тех пор она жила в переоборудованной кладовке, работала по шестнадцать часов в сутки, делая все возможное, чтобы спасти ненужных детей, так хотевших жить и совершенно не виновных в том, что они родились в бедных семьях.
Только погрузившись с головой в жизнь бесплатной больницы, Мила поняла, какой ужас там творится. Маленькие пациенты умирали каждый день. Умирали в мучениях, потому что обезболивающих не было. Дети гибли из-за невозможности быстро диагностировать заболевание; их, уже умирающих от рака, приводили пьяные родители, жалуясь на то, что «чертов спиногрыз орет круглые сутки, скажите, это он притворяется?»; их подбирали у дверей больницы, брошенных и ненужных никому на всем свете. Главврач делал все возможное, пытаясь найти хоть какие-нибудь средства для больницы, и ему это даже удавалось – Мила не хотела знать, какой ценой. Она слишком хорошо понимала, каково это – убивать ребенка, пусть даже действительно обреченного, для того чтобы спасти другого, у которого еще есть шанс. Первый раз она провела такую операцию на второй год работы в больнице и в тот день напилась до потери сознания. Зато маленькие пациенты все же выздоравливали. Пусть не все, но все-таки показатель смертности был значительно ниже, чем в других больницах.
Сейчас Миле было сорок семь лет. Она выглядела на пятьдесят пять, числилась обычным хирургом, жила в каморке при больнице, получала смешную зарплату, которую тратила преимущественно на лекарства для детей, была обречена оставаться в одиночестве до конца жизни, каждый день сражалась со смертью, и не чувствовала себя несчастной. Она делала свое Дело, делала его хорошо, отдавая себя без остатка спасению детей. Она продолжала свои исследования – да, теперь не было тех возможностей, какие предоставлял центр, но что-то Мила еще могла и до сих пор надеялась, что когда-нибудь сможет создать настоящее лекарство от рака. За это открытие ей простится все былое, ей восстановят ученую степень, предоставят финансирование для продолжения исследований – и она обязательно потребует также финансирования хотя бы этой больницы. Вера в то, что когда-нибудь у нее обязательно получится, давала женщине силу жить, работать по двенадцать-шестнадцать часов, продолжать свои изыскания, оставляя на сон четыре часа, и не опускать руки.
Если бы только не постоянные смерти пациентов, Мила Леонидовна, наверное, даже считала бы себя счастливым человеком.
III. IV
Прыгнуть с крыши навстречу
ночному шоссе
Недостаточно, чтобы научиться летать.
За стеной разговаривали. Очень тихо, голоса едва можно было различить – но Стас даже не пытался расслышать, о чем идет речь. Во-первых, считал, что подслушивать личные разговоры друзей неэтично – равно как и вообще чьи-либо разговоры, а во-вторых, ему не нужно было слышать разговор для того, чтобы знать его содержание.
За стеной разговаривали о нем. Закрывая глаза, Стас мог в деталях представить себе, как это происходит: Инга сидит по-турецки на подоконнике, касаясь спиной окна, опершись локтями о колени, а подбородок опустив на переплетенные пальцы. Она внимательно смотрит на мужа, периодически сдувая падающую на глаза тонкую рыжеватую прядку, почти что незаметно кусает губы. Женька ходит от стола к стене и обратно, иногда подходит к холодильнику – глотнуть холодного молока, смачивая пересохшее горло, – и возвращается к вытоптанному уже маршруту. И говорит, говорит, говорит…
Говорит в пользу Стаса. Пытается его понять, пытается его оправдать. Не перед Ингой, нет – Инга взрослая и умная женщина, понимающая других людей получше, чем недоучившиеся психологи, она-то как раз понимает мотивы поступков Ветровского, понимает его бегство, его желание остаться в тихом пруду спокойной и стабильной жизни. Единственное, чего она не понимает, – почему он вернулся. Почему отказался от дома, семьи, покоя. Ради чего? Идеалы? Он отрекся от них слишком давно, чтобы теперь они могли казаться достойной мотивацией.
Инга почти все понимает и уверена, что остающееся за скобками «почти» еще поймет, причем в ближайшем времени. Она молчит, кусает губы, смотрит на Женьку. А Женька продолжает говорить, оправдывать, объяснять – конечно же, не Инге. Самому себе.
«Он не мог вернуться раньше – преследование, опасность, нужно было переждать».
Два с половиной года? Даже не смешно. Его перестали разыскивать еще весной семьдесят третьего, когда со дня побега не прошло и месяца. Как можно разыскивать беглеца, даже не зная, как его зовут и как он выглядит? Хакеры крылатого уничтожили всю информацию, касающуюся заключенных корпорации «Россия», хранившуюся на собственных серверах филиала. Больше того – взломав государственный сервер, они добрались до файлов рабов «России» и уничтожили данные не только на беглецов, но еще на полторы сотни выбранных случайно заключенных. И неизвестно каким путем, но эта информация, пусть даже в несколько искаженном виде, попала к рабам петербуржского филиала. Началась тотальная путаница и неразбериха, осужденные на долгий срок вырезали чипы и перевирали свои данные, выдавая себя за вообще несуществующих людей, требовали освобождения, уменьшения срока, компенсации за переработку… Филиал едва не закрыли из-за всего этого. О Станиславе Вениаминовиче Ветровском, сиречь заключенном номер четыре-шесть-два-два-ноль-восемь-один-три-один-пять, внутренний номер тридцать два-шестнадцать-семь, никто даже не вспоминал в этой суете. Руководство корпорации стремилось замять скандал, а не отлавливать беглых рабов, тем более что они не знали не только их имена, но и даже приблизительное количество. Так что Стас мог спокойно вернуться в Питер еще два года назад. Ну, пусть не так быстро – но уж осенью семьдесят третьего года точно. Он не вернулся.
«Он не знал, что его не разыскивают».
Знал. Коста четко разъяснил, что сделали нанятые им хакеры, и сам назвал время, необходимое для того, чтобы все успокоилось: несколько месяцев. Стас знал, что он может вернуться.
«Он боялся, что ему не к кому возвращаться».
Так легко утратить веру в тех, кто уже доказал, что верен ему? Даже не попытаться вначале навести справки, а потом уже решать, кто отрекся, а кто нет? Просто взять – и решить, что друзей больше нет, что все забыли про него, что он никому не нужен, и «возвращаться не к кому»? И снова – не смешно.
«Он не мог вернуться потому, что не было денег».
Стас с самого начала, с первого своего месяца в деревне знал, что, если он захочет уйти, его не будут держать. Знал, что, если он пойдет к Всеволоду Владимировичу и объяснит ему свою ситуацию, тот даже деньгами поможет. Как, собственно, в результате и получилось.
«Он не мог возвращаться, не имея документов».
Документы можно было получить максимум за три месяца, в чем совсем недавно удалось удостовериться.
«Он не мог оставить деревню потому, что его держал некий долг».
Да не было никаких долгов, кроме тех, которые он мог либо отдать, либо забыть! Разве что Леся… Но ведь он все равно бросил Лесю! Было бы только милосерднее сделать это раньше, намного раньше, пока юная влюбленность простой и искренней деревенской девушки не переросла в более серьезное и зрелое чувство. Можно еще сказать о долге людям, которые спасли его от гибели, – но с ними Стас сполна расплатился, вкалывая за двоих в первое же лето.
«Он пытался построить Орден там, где оказался».
И даже не дал знать тем, кто его любил, что с ним все в порядке, не попытался с ними связаться.
«В деревне не было связи».
Стасу хотелось удавиться. Кто хочет – тот найдет. Если бы он хотел связаться с Орденом – он бы нашел способ с ними связаться. Если Женя хочет оправдать беглого Командора в собственных глазах – он его оправдает. Вот только надолго ли хватит такого самообмана? Вот только может ли Стас выдерживать любящие взгляды, которым он позволял лгать самим себе – позволял только ради сохранения собственного авторитета в их глазах?
«Наверняка есть что-то, чего мы просто не знаем!»
Да, есть. Вся горькая истина, все объяснение поступка Стаса заключалось в том, что Стас струсил и отрекся. Заставил себя забыть Орден, отказаться от мечты, бросить тех, кто поверил ему, кто пошел за ним.
Он предал их. И за компанию – самого себя.
Женя не мог этого понять, он не смог бы в это поверить и он не способен был это даже представить. В отличие от Инги, которая прекрасно поняла Стаса на собрании Ордена после памятного разговора с ректором и которая ничуть не хуже понимала его теперь. Вернее, почти понимала.
Он невольно вспомнил события последних нескольких часов. Вспомнил, как пришел в детдом, как все медленнее и неслышнее билось сердце с каждым пройденным шагом, когда он приближался к двери кабинета Алика, вспомнил взгляд друга, в котором мгновенно обрел давно утраченные крылья – но не право на них. Десять минут тишины, когда он стоял на коленях возле инвалидного кресла, обняв Алика и боясь расцепить руки, боясь, что друг одумается, вспомнит, оттолкнет, прогонит и будет совершенно прав. Потом долгий разговор, тихие слова, опущенный взгляд – простишь ли? Уже простил. Но остальные… Как сказать правду? Нет, хуже того. Как сказать правду и быть правильно понятым? Осознание: если не примут, если не поймут, если отвергнут – то это конец. Стас черпал силы в доверии Алика, в несокрушимой, казалось, ничем вере в него – вере, которой был недостоин. Пока что этого хватало. Но если отвернутся все остальные, то Стас не выдержит. Выбор останется, вот только это будет выбор между пулей и веревкой. Потом была встреча с Грандом, потом Алик звонил Алфееву, коротко объяснял произошедшее, и Женька готов был в тот же миг ехать через полгорода, чтобы как можно скорее обнять Стаса, которого уже не чаял увидеть. Переднее сиденье старенького автомобиля, подаренного Жене отцом на позапрошлый день рождения, проносящийся за окном Питер, непрерывный треп Алфеева – об учебе, о работе, об Ордене, о том, что в прошлом году с Ингой поженились, о том, что подобрал с месяц назад бездомного щенка… И снова, снова, снова – как хорошо, что Командор вернулся! Казалось, Женя не замечал даже, какая мука отражалась на лице Стаса всякий раз, когда он слышал в свой адрес это ничем не заслуженное звание. Потом был большой праздничный ужин, приготовленный Ингой за то время, пока ее муж ездил за потерянным другом, торжественно откупоренная бутылка оставшегося еще со свадьбы хорошего вина, и…
И рассказ Стаса – сокращенный, без уточнения причин и мотиваций, сухое изложение фактов, да и то не всех. Раскаяние, перипетии получения новых документов, много ненужной, неважной, бессмысленной ерунды, и появляющееся понимание в глазах Инги, и появляющийся страх разочароваться в глазах Жени. Скомканное окончание разговора, боязнь поймать чужой взгляд – понимающий ли, прощающий ли, неловкое пожелание «спокойной ночи». Просторная, слишком просторная для боящегося оставаться в одиночестве человека, комната. Голоса за стеной – слишком тихие, чтобы их различить, но какая разница, если достаточно просто знать, кто разговаривает, чтобы понять, о чем?
Голоса смолкли, через минуту зашумела вода в ванной. Потом негромко хлопнула дверь спальни Алфеевых, снова зашумела вода, погас свет в кухне, чуть слышно скрипнула дверь – на этот раз Ветровский не разобрал, которая. Выждав для верности еще четверть часа, он встал, натянул футболку и шорты, вышел в кухню – ужасно хотелось пить, но он боялся лишний раз почувствовать на себе понимающий взгляд Инги или оправдывающий – Женьки.
Взяв из холодильника пакет сока, Стас вернулся в гостиную, где ему застелили диван. Открыл окно, сел на подоконник, свесив ноги на улицу, повертел в пальцах сигарету – курить хотелось все сильнее, но должна же быть хоть какая-то сила воли?
С двадцать восьмого – верхнего – этажа открывался великолепный вид, и чем дольше Стас смотрел на раскинувшийся перед ним город, тем ближе подкрадывались тени, которым он запретил приближаться в тот день, когда решил выжить. Тень убийства, тень предательства, тень бессердечности, тень подлости и еще многие, многие тени, от которых он отрекся, став в память одной из них Лешей. Тени принадлежали Стасу Ветровскому, и сегодня, когда он окончательно вернулся к себе, к нему вернулись и тени.
Стас бросил растерзанную сигарету вниз, ощутив укол совести – тоже мне, аарн, даже не мусорить не может. Достал из пачки новую, прикурил, но затягиваться не стал. По тонкой бумаге медленно ползло к пальцам рыжеватое горячее кольцо, оставляя за собой столбик мутного пепла, а Стас продолжал смотреть на город. Он вспоминал.
«Ты потом будешь жалеть о том, что сказал такое. Ты ведь даже не знаешь…»
«С чего ты взял? Я не буду ни о чем жалеть и слов своих назад не возьму! А зачем ты пришел и где пропадал – мне плевать!»
«Ты в самом деле считаешь меня такой мразью, что…»
«В самом деле! И в конце концов… чего еще ждать от такого, как ты? Педик долбаный!»
Смертельная бледность, заливающая лицо, в глазах – боль и неверие, но Стас ничего не видит, он не хочет видеть. Он встает, кричит: «Охрана! Мы закончили, отведите меня в камеру!»
И спустя несколько дней – суд, последнее заседание, на котором все решится. Да, его посадят, и он это знает. Ничего страшного, соберет всю волю в кулак, но все же выйдет на свободу – пусть через пару лет, но выйдет. Два-три года – это ужасно много, когда тебе всего восемнадцать, но вполне терпимо, если подумать о том, что вся жизнь еще впереди. Спокойная, уверенная решимость – он выкарабкается, не подставив больше никого, ну а тот, кто струсил, кто притворялся другом, а оказался мразью… что ж, Создатель ему судья. Стас не сдаст его, но и знать более не желает.
Но всю решимость, всю уверенность, всю волю к победе перекрывает звонкий, спокойный голос человека, вышедшего вперед с тем выражением лица, с каким командиры повстанцев ждали расстрела, перешучиваясь и раскуривая сигары.
«Уважаемый суд, я располагаю доказательствами невиновности обвиняемого по одному из пунктов… Я хочу сказать, что подсудимый невиновен в покушении… подсудимый не мог этого сделать по одной простой причине – это сделал я…»
«Почему вы решили признать свою вину?»
«Есть такое понятие, господин прокурор. «Совесть» называется».
«У вас есть адвокат?»
«Я в нем не нуждаюсь – я полностью признаю свою вину».
«Эта история кажется очень странной…»
«Я требую проверки с препаратом. Я имею на это право».
Когда Лешу уводили, он ни разу не оглянулся, не попытался поймать взгляд Стаса. Ему было очень, очень плохо – сказывались последствия препарата, заплетались ноги, взгляд не мог сфокусироваться, на лбу выступили крупные капли пота, но в глазах по-прежнему читалась уверенность в правильности принятого решения. Леше Канорову не в чем было себя упрекнуть.
А Стас даже не мог уже защищаться. И несправедливый приговор принял с покорностью и благодарностью человека, испытывающего потребность заплатить за собственную ошибку – страшную, преступную ошибку. Непростительную для того, кем Стас пытался быть. Командор Ордена Аарн может ошибиться в действиях, может ошибиться в оценке ситуации, может даже ошибиться в человеке, сочтя его лучше, чем есть, но ни в коем случае не наоборот!
«Надо разыскать того сержанта из отдела тестирования осужденных», – подумал Стас. Поблагодарить – и не за добрые советы, не за то, что благодаря его помощи при тестировании Ветровский попал на более-менее приличное распределение. Поблагодарить за то, что нагрузил сверх меры, и юноша уставал до такого состояния, что не мог думать вообще ни о чем. В том числе – о Лешке. Потом была перевозка, провокатор, сломанное ребро, корпорация, шестнадцатый барак, знакомство с сокамерниками и вскоре – инцидент с Четвертым, после которого стало и вовсе не до воспоминаний о Каноровом.
Стас вздрогнул, выронил обжегшую пальцы сигарету, прикурил новую. Тени за его спиной сжимали свои далекие пока еще объятия, с каждым вдохом подступая все ближе и ближе… Стас узнавал их, а они узнавали Стаса.
Четвертый. Не человек, не качества, не лицо, не поступки – один только безликий номер. Ветровский не помнил, как выглядел покойный старший барака, не помнил, чем он отличался, не помнил ничего – только дикий вопль, вырвавшийся из груди человека за мгновение до того, как разряд тока прошел через его тело, разорвав сердечную мышцу. Хотя нет – еще он прекрасно помнил предшествовавшую сцену. Помнил, как Четвертый хотел убить Десятого за отправленный с ошибкой отчет, помнил, как Четвертый едва не задушил его самого, как чуть не размозжил Восьмому голову монитором – просто за то, что они попались ему под руку. Самооборона, только самооборона.