Тризна по князю Рюрику. Кровь за кровь! (сборник) Гаврилова Анна
– Полату ехать. Здесь ему делать нечего, кроме как по мамке рыдать. А там мужчиной станет… Но время. Курган погребальный велю тут же насыпать – чтобы каждодневно смотрели и вспоминали. Нам же отныне здесь лишь тризны справлять, но не жить. Да и как жить? И отца уж как год не стало. Проклятые германцы! За ним и мать.
Олег положил ему руку на плечо и ответил:
– Как сказывал мне старый Ингьяльд, правил у ромеев некогда князь Аврелий. И была у него поговорка: «Делай, что должно. И будет, что будет».
Дождь усиливался, капли падали на землю с громкими шлепками. Из крепости выкатили пару бочек, откупорив, щедро поливали погребальную краду маслом. Гора сложенных тел, как почудилось Добре, уходила к самому небу, была выше любого терема. Подле неё остались немногие воины, среди которых высился Орвар Одд. Лицо северянина почернело от горя, а огненные кудри потускнели. Рядом с ним, опершись на посох, встал волхв.
Рука волхва – худая, с острыми, выпирающими костяшками – потянулась к небу, губы чуть шевелились. Народу неведомо, что шепчут Велесовы служители, но все заметили, с какой яростью засверкали молнии. Огненные стрелы резали небо, освещали землю и лица всех, кто стоял в этот час на холме. Волхв, не глядя, передал посох Олегу, словно бы признавая за тем равную Силу. Северянин принял, так же – не глядя. Старик снял с пояса худой мешочек, вынул сухой мох и особые камни, разложил тут же, на самом краю крады.
Едва ворох искр коснулся мха и промасленного дерева, к небу потянулись тонкие струйки дыма, а в следующий миг вспыхнул огонь. Оранжевые языки слизывали сперва масло, после принялись вгрызаться в бревна, пожирать кровь умерших, одежды, тела. Дым от погребального костра прижимался к земле, застелил весь холм, наполнил воздух запахом горящего мяса, запахом смерти.
Не помня себя, Добря поплелся вслед за мамкой, к дому. Позади безмолвной тенью следовал отец. И хотя мальчик не видел лица, чувствовал – плачет батька. Город погружался в могильное молчание, а погребальный костер разгорался все ярче, тянул руки к небу, и никакой дождь не мог уже загасить это ненасытное пламя.
…Едва переступили порог, отец начал сборы. В дорожный мешок складывал самое нужное: легкий топор, запасную рубаху, соль. В стороне лежали широкий пояс и любимый нож Вяча с рукоятью из оленьего рога. Мать, вопреки всем устоям, принялась печь хлеб, тихо всхлипывая. Младшие братья и сестренка улеглись на лавке, в дальнем углу, долго капризничали, но все-таки засопели.
Добря тоже лег, но уснуть не удавалось. Ему то и дело слышались крики и хрипы, лязг оружия, перед глазами вставали порубанные воины Вадима и горожане, окровавленная голова Торни… Но чаще других вспоминалось лицо Олега. Даже сейчас, в мыслях, Олег глядел на Добрю с укором.
Слуха касался шепот – родители переговаривались, мать часто всхлипывала. Ее шаги почти беззвучные, но торопливые. Видать, мечется по дому, собирает в дорогу мужа. Ближе к утру в дверь постучали, в избу вошли ещё четверо мужиков. Добря продрал глаза, не таясь, рассматривал гостей. Артельщики, те, кто выжил в кровавой схватке и был помилован. За плечами каждого – худой дорожный мешок, а лица как у покойников.
– Пора, – прошептал отец. Он крепко обнял жену и шагнул к двери.
Добря вскочил, метнулся вперед, заорал:
– Батька! Батька!
Вяч повернулся, раскрыл объятья, прижал сынишку к груди.
– Теперь ты за мужика, Добря. Береги мать, младших береги. Все наладится, все наладится.
– Почему нас с собой не берешь? – взвыл мальчик. Ухватил отца за шею, прижался крепче. Горячие слезы лились беспрерывно, жгли глаза.
– Нельзя. Вам жить, а мне – если настигнут – помирать. Береги мамку, Добродей!
Вяч разжал руки, но мальчик вцепился крепко, повис на отцовской шее. Подоспел кто-то из отцовских товарищей, помог отодрать Добрю от родителя.
– Прощайте! – бросил Вяч. – И да хранят вас боги! Жив буду – дам знать. А нет – не поминайте лихом.
Добря так и не сомкнул глаз. Мать тоже не спала – все ходила, ходила. Изредка садилась на лавку, закрывала лицо руками. Рыданий мальчик не слышал, но видел, как трясутся плечи. У самого сердце заходилось жгучей болью, той, от которой высыхают все слезы.
– Что теперь будет… – обреченно проронила женщина. – Как жить?
Добря подошёл на цыпочках, сел рядом. Отозвался шепотом:
– Выживем. Я на стройке работать буду, ведь умею уже.
– Как людям в глаза смотреть? – не слыша продолжала мать. – Что родня скажет? А он? Каково ему будет? На чужбине… Дойдут ли? А на чужбине-то и хлеб горький…
Она всплеснула руками, схватилась за голову, забормотала горше прежнего:
– А если княжеские воины настигнут? Ох… Зачем только в город подались? Жили бы в деревне, пусть голодно, зато по чести. А теперь… позор, погибель…
Добря прижался щекой к мамкиному плечу, молчал. Потом, словно в утешение, молвил:
– Нет, их не поймают. За три дня далеко можно уйти.
За окном уже светло, новый день обещает быть жарким, хоть и конец лета. На улице необычно тихо: ни стука топоров, ни выкриков румяных хозяек. Только петухи дерут глотки – этим людское горе не ведомо, знай себе – кукарекают.
– Я воды принесу, – сказал Добря угрюмо. – А ты квашню новую ставь, хлеба почти не осталось.
Мамка опомнилась. Ведь и правда, не осталось – все хлеба Вячу в мешок сунула, да только что тех хлебов? Дай бог, чтоб на неделю хватило! А дальше мужику кореньями питаться, если волки раньше не задерут.
Добря смерил мать придирчивым взглядом и поспешил на улицу.
От ночного дождя земля разжирела, босые ноги утопают в грязи. Погребальная крада все чадит, видно, как дым поднимается высоко, до самого Ирия доходит. Вместе с ним возносятся души погибших за правое дело.
Обычно в это время у колодца толпятся хозяйки, воду берут и сплетничают заодно, косточки соседям и мужьям моют. Но сегодня – ни души. И улица пустая. Редкие прохожие друг на друга не глядят, опускают головы. Вот и Добря опустил глаза, едва увидел вдалеке человека.
Набрал полное ведро, понес. От такой тяжести рука заболела сразу, перехватил, щедро плеснув водицы на землю. Пару раз поскользнулся, едва не упал. А у самых ворот пришлось остановиться. Мальчишки – вчерашние товарищи – выстроились стеной, руки сложены на груди, на лицах злость.
Добря протянул по-взрослому хмуро:
– Чего надо?
Вперед вышел самый рослый:
– Это твой батя мужиков на бунт подбивал.
Добря насупился, сжал кулаки. Взгляд заскользил по суровым лицам мальчишек, в животе похолодело.
– Брехня, – прошипел Добродей.
– А вот и нет. Он мужиками командовал, когда Рюриков терем брали. Там отроки были, все видели.
– Врут твои отроки. Они в крепости сидели, как осинки тряслись.
Рослый прищурился злобно, угрожающе надулся:
– Их не сразу в крепость загнали, только когда резня началась. А до этого все видели. И брехать не станут, поди, не ты.
Добря оскалился, шагнул вперед, так, что между ним и обидчиком остался всего шаг. А тот не унимался:
– Твой батя всех погубил. Он виноват!
– Нет!
– Да! – рявкнул обидчик.
Остальные кивали молча, испепеляли взглядами. Но приблизиться и напасть не решались. Добря гордо вскинул подбородок, выдавил усмешку:
– Зато теперь ясно, в кого вы такими трусами уродились. Кабы ваши отцы не отсиживались, а сражались по чести…
– Мой батя погиб! – закричал рослый.
– И мой, – проронил кто-то из толпы.
– И мой не вернулся, – всхлипнул третий.
– Да пошли вы! – крикнул Добря.
Рослый оскалился, но сказал спокойным тоном, от которого даже солнце похолодело:
– Мы уйдем. Но тебе совет – на улицу не высовывайся. Бить будем всякий раз, как встретим.
Добре хотелось закричать, броситься на лгунов с кулаками, но те развернулись и зашагали прочь. А в спину даже последний предатель не ударит.
– Ничего, ничего, – пробормотал Добря. – Я вам ещё покажу и уши начищу, как следует. Вруны. Клеветники. Трусы!
Слухи о бойне в Рюриковом городе, да и в самом Словенске, что учинили мурмане Олега, разнеслись удивительно быстро. Уже к вечеру в избу нагрянул старший мамкин брат. Мужик простой, деревенский. Плечи до того широкие, что даже в дверь протискивался боком. Сам пахарь, ну и охотой изредка промышляет. Говорят, однажды медведя в чаще встретил, придушил косолапого.
Детвору мать из дому не выпускала, но и взрослые разговоры слушать нечего. Пришлось в дальнем углу ютиться. Младшие обрадовались неимоверно, давай на Добре виснуть, вопросами засыпали по самые уши. А сестра молчаливо вертела куклу, пусть и самая маленькая, а вперед братьев смекнула, что горе в семье, да такое, что словами не описать.
Добря терпеливо развлекал малолетних, истории рассказывал. Впрочем, у самого получалось не так интересно, как у батьки и деда, хотя деда мелюзга и не помнит. Мальчишки все на дядьку косились, ахали: какой огромный! Утомились только, когда за окошком ночь простерлась, уснули тут же, на полу. Добря подтащил одеяло, лег рядом, укутал всех.
Зажмурился крепко, поворочался для вида, даже засопел.
– Перебирайтесь снова в деревню, – шептал дядька. – Места вы немного занимаете, а из охламонов твоих добротных пахарей вырастим.
– Да куда… – горько вздохнула мамка. – Тут уж и хозяйство налажено, потянем как-нибудь. Только стыд похлеще дыма глаза выедает, не скоро народ забудет. На улицу выйти боюсь, пальцами тычут.
– Да… натворил Вяч делов…
– Он как лучше хотел. Думал, за правду сражается. А видишь, как вышло? Боги-то рассудили, что справедливость на другой стороне.
– А Рюрик-то в самом деле Вадиму голову оторвал?
– Да, живому. До сих пор перед глазами. А жить-то как теперь! – Она всхлипнула чуть слышно. – И Добря сам не свой теперь ходит.
– Добря сдюжит, – отвечал брат. – Он в нашу породу уродился.
– Кабы и вправду так.
– Вяч далеко пошел, не знаешь?
– Не знаю. Должно быть, далеко. На землях Рюрика ему житья не будет, значит, в другие земли отправился. Я спрашивала, куда пойдет, а он не ответил. Сказал, весточку пришлет, если все будет в порядке… Тяжко… Душа за него болит, больше, чем за детей.