Слово и судьба (сборник) Веллер Михаил

Если же вернуться несколько к эстетической стороне, к эстетизации мемуаров, то здесь, я думаю, необходимо помянуть добрым словом очень значительного, большого русского писателя Варлама Шаламова – который честность, обнаженную честность, возвел в эстетический принцип. И таким образом, значительную часть колымских рассказов Шаламова тоже считать мемуарами. Просто эти мемуары хорошо написаны. Но они не потому хорошо написаны, что там есть какие-то необыкновенные сравнения, какие-то завинченные фразы, какое-то благозвучие. А потому что в них есть нагая точность и нагая честность. Вот этим они производят очень сильные впечатления.

Ну, писать так, как Шаламов, могут немногие. Человек он был совершенно несгибаемый. И то, что перенес он, очень-очень не каждому по плечу перенести с таким достоинством. Вот поэтому редко бывают, понимаете ли, хорошие мемуары.

И здесь какая еще вещь мешает, на мой взгляд, товарищам творцам, поэтам, писателям и прочим художникам. Да, когда-то написал Лермонтов о том, что может быть история одной-единственной души окажется ценнее для потомков, для историков, для исследователей, чем история целой страны; и прочее, и прочее. Потому что, значит, через историю одной души можно будет говорить об эпохе. Творцам страшно понравился этот тезис! И они стали писать о своей душе, говоря: конечно, это же и есть самое важное, потому что вот я же тоже человек, значит, через меня и будет видна вся эпоха.

С другой стороны, в близкое к Лермонтову время Генрих Гейне сказал знаменитую фразу, напечатанную черт-те знает где: «Мир треснул, и трещина прошла через сердце поэта». Так вот в основном человек замечает трещину только на том ее, весьма ограниченном отрезке, который проходит непосредственно через его сердце. А вот все остальные части трещины остаются как-то за рамками внимания поэта, и поэт страшно возмущается, почему недостаточно много людей интересуется как раз той частью трещины, которая через его сердце.

Так вот о значении мемуаров для нашей эпохи. Слушайте. Рассказывал мне человек, заслуживающий вроде бы доверия, что. В 1993 году во время, значит, путча Руцкого, Хасбулатова и компании, непосредственно перед штурмом Белого дома, генерал Грачев, он же министр обороны, он же Паша-Мерседес, пытался как-то найти какие-то войска, которые будут выполнять распоряжения. А войска, надо отдать им должное, отвечали: знаете, ребята, упаси нас только Бог от гражданской войны. Армия должна быть вне политики, и вмешиваться мы не будем ни во что. Нет, не просите. Вот пусть президент отдает письменный приказ, он главнокомандующий, и никак иначе. Ну, Ельцин не полный был идиот, чтобы отдавать письменный приказ, понимаете. Таким образом, Грачев поехал в Гвардейскую Кантемировскую бронетанковую дивизию, и командир дивизии ему повторил тот самый текст, что, простите… танкисты воюют с врагами, а не со своими гражданами. Тогда Грачев попросил, приказал, настоял позволить ему побеседовать в индивидуальном порядке с офицерами дивизии. Ну, командир дивизии, в общем, не мог отказать в этом министру обороны.

Таким образом, Грачев сидел в кабинете командира дивизии, и к нему заходили офицеры из танковых экипажей поочередно. На стол клалась пачка баксов (10 штук) и говорилось: Значит, так: приказ категорически отдать не могу, но поскольку это необходимо для родины, для народа и, в общем, таков на самом деле негласный приказ главнокомандующего, могу только сделать предложение вам участвовать в составе сокращенного танкового экипажа. И вот так ему удалось навербовать полтора десятка человек на те самые четыре танка, которые потом, которые у соответствующего моста под телекамерами CNN и лупили, значит, соответствующими кумулятивными по окнам Белого дома. Вот это были бы мемуары.

Но понятно, таких мемуаров Грачев никогда не напишет. И командир дивизии не напишет. И ни один из офицеров, видимо, тоже не напишет. Секретность, подписка, профессиональная этика и т. д. Вот что такое настоящие мемуары, какими они должны были бы быть. Потому что, когда у нас политики выходят из власти, им уже несколько легче живется, они начинают писать книги.

Например. Симпатичный, многими любимый, очень перспективный в свое время молодой политик Немцов, который выпустил книгу «Провинциал во власти». Ну, провинциал, ну, во власти. Все это очень мило. Там нет только механизма: а вот можно, как конкретно, вот как конкретно?.. в нужном месте в нужное время попасться на глаза? Это, знаете, ни у кого глаз бы не хватило, если бы все стали на эти глаза попадаться. Этого момента нет.

Или когда идет, что вот с тех пор как я пришел, значит, на вице-премьера – все аукционы были честными и прозрачными. Это напоминает старый анекдот о Хрущеве, которому колхозник говорит: «Никита Сергеевич, ну мы ж договаривались не врать». Слушайте, ну какие прозрачные аукционы… Вот если бы он написал, как именно бывшее государственное делается частным, каков механизм превращения второго секретаря райкома комсомола, допустим, в олигарха-миллиардера, и какую роль в этом играло, значит, российское правительство. О! Это были бы мемуары.

Но таких, понимаете, идиотов у нас все-таки нет, и мы никогда, видимо, не узнаем, почему же таким влиянием пользуется Чубайс, или даже: конкретно-то можно, о чем они думали там в правительстве, когда отпускали цены, чтобы сжечь все накопления населения. Ну, хотелось бы узнать, хоть кто-нибудь сказал фразу, скажем: «Ребята, ну пенсионерам, конечно, будет конец. Ну, что же делать, ну мы пожертвуем тридцатью миллионами пенсионеров. Да, видимо, большая часть из них погибнет от голода, от нехватки лекарств, ну что же делать. Реформы – дело жестокое, вот этот грех будет на нас». Вот хоть что-то подобное – говорилось или нет? Нет, таких мемуаров иметь мы не будем.

А имеем мы, простите, разнообразную фигню, из которой мало что можно понять. Например: президент Ельцин пишет мемуары. Ну, значит, президент, видимо, не сам пишет мемуары, а за него кто-то пишет мемуары. Утверждается, что Валентин Юмашев, его зять, как бывший журналист, писал президентские мемуары, а может быть, еще кто-нибудь, я этого, знаете ли, не знаю. Так вот, мемуары. И в этих мемуарах очень мало что говорится. Скажите пожалуйста, ну, а вот как же было сделано, что президент Ельцин, рейтинг которого в январе 96-го года равнялся приблизительно 3 %, в результате выиграл выборы? Вот расскажите нам!

Это ж самое главное. Если вы политики, то нас интересует ваша политическая деятельность и ваша политическая кухня. Ну что, ребята, и сколько, значит, бабла отмаксали, за то чтобы провернуть кампанию? Ну что там коробка из-под этой ксероксной бумаги. Ну, сколько ты в нее наложишь. Что 600 тысяч долларов? Слушайте, какой смех! Какой смех! – в масштабах России 600 тысяч долларов. Но счет, видимо, шел на большие миллионы и миллиарды. Нет: ничего этого прочесть нельзя.

И есть там сцена, как Ельцин решается идти на выборы. И, видите ли, эту историю я слышал в полуофициальном для печати изложении Гайдара лично мне. И вот Гайдар совсем иначе излагал историю о том, как Коржаков, на тот момент всесильный начальник президентской охраны, и Барсуков, министр соответствующей безопасности, убедили Ельцина подписать указ о введении буквально чрезвычайного положения, – потому что иначе власть захватят коммунисты, и все будет плохо: потому что по всем прозвонам политтехнологов Зюганов однозначно с огромным отрывом выигрывает выборы, и ничего не светит никаким демократам, никакому Ельцину. Ну и, конечно, Коржаков вряд ли будет начальником личной охраны Зюганова. И они его убедили.

И вот команда реформаторов получила эту информацию и развила с раннего утра бурную деятельность, когда Гайдар лично помчался к американскому послу Пикерингу, говоря ему, что нужно вообще звонить в Белый дом, будить Клинтона, пусть он позвонит другу Борису, потому что мало не будет никому! Были запущены абсолютно все механизмы. Они собрали всех олигархов, они сели на Ельцина как мартышки сели на медведя Балу. Ну, и они его дожали, они его убедили, они у него с раннего утра. И когда пожаловали, значит, Коржаков с Барсуковым, они прибыли к кануну собственной отставки, чему, конечно, удивились страшно. Вот это были бы мемуары! Вот это мемуары, которые бы обогатили литературу нашей эпохи. Но я боюсь, что мы в основном будем питаться сплетнями…

Что интересно. Сплетни как мемуарный поджанр существовали, разумеется, всегда. Пожалуй, самая известная в мировой мемуаристике сплетня, огромная, цветастая и эффектная, – это мемуары Бенвенуто Челлини. Ну, в старые времена считалось, что каждый образованный человек должен читать Бенвенуто Челлини. Челлини был действительно очень незаурядным человеком. Он был талантлив, он обладал художественным вкусом, он был немножко ювелир, немножко, как бы это сказать, скульптор-миниатюрист, немножко авантюрист на все руки, немножко политик и политтехнолог. Бенвенуто был серьезный человек. Но читать его мемуары – это просто упоение типа: «И я сам навел пушку и поднес к ней фитиль, и ядро оторвало голову там вражескому начальнику, и все на улице зааплодировали». Или «он попытался напасть на меня, но я обнажил кинжал и пронзил его насквозь. И все вокруг сказали: молодец, Бенвенуто».

Это немного напоминает другие мемуары, уже ХХ века, когда Сальвадор Дали, вошедший в славу и державшийся на пике, превратившемся в плато надолго, тоже написал свои мемуары. Среди прочих он написал мемуары о друге своей молодости, другом испанце, осевшем во Франции, знаменитом и талантливейшем режиссере Луисе Бунюэле. Они разошлись много лет назад, еще в начале 30-х они поссорились из-за Галы, на которой еще не был женат Дали, и прочее, и прочее… А на дворе уже конец 50-х, они уже оба пожилые, маститые, подобревшие, преуспевшие. И тогда Бунюэль звонит Дали и говорит: «Сальваторе, а не хотел бы ты встретиться и распить бутылочку вина в память о молодости?» «Конечно, Луис, – говорит Дали. – Это так хорошо, что ты позвонил. Я так рад». И они встречаются, и пьют красное вино, и курят сигары, и любуются Парижем, и вспоминают молодость… И наконец Бунюэль говорит: «Сальваторе, я прочитал твою книгу. Это прекрасная книга. Ты – гений. Ты – мировая звезда. Но у меня к тебе один вопрос. Пожалуйста, можешь ли ты сказать, ну, зачем же ты так обгадил меня-то в своей книге?» Ну, Дали отглотнул вина, пыхнул табаком, осторожно потрогал мизинцем кончики позолоченных таких, заостренных усов и сказал: «Луис, ну ты же умный человек. Ты же понимаешь, что я написал книгу для того, чтобы возвести на пьедестал себя, а не тебя».

Вот огромное количество мемуаров для того и пишется, чтобы возвести на пьедестал себя, а не кого-то другого.

Исключения редки. Но зато знаменитыми бывают они.

Смотрите. Если мы возьмем мемуары русской интеллигенции периода Мировой войны, революции и Гражданской войны, то большая часть этих мемуаров поражает в неприятном смысле слова тем, что эти люди могли бы поставить эпиграфом к своим мемуарам известную строчку: «Мы цыпленки, нас не трогайте». Прибегая к формулировке Стругацких, из замечательного их романа «Второе нашествие марсиан»: почему вы спрашиваете, что с нами сделают, почему никто из вас не спрашивает, что мы должны делать?

Вот русская интеллигенция задавала в основном вопрос «Что с нами сделают?». И такие люди даже, скажем, как поэт Николай Гумилев, как-никак боевой офицер Мировой войны, принявший участие действительно какое-то в белогвардейском заговоре, хотя все это выглядело совсем не так, как представляют себе в кино. Вот заговор, заговорщики… Нет. Юденич в свое время двигался на Петроград, и офицеров бывших было много. Слушайте, ну все, которые пообразованнее, были офицерами совершенно естественно: менее образованные были солдаты, а более образованные были офицеры. Это логично. Да? И вот поскольку офицерам не нравилась вся эта ужасная, жестокая власть, – да не офицерам, а всем людям более образованным, то они естественно встречались и говорили о том о сем, и имели в виду, что, может быть, рухнут несуразные большевики. Так вот и Гумилев-то, расстрелянный за причастность к одной из офицерских групп, был исключением, потому что в основном не делали ни-че-го. Писали о том, что большевики зверствуют, или о том, что белые бестолковые, о том, что всего не хватает. Но вот чтобы из боли душевной явствовала боль душевная за родину в активном смысле – куда пойти и что делать! Таких, к сожалению, было мало. Ну, эти все отправились в основном на юг, на Дон, к Каледину, далее Корнилов, Деникин, Врангель, кто там заменял. Вот и остались их мемуары…

Вот эти мемуары уже, по выражению Хемингуэя, «нашим генералам мемуары заменяют нечто вроде вязания на спицах». Вот, уйдя в отставку, они начинают сетовать на жизнь, и вывязывать спицами свои мемуары. Все белые генералы страшно враждовали между собой. Все они не могли ничего договориться. Ни у кого из них не было внятной политической программы. Читая их, можно понять: что и люди-то они хорошие, но условия были нестерпимые, народ был отсталый, нехватка была во всем абсолютно, большевики были жестокие, злые и коварные, – и поэтому ничего не получилось. Какая жалость. Трагедии во всем объеме из этого вырисовывается, к сожалению, мало.

Если мы возьмем изначальное начало европейской литературы, то в плане мемуаров можно говорить, скажем, об «Анабазисе» Ксенофонта, или «Исходе десяти тысяч». Поскольку в старинные времена был период: греки были лучшими солдатами Ойкумены, но уже Греция была не та по патриотизму, не та по самостоятельности. И вот 10 тысяч греков – ударная группировка Ксеркса – в конце концов решила пойти домой. Вот как она на запад пробивалась домой. Это можно считать мемуаром, хотя, с другой стороны, можно считать и хрониками. Но это ярчайшая страница античной истории и античных войн.

Другой вариант античных же мемуаров – это знаменитые «Записки о галльской войне» Цезаря. Ну, судя по всему, Цезарь был действительно очень талантливым человеком. Сейчас мы не знаем достоверно, писал он это сам или диктовал; вероятнее, что диктовал. Сходились все в том, что Цезарь мог делать несколько дел одновременно – при этом, что характерно, все эти несколько дел делать хорошо. «Записки о галльской войне» дают представление наиболее объемное о том, что в это время и как происходило, как римляне завоевывали свои провинции, покоряли соседние народы, и т. д. и т. п. Вот это – те мемуары, без которых ни литература, ни история не существуют.

Ну, потом Рим кончился, потом было Средневековье, потом и оно кончилось, а вот когда в эпоху Ренессанса поднимается среди искусств и литература тоже, – мы обнаруживаем дневники Марко Поло. И здесь следует сказать, что литература путешествий, хроники и мемуары – это три очень родственных и взаимонакладывающихся жанра, которые просто невозможно строго разграничить. Мы можем считать написанное Марко Поло дневником, можем считать описанием путешествия, то есть путевым дневником, а можем считать мемуарами. И то, и другое, и третье будет правда.

Пройдет еще какое-то время, и Гейне напишет «Сентиментальное путешествие». И вот тогда начнется исповедальная проза, которая тоже началась с мемуаров, что совершенно естественно. Но, правда, есть точка зрения, что исповедальная проза началась с Руссо, который писал о душе. Но на примере Гейне это, пожалуй, с точки зрения рассмотрения жанра мемуаров видно наиболее ясно. С одной стороны, мы имеем путешествия, – а с другой стороны, мы наряду с описанием внешней жизни, внешней природы, внешних картин – имеем описание внутреннего мира человека. Вот мы говорили совсем недавно – этот внутренний мир особенно и понравился интеллигентам, и вообще образованным людям. Зачем, в сущности, путешествовать, – если можно о внутреннем мире писать и так?

Надо сказать, что даже современные журналисты сделали преинтереснейшие выводы из этого положения. Потому – что. Была история, как, представьте себе, советский ледокол, атомоход, идет впервые в жизни на Северный полюс. Ледокол там, здоровая экспедиция, в ЦК утверждали списки, там журналисты, деятели культуры, и т. д., и знатные люди… И среди них спецкор газеты «Комсомольская правда», одна из огромных и влиятельнейших газет в Советском Союзе, Ольга Кучкина. И она с дороги шлет репортажи. Эти репортажи можно тоже считать таким поджанром путешествий или путевых дневников. Эти путевые дневники по своему конструированию были просто прекрасны. Например: «Число такое-то. Волнение шесть баллов. Облачность низкая. На горизонте остров Вайгач. Почему-то думается о Пушкине…» Дальше идут три страницы о Пушкине – на чем и кончается, значит, репортаж. Вот такая пгеинтегеснейшая амальгама! Я вам доложу, что таких мемуаров тоже достаточно много было написано.

Но наиболее привлекательны для населения, – и сейчас мы опять говорим о сплетнях, – конечно, мемуары звезд.

Почему человеку необходим кумир? Ну, если не каждому, то большинству людей необходимы вот какие-то кумиры, какие-то личности, на которых сосредоточены их страсти и побуждения – это отдельная история. Но кумир, он живет как под увеличительным стеклом, как под линзой: и все его поступки, мысли, страсти, глупости и т. д. многократно увеличиваются, и все за ними следят. Вот таким образом бесформенная масса людей превращается в нечто вроде социума: все смотрят в одну сторону на один и тот же предмет. Но мы не будем углубляться в этот механизм, про это когда-нибудь в другой раз, не здесь и не сейчас.

Так вот. Когда звезда пишет мемуары, понятно, что обычно она их пишет не сама, что не имеет никакого значения. Ну, мода на скандальные мемуары пошла, наверное, с 60-х годов, когда изменилась сама модель поведения. Резко модель поведения изменилась в районе 68-го года – все эти волнения студенческие, молодежные, социальные, революции детей и соцреволюции, и хиппиреволюции, ЛСД, сексуальные революции! и прочее…

И вот тогда, понимаете, на большом спорте очень хорошо видно некоторые вещи, потому что когда-то, скажем… Есть такая книга у одного российского журналиста Александра Беленького «Второй после президента» – это в сознании американцев вторым после президента по значимости и влиянию является чемпион мира по боксу в тяжелой весовой категории. Кумир толпы! Ну, сначала мужской части, но женской тоже. И когда-то эти кумиры являли собою образец рыцарского поведения. Даже если на самом деле они были полубандитами, – слушайте, были серьезные промоутеры, были агенты, которые работали с прессой, которые создавали образ рыцаря без страха и упрека. Ну, в противном случае народу это не понравится.

И вот – юный Кассиус Клей стал прыгать, кривляться, выкрикивать угрозы и какие-то безумно хвастливые лозунги! За двадцать лет до этого он бы испортил себе имидж так, что драться его пустили бы только с деревенским пьяницей. А здесь народу это понравилось. И в результате вот эта скандальность, это хулиганство стали привлекать. В чем дело-то?

А мир стал сытым. Слава Богу, кончилась эпоха войн для «золотого» миллиарда. Слава Богу, кончилась эпоха голода. Кончилась эпоха великих открытий. И, строго говоря, кончилась эпоха великих трудов. А потребность в чем-то таком эдаком – осталась! И вот как футбольные фанаты дерутся друг с другом, потому что иначе они участвовали бы в колониальных войнах, или одно племя на другое, или открывали бы новые земли, или распахивали бы целину, отмахиваясь от индейцев, китайцев, киргизов, кого угодно… А сейчас им нечего делать. Даже если они не работают и не учатся – им платят социал, или содержат родители. А сила запрограммированная играет, и вот они толпами дерутся.

Таким образом, скандальные мемуары удовлетворяют страсть толпы – узнать что-то такое, и сякое, и эдакое. Так с кем спала Мэрилин Монро? так убили ее или не убили? так кто стрелял в президента Кеннеди? хотя мы никогда этого не узнаем, и т. д. И вот эти вот мемуары совершенно откровенно эксплуатируют те чувства толпы, которые иногда называют низменными, хотя в чем-то это естественное человеческое любопытство. Такие мемуары были, есть и будут!

И если, я знаю… как бы это сказать… я твердо помню, я не хочу рекламировать, была такая знаменитая голландская проститутка, а может быть, она не голландская, а может она из Южной Африки, знаете ли, я не помню, но звали ее, помнится, Ксавьера Холандер. Возможно, это псевдоним – Холандер, может быть потому, что они из ЮАР переехали в Голландию. Итак, она была проституткой.

Ну, проститутки были всегда. Но по-моему (я могу ошибаться), она была первой проституткой, которая написала мемуары. Сегодня эта книга показалась бы очень скромной. Но тогда это был полный шок! Она писала обо всем достаточно подробно. Она называла все части тела так, как они называются, – хотя без мата, но на уровне учебника анатомии для школы уж это точно. Она позволяла себе юмор и иронию. Ну, уровень откровенности был таков, что, скажем, в начале ХХ века в Америке ее бы просто линчевали. Проститутки стали писать мемуары.

А потом мемуары стали писать убийцы. Если человек вместо того, чтобы быть повешенным, по старой доброй формуле британского судопроизводства: «за шею, высоко и коротко, пока не умрет», – если вместо этого он сидит в камере, где его кормят три раза в день, где температура воздуха поддерживается на приличном уровне, где есть сливной унитаз, где его не бьют, где он знает, что он еще точно несколько лет просидит, пока дело дойдет до дела: одна кассация, вторая, пересмотр… – то почему ему не написать мемуары? если ему дают и ручку, и бумагу, и книги почитать. И этим можно заработать денег, прославиться, и обеспечить родных, или кого-то еще.

Убийцы стали писать мемуары! И люди стали эти мемуары покупать и читать! Потому что действительно интересно: что думает тот, который вот убил, что он при этом чувствовал? Раньше, знаете ли, этого не рассказывали, рассказывали только следователям и то обычно так, чтобы разжалобить.

Таким образом, мемуарная литература вносит свой вклад в опошление и обыдление населения, работая на тех самых примитивных инстинктах и примитивном любопытстве. И сегодня уже иногда трудно себе представить, что, пожалуй, русская мемуаристика началась с книги Герцена «Былое и думы», где было и былое, и думы. И эти мемуары одновременно являлись и путешествием, и физиологическим очерком, и психологическими зарисовками, и сатирическими шаржами, какими угодно сценками. Это серьезная книга, «Былое и думы». Там много очень интересного, и это местами просто очень неплохо написано, а кроме того, написано как будто про то, что здесь и сейчас, – что отличает многие талантливые книги.

Или. В свое время, в свое – это 60-е годы первая половина – в Советском Союзе интеллигенция зачитывалась мемуарами Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Понятно, они прошли цензуру, понятно многое там было недосказано, понятно, что Илья Эренбург вынужден был быть человеком политесным, лавировать, прогибаться перед властями, как все советские официальные письменники, – а куда вы от этого денетесь. Но, тем не менее, для народа, который жил за железным занавесом внутри в клетке, было очень интересно читать, как он был в Италии, во Франции, в Испании, он встречался и с теми, и с семи. Ну интересно, каково они там живут, и вообще: что такое иностранцы, и что делается там наверху среди писателей, среди политиков, и прочее. То есть: познавательная функция мемуарной литературы, конечно же, огромна.

И вот сегодня эта познавательная функция в силу разных причин пожалуй что исчезла. Потому что… ну, предположим, кто-то напишет мемуары за деньги за Филиппа Киркорова или Аллу Пугачеву. Спрос гарантирован очень высокий, потому что многие из тех, кто не только слушают Киркорова, но при этом еще умеют читать, разумеется захотят купить эту книгу. Ничего хорошего из нее вычитать будет нельзя, хотя многие падки именно до вот таких вот сплетен. Но: чтобы появились серьезные книги о том, как сделана жизнь, – такой задачи почему-то нигде, ни на каких симпозиумах, ни на каких семинарах, ни на каких книжных ярмарках и круглых столах даже не ставится.

Никто не учит писать правду. А писать исчерпывающую правду – как ни примитивно, как ни грубо в лоб это звучит, но это самое главное в мемуарах. Понимаете, какая история, на мой взгляд. Для писателя, для серьезного прозаика – мудрость и простая психологическая умственная честность – это почти одно и то же; а иногда просто одно и то же. Гениальность Льва Толстого в «Войне и мире» в том в первую очередь и заключается, что он – человек умственно и психологически абсолютно честный и добросовестный. Когда он пишет, как, обнявшись, плачут две старые подруги, дружившие с молодости, богатая и бедная, одна попросила денег, а другая дала, и кончается знаменитой в русской литературе фразой: «Но слезы обеих были приятны». Вот это состояние нужно уметь почувствовать своей внутренней собственной сущностью.

Вот и про мемуары примерно то же самое. Ну, это английское, понимаете, – «честность – лучшая политика»: не темните.

И поэтому, когда мой добрый друг и глубоко мною уважаемый прекрасный русский писатель, ленинградец Валерий Попов говорил о том, что ему не важны вот эти… вот как там танкиста вербуют за деньги, да ему не важны…

Вот что это за такое, понимаете, удивительное совпадение, что погибших при штурме, не состоявшемся, Белого дома, трое – и все трое молодые симпатичные ребята, и они втроем принадлежат к трем разным, но как бы главным в России конфессиям: один естественно русский православный, второй – мусульманин, а третий – иудей. Ну, вот чтобы был такой интернационал. Понимаете, это слишком красиво, чтобы быть правдой! – Если и это не интересует; если не интересует, о чем они там думали у себя за «красным забором», когда разоряли страну, – то скажите: как можно требовать от миллионов читателей, чтобы им была хоть сколько-то интересна душа писателя, если писателю не интересно, как и каким образом страдают миллионы читателей?!

Знаете ли, я, подобно большинству наверное, всегда придерживался той точки зрения, что любовь должна быть взаимной. А вот так с центропупизмом настаивать на том, что «я – писатель, поэтому вы должны любить меня», – я думаю, что это не то чтоб некрасиво, – глупости, мы не об эстетике, повторяю, – но это в высшей степени неумно, потому что никак не может кончиться желаемым результатом. Ну не будут тебя любить, ну честное благородное слово!

И в заключение. Поскольку мы живем в начале XXI уже века, в эпоху безусловного упадка нашей великой цивилизации. И этому упадку естественным образом соответствует упадок современной культуры вообще и современной литературы в частности. Поскольку нам стараются гнать чернуху и депресняк в качестве современной литературы. Поскольку нам задвигают разнообразное фуфло, называя его постмодерн, хотя, – простите, что я повторяю собственную остроту: «называть иногда что-то постлитературой – это все равно, что фекалии называть пост-едой» – это не более чем игра в термины. Понятно, что в нашу эпоху честные мемуары приобретают наибольшее значение.

Потому что массы, оболваненные телевидением, для которого главное – деньги получаемые с рекламы; массы, которым объяснили, что все можно и все доступно: все виды сексуальных отношений равны, все образы жизни равны, все религии равны, давайте все до кучи и любить друг друга. Что есть не более чем глупость. Но про это тоже не сейчас. Так вот. Мемуары, то есть честное изложение на тему «где я был и что я видел», приобретают максимальное значение.

При этом заметим, что именно мемуары являлись, пожалуй, главными книгами в истории разных стран и всего человечества. Разве что Шекспир сам по себе, ну так он совсем велик. Но ведь даже «Илиада» Гомера – это, строго говоря, репортаж об экспедиции военного корпуса греков для взятия какого-то города. Если еще представить, что кто-то там был и рассказывал, откуда-то ведь стало известно, – то это слегка видоизмененные формально ритмизованные мемуары. Если мы возьмем наше недавнее прошлое, то ни одна книга не могла соперничать по значимости с сочинением товарища Сталина «Краткий курс истории ВКП(б)», а уж биография товарища Сталина рекомендовалась к изучению очень жестко.

Если говорить о мемуарах великих личностей, то в свое время великий канцлер Германии Бисмарк написал книгу, название которой на русский тоже можно перевести как «Воспоминания и размышления». А можно как «Пережитое и мысли». И то и другое будет правильным. Эта книга по популярности, вероятно, превзошла сочинения первого поэта Германии Гёте. Потому что книгу эту держали буквально в каждом доме, даже люди, которые вообще ничего не читали. Потому что Бисмарк для них был тем человеком, который из лоскутьев собрал Великую Германию и привел ее к могуществу и славе. Ну так конечно, книгу такого человека имеет смысл читать.

Когда американский президент пишет очередные мемуары – имеет смысл читать, и потом…

Мне хотелось бы закончить цитатой из моей любимой книги Курта Воннегута «Колыбель для кошки» – когда профессор Хоннекер при получении Нобелевской премии в своей речи говорит такую фразу: «Я никогда не мог понять, для чего люди играют в придуманные игры, когда на свете столько настоящих игр». Вот и я что-то, видимо, в силу возраста перестаю понимать: зачем люди читают придуманные книги, когда на свете было столько настоящего, которому выдумка просто в подметки не годится.

Гипербола в русской литературе и масштаб России

Выступление на Парижской международной книжной ярмарке, Франция, в 2005 г.

Я боюсь и, более того, я не боюсь, а почти уверен и, более того, я заранее прошу принять извинения в том, что сейчас я, вероятно, испорчу некоторые правила литературной игры, которую нам предлагают. Выскажусь несколько вразрез против этих приличий, которые мы должны соблюдать. Потому что последние годы и десятилетия нам в литературе предлагают столько игр и столько приличий, что они стали вязать по рукам и ногам. Сказать элементарную правду представляется бестактностью. И в результате мы играем в эти игры, из-за которых делаемся все глупее сами и делаем глупее наших читателей. И при этом стараемся хранить хорошую мину при плохой игре. Поэтому: я попробую – сказать просто.

Я полагаю, что гиперболизация в русской литературе, ну в частности у Гоголя (если брать от классики) и размеры российской территории – не имеют ни малейшего отношения друг к другу. Я подозреваю, что сама попытка связать некую огромность метафор в русском фольклоре и русской классике с огромностью российских пространств – это совершенно искусственная попытка. Так берут материал, лежащий совершенно на поверхности, и придумывают себе какую-то удобную тему, ну как говорилось у нас раньше, диссертабельную тему.

Кстати, когда русский фольклор возникал, то не было в России никаких таких уж огромных пространств. Жили себе, понимаете, племена в лесах, как многие другие племена: и не славянские, и кельтские, и германские, и какие угодно. Жили кто в лесах, меньшая часть в степях, еще меньшая часть в горах, и у всех фольклор был до ужаса похожий один на другой!

Значит, говоря о Гоголе, заметьте. Николай Васильевич Гоголь – классик русской литературы и мастер той самой гиперболы, у которого козаки жрут столько, что не помещается, у которого подражание, понимаете ли, Гомеру в «Тарасе Бульбе», где один козак убивает другого козака, примерно как один древнегреческий герой убивает другого древнегреческого героя у Гомера. Вот этот самый Гоголь Николай Васильевич родился в 1809, как известно, году. И в том же самом 1809 году на другом конце света, через океан, родился великий классик американской литературы Эдгар Аллан По. И у него тоже новеллы полны гипербол, полны чудовищных преувеличений. Но, по-моему, еще никто и никогда не пытался ставить гиперболы в новеллистике Эдгара По в зависимость от размеров Соединенных Штатов Америки, которые на тот момент были заметно меньше, чем сейчас. И когда в новеллах По у кого-то там такой нос, который свисает ниже подбородка и т. д. и т. п. – ну помилуйте, причем же здесь в самом деле размер страны.

Еще одна вещь. Если мы возьмем новую литературу, литературу, которая появилась в эпоху Ренессанса и годы, последовавшие за ним, то, вы знаете, есть такое произведение, которое построено все на гиперболе. Оно называется «Гаргантюа и Пантагрюэль» и написал его, как мы знаем все прекрасно, Франсуа Рабле. Если память мне не изменяет, Рабле был француз и жил во Франции – и его гиперболизация не имела никакого отношения к размерам Франции, которая на тот момент была достаточно не цельной: время Ришелье еще не пришло, и Гасконь, и Савойя, и Бретань, и Аквитания, и Нормандия – все это было отчасти по отдельности. Это были нормальные европейские герцогства или королевства. А вот с гиперболой Рабле все было совершенно в порядке.

Если мы попробуем посмотреть посевернее – там Англия, понимаете, за Ла-Маншем, за Английским каналом, вечная соперница и противница и конкурентка Франции. По площади Англия, если от нее еще и Шотландию-то отсоединить, потому что шотландцы до сих пор заявляют гордо на вопрос: «Вы англичане?» – «Пока еще нет!» – так вот, Англия вовсе маленькая. И вот вам нормальные английские детские стихи:

  • Робин Бобин Барабек
  • Скушал сорок человек,
  • И корову, и быка,
  • И кривого мясника,
  • Скушал башню, скушал дом…

и т. д. Ну и какое, спрашивается, отношение имеет размер съеденного Робином Бобином к территории Англии? Похоже, что никакого! Похоже, что нет и близко никакой связи между размерами страны – и гиперболой в ее литературе. Здесь механизм абсолютно другой. Вот об этом механизме имеет смысл несколько слов сказать.

Смотрите, еще в древнем кельтском эпосе о круглом столе короля Артура говорится о великанах и чудовищах – слушайте, ведь крошечное же было королевство! Ведь еще Данлоо, оно же Нортумбрия, было отдельно, Уэльс был отдельно, и Уэссекс был отдельно, и все это было еще до времен Альфреда Великого. И у Артура королевство было совершенно крохотулечное, а великаны и чудовища в эпосе уже присутствуют.

И вообще если обратиться к истокам европейских литератур и посмотреть на древнегреческую литературу, которая лежит в основе, то увидим великанов! Мы увидим, то есть, героев и титанов – гигантские фигуры, титанические во всех смыслах: они огромных размеров, огромной силы, огромного аппетита, огромной физической мощи и огромной любовной мощи. А все эти государства в Греции были маленькие-маленькие, что называется, простите, плевком перешибешь. Ну просто проходишь их пешком очень быстро. При чем же здесь размеры?

И есть герой, который сам является гиперболой, вот ходячая гипербола, Геракл. Ну и какое отношение имеют размеры Геракла, окружность его бицепсов, объем его мышц, мощь его костяка и рост его в длину от пяток до макушки к размерам Греции? Да, страна маленькая, зато мужик здоровый! Зато размерам Геракла соответствуют размеры его подвигов, и вот это вот гораздо важнее. Все эти пораженные гидры, задушенные еще в колыбели (Геракл в колыбели, понятно) змеи, змеи приползли… Вот эти задушенные змеи, эта чистка Авгиевых конюшен и т. д., – то есть: огромный человек совершает огромные подвиги. А территория не важна.

Запомним: масштаб поступка и масштаб карты, где изображена территория страны – это две принципиально разные вещи. Можно иметь много территории с мелким народом, можно иметь мало территории со сплошными гигантами. Как и было в Древней Греции согласно сохранившейся мифологии и искусству.

Если вам кажется, что Греция достаточно большая страна, то посмотрите на совсем маленькую страну, на Израиль, который примерно такого же размера, как Эстония. Если Эстония постоянно кричит: «мы маленькая страна, мы очень маленькая страна», то Израиль такой же маленький, только при этом еще вытянут в длину, вот такой тоненький-тоненький: в некоторых местах он толщиною вообще километров пятьдесят. Вот Израиль не кричит, что он маленькая страна. Это к тому, что, вы знаете, это в тех краях, где писали Библию, сложили историю также про Давида и Голиафа. Вот вам, получите Голиафа, этого гиганта, великана и несостоявшегося злодея: огромного, ростом с башню, руки как бревна, и прочее, и прочее. Ну и скажите – какое отношение имеют размеры Голиафа к размерам Палестины?! Никакого… Зато размеры Голиафа имеют отношение к напряжению той борьбы, которую вел Израиль со своими соседями и врагами! То есть, размеры Голиафа символизируют огромность сил, враждебных авторам этого сказания. Вот в чем дело! а вовсе дело не в карте.

В маленькой-маленькой стране – знаменитый силач и герой Самсон. Ну и скажите: а что, обязательно иметь большую территорию, чтобы родился силач Самсон? Который, значит, челюстью от осла побил сколько-то тысяч человек, и прочее. Кстати, о вдумчивости филологов. Обычные рассуждения, банальные, старые – что почему именно челюстью осла? Ну, представим себе челюсть осла, ну, и взял в руку, может камень лучше было взять в руку или палку. Значит так: ослы, дамы и господа, бывают разные. Бывают дикие ослы, домашние ослы, бывают ослы разных пород, да, в том числе двуногие, осыпанные орденами, совершенно справедливо. Значит, есть онагр. Онагр – это дикий осел, который так же относится к домашнему ослу, как, допустим, лошадь Пржевальского и вовсе одичалый мустанг относятся к домашней лошади. Так вот онагр – это осел, но еще онагр – это античной эпохи боевая, осадная, метательная машина. Для простоты можно сказать, что род катапульты или баллисты, хотя это чуть-чуть другое, но нам сейчас не до этих тонкостей. Вот этот онагр, как все эти машины, был устроен таким образом, что натягивались канаты, оттягивался деревянный рычаг и т. д. и т. п. Вот этот онагр, который “осел”, имел “челюсть”, то есть такую здоровенную узкую раму, сделанную из здоровенных тяжелых балок, ну, вроде современных железнодорожных шпал – только, разумеется, деревянных, ни в коем случае не бетонных. Длиной так, пожалуй, шпалы в полторы-две, толщиной немного поменьше и веса хорошего, потому что были прочные. И когда Самсон бил врагов челюстью осла, то бишь балкой рамы или всей рамой онагра, – это соответствует тому, как, допустим в русском фольклоре кто-то побивает врагов оглоблей, то есть совершенно то же самое – у кого что оказалось, понимаете, под рукой. Если не знать, что челюсть осла – это рама онагра, то становится еще меньше понятного.

Так вот я и говорю: какое отношение имеет размер балки из этой машины, которой можно бить врагов сотнями, к размеру страны, где жили эти враги? Тем более если страна редко населена – тогда за врагами, представьте себе, придется бегать по бескрайним просторам Сибири. Ну согласитесь сами, это все, по меньшей мере, несерьезно.

Точно так же в индусской мифологии существуют свои герои, боги, титаны, которые отправляются в разные края, на небеса, с небес обратно на землю и прочее, и они тоже иногда очень большие, очень сильные, некоторые из них бывают очень страшные, у них и конечностей-то бывает огромное количество, сколько-то комплектов, и все это не имеет никакого отношения к отдельным маленьким индусским княжествам того времени, когда все это возникало.

Ну, и при чем же здесь размеры России-то? Россия даже не занимает какое-то почетное призовое место в перечне гипербол в мировой литературе. Ну что вы, честное слово.

Если вы обратитесь к мифологии всех народов, то, понимаете, даже у эскимосов и у чукчей, у кого угодно, есть свои герои, свои огромные фигуры, свои страшные обжоры. Свой огромный ворон, который размером гораздо больше птицы Рух. Птица Рух – это тоже гипербола и тоже не имеет никакого отношения к России!

Инки в Америке ожидали, что приплывут странные люди белого цвета, с растительностью на лицах. Ну, нам этого инки не рассказывали, но вот в таком виде это сейчас дается: и приплывут они на огромном острове, который влеком огромными облаками. Вы знаете, корабли той эпохи, каравеллы – карабеллы, «кораблики» – они были вообще-то очень маленькие. Сегодня они бы выглядели просто скорлупками. Ну, не производили они никакого грандиозного впечатления, честное слово. Вот каждый, например, может увидеть в городе Лондон восстановленный новодел, но внешне точная копия корабля сэра Френсиса Дрейка «Золотая лань». Он был примерно того же размера, что каравеллы, да еще и побольше. Я сейчас не помню, какого он был водоизмещения, но, по-моему, больше 200 тонн. А каравеллы сплошь и рядом были 70–80–90 тонн. Да вы с ума сошли, это скорлупа! Это я к тому, что гиперболы и у инков были, и у всех были.

Если вы возьмете кельтские сказания, то вы найдете там героев, совершающих совершенно гиперболизированные подвиги. Если вы возьмете германские сказания – то все эти огромные страшные тролли, все эти Асы, то есть боги из дома Одина, все эти валькирии, Тор со своим молотом нечеловеческих размеров и т. д. Все та же самая гипербола!

И она есть решительно у всех, я повторяю. Дело здесь скорее в том, что, во-первых, с самого начала фольклор, мифология, а впоследствии литература, неизбежно дает модель поведения и идеал поведения, дает модель героя и показывает идеал героя. Без героя выжить абсолютно невозможно. Потому что народу племени, роду, чтобы выжить, необходима установка на победу в борьбе. Выживали только сильнейшие. Жаловаться было некому. И в первую очередь ценились герои, сильные и храбрые воины, которые были в состоянии совершать подвиги, то есть побивать много врагов, защищая свой народ. Идеальный герой должен быть очень крупный, очень сильный, очень храбрый и способный совершать просто черт знает что такое. Ну потому что иначе трудно противостоять злой окружающей среде и особенно другому враждебному племени. Вот из этого и идет гиперболизация.

Когда объясняют детям, дети понимают, что это сказка – а тем не менее вот это то, к чему душой хорошо бы стремиться в мечтах: как герой прорубает канал в горах, чтобы пригнать в родное стойбище воду, или как герой убивает всех врагов, или как герой гасит пожар, и т. д. и т. п. Вот здесь – гипербола как создание идеала поведения: герой делает то, чего сделать невозможно, но хорошо бы. И обладает качествами нужными в такой степени, в какой нормальный живой человек, разумеется, обладать не может; но хорошо бы. Вот эта гипербола заложена в стремлении подражать подобному герою, и стремиться к нему настолько, насколько можно. Вот поэтому такие герои есть во всех мифологиях, во всех фольклорах. И изначально – во всех письменных литературах. Ну, дальнейшее – это судьба таких гиперболизированных героев в наше время, она печальна скорее; но изначально было именно так.

А в жизни нашей повседневной гиперболизация идет не от размера, а от темперамента рассказчика и от темперамента народа. Когда рыбак показывает размер пойманной рыбы, ну, которая почему-то сорвалась (или уже съедена) – то он показывает большу-ую рыбу. Независимо от того, в какой реке он ее выловил, какова длина этой реки и какова численность народа, к которому принадлежит рыбак. Более того: есть такое мнение, что чем больше водки, допустим, в России выпил рыбак – тем большая рыба ему попалась в этот день. То, что при этом, допустим, английский рыбак выпьет виски, а французский рыбак выпьет красного вина или коньяка, – никакого принципиального значения не имеет. Если вы напоите его в дым, то рыба может быть любого размера совершенно! Он будет просто меньше отвечать за свои слова.

Темперамент лежит в основе гиперболы и в литературе в том числе. И вот этот темперамент, с которым автор излагает свое повествование, и сказывается, в том числе, и через гиперболизацию. В свое время, когда я в реалистическом тексте встречал обороты типа: «жара была такая, что мозги трескались», ну, или менее банально, более изящно: «что казалось, от жары булькает мозг, как бобы в кастрюльке». Разумеется, мозг не булькал и тем более не трескался, и любому это понятно, а это всего лишь художественное красивое преувеличение того простого факта, что было жарко и даже очень жарко. Вот человек спокойный, флегматичный и объективный скажет: было очень жарко. Человек точный скажет: было где-то плюс сорок – сорок два в тени по Цельсию, правда, в этой Средней Азии жара сухая и переносится не так тяжело. Ну, допустим, интендант скажет, что поэтому требовалось много воды. А вот художник, писатель-сочинитель, скажет, что у него трескались мозги, или булькали, как бобы в кастрюльке. Размер пустыни и реальная температура жары к этой гиперболе, я повторяю, отношения не имеют. Имеет отношение чувство, которое вкладывает в это человек.

И когда говорят, и когда складывали сказки в старые времена, что «дерево выросло от земли до неба», что «гора была от земли до неба», – нет, она была не до неба: она была просто очень высокая. Если в Древней Греции на Олимпе жили боги, то это не потому, что Олимп выше Эвереста, или выше американских Анд, или выше Памира. Нет. Олимп довольно низенький, и в наше время влезть на него не так уж трудно нормальному здоровому человеку. Но, черт возьми, грекам нужно было, чтобы серьезные боги жили на серьезной высоте. Вот, понимаете, и вся недолга. Размеры Олимпа не важны. Никогда ни на Эвересте, ни на Монблане, ни на Пике Ленина в Советском Союзе не жило такое количество могучих и огромных богов, с ними вдобавок еще и титаны огромные и могучие воевали, какие жили на вершине небольшой горы Олимп. Понимаете, да? Вот вам и размеры. Все дело в авторе и авторском видении.

С фантазией прекрасно обстоит дело у детей. И вот дети наворачивают гиперболы, абсолютно об этом не думая. То есть когда дети разводят ручонки и говорят, что они съели во-от такой вот пирог! или показывают спереди, что у них был во-от такой вот живот! или какой-то силач поднял во-от такой вот камень! они понимают, и слушатели понимают, и дети понимают, что их слушатели понимают, что, конечно же, на самом деле это не так: что, конечно, такого камня силач не поднимал. Это просто означает, что силач о-очень сильный, что ребенок под впечатлением силы этого силача и он хочет передать свое впечатление. Ну, не знаю, как еще его передать. Ну что же, динамометром мерить силу силача, или его в джоулях передавать?.. Он и показывает, что камень был вот такого необыкновенного размера.

То есть. Гипербола предмета, можно сказать иначе, гиперболизация объекта повествования передает всего лишь огромность впечатления рассказчика. Единственное назначение гиперболы – это произвести впечатление и передать силу чувства независимо от размера территории.

А Карфаген должен быть разрушен.

Когда, скажем, во время Первой мировой войны в России печатались такие цветные листовки со знаменитым героем, георгиевским кавалером казаком Кузьмой Крючковым, то там была и такая картинка, где Кузьма Крючков, бравый, чубатый, грозный, красивый, мощный, насаживает на пику прямо семерых немцев сразу. Вот вам классический пример гиперболы. Конечно, Кузьма Крючков такого не надевал на пику, но вот показать – то, что мы здоровые, а немцы маленькие. Заметьте, это есть во всех агитационных карикатурах, где изображаются: свои – очень большие, а враги – маленькие и противные.

Вплоть до анекдотов. Кое-где любят на картах, изображая вражеские объекты и свои объекты, – например, вражеские корабли и свои корабли, – изображать свои покрупнее, а вражеские помельче таким образом, что, например: российский сторожевой катер может быть на изображении равен американскому авианосцу. Или может быть больше него. Это, конечно, вот такая мелкая морская шутка – но, тем не менее, это тоже существует.

И когда мы обращаемся к таким известным гиперболам, как Моисей сорок лет водил народ израильский по пустыне. Вы знаете, вот русский народ по Сибири сорок лет никто не водил, хотя размеры Сибири и Синайской пустыни совершенно несоизмеримы. И говорили, много анекдотов на эту тему: что ходить по пустыне 40 лет – и никуда не прийти? абсолютно невозможно! Ну, имеется в виду: для того, чтобы, значит, в этой Синайской пустыне вымерли все те, кто знал египетское рабство. Но гиперболу вы понимаете: вот вам размеры крошечной пустыни – и вот вам сорок лет.

Или. В сказках разных народов есть этот проходной мотив: износить семь пар железных башмаков. Это не русский элемент сюжета, это не из русского фольклора деталь. Это в маленьких-маленьких европейских государствах! Неизвестно: куда они ходили, изнашивая семь пар железных башмаков? Что невозможно чисто технически – но дает впечатление о том, что времени прошло очень-очень много, и дорога была пройдена длинная, длинная. Вот и все назначение гиперболы.

Смотрите, почему никому не приходило в голову придумать тему дискуссии, или диссертации, или круг лого стола: «Гипербола сказок «Тысяча и одной ночи» и размеры Индии». А где бы вы ни раскрыли эти старые арабские сказки – или там будет птица, которая питается слонами, унося их в когтях вдаль, крупная птица; или там вылетают из бутылок джинны размером с сегодняшний атомный гриб; или там выныривают из глубин морских дэвы, у которых между рогов натянута веревка, а на веревке болтается гамак, а в гамаке спит женщина, а еще на веревке болтается сундук, понимаете ли, в котором много-много золотых колец. Ну, и при чем здесь масштаб, и при чем здесь размер?

То есть. Если пытаться сформулировать, то можно сказать что-то вроде:

гипербола – это показатель эмоционального отношения к предмету рассказа.

Гипербола – это показатель силы чувства, показатель размера чувства, с каким рассказчик повествует о материале. И рассказчик показывает свою эмоцию, свое потрясение, свое впечатление, масштабы катаклизмов – через размер предмета. Только и всего. То есть: это потрясение от происходящего, а не уподобление размеру окружающего пространства.

И тогда можно предположить, что, скажем, итальянцы или латиноамериканцы более склонны к гиперболизации – а, например, современные исландцы или норвежцы менее склонны к гиперболизации, потому что темперамент более вялый.

И вы знаете? В самом деле! Если почитать такой, скажем для простоты, знаменитый роман как «Сто лет одиночества» – там разнообразные гиперболы, из которых почему-то в памяти более всего застревает та, которая была вычеркнута цензурой, а вернее редактурой, в первом русском переводе: когда у одного официанта был, извините, половой член такой длины и мощи, что он мог на нем носить, предположим, пять пивных кружек, подавая их клиентам. Вот такой сугубо раблезианский мотив, который нам очень нравился, когда мы узнали о том, что в оригинале это есть.

Это не имеет никакого отношения, как вы понимаете, к размерам Латинской Америки! И еще нигде, кстати, не написано, что латиноамериканские мужчины наделены большей сексуальной мощью, нежели какие-то другие. Нет. Здесь речь идет о латиноамериканской любви к жизни. Вот климат жаркий, кровь горячая, очень им нравится все это дело. И поэтому у Маркеса вот такое вот написано.

А вот, скажем, у норвежского или исландского писателя ХХ века что-то таких деталей не найдешь. Они как-то в какой-то или примитивный реализм скатились, или в скучный модернизм.

Одним из источников и причин гиперболы всегда была потребность человека как-то изобразить силы природы, которые им владеют, и над которыми не властен он. Ну понимаете – вот эти землетрясения, эти наводнения, этот гром! Ну, наверное, должен быть кто-то очень здоровый, чтобы это текло и гремело! Вот вам и вся гиперболизация. Это было у всех народов.

Если попытаться прийти к тому, от чего мы начинали, – какое отношение имеет гиперболизация, гипербола в русской литературе у того же Гоголя, к размерам России, – то хочется сказать скорее обратное. Понимаете, вот в России, вот в сущности в гоголевские времена уже, Пушкин написал известную поэму «Медный всадник». Где впервые появился маленький человек как герой русской литературы – тот самый Евгений, который хотел просто тихо жить, но ничего не получилось, и могучее наводнение смело все. И наводнение не гипербола, а чистая правда! Ну что вы, 4 м 20 см над уровнем ординара! Утонула куча народа, смыло массу всего, повырывало сады и парки. Вот – маленький человек Евгений, который мечтал жить, но в этой буре, Петром затеянной, трудно выживать маленькому человеку…

И Гоголь-то прославился более не своими гиперболами, а той самой «Шинелью», которую строил Акакий Акакиевич – первый настоящий укоренившийся маленький человек в русской литературе, о котором позднее столько говорилось: «Все мы вышли из гоголевской “Шинели”».

И вот, возможно, интереснее было бы подумать о том, каким образом огромные русские пространства заставляют людей чувствовать себя особенно ничтожными?.. Вот знаете, как некоторые люди очень плохо переносят свое пребывание на Манхэттене. Вот одни испытывают гордость за то, что люди могли построить вот такое, и чувствуют себя там отлично. Они отчасти отождествляют себя с этими строителями, этими конструкторами, этими жителями. А другие наоборот – они ощущают, что они чужие, и вот их эта гигантская архитектура подавляет. Точно так же в России: одни ощущают такую патриотическую гордость и подъем сил от того, что пространство столь огромно – а другие ощущают свое ничтожество пред лицом этих пространств, этой власти, этих сил.

И вот здесь вот, может быть, начиная именно с Гоголя, – но не с его гипербол, а с его маленького человечка, который тоже хочет жить, – и начинается та самостоятельная нота, та нота собственная, которая звучит, именно издаваемая русской литературой в хоре всех литератур прочих.

Дегероизация в литературе и кризис цивилизации

Выступление в Союзе писателей Китая, Пекин, 2006 г.

Раньше, чем говорить о де-героизации – имеет смысл говорить о ге-роизации литературы: чтоб было видно, что с чем сравнивается. И чтобы было понятно, – по сравнению с тем, что было, – то, что мы сейчас имеем.

Значит. Решительно изначальная литература, как она была от возникновения, – это самый простой пересказ, на солнышке, на лужайке, или вечером у костра, в пещере, сытому в тепле, о каких-то волнующих событиях. Самые дежурные, самые волнующие события, которые можно было пересказать – это, во-первых, сцены из охотничьей жизни. Охотились охотники регулярно. А во-вторых – сцены из военной жизни: потому что столкновения между разными родами и племенами тоже были совершенно регулярны. Таким образом. Изначальная литература – это рассказ об охоте и войне.

Итак, охотничьи рассказы и военные рассказы. Чем отличаются охотничьи рассказы вообще? Как понятно, (не надо смеяться), они отличаются известными преувеличениями. Там имеются огромные звери, страшные свирепые хищники, яростные кабаны, которые сами могут запороть всю кучу охотников, кровожадные львы, огромные медведи. Знаете, а если эти тигры еще и саблезубые, то это просто конец всему!

Это рассказы об охотничьих подвигах. Рассказчик прославлял себя, если он был приличный охотник, – или прославлял не менее чем себя другого охотника, если пытался заработать лишний кусок мяса тем, что польстит главному охотнику. И вырисовывался естественно в центре всего образ героя. Который побеждает огромного зверя, догоняет быстроногого оленя, сворачивает шею могучему быку. И он всегда прокормит свою семью, род и племя. С ним ничего не страшно! И все славят его – а то и в рог даст.

Второй вариант. Могучий воин. Который догнал десять человек и всем оторвал головы! Или наоборот, они догнали его – и потом жестоко каялись, потому что двое калек еле удрали. Ну потому что как же – нужно, чтобы слушателям у костра или на лужайке было интересно. Нужно, чтобы народ гордился собой! Нужно, чтобы герою нравилось, как о нем рассказывают.

Вот, собственно, такова и была изначальная, самая-самая простая, информативная, бытовая литература. Она возникла вместе с образом героя, она группировалась вокруг героя. Вот как во Второй мировой войне в Вермахте пехотное отделение формировалось вокруг ручного пулемета МГ-34 (один на девять человек) – вот так первобытная литература группировалась вокруг подвига героя – одного на род или племя. Ну а еще, допустим, на союз племен был какой-то наивыдающийся герой. Это естественно и нормально.

Другой уровень, на котором параллельно возникает литература – это уровень постижения окружающего мира. Уровень постижения действительности. Как оно все устроено? Отчего дует ветер? Почему течет река, почему бывают день и ночь и т. д. Но науки еще не создано… А знать уже хочется! Потому что любознательность – она изначальна.

Таким образом, по простейшей логике вещей, начинают возникать боги, или духи, или души, или еще чего-то всего живого. Ну, грубо говоря, возникает пантеизм. Вот у каждого ручейка и у каждой рощи – есть свой дух, или своя душа, или свой бог. И вот эта роща – это видимое нам материальное воплощение некоего бога, или создание рук его, или разума, или еще каких-то органов. Боги начинают ругаться между собой; вступать в интимные отношения; заключать семейные союзы; враждовать с какими-то другими, которые оказываются Титанами. И, таким образом, – поскольку на раннем этапе естествознание, мифология, фольклор и литература совершенно неразъемны, – все это познание мира и пересказ познанного насколько можно мира посредством слов: – все это литература в широком смысле слова. Возникают образы богов, героев и титанов, как неких гигантских сверхсуществ, обладающих сверхъ естественными способностями, сверхъ естественными силами. А иногда они вступают в интимные отношения с людьми, чаще супермены из богов и титанов с земными женщинами, – и тогда рождаются отъявленные герои: очень сильные, храбрые и удачливые.

То есть поскольку, понятно, повелитель ветра или воды – это какое-то могущественное существо, то литература о нем – это тоже один из видов литературы о героях, о суперсуществах. Ну потому что интересно, как это, и потому что суперсущества управляют всем. И здесь изначально литература наматывается на некую героическую силу.

Дальше. Для того, чтобы кучка людей представляла из себя хоть какой-то социум, – будь то даже род, который образовался из разросшейся семьи. Этой кучке людей не обходимы общие представления обо всем. С одной стороны, общие представления в них вбивает самый здоровый главный отец семейства, он же, выражаясь по-обезьяньи как будто, перворанговый самец. Вот как он сказал – так все и есть. Потому что перворанговый самец – это не только тупая сила. Это сочетание оптимальное ума, предприимчивости и силы, – и обязательно того, что сейчас называется харизмы сочетания, с этим, – потому что надо внушить всем другим свою волю или силой, или личным примером, или убеждением, или тем, что личность твоя обаятельна. То есть молодые самцы, – простите, мы это про обезьян, а про людей – подростки и молодые воины, – идеалом человека имеют своего вождя. Хорошо еще, если это великий вождь. Идеал человека – это воин, могучий, храбрый, беспощадный к врагам, удачливый в бою и на охоте. Совершенно естественно о нем поют песни и рассказывают у костра. То есть речь у нас идет вот о таком идеале.

То есть образ героя в первобытной литературе соответствует идеалу человека – лидера, предводителя-мужчины в первобытном представлении. И этот идеал необходимо иметь в голове каждому – для того, чтобы вообще формировался народ и наматывался на этот идеал героя. Вот есть такой могучий представитель – есть род, племя. Нет могучего харизматичного вожака – ну, и велик шанс, что другое племя в битве это разобьет, женщин уведет, мужчин перебьет, вберет в себя, и ничего больше не будет. Роль героя и личности в истории люди понимали очень рано.

Это видно даже на примере волчьих стай, собачьих стай. Вожак – это, знаете, огромное дело. Недаром иногда какие-то стаи вступают в поединок методом поединка вожаков. Вот чей вожак здоровее – он потом и другую стаю себе подчиняет. Вот и у нас с вами бывало то же самое.

То есть: «литература без героя» – а о чем, собственно, еще рассказывать? О чем бы ты ни рассказывал – надо, чтобы это было здорово. А чтобы это было здорово – должен быть герой, который делает здорово. Невозможна была безгероичная литература.

И литература возникает, на всех своих ранних стадиях во всех аспектах, как литература экстраординарного. Возьмем ли мы сказки, или возьмем мы легенды, или возьмем мы мифы, или возьмем мы сказания, которые существуют практически у всех народов, – это литература о героях: будь это боги, или будь это бойцы, или будь это охотники.

Или будь это еще одна разновидность: кто-нибудь, какие-нибудь хитроумные, потому что в сказках о животных, которые есть у всех народов, всегда есть какое-нибудь животное особенно хитрое. Это тоже все ценилось. Вот как есть хитрое животное: у кого – лиса, у кого – маленький олень канчиль, у кого – кто-нибудь еще, – так же и персонажи бывали вот такие плуты. Появляется некий зародыш будущего плутовского романа, где кто-то – эдакий шут, которому почему-то можно говорить правду, над ним смеются – он веселит, но он и такой маленький побочный герой: одно из кривых зеркал, которое отражает реального героя.

А в общем и целом, герои все, потому что жизнь – это борьба, а в борьбе надо побеждать, а побеждают герои. Вот и все. А все прочее, в общем, не заслуживает внимания. А самое главное – не заслуживает серьезного уважения.

И. Изначально литература выполняет такие функции, как развлекательная и воспитательная. Здесь, понятно, нужен герой, чтобы воспитывать, – и герой, чтобы развлекать, тоже все-таки нужен – даже если он падает или шут делает ему какую-нибудь подломаку.

И еще одна весьма важная функция литературы, хорошо известная тем, кто сидел, особенно в сталинские времена. Потому что была на зоне в бараке такая должность – романист. Романист – это тот из фраеров, кто приближен к блатным, то есть человек не уголовного мира, но уголовные его к себе приближают, чтобы он их развлекал какими-нибудь рассказами. Это называется по-русски «тискать романы», а человек, который это рассказывает, и называется романистом. Уголовные могут сделать так, чтобы он на зоне не работал, чтобы его никто не обижал, чтобы у него было сравнительно теплое место на нарах в бараке, а его обязанность – это рассказывать хорошо и интересно, иначе ему могут учинить просто неприятную физическую расправу. Вот эта функция развлечения власти существовала всегда.

Но была еще одна, которая и сейчас у нас есть. И особенно это было ясно на совсем недавно кончившейся советской литературе. Функция укрепления власти и государства. Государство в лице своих лидеров, вождей, если хотите – официальных героев, – кормило своих писателей для того, чтобы эти писатели помогали укреплять государство и укреплять положение людей власти в этом государстве. Вот для этого, простите, и был создан в свое время товарищем Сталиным – человеком, очень хорошо понимавшим в политике власти, – и был создан Союз писателей, и вся структура этого союза. И был основан при помощи товарища Горького Алексея Максимовича метод социалистического реализма, который, считается, начался с романа Горького «Мать», где были уже герои. Эти герои главное что имели правильные политические взгляды – и боролись не просто за счастье человечества, а за счастье посредством введения мирового социализма и коммунизма.

Ну, в общем, это было всегда… Князь, или барон, или самый здоровый, приближал к себе такого писателя, поэта, акына, можно сказать трубадура. И среди прочего этот трубадур отрабатывал свой кусок жареного мяса тем, что пел песню или слагал сагу об этом князе, бароне или ярле, – который был самый здоровый, самый храбрый, самый удачливый и поэтому, конечно, должен быть главнее всех. Если трубадур был хороший, то слушать его было приятнее, и верилось ему как-то больше – и, таким образом, просто у ярла увеличивалась харизма. Это к тому, что и эта своего рода придворная литература, литература, облуживавшая власть…

Литература, надо сказать, очень быстро стала обслуживать власть! Вот еще когда кто-то хромой, но с подвешенным языком сидел в пещере у костра и рассказывал про подвиги самого здорового охотника. Его за это не выгоняли вон под дождь, чтобы его съели пещерные медведи, а наоборот – давали ему мясо. Да, литература обслуживала власть. Есть такое дело. И обслуживала она власть, прежде всего, методом создания героев. Вот образ героя делался из живого человека.

То есть – куда ни кинь, но всюду получается герой! Потому что. Первое. Людям нужно было самое главное: только крепко централизованное сообщество людей имело шанс выжить в нашем жестоком мире. Чем жестче они были сформированы вокруг мощного вожака – тем больше шансов на выживание и хорошую жизнь они имели. Вот литература была одним из слагаемых этой, выражаясь старомарксистским языком, надстройки, – героическая литература. И от костров эта героическая литература благополучно дошла до эпохи баронских замков, от эпохи баронских замков – до современных генсеков и прочих лидеров.

Вот, скажем, написал книгу, – я забыл сейчас, как зовут предводителя бывшей советской, а ныне независимой Туркмении, короче, «баши золотой статуи себя на центральной площади». Он не просто сам написал книгу, признанную главной книгой в его стране. Но и о нем есть определенная литература, где он провозглашается главным и безусловно героем, совершенно естественно. Здесь можно добавить еще: что литература, серьезная литература, имела всегда и такую стихийно-прикладную функцию, как государствообразующую. Литература несла в себе государственную идеологию. И это можно было делать не методом тупых лобовых атак, вот таких брейн-штурмов и дешевых наемных политтехнологов: «Наше – самое лучшее!» Нет.

Вот был великий фараон, давно-давно, четыре тысячи лет назад, а может, еще и с половиной. Он завоевал то, и он завоевал все. Он очень много чего завоевал. Это была первая в мире из всего, что нам известно, совсем большая древняя держава. Еще более древняя чем Китай, считают некоторые. Значит. Нужно описать его походы и подвиги. И они описывались – таким образом, что любой гражданин этого государства испытывал гордость от того, что к этому государству он принадлежит и у него такой фараон. И проникался сознанием того, что походы эти прекрасны. Они пребудут в истории навсегда. Участвовать в таком – это большая честь. И даже рабы знали, что хотя живется им тяжело, но все-таки они не где-то там у каких-то варваров, – а вот все-таки в серьезном государстве: тоже причастны. Ну, свои литераторы были и тогда. И даже писали героические стихи, хотя дошло от этого мало.

А уж когда в новейшие времена Карл Великий решил опять объединить всю Европу и воссоздать Римскую империю, назвав ее Священной! – ну, уж тут трубадуры дули как могли, показывая все величие походов Карлуса Магнуса, всю благость их действий, и т. д. и т. п.

Про римскую литературу мы сейчас даже не говорим. Римская литература по-хорошему была пронизана сознанием необходимости, закономерности и величия своей державы. И здесь мы заметим, что.

Поскольку маленькому человеку всегда жилось плохо, но в отдельные моменты жилось еще хуже чем обычно, то у нас уже в Средневековье отчетливо возникает литература, которую условно можно назвать бунтарской или протестной. Где лучший пример – это Робин Гуд. То есть мы имеем героя, который борется против сильных и злых, защищая хороших и слабых. А сам он при этом тоже сильный, но вдобавок добрый. Сказителю, поэту, рассказчику, жонглеру, трубадуру, знаете, – совершенно неинтересно рассказывать про то, что какие-то крестьяне были очень слабые и несчастные, и хотя угнетать их нехорошо – но вот их все-таки угнетали, а они жили и были слабые и несчастные. Здесь не было предмета рассказа! А о чем здесь петь?.. О том, что жизнь у них тяжелая? Это и так всем понятно. О том, что она несправедливая? А это как взглянуть. Если ты сильный и храбрый – добудь оружие как хочешь и защити свое право в бою! Сколоти команду, уплыви за тридевять земель, завоюй чужое государство и будь там королем. Это твое право. А если ты не храбрый и не сильный – то сиди и не чирикай; и плати налоги барону, который будет охранять тебя от врагов, если они придут. А пока будет выжимать из тебя все соки сам.

Таким образом. Литератора, писателя, сказителя – не интересует такой крестьянин, который не может уйти за три моря и основать новое государство. А интересует такой герой, который борется не только за барона, – но и против барона! Народу это нравится страшно. И возникает вот эта протестная героическая литература, потому что всегда бывали восстания, всегда находились народные вожди, и Робин Гуд – это лишь вершина огромного айсберга протестной бунтарской героической литературы. Совершенно понятно, что она должна была быть, потому что в душе каждый крепостной, ну или почти каждый, если он не генетический раб, – он, конечно же, Робин Гуд! Который отрывает головы своим хозяевам, раздает их добро своим несчастным друзьям, и устанавливает справедливую жизнь. Ну, дальше он сам будет бароном с новыми крепостными… но это выходит за рамки его мечтаний сегодня, и за рамки героической протестной литературы.

В течение веков и тысячелетий литература обычно бывала неотделима от истории. Не было вот такого разделения на, допустим, беллетристику и историческую литературу. Нет. Это все было весьма слито между собой. А историческая литература, опять же, интересовалась историческими личностями. А исторические личности – это великие личности. Или это руководители государств, или это великие полководцы, – что может быть в одном лице, а может быть в разных, – или это предводители великих бунтов; или это великие путешественники. Это люди, которые сделали что-то заметное и, в общем, часто героическое: в поступках и в подвигах которых как бы персонифицируется история этого периода. Здесь мы тоже имеем героизацию фигур, героизацию истории, которая процветала тысячелетия, и литературу – героическую.

Если брать от начала, то греческая литература началась с того, что был Ахилл и был Гектор, и был Патрокл, и был Аякс, – были герои, которые совершали необыкновенные подвиги. И это была литература, слитая одновременно с мифологией и с историей. Если же взять литературу более мифологизированную, еще более, то – Эней, который бежал из Трои и который был родоначальником римлян; или Ромул и Рем, которые основали Рим; или Прометей, который похитил огонь и отдал его людям. Или весь пантеон греческих богов: Зевс, Марс, Афродита и т. д., которые, совершенно понятно, были своего рода супергероическими личностями.

Или более или менее историческая личность (согласно Плутарху, хотя понятно, что Плутарх не стопроцентный документалист) – это, скажем, римский царь Нума Помпилий, который заложил разные законы и вообще один из основателей серьезного римского государства. Если возьмем такую старую легенду римскую, которая шла за вроде бы правду, как выступление Горациев против Куриациев, то есть вот враждуют два народа маленьких, и кто победит – три брата против трех братьев! – и вот остается только один из рода Горациев, а оба его брата убиты и все три врага убиты, и он идет обратно и видит свою рыдающую сестру, потому что за одного из Куриациев она собиралась замуж, она была его невестой, они любили друг друга. И в гневе, скорбя по убитым братьям и ненавидя врагов, он убивает свою сестру! И поступает очень жестоко и, тем не менее, – казненный! – героизируется! – ну потому что: такова его любовь к родине.

Вот примерно так образ героя лежал в основе литературы. Потому что какая же может быть римская история и литература, скажем, без Муция Сцеволы, который, когда Порсена (этрусский царь) осадил Рим, разговаривал с ним, – (он попал в плен, он хотел убить Порсену, у него не получилось). Сейчас его будут пытать и выбивать из него все показания. И он, отвечая царю на вопросы, кладет правую руку на жертвенник, – и рука у него горит и обугливается! – а он продолжает спокойно беседовать… Ну, понятно, царь понял, что ему ничего не светит, когда в Риме такие вот бойцы, Муция Сцеволу отпустили, враги ушли. Вот так закладывались нравы – и вот такова была литература!

И если мы возьмем литературу более или менее «вымышленную», – то, что сейчас назвали бы скорее беллетристикой (хотя в Древней Греции и в Древнем Риме и это обычно бывало связано с, понятно, мифологией) – и здесь литература письменная и дописьменная, конечно, неразрывны.

То вам древнегреческая трагедия, великая античная трагедия, которая, в общем-то, легла в основание всей великой европейской литературы. И вы видите такие характеры, как царя Эдипа, видите величие их поступков, величие их страданий, вы опять же видите героев, потому что иные не интересны. То есть вы чувствуете, куда ни плюнь, а все-таки получаются герои.

А потом наступает эпоха христианства. И эпоха эта вроде бы совсем не героическая, но это только на первый взгляд, это для тех, кто совсем мало представляет себе, что такое христианство и какова его история. Потому что христианство внешне мягкое, доброе, исполненное пацифизма и непротивления злу насилием, – внутренне было абсолютно жестким, нетерпимым и несгибаемым учением. Христианство дало такой род героев, как мученики. Это люди, которые не убивали, но напротив, позволяли безропотно жестоким образом убивать себя – и показывали, терпя страдания, что их вера истинна и им всего дороже и все равно победит. Христианские мученики – это герои духа, которые в чем-то выше героев античных и языческих. Те погибали, совершая невероятные подвиги, а эти терпели любые невероятные страдания, доказывая тем, что они переносили страдания и принимали смерть, доказывая тем свою истину. Так что христианская литература – это тоже героическая литература. И то, что христианство, по историческим представлениям, весьма быстро победило и подчинило Рим, показывает, что это было серьезное учение, обладающее колоссальным потенциалом, и христианская героика – это отдельный литературный раздел.

А на смену христианской литературе стала приходить с самого раннего Средневековья светская литература. И эта светская литература условно может быть начата с такого заметного явления, как эпос о короле Артуре и рыцарях его круглого стола. Они были христиане, ну, это между прочим, они искали чашу святого Грааля, но это все-таки между прочим. А главное – они были здоровенные ребята, они были благородные, у них была хорошая идеология, они молились и старались жить по заветам Господа нашего, а при этом они еще совершали ужасные подвиги. И вырабатывается преинтереснейшее рыцарское представление о том, что есть правда, а что есть неправда. Если рыцарь – истинный христианин, а Господь – он над всем, то рыцарский поединок выясняет: не кто из них сильнее физически, нет, а на чьей стороне Бог, потому что Господь наш – всеблагой, и в своей всеблагости он дарует победу достойному! Таким образом, победитель всегда прав. Сила есть правда. Получается вот такой интересный кульбит. И рыцари бодро совершают свои подвиги в святом убеждении, что кто победил, тот, значит, и прав. Не потому что сильнее, а именно потому сильнее, что Господь на его стороне. Таким образом мы имеем опять же героическую литературу.

Практически не было литературы не героической!

И когда появляются поэмы о Роланде, «Сказание о Тристане и Изольде», мы имеем тот самый рыцарский кодекс: великие личности, крупные поступки, храбрые бестрепетные души, и прочее, и прочее.

А потом появляется классицизм. Новая эпоха – Ренессанс, Ренессанс переходит в новую историю, и классицизм уже создает канон: есть сильные герои – и эти сильные герои раздираются противоречием между чувством и долгом. Например, король у него один, а любит он, допустим, подданную короля совсем даже враждебного. Что ему делать? Вырезать весь род враждебного короля – или все-таки жениться на любимой девушке? Вот он раздирается этим противоречием. Чаще всего он избирает долг, потому что это почиталось, это предписывалось трубадурами, за это больше платили властители, ну и вообще так надо было, потому что государство должно быть, потому что социальный инстинкт.

А вот народу простому безоговорочно больше нравилось, когда долгу предпочитали чувства. Потому что это все-таки как-то более человечно, а государи сами разберутся. Тем не менее, здесь речь шла о героях.

А потом появляется романтизм, где эти герои уж такие возвышенные!.. И им уже есть гораздо меньше дела до государства. Романтический герой – это немножко благородный разбойник, который вообще-то не разбойник, а просто он оказался в нехороших отношениях с государством, или вообще почему-то это государство в гробу видал. Он не хочет руководствоваться долгом, он хочет руководствоваться собственными представлениями и собственными чувствами. Романтизм говорит классицизму: провалитесь вы пропадом с вашей государственной пользой, с вашим кардиналом Ришелье, с вашими вассалами и сюзеренами, я сам по себе человек, хочу жить. Но продолжает срабатывать правило, которое когда-то прекрасно сформулировал Гёте в эпоху уже конца, самого конца романтизма: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой!» И вот все эти благородные разбойники Шиллера за свою жизнь и свободу каждый день шли на бой.

А поскольку ничто не стоит на месте, то в XIX веке появляется великий европейский реализм. И прежде всего во французской и английской литературе. И если мы возьмем такие фигуры, как (более или менее современников) Виктор Гюго, Чарльз Диккенс и Лев Толстой, то герои будут уже не в том смысле, что они руководители государства, полководцы, лидеры чего-то, – нет, они могут быть людьми более или менее рядовыми, нормальными людьми. Но это примечательные души, это примечательные характеры, это незаурядные личности, где есть на что посмотреть. Просто автор берет уже людей не самого верха, а более или менее из гущи, и вот этого человека из гущи поднимает на достаточную высоту, чтобы под какой-то как бы лампой его рассмотреть. И этот человек тоже оказывается очень даже заслуживающим внимания.

И появляется уже новое романтизму, условно говоря, неоромантизм, который начинает пахнуть развлечениями. Это в первую очередь Александр Дюма и Артур Конан Дойл, потому что и д’Артаньян, и Шерлок Холмс – это, безусловно, романтические герои. Они сами по себе. В отношения с государством они вступают постольку поскольку, или вообще не вступают, как Шерлок Холмс. Они ведут самостоятельную жизнь, у них собственные цели, но при этом они интересны, они незаурядны, они энергичны, они притягивают к себе и, конечно же, это герои – они нравятся и мужчинам, и женщинам. Ну, хотя у Шерлока Холмса не было личной жизни, но это мы оставим на совесть его создателя, а вообще Шерлок Холмс – фигура необыкновенно привлекательная и незаурядная. Он сильный, он ловкий, он бесстрашный, он очень проницательный и он насквозь благородный. Разумеется, это герой в нашем истинном понимании этого слова.

И вершины достигает образ героя и героизация в литературе, наверное, величайшей из всех империй, которые когда-либо существовали, – в Британской империи конца XIX века. То есть конец викторианского правления, расцвет всего того, что потом назовут проклятым империализмом. Это Редьярд Киплинг, и весьма близкий к нему по времени, в общем они современники, по культуре, по языку, американец Джек Лондон. Их интересовали герои.

Какой бы северный или южный (я имею в виду рассказы Аляски, Клондайка, или рассказы южных морей) рассказ Лондона какой бы вы ни взяли, там, разумеется, будет герой. Этот герой может быть рядовым человеком, он может быть белым, он может быть индейцем, он может быть канаком, но это человек сильный, храбрый, убежденный, умеющий драться за свою цель, умеющий побеждать любой ценой, умеющий погибать в борьбе несломленным. Лондон – это апофеоз героизма.

Киплинг на самом деле был немного сложнее, потому что… даже не сложнее, скажем так, разнообразнее, потому что у очень молодого Киплинга были замечательные героические баллады, которые по силе воздействия, по энергетике относятся, конечно, к вершинам мировой поэзии. Воздействие их огромно, даже когда 100 лет спустя и более читаешь на чужом языке. Проза Киплинга разнообразнее и иногда она говорит о маленьких людях в самом сочувственном тоне, но эти люди располагают внутри себя идеологией граждан великой империи, даже если им живется туго, даже если им в этом не находится места. Вот ощущение величия британской империи, которая занимала пятую часть всей земной суши, это всегда присутствует в литературе Киплинга – сына мелкого туземного чиновника из Индии.

А вот потом и начинается дегероизация, о котором мы собирались говорить изначально…

Потому что, смотрите какая интересная история, как там у Пушкина: «Прошло сто лет – и юный град…» Так вот. Прошло сто лет, и Киплинг считается в английской литературе автором детской книги «Книга джунглей», ну про Маугли, ну и там еще он писал чего-то, что в общем сейчас уже устарело и мало интересно. Джек Лондон в Америке и вообще в англоязычной литературе проходит по разряду писателя для старшего школьного возраста, для тинейджеров, для детей и юношества. А что случилось??!! Может быть, за прошедшие сто лет читатели стали такие умные и высокообразованные, что если когда-то Киплинг и Лондон были для всех, то сейчас только для детей?.. Да нет, знаете, такого повышения высоты лба у всех вроде бы не наблюдается. Наблюдается иное…

В начале ХХ века на Западе в Европе, чуть позднее в Америке, набирает огромную силу социалистическое движение. Рабочий класс борется за свои права. Трудящиеся массы объявляют себя главными. В течение каких-то 20 лет Европа и США добиваются для себя всеобщего среднего образования, десяти-, а затем и восьмичасового рабочего дня, запрещение детского труда, запрещение женского ночного труда, медицинского обеспечения для всех граждан, гражданских свобод: право слова, демонстраций, голоса, печати и т. д. и т. п. И вообще: хватит, значит, порабощать других людей и другие народы, потому что самое главное – это счастье всех трудящихся! Такие люди как Лондон выходят из моды.

Меняются условия игры, меняются карты. Главные – это те, которые гуманисты, и показывают, как люди-то страдают, а не то что там, понимаете, покорять Аляску и проявлять при этом мужество. Что хватит – другие ценности. Ну, поскольку меняться должно все и всегда, изменение – это есть сущность вообще Бытия, сущность Вселенной, – то, разумеется, если были такие супергерои, которые были у Киплинга и у Лондона, то они неизбежно раньше или позже должны были смениться чем-то совершенно противоположным. И они действительно сменились.

Если искать истоки, то, конечно, ниточки внимания к маленькому и ничем не примечательному человеку можно найти еще и в античной литературе. Еще и у греков, где какие-то маленькие люди тоже чего-то стоили. Если ближе к нашему времени и явственнее – то, скажем, в русской литературе это прослеживается где-то от уровня Карамзина, от его знаменитой повести про бедную Лизу. Правда, Лиза влюбилась в молодого дворянина, ну и сама она была девушка с определенными претензиями, она была все-таки натурой романтичной: сентиментализм, понимаете, как направление. Вот сентиментализм сентиментально рассматривал мелкие и интимные человеческие чувства и отношения. Сентиментализм говорил, что ему нет дела до героев и государственных надобностей! Короче, Лиза утопилась. И не потому, что ее государство проиграло войну, – а потому, что ее любовь была несчастна.

Ну, утопилась бы и утопилась, но вот круги от этого утопления по русской литературе пошли навсегда. Пруд превратился в гигантское наводнение в сердце Российской империи, в Петербурге, и Медный всадник скакал над этим наводнением, и так и назвал Пушкин «Медный всадник» свою знаменитую поэму. И маленький-маленький человек Евгений не получил своего маленького счастья – и это составляло центральный предмет рассмотрения Пушкина, хотя… Прошло время, и как-то так получается, что Пушкин, натура все-таки романтическая, порывистая и возвышенная, – более восхищается масштабом деяний Петра и блеском Петербурга, нежели печалится над судьбой маленького Евгения… Вот когда школьники изучают «Медного всадника», то на Евгения им, в сущности, наплевать: утонул и утонул. Знаете, то есть он даже не утонул, это невеста его утонула. Ну мало ли народа тонет, а Петербург, понимаете ли, стоит. Невеста утонула, вода схлынула, а суть – осталась!

Потому что потом Гоголь написал свою «Шинель», и повторяется с тех пор уже 200 лет без малого: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели»». Гоголя не интересовали на тот момент (только на тот момент) разнообразные герои, а заинтересовал его тот самый маленький человек, в котором не было героического вообще ничего. Слушайте, ну в самом деле… Акакий Акакиевич вообще типа дядюшки того самого Евгения из «Медного всадника». Тоже маленький человек, ну совсем маленький, дядюшка-лузер такой. И если Евгений все-таки хотел семью, домик там, щей горшок, да сам большой, то Акакий Акакиевич хотел шинель. Вот в чем-то такой образ служивого человека, как гораздо позднее напишет один немецкий писатель, что в этих золоченых сапогах заключалось все состояние этого фронтового фельдфебеля. Вот для Акакия Акакиевича все состояние заключалось в шинели. И как он строил шинель, и как у него украли шинель, вы знаете, как под микроскопом вот образовалось такое произведение. Дегероизация пошла полным ходом, хотя поначалу это было еще не всем понятно, потому – что.

Немного лет спустя Некрасов с Григоровичем, ну если верить таким апокрифам: ночью разбудили Белинского стуком в дверь и воплем: «Новый Гоголь явился!» и стали вслух при свече читать ему «Бедные люди». Как оно было на самом деле, мы не узнаем никогда, но это прекрасная сцена, очень напоминающая, как голый Архимед, не намыленный по причине отсутствия мыла у древних греков, скачет, понимаете ли, по Сиракузам посреди центральной улицы днем голый с воплем «Эврика!», то есть «нашел». Ну, вот эти тоже нашли юного Достоевского.

Вот в «Бедных людях» у Достоевского, а потом в «Униженных и оскорбленных», а потом везде героями выступают маленькие люди, совсем маленькие люди. Этих людей бесконечно жаль, а иногда от них тошнит, потому что они такие маленькие, они такие несчастные, они такие ничтожные, и автор призывает их так жалеть, а сам при этом вроде бы не совсем жалеет. Понимаете, какая история…

Вот и Гоголь, который сделал «Шинель», был человеком психически не стопроцентно адекватным, как достоверно известно всем, кто интересовался. И Достоевский был человеком не совсем психически здоровым. Если кто начнет углубляться в биографию Достоевского и начнет в библиотеках читать разные воспоминания, в общем опубликованные, но не принятые к цитированию, то он выяснит про Федора Михайловича вещи такие, ну, не совсем лестные, как Федор Михайлович был немного педофил, Федор Михайлович имел склонность к малолетним девочкам. И вот, допустим, ему приводят в баню малолетнюю девочку, где он занимается с ней тем, чем понятно занимался, а потом он едет к кому-нибудь из близких друзей и там, обливаясь слезами, исповедуется в своей мерзости. Так что когда Федор Михайлович писал о мерзости людей, в том числе и маленьких, он хорошо знал, о чем он писал. Невозможно представить себе, допустим, Шиллера или Дюма, или трубадура, который поет про Тристана и Изольду, вот в такой сцене с Достоевским. Ну, так или иначе, маленьких людей у Достоевского полно.

И вот такой всемирно знаменитый роман, как «Преступление и наказание». И вот, значит, чиновник-алкоголик Мармеладов. В принципе этого алкоголика, который пропил все деньги, собранные ему на начало новой жизни, работы, несчастной работящей женой, – такого алкоголика хорошо бы высечь розгами на площади, отправить в ЛТП с жестким режимом содержания, простите, в лечебно-трудовой профилакторий, а потом взять с него подписку о том, что пить он не будет. Вшить ему под кожу «торпеду», то есть ампулу, где выпьешь стакан водки – и умрешь на месте, и чтобы хорошо это знал. И, в общем, за что же мы будем уважать такого алкоголика? А вот Федор Михайлович Достоевский ту идею проповедует, что ну не виноват он, потому что он просто маленький человек, потому что жизнь тяжелая, объясняют нам литературоведы, поэтому он алкоголик.

Прошло полтора века с тех пор почти. И в самых развитых странах, где жизнь необыкновенно легкая, и куда едут люди со всего мира менее процветающего, в том числе из России, в том числе из Китая, ну про Африку я уже не говорю. И вот в этом мире полно наркоманов и алкоголиков тоже, и борцы за права человека говорят, что жизнь тяжелая и неправильная, поэтому они – наркоманы и алкоголики. В то время как лучше, может быть, года на два отправить их всех в деревню на перевоспитание: сажать рис или, наоборот, сажать пшеницу. Иногда ведь такие подходы давали неплохой результат. Но… Поскольку народ в середине XIX века уже досыта наелся могучими и сильными героями, то. Вот это внимание к маленькому человечку было просто революционным с точки зрения литературы и вообще подхода к миру. И Достоевский вошел в моду. И Достоевского стали читать, и стали говорить: посмотрите, вот они, простые маленькие люди!

И вот эти простые маленькие люди на рубеже веков стали главными героями писателя на тот момент всемирно знаменитого, одного из самых прославленных и самых зарабатывающих в мире – Максима Горького (Пешков Алексей Максимович). Когда Максим Горький, такой русский писатель из какой-то русской былины (для Европы это была такая достойная экзотика, Россия – страна царей, страна нигилистов и бомбистов, страна белых медведей, страна двух удивительных странных гигантов – Достоевского и Толстого, еще есть у них какой-то Пушкин. Что они в нем нашли, пожимала плечами Европа). – Вот из этой страны появился Горький. Он был рослый, широкоплечий, подтянутый, у него был волжский бас, такие густые усы; он был босяком, он был бурлаком, он дрался один на один со всей толпой, он чем только ни занимался! Он где-то ловил рыбу, он где-то делал еще что-то, а вот теперь он стал писать – и прославился! И на всех сценах столичных театров всего мира пошла пьеса «На дне». И Горький был фигурой, равной Ромену Роллану и Рабиндранату Тагору, забытым сегодня в мире, как и он сам. И Горький получал огромные гонорары, и в течение нескольких лет содержал РСДРП(б), то есть российских социал-демократов (фракцию большевиков, потом она отделилась) на гонорары от своих пьес. Потом у него украли эти гонорары. Была история. Партийный куратор приглядывал за его гонорарами и сказал, что потом а ч-черт его знает, куда они делись?.. Так или иначе, пьеса «На дне» была о маленьких людях.

Ну вот и сказали Киплингу: спасибо, хватит твоих героев, теперь нас интересуют вот какие вот маленькие люди. И маленькие люди, вот эти антигерои, стали брать за горло всю мировую литературу и перекрывать героям весь кислород.

Но потом случилось такое несчастье, как Великая война. Она же Первая мировая. И вот на ней все представления интеллигентной публики развитых стран о героизме, о государственном долге и т. д. и т. п., помрачились… которые поначалу в августе 14-го года всколыхнулись просто до небес. Был жуткий прилив патриотизма! Социалисты позабыли свой социализм и стали выступать как патриоты в каждой стране. Германские социалисты – за Германию, английские – за Англию, русские – за Россию, кроме большевиков, которые были в Швейцарии. А потом, когда война в 18-м году кончилась, обнаружилась страшная идеологическая и эстетическая депрессия.

Мир не мог прийти в себя. Люди говорили: тот, кто не жил в мирное время, то есть до 1 августа 1914, – тот не знал жизни и никогда уже не узнает ее вкуса. Европа была открыта, можно было все, свобод было невероятное количество. И вот тут-то мы получили это зверское убийство молодыми людьми всех стран друг друга при помощи газов, огнеметов, пулеметов, самолетов и всех видов артиллерийских систем, из минометов и т. д. и т. п.! Погодите, ребята, это как же нас воспитывали? И на кой черт вообще оно все было нужно? Что-то в мире не то, что-то в принципе было неправильно! Это то представление, которое поселилось буквально у всех, кто пережил Первую мировую войну. (Россия отдельно, потому что в России в это время уже Гражданская война.)

Поскольку мы говорим в основном все-таки здесь о русской литературе, то необходимо заметить, что еще до Первой мировой войны, практически одновременно с пьесой Горького «На дне», появилась важнейшая для понимания дегероизации литературы вещь как Чехов, и в главную очередь – чеховская драматургия. Чеховская драматургия принципиально антигероична. Хотя в общем новеллистика чеховская тоже. В чеховской драматургии ничего не происходит. Никто ничего не хочет. Никто ничего не делает. Ни одного крупного характера нет. Никакого, строго говоря, позитивного взгляда на мир. Никакой позитивной картины мира в мозгу ни у кого из героев нет, а есть только тоска, стон: «В Москву! В Москву!» Стон: «Оценит ли грядущее поколение наши страдания?» Стон: «Если бы знать, зачем вообще мы живем?..» И вот кроме вот этих стонов и чаепитий, во время которых, по чеховскому выражению, складывается счастье и разбиваются судьбы, кроме этих разговоров-чаепитий, ничегонеделания, там ничего нет. Если бы Чехов с такой пьесой попробовал выступить во времена Шекспира, то он всю жизнь был бы цирюльником, потому что именно цирюльники тогда в основном и работали лекарями. А тут он попал во время, вы понимаете.

Первым и главным драматургом этой эпохи был Островский. И пьесы у Островского были вполне внятные. Там были завязки, развязки, кульминации, там были какие-то нормальные герои, с нормальными желаниями, нормальными страстями. Нормальные пьесы. Но, правда, они были неаристократические. Островский был человек простой и все больше писал о купечестве, о мещанстве, немножко о бродягах, немножко непонятно о ком: о разночинцах там капельку, сбоку болтался кто-то как бомж. А вот для образованных классов – где же вот русская драматургия? Вот Чехов выдал такую пьесу для русских образованных классов.

Поначалу «Чайка» провалилась благополучно и с треском. Народу объяснили интеллигентному, что он не прав: что это новая драматургия. И когда народ проникся сознанием того, что это новая драматургия, он стал бурно аплодировать чеховским пьесам, – в которых ничего не происходило и героев не было. Вот эта дегероизация потянулась с чеховских пьес, потому что Чехов остался на сегодня гораздо более классиком, чем забытый в мире Горький.

И после Первой мировой войны это унавоженная почва дала массу ростков. Политая всеми ужасными жидкостями, которые и проистекли из Первой мировой войны. И вот тогда в Англии появляется поколение сердитых.

И Ричард Олдингтон пишет свой программный роман «Смерть героя». И название это очень символичное. Это не смерть главного героя этого романа, это бы ладно. Это смерть английского героя вообще, в принципе. И эпиграф стоит из весьма изысканного английского писателя классической эпохи, мастера эпистолярного жанра Горация Уолпола, и эпиграф этот исключительно поносит старую Англию. «Да будь ты проклята, сифилитичная сука!» И вообще много в этой книге поношений старой Англии. Роман этот вышел, помнится, в 29-ом году, десять лет прошло с Первой мировой, народ оклемался.

В 29-ом же году американец Хемингуэй выпустил роман «Прощай, оружие!». И пошел термин «потерянное поколение», которое сам Хемингуэй приписывает Гертруде Стайн, а потом позднее в другом месте приписывает одному человеку, старому немцу, на бензоколонке: «Все вы – потерянное поколение».

И в том же 29-ом немец Ремарк, ветеран Первой мировой в большей степени, чем англичанин Олдингтон и тем более чем американец Хемингуэй, пишет свой знаменитый роман «На Западном фронте без перемен». И вот там маленькие люди и герои слиты совершенно в одних и тех же лицах. Это те самые фронтовики, которые вроде бы и не герои, – то есть обычный человек в экстремальных обстоятельствах. И никто из них не совершил ни одного «героического подвига».

Если раньше в литературе о войне даже у такого антиромантичного по своим сознательным убеждениям человека, как Лев Толстой, а все-таки совершаются подвиги. И хотя он показывает в Андрее Болконском, который по Аустерлицу бежит с этим знаменем, никому не нужным, бессмысленность этого подвига, – а все-таки капитан Тушин у него совершает подвиг. – У Ремарка никто не совершает подвига. И у Олдингтона. И у Хемингуэя. И когда Ремарк пишет, что за пять минут они «отщелкали» народу на целый госпиталь – это так, между прочим, да лежали двое за пулеметом и водили прицелом по уровню поясных пряжек наступавшей цепи. Вот и вся история. Ни о каком подвиге здесь нет совершенно ни одного слова.

И вот тут, когда новое поколение говорит: знаете, провалитесь все пропадом с вашими героями, со всем вашим вешанием лапши на уши, хватит с нас героев, – и начинается полным ходом дегероизация литературы. Одновременно с веком джаза в Америке. Одновременно с первой волной сексуальной революции 20-х годов. Одновременно с движением суфражисток. Начинается та самая дегероизация: «Мы живем в новое время!»

И появляется такой писатель, которого я поставил бы словом «писатель» в кавычки, как Генри Миллер. У которого, на мой взгляд, нет в книгах вообще ничего, кроме самокопания совершенно никчемного, лишнего, заурядного человека, ничего из себя не представляющего. Вот такая какая-то нижняя часть грязной полубогемы с какими-то мелкими амбициями. В его книгах описывается: с кем он спал, с кем он пил, с кем он разговаривал. И все это вообще не жизнь.

Вот эта вообще не-жизнь какому-то количеству образованной публики очень понравилась. А поскольку книги Миллера на тот момент были запрещены как безнравственные, нравственной цензуры они не проходили, тем более народ обратил внимание на Миллера и объявил его просто писателем нового времени. По-моему, примерно тогда и возникло на английском такое понятие как dirty fiction – «грязная литература». Вот грязная литература основательно началась, видимо, с Генри Миллера. И полная дегероизация, основательно и принципиально, на мой личный взгляд, также началась с Генри Миллера.

И если в это время в Советском государстве официальная советская литература продолжает отчаянную героизацию образов, потому что по заказу, потому что другие не приветствуются, потому что многие молодые писатели верят в это искренне, и т. д. и т. п. То в Европе идут совсем другие процессы. А французы, которые загнивать стали еще на рубеже ХХ века, ну, они были впереди планеты всей. У них литература пошла раньше (после итальянской), чем в других местах Европы. Вот у них вскоре появится новый роман, и появится новая волна и уже после Второй мировой войны (которая, по сути дела, сейчас нам уже видно с нашего времени: Вторая мировая война – это просто вторая серия Первой мировой: это одна война в двух частях, разделенная примерно на 20 лет. Все конфликты второй части вытекли из нерешенности конфликтов первой части. Что такое 20 лет, когда сейчас уже у нас прошло 60 лет после окончания Второй мировой. Да?). Вот после Второй мировой и возникают эти новые волны дегероизации.

И во Франции появляется новый роман. Появляется Натали Саррот, появляется Мишель Бютор. И появляется не то что изгнание героя как чего-то геройского – да вообще изгнание человека из литературы! Идет описание каких-то предметов, или описание каких-то шагов, или каких-то звуков, или как некто разгуливает по городу и совершает бессмысленные действия. Строго говоря, это деструктивная литература. На ней видно, как великая европейская литература, создаваясь веками!.. – а вот сейчас она разваливается. Вот это свидетельство разваливания.

Вот точно так же на живописи можно наблюдать, как живописцы, поднявшись после Средневековья, отделившего их от античного периода, поднявшись до небывалых высот живописного мастерства, таланта! гения! – вот через «Черный квадрат» Малевича показали, что: теперь эта фаза прошла, все кончилось, живопись умирает. Вот умирает она вот таким-то образом. Смотрите на «Черный квадрат».

Примерно таким образом новый французский роман показывал, что умирает европейская литература. Что там нет больше ни действий, ни героев, ни смысла. Ни вообще ничего. Хотя эта бессмыслица в русской литературе была еще в начале ХХ века, – как у того же Введенского и некоторых других.

А в Америке, которая все-таки более витальна, чем старая Европа, все-таки Новый Свет, отпочковавшаяся колония, которая вбирала в себя все лучшие европейские силы. Вот несколько позднее в этой самой Америке в конце 50-х появляется, как его называли, самый главный драматург вне Бродвея, пьесы его шли вне Бродвея – он был некоммерческим, – как Эдвард Олби. У Эдварда Олби никаких героев нет. А есть абсолютно заурядная жизнь – более осмысленная, менее осмысленная, а все-таки это просто (и пьес-то у него немного на самом деле, всего несколько) мелкие американские люди со своими мелкими проблемами.

А не то у англичан, не то у французов раньше появился Беккет, потому что, с одной стороны, он англичанин, а с другой стороны, он решил жить во Франции. И он изобразил страдания человека ХХ столетия второй половины, за что и получил Нобелевскую премию. А изобразить бы ему страдания человека, допустим, XVI столетия при Генрихе VIII в Англии, то нынешние страдания показались бы просто невероятным пятизвездочным отелем, суперсанаторием. Так вот там тоже не было никаких героев и близко, и все фигуры-то были бессмысленными, и действия бессмысленными.

То есть. Мы имеем саморазрушение литературы.

Понимаете, любая система раньше или позже вырабатывает свой системный ресурс. И поскольку время-то не останавливается и не кончается, то система начинает разрушаться. Она начинает в своих узлах и связях приобретать такие формы, что перестает быть собой и начинает разваливаться. Происходит дегенерация системы. Вот на примере, условно говоря, авангардной литературы от середины ХХ века и далее мы наблюдаем дегенерацию великой европейской литературы. Вот эта дегенерация европейской литературы одним из аспектов имеет дегероизацию. Вот как оно примерно обстоит.

Если вообще Западная цивилизация находится сейчас в стадии спада, в стадии схлопывания, в стадии развала.

Людей рождается все меньше, люди не хотят размножаться. Моральных запретов не существует. Производство переносится в дешевые страны. Из своего народа плодится все больше и больше дармоедов, паразитов и нахлебников – потому что за счет производства, которое вынесено куда-то в Юго-Восточную Азию, в дешевые страны, своим безработным (закрыли их заводы) выплачиваются высокие социальные пособия. В несколько раз выше, чем рабочему, который работает в Малайзии. И этими бесплатными подачками свои рабочие развращаются и превращаются в классический римский люмпен-пролетариат, который в течение нескольких десятилетий уже ничего не хочет, ни за что не держится, а требует только хлеба, зрелищ и соблюдения своих прав. Это происходит очень быстро. И совершенно естественно, что когда цивилизация находится в стадии упадка, литература не может находиться в стадии подъема.

Потому что литература. Как и вообще искусство. Как и вся культура. Это один из аспектов существования цивилизации в широком смысле этого слова.

Вот в этой литературе сегодня мы и наблюдаем дегероизацию. Я имею в виду сейчас западноевропейскую и американскую литературу. Если еще полтораста лет назад людьми торговали как животными, если у них была кожа черного цвета, как у американских негров. Или они могли быть людьми своего собственного народа, что еще лучше, как это было в России до 1861 года. То сегодня мы живем в эпоху политкорректности. И эта политкорректность перенесла нас в эпоху, я бы сказал, неорасизма: когда человек с черным цветом кожи может разгуливать где угодно по любому месту Америки – но человеку с белым цветом кожи не рекомендуется соваться даже днем, не говоря уж ночью, в некоторые районы Америки, где живут люди исключительно с черным цветом кожи. То есть белые перестали бить черных, зато теперь черные при возможности начали бить белых там, где черных много, а белых мало. И это считается нормальным. Это к тому, что это – одна из черт сегодняшней политкорректности. И вот эта политкорректность выталкивает героя из современной жизни. Она просто исключает возможность его существования!

Наверное, сегодня где герои остались полноправно – это исключительно в голливудских боевиках. Там герой всегда находится в конфликте с законом, всегда нарушает свои официальные полномочия, всегда вступает в борьбу со злом – и адекватными средствами побеждает это зло. Если он сделает такое в реальной жизни, ему скажут, что это – самосуд! Правозащитники его осудят, суд ему впаяет штук двадцать пожизненных сроков, и все газеты напишут, что делать так, как он, нехорошо. А кино – это условно.

Значит. Сегодня у нас существует коммерческая литература, где герой есть. Это те же самые боевики, триллеры, детективы, – где герой вступает в конфликт с плохими ребятами, своей рукой творит справедливость, не оглядываясь особенно на закон: нарушает этот закон, делает то, что надо, и является одиноким благородным бойцом за все хорошее, как бывало всегда. В коммерческой литературе такой герой всегда будет. Потому что люди без этого не могут. В конце концов это соответствует нашим представлениям о справедливости. О морали, и о том, что должно делаться.

Но. Нам говорят, что это – несерьезная литература. Она не настоящая. Она неправильная, не глубокая, не элитарная! Эту литературу не преподают в университетах, за эту литературу не дают премий, об этой литературе не пишут критики. То есть. Сегодня у нас героизация литературы пошла исключительно внутри коммерческого русла.

А внутри литературы чистой, элитарной, – мы имеем ту самую деградацию, где. Не модно своей рукой наказывать зло. Не модно устраивать какой-нибудь конфликт из-за того, что это противоречит твоим моральным убеждениям. Не модно хранить девственность до брака, например. И вообще не модно придерживаться того, что сегодня не является ценностями нашего политкорректного дня. А политкорректность предполагает, что все абсолютно равны, что суперменство – это всегда плохо.

И – о-па! Сегодняшняя политкорректность уже почти поставила знак тождества между образом героя – и фашизмом!.. Потому что, скажем, когда появился совсем недавно такой американский фильм как «Патриот», где речь идет о национально-освободительной войне американских колоний против засилья британской короны, и там сцена боя, жестокий бой вообще дело жестокое, где значит фермер, у которого убили ребенка, убивает английских солдат. Есть мнение, что этот фермер – фашист. И врагов он убивает, как фашист. И детей воспитывает как фашистов. Потому что какие-то мальчику 10–12 лет, а он с ружьем, – конечно фашист! И вообще: отец в семье настаивает на авторитарном воспитании – и, таким образом, если в семье есть нормальный отец – то из детей вырастают фашисты. Таким образом, вся наша культура, и литература в частности, создана фашистами.

И гомофобами. Гомофоб – это человек, которому не нравятся гомосексуалисты. Гомосексуалисты должны нравиться так же, как и все остальные, ну потому что как это так! То есть, понимаете, если 300 лет назад в Англии гомосексуалистов сажали на кол, если 100 лет назад в Англии за гомосексуализм можно было сесть в тюрьму, – то сегодня можно сесть в тюрьму в Англии за то, что ты скажешь вслух на улице, что тебе гомосексуалисты не нравятся. Все, понимаете ли, меняется… Скажите, какие могут быть герои в такой обстановке? Мы имеем, я повторяю, дегенерацию цивилизации.

И был такой маленький фантастический рассказ у Курта Воннегута, который перепечатывали в Советском Союзе разные сборники фантастики. О том, как на телевидении происходит конкурс на лучшее там чего-то типа подпрыгивания, или какие-то упражнения. И вот там имеется пара, они парами выступают, юноша и девушка… Понимаете, на Земле уже такая политкорректность, что уже все там какие-то жирные, хилые, горбатые, на лекарствах, на наркотиках. Ну потому что все равны, всем надо помогать, всех младенцев надо оживлять, вот они все такие хилые… И вот одна пара, такая же как все: кривая, в каких-то балахонах, – занимает первое место. Ну, и объясняют: вот как хорошо у нас в эпоху политкорректности! – это не важно, что кривые, но тоже первое место. А тут они что-то сбрасывают с себя балахоны. Потом начинают сбрасывать какие-то щитки, потом какие-то цепи, потом какие-то маски… – и жюри возмущенно орет!

А следом возмущенно орет вся публика. Потому что перед ними оказываются прекрасный, рослый, мускулистый, красивый, здоровый юноша и рослая, стройная, здоровая, очень красивая девушка, – которые своим видом просто унижают всех окружающих. И все кричат: выбросить их вон! Потому что этого нельзя, потому что это не политкорректно. Что они сюда приперлись?! Чтобы унижать всех своим видом? Это нехорошо по отношению к другим – это оскорбление.

Вы знаете, Воннегут недаром был любимым писателем американского студенчества. Когда люди моложе, они как-то свободнее смотрят на многие вещи. Вот этот маленький рассказ Воннегута, на мой взгляд, прекрасно демонстрирует дегероизацию в сегодняшней литературе. Которая есть аспект дегероизации сегодняшней жизни. Когда человека, слывшего в течение тысячелетий и последних веков героем, сегодня у нас могут объявить самоуправцем, прибегающим к самосуду, человеком неполиткорректным, мещанским, противным, нехорошим суперменом, фашистом, гомофобом, асоциальной личностью и т. д. и т. п. Поэтому мы имеем сегодня нашу цивилизацию в качестве стада баранов.

Когда сидящие в самолете 100 человек, среди которых есть молодые здоровые мужчины, безропотно дают делать с собой все что угодно двум-трем пацанам, вооруженным школьными пластиночками для разрезания бумаги. Ну разумеется это уже не люди. Разумеется, это уже полная дегенерация этноса.

И когда давно-давно писали в Древней Греции про город Сибарис, где жили сибариты, которые в течение нескольких десятилетий были так развращены своим комфортом, роскошью и покоем, что абсолютно утеряли всякую боеспособность и были мгновенно покорены. Так вот, это все отчасти про нас.

…Вот это наша литература, которая отражает наше сегодняшнее состояние. И ничтожность нынешних персонажей так называемой нынешней серьезной, или нынешней элитарной, или продвинутой, литературы, – ничтожность этих персонажей отражает идеологическую ничтожность нашей сегодняшней цивилизации. Ничтожность взглядов нынешних политиков. Ничтожность провозглашаемых нынешней западной цивилизацией перспектив.

Потому что. Представьте себе. Что в нашу лишенную героев литературу приходят серьезные решительные ребята – из других книг, других веков. Что они делают с нашими недоделками и недоумками? Что хотят, то и делают. Могут пришибить, могут построить строем, могут превратить в своих рабов. А лучше всего выгнать их вон и навести свой традиционный порядок среди того добра, которым даже и незаслуженно владеют эти, понимаете, недоделки и недоумки.

К сожалению, эта литературная перспектива весьма точно отражает то, что и происходит с нашей цивилизацией сегодня на самом деле. С чем я, разумеется, решительно не могу вас поздравить.

Мое дело

Глава первая

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Очнувшись после аварии, владелица дома моды «Эрика» Юлия Ясинская начинает неожиданно для себя и окр...
В одно злополучное утро на Лысой горе прямо на территории Центральной Академии появился… появилось… ...
Данная книга представляет собой сборник житейских советов бывалых водителей тем, кто еще не успел на...
В легкой, юмористической форме в книге рассказано о том, как управлять машиной без риска для жизни, ...
Новая книга Александра Маркова – это увлекательный рассказ о происхождении и устройстве человека, ос...
Может быть, вы пока не заметили, но эпоха изменилась. Наступило время зрелых женщин. Им принадлежит ...