Пять минут прощания (сборник) Драгунский Денис
Он возненавидел понты. Вдруг. Вернее, не вдруг, а когда встретил Касю. Полное имя Леокадия. Она пела в клубе. Он в перерыве подошел познакомиться. Она сидела и пила пиво из банки.
Он сел рядом, она посмотрела на него серыми выпуклыми глазами сквозь упавшие на лоб патлы.
– Что я могу для вас сделать? – спросил Иван Николаевич и протянул визитку.
Она сказала:
– Нога чешется, где косточка, укусил кто-то, хрен чего…
И положила свою левую ногу ему на колени.
Он осторожно погладил ее лодыжку.
– Сильнее! – сказала она.
Он почесал сильнее.
– Ага, всё, – она убрала ногу, смяла пустую пивную банку, он увидел, что у нее широкие ладони и короткие ногти, она бросила банку в угол, встала и пошла к своим музыкантам.
А Иван Николаевич пропал. В смысле – погиб.
Потому что Кася его не любила.
Он был ресторатор, владелец трех сетей: дешевых греческих кафе «Эмброс», вегетарианских кормушек «Грин-хауз» и сверхдорогих кабаков, которые назывались именами русских писателей-демократов: Belinsky, Herzen, Saltykoff-Schedrin. Самым роскошным был Nekrassoff, где официанты были в настоящих лаптях и онучах, а в зале стоял тот самый игорный стол.
– Когда ты разоришься, наконец? – спрашивала Кася.
– Тогда ты выйдешь за меня? – он пытался ее обнять.
– Зачем бедным людям жениться? – смеялась Кася, отодвигаясь.
Иван Николаевич впервые понял, что бывает не просто любовь или желание, а безумная страсть. Основной инстинкт. Роковое влечение. Не в кино, а на самом деле. И еще – что бывают вещи, которых не купишь.
А если не купишь, то зачем тогда деньги?
Наверное, деньги почувствовали, что он их разлюбил. В ответ они разлюбили Ивана Николаевича. Но ему было наплевать – он любил Касю.Через два года у него остался только ресторан Nekrassoff. Но теперь это была обуза, дорогая игрушка. Через три месяца он продал его за долги.
Сам сел за руль и поехал к Касе. Без звонка. Наудачу.
Она была дома. Она посмотрела на него и все поняла.
– Привет, – сказала она. – Давай, мой руки, я тут баклажаны пожарила.
Сказала как мужу, который пришел с работы. Повернулась идти на кухню.
Иван Николаевич шагнул к ней сзади, схватил за плечи, прижал к себе. Она повернулась к нему, и они первый раз поцеловались. Он обнял ее молодое жесткое тело, ее руки сомкнулись у него за спиной, она застонала от поцелуя, приникая к нему, дрожа от желания, от нее пахло сигаретами, пивом и горелыми проводами, и Иван Николаевич вдруг понял, что больше ее не любит.
Вот как в тот раз влюбился, так сейчас и разлюбил.о, счастливая, невозвратимая пора детства МИША И МАША
– Я пришла тебе сказать, что ты мерзавец и подонок, – сказала Маша прямо в дверях. – Чаю хоть нальешь? Я продрогла пешком от метро идти. Автобуса не дождешься. Вообще-то наглость жить в такой дали.
– Ну, проходи, – растерялся Миша. – Вот, мамины тапочки возьми.
И сам пошел на кухню ставить чайник.
– А мама где? – крикнула Маша вслед.
– На даче! – крикнул он уже из кухни. – Они с Настей утром уехали, будут завтра вечером.
– Понятно, – Маша вошла в кухню. – Ну, где твой чай?
– Погоди, вода закипит, – сказал Миша.
Маша уселась на табурет и в упор поглядела на Мишу своими прекрасными зелеными глазами.
– Чего смотришь, гад? – спросила она и сверкнула ясными белыми зубами.
– По-моему, это ты смотришь, – сказал Миша и отвернулся. – Вот варенье есть, бабушка привезла.
– Ты самый настоящий подлец! Как ты смел так с Наташкой поступить? Предатель! – Маша даже хлопнула ладонью по столу.
– Ты чего, скандалить приехала? – робко спросил Миша. – Ты тут при чем?
– Не перебивай, – сказала Маша.
– Я молчу, – сказал Миша.
– Вот и молчи, – сказала она, залезая ложкой в банку и доставая клубничину. – Черт! Гадство какое! Обкапалась! – она быстро расстегнула кофточку, сняла ее, оставшись в черном лифчике, и побежала в ванную.
Вернулась в халате.
– Это мамин, – сказал Миша. – Лучше возьми Настин. Синенький такой.
– Почему?
– Твой волос случайно останется, и мама будет орать.
– Какой же ты негодяй, – выдохнула она, но ушла и вернулась в другом халате. – Ты хоть понимаешь, какой ты подлый?
– Понимаю, – покивал он.
– Значит, так, – сказала она. – Я выстирала кофту, мне не в чем идти. Я вынуждена остаться у тебя ночевать, хоть ты и подонок. Постели мне скорей, я устала, я дико спать хочу. И дай полотенце умыться.
Миша постелил ей в комнате Насти, младшей сестры.
– Отвернись! – закричала она, стоя в дверях, едва прикрытая полотенцем.
Миша отвернулся и бочком вышел из комнаты.
Пошел в кухню, вымыл чашки. Потом пошел в большую комнату, где стояли его диван и столик в углу. Быстро доделал алгебру. Почистил зубы и лег спать.
Утром сквозь сон он услышал, как хлопнула дверь. В одних трусах выбежал на лестницу. Она уже спускалась на лифте.
Миша высунулся из окна. Увидел, как Маша выходит из подъезда.
– Пока! – крикнул он.
– Гад! – крикнула она и погрозила ему кулаком.сны на второе, третье и четвертое августа, 2011 под Ригой ФИЛФАК. СМЕРТЬ КАВАЛЕРА. ЧЕРСТВЫЕ СТИХИ
Позавчера:
Снилось, как я хожу по нашей старой стекляшке ГФ-1 – первому корпусу гуманитарных факультетов – и ищу свою кафедру. Здание немножко другое: в торцах выстроены просторные кубические пространства с эскалаторами вверх-вниз, и вообще все похоже на большой современный торговый центр, и пахнет, как в торговом центре – одеколоном, новой обувью и кофе. Но, однако, это наш факультет.
Вижу, мой однокурсник Миша Бибиков едет по эскалатору вверх. Машу ему рукой, он начинает переступать ногами назад, чтобы я успел его догнать. Обнимаемся.
Вчера:
То же здание, первый этаж, все разрушено. Стены целы, перегородок нет. Известка и мел под ногами. Столы, на них навалены платья, старинные, кружевные, как я накануне днем видел в музее барона Мюнхгаузена здесь, недалеко от нашей гостиницы, на мызе Дунти.
Я знаю, что теперь вместо филфака – модное ателье, даже два, а хозяйки – Оля Савельева с кафедры классической филологии и (почему-то) Люся Телень. Я их пытаюсь разыскать, пробираясь сквозь завалы колотой известки.
Трудно понять, что эти красивые обломки – на самом деле мусор, а белые следы мела на моих туфлях – на самом деле грязь.
И еще вчера:
Держу под руку маленького старика с короткой ярко-седой стрижкой и длинным носом. Он, сильно опираясь на мою руку, любезничает с дамами. Называет по имени-отчеству, склоняется к ручке, долго целует запястья и пальчики. Я вспоминаю, что сам в ранней молодости любил целовать девочкам руки: одних этим завоевывал, других смешил. Неужели это я? Нет. Я лысый, и у меня нос картошкой. Успокаиваюсь.
Старик повисает на моей руке и вдруг падает на пол. Описывается, просто как из ведра. Я едва успеваю отскочить. Моча с журчанием убегает в щели паркета. Дамы разбегаются. Старик мертв. Его дятловидная голова повернута на сторону, серебряная седина тускнеет.
Я смотрю на него и не испытываю ни жалости, ни страха, ни брезгливости – вообще ничего.
Сегодня:
Я вывесил в ЖЖ стихи – как бы версия «Слова о полку Игореве», очень красиво, похоже на Мандельштама, «Нашедший подкову». Все гадают, кто автор, я напускаю туману. Называют разных поэтов, старых и нынешних. Я молчу, потому что это я сам сочинил. Думаю, вот пусть еще погадают, и я объявлю.
Вдруг этот стих представляется мне зачерствевшим яблочным пирогом, который свешивается с края тарелки, а потом – скалой, которая наползает на край мягкого песчаного обрыва.
Пробую укусить. Не получается. Пробую вспомнить стихи. Забыл.
разница полов и поколений ЗА ВТОРЫМ РУБЕЖОМ
1967 год.
Дом ученых. Белла Ахмадулина читает стихи.
Зал переполнен. Я стою за кулисами. Поскольку я из знакомых, из допущенных. Я ее почти не вижу. Иногда промелькивает тень, контур, взмах руки. Всего меня заполняет ее прекрасный, сильный, поющий, чуть-чуть ноющий и от этого еще более сладкий голос.
Она читает «Биографию»:
Прощай же! Он прощается с тобой,
и я прощусь. Прости нас, итальянка!
Мне нравится шарманщик молодой,
И обезьянка не чужда таланта…
Меня крутит и уносит.
Она читает еще и еще.
Меня уносит дальше и дальше.
Но вот она произносит:
– Мне тридцать лет…
Я вздрагиваю.
– Мне тридцать лет! – вскрикивает она своим поюще-ноющим голосом.
Уже не помню, строка это из стихотворения или это она просто обращается к залу, рассказывая о себе.
Я выполоскан в проруби и выставлен на ледяной ветер.
Ей тридцать лет? Тридцать? Не может быть! Она так прекрасна, так чудесна, так волшебна, так невероятна – и ей? тридцать? лет?
Мне было шестнадцать. Для меня первый рубеж недоступной взрослости – двадцать лет. Ну, двадцать два года. Уже настоящая женщина; и уже наверняка чья-то женщина. Мне в ту сторону даже смотреть не надо. Разве тайком покоситься и вздохнуть. А тридцать лет – это второй рубеж. Тетенька. Соседка. Марьпетровна. Уже неинтересно. Меня больше не крутит и не уносит: ей ведь тридцать лет.
Все равно как если бы в тридцать лет я вдруг понял, осознал и почувствовал, что самой прекрасной в мире женщине – семьдесят, к примеру. Не сорок, не сорок пять и даже не пятьдесят, а именно что семьдесят.
С годами эти роковые расстояния растягиваются, конечно же.
А в юности они страшно короткие.заметки по логике ДИЛЕММА ФУТУРОЛОГА
В 1961 году, если кто помнит, Хрущев объявил, что через двадцать лет в СССР будет построен коммунизм. «От каждого по способностям, каждому по потребностям». То есть всё бесплатно , как поняли самые простодушные граждане, и дети в том числе.
Мы с ребятами представляли себе коммунизм так: приходишь в магазин, набираешь все, что нужно. Хлеба батон, колбасы полкило, сыру триста грамм, ну и все такое. А также одежду и обувь. Все люди сознательные, берут сколько надо, не набивают сумки едой и ширпотребом.
Красота.
И мы верили, что коммунизм настанет!
И я тоже верил. На девяносто девять процентов.
Потому что мало ли что. Вдруг и вообще.
Однажды у нас во дворе завелся спор, будет все-таки коммунизм или нет.
– Спорим, будет! – сказал один парень, Сашка его звали.
– На что спорим? – спросил Костик.
– На бутылку коньяка! – сказал Сашка.
Мы, конечно, еще не пробовали коньяк. Но выражение «спорим на бутылку коньяка» знали. Слышали во взрослых разговорах. Хорошее было выражение, шикарное такое. Почти как сама бутылка коньяка. С золотистой этикеткой, где снежная гора на фоне солнца – это если коньяк армянский. Или со сложным плетением бледно-голубого узора – если грузинский.
– Идет! – сказал Костик.
– Спорим? – и Сашка протянул Костику руку.
– Да ну, – сказал Костик и спрятал свою руку за спину.
– То-то же! – сказал Сашка. – Коммунизм будет, точно.
Но тут я сообразил кое-что и сказал:
– Спорим, что не будет!
Сашка быстро схватил меня за руку и крикнул Костику:
– Разбей!
Костик разбил наше рукопожатие. Все, пари состоялось.
– Ты что, – спросил Костик, – правда не веришь, что будет коммунизм?
– Верю, конечно! – сказал я. – Коммунизм обязательно будет.
– А чего тогда спорил? – спросил Сашка.
– Просто так, – загадочно усмехнулся я. – Для интереса.Сашка не понимал, что я его уже обспорил. Потому что, если коммунизма не будет, ну вдруг, мало ли что, – тогда он купит мне коньяк на свои деньги. А если коммунизм будет, то я пойду в магазин и возьму для него бутылку коньяку бесплатно !
трудности перевода ТАИНСТВЕННЫЙ АВТОР
В гостях услышал две прелестные истории.
Одна дама рассказывала, как в начале 1980-х она была на Кубе, студенткой, на стажировке. Там ее позвали на выставку книжной графики. Человек, который ее пригласил, сказал (по-испански, разумеется):
– Вы увидите подлинники знаменитых иллюстраций знаменитого кубинского художника NN к романам Хулио Берне.
– К чьим романам? – осторожно спросила она.
– Хулио Берне! – сказал он.
– А-а-а, – сказала она. – Угу.
– Погодите, – сказал кубинец. – А вы что, не читали Хулио Берне?
– Честно говоря, нет, – сказала она. – Даже не слышала.
– Не может быть! – вскричал темпераментный кубинец. – Вы не слышали о Хулио Берне? Поразительно! Неужели в СССР не переводят Хулио Берне? Непостижимо! Его читают во всем мире! Уже сто лет! Это любимейший, популярнейший писатель! Невероятно!
– А что он написал? – спросила она.
– Los hijos del capitan Grant! La isla misteriosa! Un capitan de quince anos!
Таинственный автор оказался Жюлем Верном.
Хулио Берне в испанском произношении.А хозяин дома рассказал такую историю.
Гуляя по Севилье, он обратился к какому-то молодому человеку интеллигентной наружности.
– Простите, где здесь памятник Сервантесу?
– Дался вам этот Сервантес! – воскликнул прохожий. – Все только и спрашивают: Сервантес, Сервантес! Как будто в Испании писателей больше не было! Надоело, честное слово! Все уши прожужжали этим Сервантесом! А я вам скажу, что в Испании был один по-настоящему гениальный писатель. Великолепный! Потрясающий! Сервантес перед ним – просто нуль! Раскроешь книгу и оторваться не можешь! Как глубоко! Как увлекательно и как правдиво при этом! Как умно, как тонко! Какие образы! Характеры! Чувства! Какой масштаб! И как написано, какой стиль!
– Простите, а как его звали?
– Кого?
– Ну, этого великого писателя.
– Вот черт, – сказал прохожий. – Забыл!
Махнул рукой и исчез в толпе.как сорок тысяч ласковых сестер КРУГОВАЯ ОБОРОНА
Тамара поцеловала его и заплакала. Слезы капали ему на лицо, на шею, на футболку.
– Значит, это последний раз? – прошептала она.
– Значит, – сказал Саша, высвобождаясь из ее объятий; они одетые лежали на диване в его комнате, в большой старой квартире на Поварской. Они были одни – Сашин папа был на работе, а мама уехала на пару дней к сестре в Питер.
Саша был студент третьего курса истфака МГУ, а Тамара училась в какой-то дурацкой заочной лавочке.
– Значит, – повторил Саша, садясь. – А лучше не надо последний раз. С моей стороны это будет полный цинизм. Я так не хочу. Застегнись.
Она застегнулась. Он пересел в кресло, она осталась на диване. Он смотрел на нее совсем чужими глазами и чувствовал это.
Да, она была красивая, яркая: смуглая, с синими глазами, длинноногая. На улице оборачивались. Саша сначала гордился. Потом надоело. С ней не о чем было разговаривать, совсем. Она ничего не читала. Ничем не интересовалась. Не знала, кем хочет стать. Да, ласковая, верная, приятная в постели. Ну и что?
– Почему? – спросила она.
– Ты очень хороший человек, – сказал Саша. – Но мы разные люди.
– В каком смысле?
– Неважно.
– Нет, скажи! – вдруг закричала она и бросилась перед ним на колени. – Объясни! Я заслужила, я имею право! Я тебя любила! Мы ведь уже целый год! Я все делала, что ты скажешь! Ты должен объяснить! – она плакала и повторяла: – Я заслужила, заслужила, заслужила…
– Ладно, – сказал Саша. – Тогда не обижайся. Сама просила. Мне тоже трудно говорить такое, потому что это считается стыдно. А чего стесняться? – разозлился он. – Это же правда! Мы с тобой из разных инкубаторов, поняла? Мы люди разного круга, ясно?
– Потому что у тебя папа членкор Академии наук, а мама из столбовых дворян?
– Примерно, – сказал он. – Это фатально, пойми.
– Понятно, – сказала она. – Правда. Ты прав. Все так и есть.
У нее высохли слезы, лицо осунулось и потемнело.
Ему даже на минутку стало стыдно.Но скоро он совсем про нее забыл.
Не до того было.
Отец с матерью и раньше жили не очень-то дружно, а теперь скандал шел за скандалом. Ему тоже влетало, просто так, от общей злости. Отец все чаще оставался ночевать на даче, а мать надолго уезжала к сестре. Никакой жизни. И обед никто не готовит.Однажды Саша пришел домой поздно, в два часа ночи.
Зажег свет, снял куртку.
Щелкнул шпингалет. Из ванной вышла Тамара, завернутая в махровую простыню.
– Эй, ты чего здесь делаешь? – испугался Саша.
Она поглядела на него и негромко и строго сказала:
– Теперь будешь звать меня «Тамара, вы».
Повернулась и пошла в спальню.вот крупной солью светской злости стал оживляться разговор ГОВОРИМ ПО-РУССКИ
Шестьдесят третий год, наверное. Калужское шоссе еще совсем узкое. Если встречаются две машины, то каждая берет немножко вправо, чтобы разъехаться. Правда, машин тогда было совсем чуть-чуть, так что ничего, нормально.
Едем однажды с папой в Москву с дачи. И вдруг – пробка. Ну, не как теперь, а машин шесть или восемь. В основном грузовые. Подъезжаем ближе: батюшки! Грузовик врезался в другой грузовик. Один развернут поперек, радиатор дымится, второй лежит на боку. Один водитель вроде ничего, хотя очень бледный. Наверное, головой стукнулся. У другого сломана рука. Оперся спиной о березу, стонет. Кто-то лезет к нему с дощечками и бинтом, шину наложить. Кто-то этого айболита оттаскивает, говорит, что уже скорая выехала, из деревни позвонили. Народ одни мужики.
Вдруг со стороны Москвы раздается настойчивое бибиканье.
Вижу – серая «Волга» пытается протыриться. А как проедешь? Во-первых, машин с той, московской стороны уже штук десять скопилось. А главное, разбитые грузовики совсем дорогу перегородили.
Из «Волги» вылезает тетенька. Даже скорее девушка. Совсем молодая. В форме лейтенанта. Юбка цвета хаки. Пиджачок. Беретик с кокардой. В руке портфель.
Она строго говорит:
– Дайте проехать! Я фельдъегерь!
Дело в том, что на Калужском шоссе есть правительственные дачи. Наверное, эта девушка везет туда в своем портфельчике какие-то бумаги.
– Дайте проехать фельдъегерю! – требует она. Мужики возмущенно орут:
– Иди на х*й! Авария, в п***у! Не видишь, б***ь, х*егерь фельдъё**ный?!
Девушка сухо парирует:
– Товарищи, я всё вижу. Но зачем же сразу колкости?есть речи – значенье темно иль ничтожно ГОВОРИМ ПО-РУССКИ – 2
Я раньше не умел ругаться. До шести лет не умел. А когда мы переехали с Покровки на улицу Грановского, сразу научился.
Понято, почему. На Покровке я ходил гулять только с мамой или бабушкой. И не во двор, а на бульвар или в Милютинский сад. Двор у нас был проходной-проездной, ребенка одного выпускать опасно.
На улице Грановского – другое дело. Там был забор, и милиционер спрашивал: «А вы, гражданин, к кому?». Меня выпустили гулять в первый же день, как мы приехали.
Тем более что у нас было несколько человек гостей: новоселье на скорую руку.
Я вышел во двор.
Ко мне тут же подбежал мальчишка постарше.
Он спросил:
– Переехали к нам? Как зовут? Матом ругаться умеешь?
Я сказал:
– Ага. Зовут Денис. А тебя? А матом – это как?
– Толя, – сказал он. Мы пожали друг другу руки. Он придвинулся ко мне и быстро прошептал: – Х*й! П***а! Сука! Б***ь! Е**ться! Черт засраный!
Я понял только про черта засраного. А остальное тут же забыл, кроме двух первых слов, которые принял за одно слово.
– А что такое «х*йп***а»? – спросил я.
– Подрастешь – узнаешь! – засмеялся он и убежал.
Но мне было скучно одному стоять и ждать, пока я подрасту.
Поэтому я вернулся в квартиру. Открыл дверь нашей комнаты и с порога громко спросил:
– Мама-папа! А что такое «х*йп***а»?
Все гости замолчали. Кто-то засмеялся. Но ему сказали «тс-с-с!»
– Это ругательство, – спокойно сказала мама. – Так ругаются грубые и злые люди. А ты хороший мальчик и никогда не будешь ругаться, правда?
– Правда, – сказал я. – Никогда не буду, честное слово!
Но мне, как нарочно, все время хотелось ругаться. Правда, я ругался только чертом засраным, потому что скоро забыл даже слово «х*йп***а». Я сдерживался изо всех сил. Не всегда получалось. И я с наслаждением кричал какому-нибудь приятелю:
– Ах ты, черт засраный!
Но я был честным мальчиком. Я признавался маме, что сегодня ругался. Она меня наказывала: не пускала во двор гулять. И я сидел на диване и скучал.