Золотая струна для улитки Райт Лариса
– Ты же мне не рассказывала.
Они направляются к выходу.
– Есть такая область Испании, Андалусия. Там…
– Смотри, – перебивает Наталка. – Опять она.
Да, опять эта женщина. Стоит и смотрит. И что она здесь делает?
7
Андреа и сама не знает, что она здесь делает. Нет, вообще-то она идет домой. Но зачем-то всегда останавливается и смотрит, как двигается этот маленький гений. Смотрит и слышит Пако, смотрит и видит Дима, смотрит и мысленно невольно перебирает струны. Чудаки-стекольщики все перепутали. Теперь прохожие видят все, что творится в зале, а юная танцовщица никого не замечает. Хорошо. Андреа может спокойно наслаждаться. Она уже выучила расписание прелестной «испанки». Девочка танцует каждый день, кроме выходных. Хотя, может, и в выходные тоже. Просто Андреа по выходным не работает и не знает, занимается девочка или нет. Она уже целый год здесь. Понедельник, среда, пятница с девятнадцати до двадцати. Андреа в семь заканчивает, добегает за пять минут до зала и смотрит. А по вторникам и четвергам малышка фламенкирует в обед. Андреа садится в кафе через дорогу и наблюдает. Очень удобно. Вечера вторников и четвергов у Андреа заняты. У нее Карлович. А сегодня пятница. Андреа не спешит. И, как обычно, не успевает уйти, варится в своей скорлупе, жонглирует воспоминаниями, стоит у окна, как истукан.
– Странная тетя, – долетают до нее слова проходящей мимо малышки.
А, да это же сама танцовщица. Уже переоделась. Женщина тянет ее, уводит подальше от Андреа, а любопытная проказница все оборачивается, дергает свою провожатую:
– Ну, посмотри же, ба! Говорю тебе, она странная!
– Не придумывай! Никакая она не странная! – возражает Роза, но в душе соглашается с внучкой. Еще раз увижу, поговорю с ней. Зачем она сюда ходит? Нет, неудобно. Незнакомый человек. Ну и что? Я вежливо спрошу, и все. Скажу, что смущает ребенка.
Роза не всегда сидит и вяжет, иногда она выходит в магазин и почти всегда видит Андреа. Она смотрит. Странная женщина!
8
– Ничего я не странная! – вспыхивает Андреа.
– Конечно, странная, – упорствует Алка. – Тебе предлагают поездку. Причем на родину, а ты не хочешь.
– Не хочу, – отрубает Андреа. «Не могу, – думает она. – Не могу поехать и не увидеть маму. А если она меня увидит, то сразу поймет, что все ни капельки не хорошо. Все просто ужасно. Самое настоящее mierda[14]». Андреа любит сеньору Санчес. Андреа бережет мать. Зачем ей знать, что ее дочь превратилась в улитку? Вот уже два года Андреа кормит маму сказками о бесконечных гастролях, плотном графике и бла-бла-бла. Та, естественно, обижается. Только лучше пусть обижается, чем страдает. По крайней мере, так она думает, что у Андреа все хорошо.
– Значит, не поедешь? – хмурится Алка.
– Не поеду. На выставку вполне можно взять временного переводчика.
– Я говорю: странная! – не унимается подруга. – Это же мебельная выставка. Понимаешь? Мебельная.
Алка так вкусно произносит это слово, что Андреа невольно улыбается.
– Ну, что ты смеешься? Ты только представь, какие там диваны, козетки, кресла… А свет? А кухни? Анька! Какие там кухни! Нам с тобой и не снились. Вот где хай-тек! Полочки, железячки, ручки, кронштейны, фурнитура. Я бы на такой кухне готовила и готовила. А ты даже посмотреть не хочешь!
– Зачем смотреть, если купить все равно нельзя?
– Чтобы получить это, как его? Удовольствие эсе… эсте…
– Эстетическое, – подсказывает Андреа.
– Вот, правильно. Эстетическое. Ну, что, я не права разве? Эй, ты куда опять уплыла?
– Ну, ты нашла эстетов. Шанель, Уорхол. Я не согласен, – качает головой Дим.
Он пропадает в Гнесинке: скоро сессия, и надо подтянуть обязательные предметы. Гастроли закончились, новых предложений пока нет. По вечерам Дим бренчит в ресторане, Андреа не берет, бережет. И она развлекает себя сама: репетирует роль домашней хозяйки, культивирует идею уютного дома, пыхтит над его созданием. Сегодня она точно превзошла себя: ездила в консерваторию (там у однокурсницы Дима бабушка билетершей работает, раньше аккомпаниатором была, а теперь руки не те), натерла полы в фойе вместо некстати заболевшей уборщицы. Деньги? Деньги им с Димом очень нужны. Но у Андреа есть мысль и получше. Ее пускают в запасники и разрешают взять копии понравившихся афиш.
Она перебирает пыльные рулоны, заглядывает в трубочки, разворачивает, чихает, в ужасе смахивает с бумаги случайные капли, не дыша, ласкает пальцами выцветшие имена: Рихтер, Шостакович, Ойстрах, Чайковский… Она знает наизусть его «Детский альбом». А это что? О… Кумиры современности: Каррерас, Паваротти, Хворостовский. А тут? Очень интересно! Да это же просто клад: «Джипси кингс», Сезария Эвора, Иглесиас-старший, Глория Эстефан… Какой чудак притащил эти постеры в хранилище консерватории? Андреа счастлива. Она уходит, обвешанная рулонами, спешит все сделать до прихода Дима. Прощайте серые, скучные обои в мелкий, рябой увядший цветочек!
Девушка с восторгом осматривает свою работу: теперь ни у кого не возникнет ни малейшего сомнения, куда они попали. Привет. Здесь живут Андреа и Дим – полиглоты музыки. Не верите? Взгляните на стены. Справа – сплошная классика: Моцарт, Лист, Берлиоз. Чуть подальше – Иоганн Штраус, не в очень приметном месте. Дим считает его слишком легким, бездумным, предпочитает мрачность и экспрессию однофамильца, а Андреа так любит оперетту, и песни, и вальс. Дим говорит, искусство должно заставлять мыслить, питать мозг, порождать идеи, задавать вопросы. Андреа согласна, но у нее все по-другому. Музыка кормит душу, взывает к чувствам, наполняет жизнь каким-то другим, иррациональным, высшим смыслом, находит истину, дарит ответы. «Barуn de gitanos soy[15]…» – напевает она, направляясь к левой стене. Здесь настоящие кумиры хозяина дома: Джо Сатриани, Стив Вай, Ингве Мальмстин, Брайан Мэй, Эрик Клэптон, Карлос Сантана и, конечно же, Пако. Андреа сосредоточенно думает несколько секунд, потом решается. Достает заветную струну и приклеивает ее к бумажному грифу. Отлично. Так. Что у нас над дверью? Здесь просто полет фантазии: исписанные бемолями и диезами ноты, тексты известных арий, фотографии (прихватила из дома). Диму особенно нравится эта: Андреа восемь лет, она сидит за роялем, кудряшки перехвачены бантом, лоб наморщен, руки напряжены, а ноги… ноги живут своей жизнью: правая засунута под попу, левая стряхивает надоевшую туфлю. Да, дверь получилась веселенькая. Девушка оборачивается к окну: это вершина ее творчества. Сразу две Мэрилин (розовая и зеленая) и еще несколько бумажных изображений людей, достойных, по ее мнению, восхищения: Шанель, Хемингуэй, Феллини и Горбачев. Дим оценит… Не оценил.
– Ладно. Шанель уберем, – вздыхает Андреа. – Некоторые факты ее биографии далеко не эстетичны. Согласна. Но Уорхол, уж извини.
– Ну и в чем его эстетизм? В чем? Докажи.
– Да во всем. И в жизни, и в работах.
– В работах? Но это просто смешно.
– Хорошо, тогда что, по-твоему, эстетизм?
– Изящество, красота.
– Чем же не подходит Уорхол? – кипятится Андреа. – Кто, если не он, так изящно совместил искусство с дизайном, уникальное с серийным, актуальное с вечным? Кто еще так умеет смешивать стили, стирать границы? Хочешь, я скажу тебе?
– Скажи. – Дим несколько обескуражен.
– Пако, – подводит черту Андреа. – А разве Пако не эстетичен?
Пако эстетичен. С этим Дим, естественно, соглашается. Пусть и Уорхол будет эстетичен, если Андреа так хочется.
Теперь они живут в афишной тумбе. Андреа то и дело добавляет штрихи, меняет исполнителей и даты выступлений, переделывает коллажи, создает творческую атмосферу. Дим заваливает экзамен, на носу пересдача. Он готовится. Морщась, учит теорию. Андреа заменяет его в ресторане, волнуется, пробует на жующей московской публике испанскую гитару. Успех, аплодисменты, приглашения играть на свадьбах, банкетах, юбилеях, корпоративах. Комплименты, улыбки, гонорары. Новая куртка, новый мобильник, новая мебель. Начало новой жизни и начало конца.
Андреа довольна, Дим злится:
– Для кого ты играешь?
– Для людей.
– Для каких? Они не понимают, что ты играешь, кого играешь, как играешь. Им наплевать. Тебя приглашают для развлекухи.
– А разве игра в ресторане не развлекуха?
– В ресторан вполне может заглянуть какой-нибудь музыкальный продюсер. Ресторан – это путевка в будущее. Я там играю для себя, для тебя.
Андреа не понимает. Она играет ради них двоих, ради семьи, ради дома, ради жизни, ради счастья.
– Ты сноб!
9
«Я сноб. Самый настоящий сноб». Марат ненавидит себя за пренебрежение к работягам, за высокомерие, за невозможность разобрать стену, которую так старательно возводила между ним и простым людом судьба. В том, что он такой начитанный, образованный, культурный, нет никакой его заслуги. И незачем сравнивать себя с неучем из глухой северной деревни, который наперекор уготованной участи промыслового рыбака стал первым российским академиком. Нет, в отличие от Михаила Васильевича у него не было никаких данных и никакой особой склонности к интеллектуальному обогащению. Зато были все условия: папа – поэт, сын поэта, мама – певица, дочь режиссера и актрисы. И соответствующая обстановка: творческая интеллигенция в доме не переводилась, свободомыслие приветствовалось, проба пера поощрялась. У Марата было все для пополнения копилки знаний: столичная жизнь (Фрунзе не Москва, но театров, музеев и выставок горожанам хватало); огромная дедушкина библиотека, где мальчик с удовольствием просиживал штаны, пока его сверстники мерялись силой в аркан-тартыш; школа с английским уклоном, бесконечные поездки в международные лагеря, общение с иностранцами и, конечно же, музыка. Марат всегда и во всем был лидером. Он разрывался между мечтами о первой скрипке, ударных и саксофоне. Он хотел всего сразу: руководить, направлять, организовывать, сочинять и отправлять в плавание, подхватывать и выбрасывать на берег, поддерживать и вдохновлять, приводить в движение и останавливать… Потом уже он хотел только одного: стать дирижером. Но его подвели к этому желанию, направили. Он вдохнул творческую профессию, впитал ее с молоком матери, как впитывал правила поведения, речи, общения. Марату все показали, все рассказали, поднесли на блюдечке с голубой каемочкой. И он ничем не лучше тех, кого не научили тонкостям этикета, витиеватым речевым оборотам или молчаливой тактичности. А может быть, даже хуже, потому что до сих пор продолжает считать себя лучше своих напарников. А чем он лучше? Тем, что брезгует их обществом? Тем, что знает, кто написал «Хованщину» и что это такое? Тем, что даже в полевых условиях ест ножом и вилкой? Что не рассказывает скабрезных анекдотов? Может читать Шекспира по-английски? А кто сказал, что знание Шекспира важнее умения идеально белить потолки? Марат знает, кто это сказал. Когда он приносил из школы плохую отметку, его бабушка театрально хваталась за сердце. «Боже, – восклицала народная артистка Киргизской ССР, – ты станешь дворником, грузчиком, сантехником, маляром!» Ну, маляром Марат уже стал. Нет, хуже. Он стал пародией на маляра. Непрофессиональный маляр гораздо хуже профессионального. А вот профессионалы-напарники от него нос не воротят, чувствуют его отношение, а все равно обращаются по-рабочему, по-простому: дубасят по плечу, обдают запахом «Беломора», стелют для него газетку на соседнюю табуретку, приглашают выпить пивка и закусить вяленой требухой. Они проще, честнее и лучше. Марат каждый день отказывается, а ребята продолжают предлагать. Своеобразный ритуал, теннис. Слова, как мячик, летают по комнате, и только непрофессиональный маляр видит сетку, через которую они перелетают. «У каждого человека есть выбор, как жить, кем стать, чему служить», – назидательно говорила бабушка. Наверняка из какой-нибудь роли. Был ли выбор у этих работяг? У Марата был.
– Слушай, Мась, – Марат наблюдает за Марийкой. Левая нога на полупальцах, правая вытянута в струнку на станке. В черном трико девушка кажется еще тоньше, чем есть на самом деле. – Надо что-то решать…
Марийка поворачивается. Теперь она уже стоит на ковре всей левой ступней, а правая нога стрелой вытянута вверх. Девушка отрывает лоб от колена, стреляет в Марата вопросительным взглядом, но продолжает совершенствовать растяжку.
– Давай, Плисецкая, садись. Твое время вышло. Ты уже пятнадцать лишних минут скачешь.
– Ладно, – неохотно останавливается балерина. Устраивается рядом с Маратом на подоконнике. – Какие есть варианты?
– Ну, первый ты знаешь. Остаюсь пока здесь. Могу пойти в аспирантуру, могу преподавать, по вечерам поигрывать где-нибудь. И женимся сразу, конечно, как только ты скажешь.
– Угу, – мечтательно тянет Марийка.
– Ты не будешь слушать второй?
– Ну, давай, говори.
– А второй – сразу же идти дирижировать, пока меня заметили. У меня после экзаменов приглашения от двух оркестров вторым дирижером, – Марат не может скрыть своих предпочтений.
– Гастроли, поездки, поклонницы… – надувает губки девушка.
– Мась, гастроли, поездки, весь мир. Весь мир к твоим ногам, слышишь? Хочешь, давай поженимся, поедем со мной, доучишься заочно.
Марийка мотает головой, на ресницах блестят слезинки.
– Кто мне заочно партии показывать будет? Твои оркестранты?
Марат обнимает девушку, прижимает к себе:
– Давай поженимся, и ты останешься доучиваться. Будем ездить друг к другу – и все дела.
Марийка думает, морщит лобик. Она похожа на маленького пингвинчика, который никак не может принять решения, прыгать ли за рыбой в ледяную воду или подождать, пока мама принесет улов. Наконец девушка вновь отрицательно качает головой. Каждой частичкой лица она выражает обиду: крохотные мочки ушей, пуговка носика, ниточки бровей.
– Почему? – не понимает Марат.
– Родители не поймут, – шмыгает она носом. – Скажут, жена должна следовать за мужем, а я учиться хочу.
– Ну, что за глупости! – сердится Марат. – Каменный век какой-то.
– Почему каменный век? – кидается в атаку Марийка. – Разве люди не должны жить вместе?
– Не должны.
– Как не должны? – Она растеряна. Еще не научилась чувствовать Марата с полувзгляда, понимать с полуслова.
– Не должны, Мась. Ни друг другу ничего не должны, ни тем более обществу. Двое могут жить так, как хотят, если никому не причиняют вреда. Это прекрасно, если есть возможность быть все время вместе. Ну, а если нет? Я не буду решать за двоих. Хочешь, чтобы я остался, останусь.
– Я должна решать? – вспыхивает Марийка. – Я хочу, чтобы ты остался. Но уезжай! Я не собираюсь ломать твое будущее.
– Да почему ломать? Это просто временный выбор.
– Это выбор на всю жизнь, Марат. Если ты останешься, а через два года, когда я закончу учиться, ты не найдешь себе места в оркестре, то проклянешь и меня, и себя, и всю нашу лав стори. Думаешь, я маленькая совсем, не понимаю?
– Ничего я не прокляну!
– Значит, я сама прокляну! Если бы ты хотел остаться, ни о каком выборе не было бы и речи.
Марийка права. Марат хочет работать в оркестре, в хорошем оркестре, в знаменитом. В таком, чтобы нарасхват по всему миру. Чтобы у Марийки, у его Марийки, все было: и успех, и роли, и слава, и счастье. Он думает, что счастье где-то там. Он ошибается. Счастье пока еще здесь. Он уедет, счастье улетит.
Марат уедет. Он же не знает, что счастье крылатое.
10
– Ваше счастье, что успели переделать. Не идеально, конечно, но что взять с идиотов! Куда только муж смотрел, когда вас на работу брал! – Хозяйка дома осматривает свежеокрашенную комнату, театрально прикрыв напудренный носик кружевным платочком. – Развели грязь, не продохнуть. Что за вонища!
– Так это… Людмила Сергеевна… краска же… – лебезит прораб.
Людмила Сергеевна двадцати лет от роду пересекает комнату на высоченных шпильках. Марату кажется, что на него летит длинный, тонкий фонарный столб. Но столб замирает возле окна и резко распахивает ставни.
– А окно открыть вам, естественно, в голову не приходит? – грубо и презрительно бросает хозяйка.
– Мы… Да… Не подумали как-то… Уж простите… Не серчайте, голубушка. Пойдемте другие помещения посмотрим. В ванной плиточку положили. Очень славненько получилось. – Прораб неловко пританцовывает перед молоденькой стервой, продолжая заискивать.
Марат с грохотом закрывает окно.
– Что? Что вы себе позволяете?
– Исправляю вашу глупость. Здесь бордюр обойный, и в барельефах огромные тканевые куски. Окно распахнем, все отклеится.
– Вы, кажется, сказали, что я глупа! – багровеет девица.
– Я сказал, что вы поступили глупо.
– Не вижу разницы!
– Что ж, тогда, наверное, вы действительно глупая.
– Что?! – визжит Людмила Сергеевна, а прораб хватается за сердце. Но Марат уже не может остановиться.
– Конечно. Как я сразу не догадался! У вас же все приметы глупца и невежды: сердитесь без причины, говорите без нужды, вмешиваетесь в то, что вовсе вас не касается. – Марат никогда не разделял мнения Гоголя, который утверждал, что «глупость составляет особенную прелесть хорошенькой женщины».
– Ну, вот что: либо вы все убираетесь отсюда и я найду другую бригаду, либо пусть убирается он. – Острый красный длинный кошачий ноготок намерен уничтожить отвратительного маляра, но Марату уже все нипочем.
– О, не волнуйтесь, – обращается он к обезумевшему от ужаса прорабу. – Конечно, я уступлю. «Наиболее умный всегда уступает». Какая великая мысль, вы не находите? – оборачивается он к наглой девице уже от порога. – Она объясняет причину господства в мире глупости.
Марат не спешит уходить. Куда торопиться? Да и расчет получить надо. Не зря же он тут месяц пыхтел. Он уже жалеет о сказанном. Чего взъерепенился? Обидно, конечно, когда с тобой обращаются как с последним дерьмом, но только что он выиграл? Немного самоуважения? На нем долго не протянешь.
Марат сидит на сложенных за домом досках, ждет, когда отчалит Людмила Сергеевна. Ему бы торжествовать, а хочется отчаянно зарыдать или тихонько заскулить, как собака.
Собака действительно скулит. Тычется мокрым носом в карман Марата, в его руки, призывает к действию.
– Думаешь, это будет справедливо? – сомневается горе-маляр. Выуживает из кармана заботливо завернутый вчерашней знакомой бутерброд.
– Смотри, с колбасой, – протягивает кусок приблудному псу. Собирается отправить вторую половину в рот, но глаза собаки, из которых льется вековая грусть, уже успели проглотить и эту часть лакомства.
– Ну что ты за человек такой! На, ешь. Ешь и иди отсюда. Из нас команды не выйдет. Ты – бездомный, я – безработный. Ты попросил, я отдал. И все. На этом кончено. Э-э-э… Постой! Зачем ты садишься рядом? Не надо. Отстань, тебе говорят. Ну, как ты не поймешь?! Это совсем не сказочная встреча. Смотри: я не кот, не петух и, уж конечно, давно не трубадур. Хотя на осла, наверное, сгожусь. Но это ничего не значит. Зачем тебе в напарники осел? Я ни подлизываться не умею, ни просить, ни унижаться. Сытым со мной не будешь. Бутерброд – это просто случайность, нечаянная радость. Так что давай, беги. Поверь, я не остановка в твоей судьбе, а случайный полустанок. Раз, и проехали, понимаешь?
Собака не смотрит на Марата, но и не уходит.
– Ладно, хочешь сидеть – сиди. Только ничего тебе интересного предложить не могу. Разве что посмотреть на небо. Видишь, какое оно? Хотя ты, наверное, не видишь. Говорят, собаки не различают цветов. Как же тебе объяснить-то? Ну, ты хотя бы понимаешь, что оно сейчас ровное, гладкое? Без фигур? Ты когда на небо смотришь, представляешь, что перед тобой проплывают косточки, антрекоты, голяшки? Да? Прекрасно. Видишь, ничего мясного наверху сейчас нет. Значит, нет облаков. Значит, небо чистое. А когда оно чистое, оно – голубое…
– Оно голубое.
– Тебе не нравится? – расстраивается Марат.
– Нет, что ты?! – Марийка кружится перед зеркалом. – Просто необычно как-то. Я еще невест в голубом не видела.
– Значит, ты будешь первая.
– Здорово! – Девушка приподнимает кринолин, встает на цыпочки, прохаживается туда-сюда, будто на каблуках, пританцовывает. – Мы должны обязательно танцевать вальс. Будешь учиться?
Марат снисходительно кивает.
– Ура! – визжит Марийка, кидается ему на шею, забыв, что на ней килограммы ткани. – Давай вставай. Надевай туфли. Ой, ты же в кроссовках. Ну, ладно, для первого раза сойдет. Сейчас подберем музыку. Да отпусти меня, платье помнешь.
Она вальсирует через комнату к проигрывателю, копается в дисках, потом неожиданно откладывает их, оборачивается, помрачневшая.
– Что ты, Мась?
– Да какой смысл сейчас тебя учить? Все равно за два года все забудешь.
– А мы с тобой в каждую встречу репетировать будем.
– Где? В твоих гостиничных номерах? Это же не комнаты, а шкафы какие-то. Разве можно танцевать вальс в шкафу? – Марийка совсем расстраивается, а Марат улыбается.
– Что ты смеешься?
– Чудачка ты! – Марат не сводит глаз с юного, нежного голубого облака. – Я у тебя кто?
– Ну, дирижер.
– Не «ну, дирижер», а просто дирижер. А дирижер где работает?
– В оркестре, – пожимает Марийка плечами.
– А оркестр где играет?
– В яме, – хохочет девушка. Марат решительно не собирается терпеть такого издевательства. Не обращая внимания на кокетливые увертки и игривое упорство, он вытряхивает Марийку из платья и доказывает ей, что умеет отлично дирижировать не только оркестром, но и женским телом.
– Значит, мы будем танцевать на сцене? – спрашивает она чуть погодя.
– Угу… – урчит довольный Марат.
– По-настоящему?
– Угу…
– Ну, давай, давай, – задергала, затормошила. – Вставай. Одевайся скорей. Да, ладно, и без футболки нормально. Так, держи меня. Не здесь, выше. За талию возьми. Да не прижимай ты так, я же задохнусь. Вот. Теперь нормально. Ну, поехали: раз-два-три, раз-два-три…
Марат щурит колючие глаза. Небо чистое – солнце жгучее.
– Эй, мужик, – долетает из дыры в заборе. – Вы чего тут с собакой сторожите, что ли?
На территорию протискивается молодой парень в темном костюме. В ухе – гарнитура, в руке – рация, в голосе – подозрительность, во взгляде – металл.
– Мы…
– Платят нормально?
– Не жалуемся, – усмехается Марат.
– Слушай сюда. В два раза больше, чем у тебя сейчас, и перебираешься сторожить к нам. Только срочно надо. Сторож отвалил, а шеф ремонт только начал. Дом поставили, кучу материала для отделки завезли, а сторожить некому. Давай, не раздумывай. Оружием обеспечим, главное, у тебя пес в наличии. Местные туда, где собаки, не шастают.
– Ты знал? – шепчет Марат, и ему кажется, что пес лукаво подмигивает и слегка наклоняет нечесаную морду. – Нам еще корм понадобится для работника, – кивает он в сторону мохнатого спасителя.
– Сделаем. Пошли.
– Ну пошли, – поднимается Марат. Собака трусит за ним.
Они идут по тропинке к одному из многочисленных строящихся в округе особняков. Этот, пожалуй, самый претенциозный. Хотя, несмотря на масштаб работ, уже сейчас видно, что размах будет выполнен со вкусом.
– Неплохо дизайнеры поработали, – не скрывает одобрения новый сторож.
– Да не, какие дизайнеры. Это все шеф сам идеями фонтанирует.
– Любитель Гауди, – оглядывается по сторонам Марат.
– Что?
– Ничего.
Черт, чуть не выпал из образа сторожа. А местечко на редкость интересное. Просто настоящий памятник «пламенеющему» варианту испанского модерна: параболические бетонные арки, многочисленные детали, узкие окна, галереи, монументальный вход, угловые башенки со шпилями, причудливый декор. В общем, смесь неоготики с модехарой[16]. И сад обещает стать мини-копией «парка Гуэль». Отделка еще не начата, но видно, что парк – нерегулярный, а под пленкой бережно покоятся глыбы необработанного камня и ждет своего солнечного часа цветная майолика.
– Мы, пожалуй, останемся.
Марату сложно признаться, что ему любопытно познакомиться с хозяином особняка. За год «малярных работ» ни один из работодателей не вызвал в нем ни грамма интереса. А тут за один день – и небывалое раньше раздражение, и неподдельное удивление. Что это? Равнодушие разжимает тиски?
– Ну, ты оглядись пока. Сейчас вернусь, покажу сторожку.
– Слушай, – не может удержаться Марат. И что это с ним сегодня такое? – А если я тут прихвачу что-нибудь из штучек-дрючек и смоюсь по-тихому?
– Чего? – Тип в костюме смотрит на сторожа, как на сумасшедшего. – Даже не думай. Найдем и закопаем вместе с собакой.
Пес поджимает хвост.
– Не дрейфь, – шепчет Марат. – Ничего с твоей шкурой не случится. И вообще, ты слышал? Я выбил для тебя полный рацион. Так что с тебя причитается.
Собака отворачивается, состроив, как кажется Марату, презрительную морду.
– Ну, не злись, дружок. Конечно, это все ты для нас устроил. Спасибо. Меня, кстати, Марат зовут. А тебя? Ну-ка, ой, да ты девочка. Извини. Значит, ты вторая сучка, встреченная мной сегодня. Извини, брат, судьба. Будешь Милой. Да, и охранять архитектуру Гауди Миле вполне подойдет[17].
11
– Вот эта подойдет, – Андреа придирчиво рассматривает открытку. – Это точно Стокгольм?
– Да, пиши.
Дорогая мамочка!
Не могу показать тебе свое изображение, поэтому посылаю изображение города, где мы сейчас играем. В Швеции тоже успех. Потом будет…
– Куда ты потом?
– Милан и обратно домой.
…Милан – и опять Москва. Прости, Мадрид снова не попадает в график. Привет папе, всем сестричкам, Марио и детишкам. Пепе понравилась неваляшка?
Целую вас, люблю, позвоню. А.
– Держи. Опустишь в Стокгольме, ладно? А с Миланом у тебя открытки случайно нет?
– Нет, – расстраивается Зоя. – Там я еще не была.
– Тогда покупаешь там, оставляешь на ней след от помады, чирикаешь буковку «А», и огромное, огромное тебе спасибо.
– Да не за что. В первый раз, что ли?
– А ты почему такая грустная? – Обычно перед поездками Зою лихорадит, она беспрерывно щебечет, рассказывает о планах, о нарядах, которые возьмет с собой, о ресторанах, в которых будет обедать, о приемах, на которых будет блистать. Ее швед – большая шишка. Андреа думает, ей нет никакого дела до Зоиной болтовни, но сегодня подруга молчит, и Андреа не по себе.
– Я согласилась познакомиться с его мамой, – сообщает Зоя с неподдельным трагизмом.
– Ну и молодец. Давно пора.
– Ты не понимаешь! А вдруг я ей не понравлюсь?!
– А вдруг я им не понравлюсь? – Андреа подбрасывает на ухабах проселочной дороги. Она испуганно хватается за низ живота и делает отчаянные знаки. Машина тормозит. Девушка выползает из «уазика», и ее долго, надрывно выворачивает. Андреа бледная, изможденная, уставшая, отчаявшаяся, беременная и довольная.
– Устала, бедненькая? – Дим заботливо обнимает жену.
– Ничего. Это все ерунда. Я привыкла. Просто волнуюсь ужасно.
– Не волнуйся. У твоих же все удачно прошло.
Да, в Мадриде все было просто прекрасно. Два года назад, через месяц после победы на «Фернандо Сор». Прилетели из Рима, свободный час перед концертом, после выступления – переезд в Барселону. «Мам, пап – это Дим. Мы вместе гастролируем, то есть мы вообще вместе…». А потом у Пас начинаются схватки, и всем сразу не до новостей Андреа. Через год:
– Мам, мы расписались.
– О… Ну… Поздравляю, дорогая. Вы должны при-ехать сюда и сделать все как надо, слышишь? С мантильей, с падре и со всеми нами, наконец. И потом, мы так и не познакомились с зятем. Как у него дела?
– Знаешь, Дима пригласили…
– Ах… Прости, милая. Мария хнычет, у нее опять режутся зубки. Кажется, пошли клыки. И это что-то ужасное. А Пас вышла. Все. Целую, целую. Звони.
И еще целый год подобных разговоров.
– У тебя там случайно нет сестрицы на сносях?
– Нет, – улыбается Дим. – Ты будешь гвоздем программы.
Машина с непонятным названием (почему человек, любящий свою родину, должен ездить на плохоньком подобии внедорожника?) уже несется по ровной дороге, но Андреа только больше трясет.
Зря трясет. Отличные у Дима родители. Мама приветливая, хоть и смотрит настороженно. Правильно смотрит. Уже год, как расписались, а не сообщили. Будто они Диму чужие. Андреа говорила, надо. Да только разве Дима убедишь в чем-то? Он бы и не ходил в загс, если бы не испанское происхождение невесты. Легче уж штамп поставить и не париться с приглашениями, визами, разъездами туда-сюда. Теперь ходит Андреа, консультируется с юристами, оформляет документы. Ребенок родится, ему надо гражданство давать. А какое?
Папа у Дима и вовсе родной: мягкий, добрый, уютный. Улыбается в седоватые усы, смотрит лукаво, но взгляд почему-то грустный.
– А ты чем занимаешься? – интересуется, но не пытает.
– Я тоже гитаристка. Не такая, как Дим, то есть Вадим, но первую премию на «Фернандо Сор» получила. А вы чем занимаетесь?
– Молодец девчонка! Ну, пойдем, пойдем, покажу тебе…
– Есть что-то новое? – оживляется Дим.
– Есть. Потом посмотришь. – Приглашают только Андреа.
Они долго идут по холодным, темным коридорам, заглядывая по пути за тяжелые двери: гостиная, столовая, спальня, несколько гостевых комнат. Везде идеальный порядок, отчего у девушки невольно возникает ощущение какого-то уныния, мрачной безжизненности, гнетущей тишины, пустоты, одиночества. Нигде не видно ни забытого на столе стакана, ни оставленной на прикроватной тумбе книги, ни раскиданных по ковру игрушек. Комнаты похожи друг на друга, выдержаны в одном тяжелом, классическом стиле. Она понимает, почему Дим не любит рассказывать о доме, не скучает по родным стенам, не вспоминает семейный уют. Что можно чувствовать по отношению к безликой гостинице?
В Мадриде все по-другому. Такой же большой дом, но наполненный, даже переполненный звуками, красками, предметами, людьми, событиями. Справа от холла – кухня. Там всегда гремят кастрюли. Пройти мимо и не заглянуть невозможно. Струящиеся из-за двери запахи призывают каждого зашедшего в дом незамедлительно последовать примеру Гаргантюа. Бабушка и тетя Анхелика беспрерывно громко спорят и уже двадцать лет не могут договориться, какой густоты должен быть гаспачо, добавлять ли в паэлью зеленую фасоль и на каком огне лучше жарить чулетас. Из ванной почти всегда доносится шум Ниагарского водопада. Франсиска (младшая сестренка) либо смывает с себя блеск и грохот ночной дискотеки, либо болтает там по телефону, чтобы никто из домочадцев не стал свидетелем ее сердечных тайн. В зале часто происходит все сразу: работает телевизор, играет рояль, потрескивают поленья в камине. Папа, громко бранясь и жестикулируя, гонит Бэкхема к воротам, подпрыгивает на диване, отчаянно стучит кулаком по деревянному подлокотнику. Мама невозмутимо расчесывает маленькую йоркшириху Линду, мурлыча себе под нос что-то из Бернаоло. На лестнице всегда можно встретить Хорхе – старшего внука. Мальчуган или катается по перилам, или выстраивает на ступеньках хронику Трафальгарской битвы, или прячется с пистолетом за пузатой амфорой, чтобы неожиданно напасть на первого проходящего мимо. Наверху – спальни обитателей дома. Светлая, легкая, воздушная – хозяев. Строгая, классическая, с тяжелыми гардинами, альковом и дубовым комодом – бабушкина: на буфете отсчитывают время золоченые часы эпохи диктатуры, у кресла угрожающе застыла инкрустированная трость. Слева по коридору – комната Пас и Марио, вся в средиземноморском стиле: кованая мебель, тяжелое стекло, ширма, а за ней примостился стол с множеством баночек, скляночек, пробирочек, бутылочек, мензурочек. В центре стола – два микроскопа. Пас и Марио – химики. Рядом – детская. Раньше в обойном царстве Микки-Маусов правил только Хорхе, потом по воле родителей пришлось ему разделить власть с Марией. По соседству с детьми обитает тетя Анхелика. У нее не комната, а кладбище любовных романов: толстых и тонких, жестких и мягких, испанских и иностранных, счастливых и трагичных, прочитанных и нетронутых. Одинокая пожилая женщина в свободное от кухонных баталий время с восторгом упивается чужими выдуманными страстями. Ну, а в конце – комнаты девочек: у Франсиски – нежная, розовая, трогательная, аккуратная; у Андреа – яркая, агрессивная, требовательная, разбросанная: на стульях – вещи, на полу – ноты, на подоконнике – книги, альбомы, диски.
Андреа привыкла наделять дом характером, атмосферой, жизнью. У них с Димом теперь тоже живая комната: со своей историей, со своей религией, со своим пафосом. В темных переходах здания, по которым она механически передвигается вслед за свекром, царит бездушность: ни картин на стенах, ни фотографий, ни бессмысленных безделушек. Никогда еще Андреа не приходилось бывать в таком бесчувственном, вымершем доме.
Они спускаются по винтовой лестнице в темную ночь подземелья, свекор отодвигает тяжелый засов, распахивает дверь – и Андреа попадает в рай.
Такого она не видела никогда. Ни в Испании, ни в музее Глинки в Москве, ни в частных коллекциях. Она вообще еще никогда и нигде не видела такого количества гитар, даже в музыкальных магазинах, в которых они с Димом частые гости. Все стены тридцатиметровой комнаты увешаны гитарами разных форм и размеров, гитары лежат и стоят на полу, на подставках и без, шестиструнные и семиструнные, классические, акустические, электрические, у некоторых отсутствует гриф, у других – не натянуты струны. Да, дело не в количестве инструментов, а в их многообразии. Когда Андреа вновь обретает способность говорить, она задает единственный пришедший на ум вопрос:
– Вы собираете гитары?
– Ну, в каком-то смысле собираю. Я их делаю.
– Как делаете?