Чудо в перьях (сборник) Артемьева Галина
Дурачок
Детская площадка помещалась между двумя девятиэтажками хрущобного типа. Песочницы, скамеечки, гигантские шаги, горки, качели. За всем этим следила дворничиха Нюра. Поддерживала чистоту и порядок. А порядок был такой: с понедельника по пятницу творите чего хотите, а в субботу-воскресенье – кыш: место принадлежит ее Васеньке. Все по справедливости – в выходные нечего у дома толочься, родители должны детями заниматься, в зоопарк возить, на экскурсии или дома воспитывать. А ее Василек дома всю неделю не бывает. Он учится в специальном интернате для необычных детей. Она так называла своего сыночку – необычный. Для всех остальных – детей и взрослых – он был дурачок.
Дурачка ей отдавали по пятницам. Сын с матерью чинно шли домой. По дороге Нюра рассказывала все, что наболело за неделю. Дурачок внимательно слушал, старательно вышагивая, пытаясь не наступать на тротуарные трещины. Высказав все за двадцать минут пути, Нюра успокаивалась, удивляясь, как такой несмышленыш умеет все понять.
Становилось поздно. Они пили чай с сушками и ванильными сухарями. Сушки Васенька сначала надевал на толстенькие пальчики. Как колечки получались. Пальчики растопыривались. Им вместе делалось смешно.
– Гы-ы-ы, – смеялся Васенька.
Потом он съедал свои колечки. Показывал матери пустую руку: все, нету, ам.
Потом они ложились спать.
После субботнего завтрака Нюра совершала привычные приготовления: проверяла на лоджии свой поливальный шланг и одевала Василька для прогулки. Гулять дурачок выходил в синем сатиновом халате и черных ботинках на шнуровке. Ему так нравилось. Он почему-то не мерз. Только в самые лютые морозы разрешал надеть на себя шаровары и пальто. Но тогда он себе не нравился и делался печальным и неуклюжим.
А так, в халате, он, может, думал, что он птица. Он усаживался на качели, раскачивался что было сил, полы халата распахивались, как крылья. Он старался кричать по-птичьи: ар-ар-ар. Получалось очень громко. Птицы не осмеливались соперничать с ним и, пораженные, наблюдали за победителем с верхушек деревьев.
Он качался часами, не уставая. Ему не надоедало.
Мать любовалась его наслаждением со своего наблюдательного пункта. С лоджии на первом этаже. Сидела такая маленькая и безобидная со счастливым лицом. Но колючие глазки недобро провожали всякую опасную для ее Васеньки мелочь.
Вот новые жильцы, не знающие порядка, выводят собаку выгуливать в песочницы.
– Это что такое!!! Собакам здесь запрещено!!! Здесь дети гуляют!
– А кто ты такая мне указывать?!
– Я тебе покажу, кто я такая. Я здесь на службе, зарплату получаю.
– Да моя собака чище твоего ребенка!..
После таких вступительных слов Нюра беседу не продолжала. Она молча врубала шланг на полную мощность. Защитница-вода радостно обрушивалась на чужаков. Собака рвалась прочь, таща на поводке орущего человека. Ори, ори, вода твои гадости до моих ушей не допустит. А жаловаться не пойдешь: на детской площадке собакам гадить не положено.
Не только собакам запрещалось мешать Васенькиному отдыху. Безжалостно-любопытным «обычным» детям тоже не разрешалось подходить к играющему Васильку. Родителям Нюра объяснила давно:
– Глядите, они его обидят, а он сильный, расстроится, ударит, кто потом будет виноват? Вы давайте своих стерегите, а я своего пожалею.
И то верно. Даже взрослым было жутковато смотреть, как взлетает Василек в небо в распахнутом халате. Страшно было слышать его гортанные выкрики «ар-ар-ар». За ними чудилась угроза, слышалось недовольство.
Пусть себе гуляет один на выходные. Зато их детям принадлежит весь мир. По справедливости.
Нагулявшийся Васенька валился с ног от усталости. Нюра наливала ему щей и велела дуть – горячо, ай! Василек надувал щеки, делал ветер, капуста в щах двигалась, толкалась, плыла. Он показывал на нее пальцем, смеялся.
И все-таки: какой интернат у ее сыночки хороший! Всему научили: и в туалет ходить, и попу вытирать, и ложкой кушать. Руки мыть умеет. Но не любит. Она дома его и не заставляет, в понедельник утром его умоет. А так – уж какой такой грязи он в собственном доме наберется! Ничего. Главное, нарадоваться друг другу, наговориться.
Нюра рассказывает Васильку про чужую собаку, про то, что во вторник привезут новый песок в песочницы. Как она его весь просеет, чтобы не было камушков. Еще кормушки для птиц одни тут обещали сделать. Развесят они кормушки, прилетят разные птички: пи-пи-пи, чирик-чирик, тюк-тюк-тюк.
Васенька хохочет. Значит, правильно она это с кормушками придумала. Надо будет тех-то поторопить, чтоб к следующим выходным…
Спать ее дитя укладывается прямо в халате, чтобы с утра быть готовым взлетать и качаться, приближаться к небу и отдаляться.
Нюра любуется им, любуется. В кого он у нее такой? Кабы знать…
Она тогда пришла к доктору и спросила:
– А можно забеременеть, если случайно в бане наденешь мужские трусы?
Доктор стал странно кашлять и хрюкать, и головой качать: нет, мол.
– Тогда я не беременная, – свободно вздохнула Нюра.
Только врач знал больше, даром, что ли, учился!
– Беременная, – постановил он. – Ну что, на аборт направлять?
– Это зачем же? – обиделась Нюра.
Но она все равно ничего не могла понять, как это у нее возникло. Она тогда жила еще в общежитии бедной лимитчицей и вечерами ходила убираться в баню, чтобы не мешать своей соседке по комнате встречаться с женихом.
Мужики в бане ее не стеснялись, иногда наливали пивка. Чего не выпить пивка, если угощают? Да и предлагали-то обычно полкружечки.
Может, подмешали ей что в тот вечер? Ничего она не помнила и до сих пор не знает. Помнит только, что уже утром все смеялась со своей соседкой, трусы мужские семейные на себе показывала: во, доработалась! Трусы чьи-то в горошек на себя натянула. А как же тот мужик – без трусов домой поперся?
– Ах-ха-ха-ха!!!
Ну и ничего. И хорошо. И все сладила. И квартиру заработала. И сын инвалид. И должность – начальник двора. Ничего. Жалко только, один он у нее. Случись что с ней – отнимут ведь все у него, беззащитного. Ему бы братика или сестричку. Чтоб не один. Чтоб вместе.
Да и зачем о печальном думать? У нее у самой еще сил полно. И в интернате, глядишь, Васеньку еще многому научат. Ему же четырнадцать всего. Ему еще расти и расти.
Нас здесь никто не понимает
– Давай-ка я тебе спинку кремом намажу, а то вон покраснела уже. Вечером будешь как рак вареный, все развлекаловки наши накроются медным тазом.
– Ну, ты лучше не тяни, рассказывай!
– Вот я и рассказываю. Подставляй давай спину… Она давно хотела ребеночка усыновить, эта американка. У нее почему-то своих детей не было. У них там как-то так получается, что все есть, а дети на свет появляться не хотят. А у нас полный развал и тьма египетская, но дети так и прут. Приключениям навстречу, что ли? Страданиям и унижениям? Или там, на небесах, праведников не хватает? Хотя какие из наших детей праведники в этой грязи? С другой стороны, не в благополучии же и заботах о себе они произрастут? Они же здесь намучиться должны, чтобы белые одежды на небесах обрести…
– Нет, ну чего ты отвлекаешься все время? Ты ситуацию давай!
– О’кей, ситуацию: американская баба хотела ребеночка. Давно. Кстати, мужа у нее не было. Самостоятельная, работающая женщина с домом, садом, бассейном, машиной и всякими другими удобствами. Все могла. Все, что задумывала, у нее получалось. Кроме ребеночка. Конечно, можно было бы усыновить какого-нибудь черненького младенчика из голодающей африканской страны или желтенького азиатика. Но ей хотелось белого, как она сама. Девочку беленькую. Чтобы со временем они стали подружками и можно было бы ее всему научить, что сама умеешь: губы красить так, чтобы помада не расползалась, брови выщипывать, ноги брить, морду кремом на ночь мазать, педикюриться регулярно, мужиков презирать. В общем, глодала ее мечта передать свой бесценный жизненный опыт, так сказать, дочери. Но где взять беленькую? Они редкость! В странах, где беленькие рождаются, с детьми напряженка. И вдруг – чудо! Начался у нас развал. Эта потенциальная мать сразу принюхиваться стала: где паленым запахло, там и сиротки появятся. Она не знала, что сиротки у нас и так водились в большом количестве, только на экспорт не поставлялись. Запрещено было. Типа того, что Родина-мать своих детей не бросает… Но у нее, у тетеньки американской, короче, зародилась надежда. Каждое воскресенье она в своей церкви – у них там что-то вроде секты есть, Церковь Христа называется, – так вот каждое воскресенье она молилась, чтобы в России дела шли как можно поганей и обратились бы русские, в конце концов, к Америке за помощью. И они бы раскрыли свои широкие объятия побежденным без единого выстрела русским, а там, глядишь, и сбылась бы ее мечта и появилась бы в ее доме желанная беленькая дочечка.
И довольно в скором времени все пошло так, что лучше не придумаешь: все катилось в тартарары, и обещался голод, и нужны были духовные наставники вместо этих чудовищ-коммунистов. Вот уже из ее секты поехали в Москву миссионеры учить русских христианству, обращать к единственно правильной вере. Какое-то время пришлось подождать, и наконец разрешено было усыновлять наших сирот иностранцам, но только совсем больных, хиленьких, «не жильцов», как говорится. Помнишь, как-то калечек крохотных по телику показывали, как американцы в них вцеплялись, не глядя: берем, вырастим, это при том, что у них свои дети были, вполне здоровые. Там был мальчик безногий, Алеша, его мать в роддоме сразу оставила, как увидела, что у сыночка ножки нет. Сидел он в кроватке, серый, печальный такой бедняга, словно не ребенок, а отживший свой век старичок со своей пенсией в десять долларов. А потом видим, каким Алеша через год в новой семье стал – не узнать! Сделали ему протезик – от ноги не отличишь, бегает, в футбол играет, хохочет, загорелый, гладкий – ни следа сиротства не осталось! Здоровые дети детдомовские, наверное, завидовали увечным – здоровых вывозить не разрешалось.
Американка наша томилась в ожидании, вымаливала себе полноценное дитя. Наконец благая весть: наладили братья-миссионеры нужные связи, можно приезжать выбирать беби. Она рванула в Россию.
От детдома уже издали несло детской тоской и гадкой едой. Не верилось, что именно здесь водятся светлокожие, ясноглазые дети, что мечта ее исполнится, и вот приводят девочку пятилетнюю – просто из сказки девочка. И дальше было как в сказке – малышка сразу к ней побежала и говорит: «Мама!» Так обе друг в друга и вцепились, не оторвать. Стала она собирать бумаги, то да се, несколько раз моталась туда-обратно, деньжищ угрохала. Все вроде бы выходит. Медосмотр ребенку по всем статьям провела, чтобы избежать неприятных сюрпризов. Но при этом постоянно жутко тряслась: а вдруг в последний момент что-нибудь сорвется. Родители у девочки были живы, хоть и лишены родительских прав: отец в тюрьме, мать хоть и на свободе, но алкоголичка запойная, которая исчезала из дома, оставляя своих детей некормлеными по несколько дней. Дети вообще чудом живы остались, благодаря тому только, что у них в квартире прорвало водопроводную трубу и залитые водой по колено нижние жильцы, не достучавшись, вызвали милицию. Взломали дверь, возились на кухне с трубой, а потом чисто случайно глянули на ворох тряпья на драном диване, а оттуда глаза, неземным светом уже сияют – крайняя степень истощения. Дети поначалу глотать даже не могли, разучились. А мамаша, когда домой заявилась, о них даже и не вспомнила, будто их и не было у нее никогда. Тем не менее американка, ее, кстати, Джоселин зовут, боялась по-страшному, что вдруг-де родители как-то опомнятся и выцарапают у нее ребенка.
И вот когда все было почти готово, она прилетела с кучей подарков для своей девочки, а та вдруг не стала ничего брать и принялась плакать и что-то лепетать на непонятном своем языке. А переводчица и объясняет, что у Мэри есть братик на год ее младше и малышка умоляет маму взять и братика тоже. Но американка-то мечтала о девочке, и только о девочке. Из девочки вырастет очаровательная девушка, прекрасная цветущая женщина. А из мальчика? Вонючий бул-шит! И она сказала: «Нет, мы так не договаривались», и «Это не представляется возможным», и «Я прошу не оказывать на меня давление». Маша разрыдалась и принялась вырываться из ее рук, еще не услышав перевода, – поняла интонацию. Директор детдома – женщина с измученным лицом, от которой пахло потом и духами и еще изо рта от плохих зубов, стала приближать свое лицо к гладкому лицу Джоселин и просительно что-то втолковывать. Нельзя было усугублять ситуацию – так можно было не прийти к поставленной цели, лишиться долгожданной, вымоленной девочки или невероятно все усложнить. Она махнула рукой: «Хорошо, я готова и мальчика взять».
Мальчика ей оформили быстро, просто стремительно. Она медосмотр проводить не стала, вообще едва на него взглянула…
– Ритка, подожди, подожди, неужели ты у этой самой Джоселин переводчицей была?
– Естественно, а то кто же! Ты же знаешь мою планиду: живу себе тихо, никому не мешаю, а награды сами находят героя, приключения на голову так и валятся. Ну что мне эта американка, что мне эта Маша чужая, когда своя Маша дома без матери скучает, правда, слава Богу, не одна, а с бабушкой или с папой. А мать в это время таскается повсюду с гостьей из страны, где все четко знают, что такое хорошо и что такое плохо. Она под конец, знаешь, меня считала уже своей в доску, делилась своими впечатлениями, жить учила. Как начнет, бывало: «Маргарэт, слушай, нас здесь никто не понимает, какая же у них грязь на улицах» или: «Как эти русские все же бедно живут, а, Маргарэт!» А я все слушала, как пень. В конце концов, мне-то что: как приехала, так и уедет, платит отлично, делает доброе дело детишкам. Вот за ребятишек я рада была: они уже такого нахлебались на своем веку – мало не покажется! Жалкие дети до невозможности. Машин братик никого, кроме нее, не признавал, ходил за ней, как привязанный, без нее просто в панику впадал, но не ревел, как нормальные дети, а застывал: глаза в одну точку – и сидит, как каменный.
Я радовалась, что он, как говорится, сменит обстановку, попадет в благополучное окружение и – глядишь – через какое-то время сам станет благополучным, нормальным ребенком, по-английски заговорит. Свой язык полузабудет. И все страшное, что было в жизни, сотрется из памяти.
Пока суть да дело, Джоселин поручила мне учить детей английскому, а сама брала уроки русского, чтобы на первых порах как-то элементарно объясняться. Способная оказалась, хваткая. То, что выучивала, произносила почти без акцента, чисто, правильно. Зря говорят про них, что они тупые. Упрямые – да, это есть. Но секут все мгновенно и своего не упускают.
Наконец все было готово. Забрала американская мать своих детей в отель, нарядила во все новое – загляденье. Можно в рекламе снимать, если бы не глазки их – скорбные слишком, взрослые. Дня три она еще была в Москве, мы вместе гуляли, адаптировали детишек к новым условиям жизни. С Машей Джоселин болтала без умолку, причесывала ее, на прогулках ручку девочкину из своей ни на минуту не выпускала и обращалась исключительно со словами «хани» и «свит харт» [1]. Мальчик неприкаянно телепался при Маше, или же я его за руку брала, если дорогу переходили или что-нибудь такое. «Ничего, – я думала, – стерпится-слюбится». Тем более – мальчик хороший. Умненький. К языку гораздо способнее сестрички. Та отвлекается, забывает, а этот все, что скажешь, – уже помнит. Джоселин еще гордиться своим сыночком будет и спасибо скажет, что ей его в дети отдали.
В общем, все нормально. Улетали они днем. Вечером устроили у меня дома прощальный ужин, директриса детдомовская была, я пирогов напекла, купила ребятам на прощание подарки: Маше куклу, мальчику – зайца пушистого. Моя собственная Маша обзавидовалась. «Счастливые, – говорит, – им все, а мне ничего. Да еще в Америку едут». А директриса услышала и говорит: «Ой, детка, не завидуй ты их счастью. Ты с мамочкой остаешься, а они – с чужой тетей в дальние края…» А я еще думаю: «Ну, запричитала. Чужая тетя, чужая тетя. Их собственная мать куда как страшней этой чужой тети». Ну, в итоге вся троица играла дружно, про нас забыли, веселятся. Я на прощание у Джоселин спрашиваю: «В аэропорт приезжать?» Она говорит: «Да в принципе не надо, сама справлюсь, они у меня самостоятельные, помогут маме. Но если хочешь, рейс такой-то, мы там будем за два часа. Я тебе буду писать. И звонить. Фотографии детей пришлю». Так что попрощались по-хорошему. В аэропорт я решила не ехать: дел полно, и действительно, справится сама Джоселин, не маленькая. Я свои обязанности выполнила, и до свидания. Утром зарядила стиральную машину. Маша с бабушкой гулять отправились, села за компьютер: перевод у меня был большой, технический, ненавижу их. Звонок. Наталья Николаевна, директриса. «Рита, может, съездим в Шереметьево? Я бы за вами на машине заехала. А то как она там? С двумя детьми, без привычки». Я прямо разозлилась: «Да бросьте вы, что там с ними случится!» – «Ну, тогда я сама поеду». Ну, и, конечно, я устыдилась, и поехали мы с ней вместе. Пусть уж все как по маслу пойдет у детей в их новой жизни. По пути – пробки жуткие. Но я даже не переживала. Успеем – не успеем: какая разница? Ведь попрощались уже. Ну, опоздаем, так не на самолет же. Подъехали мы в результате где-то за час до отлета самолета. Ясное дело, что бесполезно, они наверняка уже багаж сдали, паспортный контроль прошли, и мы их больше не увидим. Но раз уж ехали… А вдруг? Читаю я по бумажке номер рейса, ищу на табло – нет! Быть того не может, не улетел ведь самолет на час раньше. Бегу в справочную. «Рейс такой-то? Да у вас время неправильно записано, он час назад улетел!» Джоселин такая пунктуальная, неужели спутала? Так, глядишь, она-таки на самолет опоздала и мечется где-нибудь неподалеку. Обалдела, видно, от всех этих хлопот и время перепутала. Эх, надо было мне билет ее посмотреть, все уточнить. Объясняем девушке в справочной ситуацию, она успокаивает: «Сейчас мы по компьютеру проверим, улетели они или нет». И спустя минуту радостно объявляет: «Зря волновались, улетела ваша Джоселин Данн и Мария Данн вместе с ней». Я поворачиваюсь к директрисе – довольна, мол? А она баба настырная: «Их трое Даннов должно было лететь, третий у вас есть? Александр Данн?» Я думаю: «Ну чего ты лезешь, ну тебе же ясно сказали – улетели. Все. Домой надо ехать. Времени столько зря потеряли из-за ее добрых чувств». И вдруг слышим: «Нет, здесь только двое». Как в дурном сне.
Директриса начала, как бабка старая, причитать: «Ой, батюшки, где ж она его дела! Ой, чуяло мое сердце!» Я ей: «Вы что, Наталья Николаевна, триллеров насмотрелись? Думаете, съела Джоселин Сашу? Да просто не занесли его в компьютер – и все дела». – «Да, – отвечает, – за двадцать лет работы я таких триллеров насмотрелась, что весь род людской возненавидеть можно. Не знаю, как Господь Бог нас еще терпит». А девочка информационная тоже на меня обижается: «Как это не занесли в компьютер? Что вы такое говорите? Это исключено. Они же государственную границу пересекали!» И тут я забеспокоилась – и правда, куда мальчик девался? Девушка посоветовала к месту регистрации того рейса подойти, может, там помнят женщину с детьми. Или с девочкой? Мы бегом туда. И на наше счастье – просто-таки большое человеческое счастье, огромное и чистое, – увидели нашего Сашу. Вернее, сначала я зайца своего белого углядела. Мальчик сидел на большой дорожной сумке и прижимал к себе зайца, заслонялся им от всего.
– Сашенька, миленький, ты что же здесь сидишь? – довольно глупо спрашивает Наталья Николаевна.
– Маша с тетей – в туалете, – еле выговаривает мальчик.
Видно, долго-долго так просидел и уже совсем в себя ушел, оторванный от сестренки и от всего привычного.
Но как глубоко чувствует своим детским горемычным сердечком! Ведь раньше называл Джоселин «мама», а тут – «Маша с тетей». И мы видим, что вместе с зайцем он прижимает к себе конверт. Спрашиваем, что у него там.
– Билет… Не потерять… – лепечет. Никакого там, конечно, билета не было.
Документы его и записка печатными буквами: «Александер Саблин. Прошу доставить по адресу…» Адрес, ясное дело, детдомовский. Ты представляешь: «Прошу доставить»! Как вещь какую-то! А имя как написала! Александер… Торопилась, мразюга, на свой лад написала. Вообще-то она внимательная, тщательная, в спокойном состоянии такой ерундовой ошибки у нее бы не было.
Видишь, сделала как хотела. По-своему. Не допустила давления на себя. Планировала девочку – увезла девочку. А ненужного отвергла, обрубила. Хирургическим методом. Отрезать и выбросить, что не нужно. А рана заживет.
Знаешь, чего стоило уговорить его ехать с нами? И самим не реветь, а быть спокойными, как будто все идет как надо. Даже не помню, что мы ему тогда плели, какую чушь. Едем в Москву, он сидит в машине между нами, задремал. Веки тоненькие, синенькие, ротик открыт, осунулся сразу весь, скулы обозначились. Дышит, не слышно как. Я даже несколько раз руку к его личику подносила, чтобы почувствовать теплое дыхание. Подъезжаем к моему дому, и я вдруг заявляю:
– Наталья Николаевна, я его к себе беру. Нельзя ему сейчас в детдом, он угаснет там один.
В общем, беру я сонного Сашу на руки, заваливаемся мы с ним домой. Машка счастлива: продолжение вчерашнего праздника. Мама моя в шоке. Ребенка уложили на Машин диванчик, спит беспробудно. А мы с Натальей решаем, что делать. Выцарапывать ли нам Сашину сестричку, жаловаться ли кому-то на Джоселин. Как вообще в этой ситуации поступать. И что сейчас делается с девочкой, обманутой, оторванной от брата. Она же привыкла о нем заботиться, прежде чем о себе. И как еще проявится железная воля и целеустремленность ее американской матери? Мне страшно делалось, когда я представляла Машу, понявшую, что ее братик брошен среди чужой толпы, а она ничем помочь не может. И не вырваться ей, не убежать. Летит…
Потом еще с Вадимом был разговор. Он добрый, ты же знаешь. Но когда я говорила, что давай, мол, еще ребенка родим, что Машке одной плохо, он всегда отказывался: «Ты пойми – сердце только одно. Не смогу я больше никого так любить, как Манюру». А тут я ему чужого, да с такой бедой. Я ему рассказываю, а он:
– Давай определимся, мы его как – на время или навсегда в дом берем? На время – слишком жестоко для него: сколько можно ребенка из рук в руки перекидывать, а навсегда – потянем ли мы? Прокормить – прокормим, не вопрос. А вопрос в том, что Машка и так на шее у твоей мамы в основном. Парня что – туда же? А парень-то не простой. Генетика – жестокая штука. Что с ним будет в пятнадцать-шестнадцать? Это знаешь какой сволочной у мужиков возраст? Он, может, в пропасть покатится и еще нашу Машку за собой прихватит.
Мама моя золотая выступает в своем репертуаре:
– Ничего, Вадим, моя шея выдержит, у ребенка такое горе. И что уж мы – такие порочные, что из маленького мальчика человека не сделаем?
А я мужа слушаю и во всем абсолютно соглашаюсь. Прав он. Мальчик мне уже чуть ли не генетическим монстром кажется, и хочется забрать его из Машкиной комнаты, чтобы чего не случилось… А мальчик спит с моим зайцем, синие веки его неподвижные, даже на свет из коридора не вздрогнули, и опять кажется, что не дышит. Настрадался.
– Вадим, – говорю, – пусть за нас Господь Бог рассчитывает на такой долгий срок. И пусть он меня накажет, если я плохо поступаю. Давай ребенок останется с нами. А мы будем стараться, чтобы не в чем было себя упрекнуть…
…Ну что, хотела ты ситуацию – вот тебе ситуация. И хватит на сегодня. Вон, глянь, как на нас смотрят, как будто что-то понимают. Интонации, наверное, драматические угадывают. Залежались мы с тобой на этой жаре. Пойдем поплаваем.
Платье года
– Та-ак, началось. Теперь сосредоточься. Хотя первые две – смотреть нечего. Миланский вещевой рынок. Десять евро. Девчонки способные делали. Но нищие. Им бы хоть журналы мод поновее купить, в Лондон-Нью-Йорк-Париж слетать, по дорогим магазинам пошастать, на теток богатых посмотреть… И модели у них – никакие, куколки из толпы провинциальной…
– Ладно, не ворчи. Привел на праздник моды – давай смотреть. Мне как раз девочки понравились. Смазливенькие. Вполне.
– Это ты настоящих не видел. Настоящая выйдет – пойдет кино. Она просто движется, а ты книги старые вспомнишь, музыку, запахи, черно-белые пленки, давно забытые. Тебе будет интересно все про нее узнать, тайну какую-то ее разгадать. Хотя – предупреждаю – тайны никакой нет, на это не нарывайся. Лучше со стороны надеяться на тайну, воздухом – которым с ней вместе дышишь – хотеть вдохнуть.
– Ой-ой, бедолага. Кто ж это ее в стеклянные крылья одел. Ой, сейчас грохнется. Не крылья, а витражи из мотельного сортира.
– Да есть тут один. Пидорино горе из Чебоксар. Я тебе потом покажу его. Без слез не взглянешь. А девка сильна – протащила, на ногах устояла, орловский тяжеловоз.
– Жалко ее. Она под стеклом вся голая. Белая совсем. Хоть бы в солярии позагорала…
– Тихо-тихо. Вот. Идет. То самое. Чувствуешь? И неважно, кто, откуда, как зовут. Главное, что она есть. Она здесь – и мир меняется. В другое измерение попадаешь.
– Нормально ты рассказываешь. Но я еще не въезжаю. Хорошая, да только отстраненная какая-то слишком. Совсем уж не здесь.
– Это она в образе. То, что надо. Вживую – очень хороша. Вот как в кадре будет – запечатлеется это на пленке, нет? Я потом ее попробую поснимать, овчинка стоит выделки. И ведь смотри – без макияжа совсем, интересно, кто визажист?
– Что, незнакомка? А говорил, всех здесь знаешь.
– Приятная неожиданность. Стоп! Вот идет старая любовь. Каталожная девочка. Все ее зовут, всем она нужна. Классная, а? Как смотрит! Будто у нее есть все. Все сокровища мира. Будто она столько такого знает!
– Да-а. Стоп-кадр. Подойдем потом к ней.
– Не-а. Тут уже – опоздал. Замужем эта сказка за крупнейшим зарубежным издателем. Она на этот показ из любви к искусству прилетела. Чисто по привычке. А ты думаешь, откуда у нее такой вид неземной? Хотя тут два варианта: у нищих тоже неземной вид бывает, но недолго, в период больших надежд, или потом уже у тех, кто, вознесшись… Ты глянь, глянь на ее плечи, на кисти рук – висят вдоль тела, а не синие с красными пупырями – ангел кушает хорошо и загорает в феврале где надо.
– Ты что меня сюда, как в кино, привел? Руками не трогать? Все ценности являются частной собственностью, что ли?
– Будет вам и белка, будет и свисток. Все еще только началось. Ты давай расслабься и получай удовольствие. Во – еще один праздник жизни идет. С большими запросами, но по сравнению с той – бледно, да? Аура не та. Ростов-папа. Пока молчит – ничего. Великая живопись Нидерландов. А поступь! Следы целовать хочется. Но в глазках проглядывает. Неуловимое что-то. Ну, а как общаться начнет, все проясняется. Вся родословная. Она как-то за меня замуж просилась, пару лет эгоу [2], ребенка даже хотела оставить. Я ей говорю: «Нет, Наталка, тебе – только за иностранца. Я тебя недостоин. Что я тебе могу дать? Тебе ж не только деньги, тебе любовь нужна, поклонение перед твоей нерукотворной красотой. Для нерусскоговорящего ты и будешь богиней. А меня – не замай».
– Ну-у, у тебя тут… ботанический сад! Ух, попрыгунья-стрекоза какая!
– Маленькая для модели. Метр семьдесят. Но взяли за стиль и задор. Есть, да? Видно, да? Ничего не боится. Акробатка. Сейчас кувыркнется, смотри. В вечернем платье! А? Кто б еще смог? И в складках не запуталась. Легкая. Хохочет. Весна. Откуда это берется, куда девается? Ну, эта сильная, у этой надолго. В распыл не пойдет. Упрямая. На руках хочется носить, да?
– Веселая… Ну, и кто у нее? Миллионер? Звезда спорта? Президент сверхдержавы?
– Не понятно пока, что да как. Есть тут одна. Девушка Дина. Качок такой. Никого к ней не подпускает. Серьезно – морду может набить. Ревнивая. Но между ними ничего нет. Эта думает, что у нее просто верная подружка рядом. Она ж не знает, как эта подружка всех от нее отшивает. Она вся в тренировках, съемках, учебе. Тут мне жаловалась: «Вот ты меня на обложку снимаешь, а на самом деле я никому не нужна, ребята ко мне не подходят даже». Я ей: «Ты Дине своей скажи спасибо. Оглянись вокруг, глазки протри». Не разговаривает теперь со мной. Обида навек. А Дина ради нее жену свою, можно сказать, с которой три года прожила, которой с иглы соскочить помогла, бросила. Ушла, прямо скажем, в никуда, тут ведь неизвестно даже, отломится еще или нет. Любовь…
– А давай я этой Дине в рыло, а? Какую себе присмотрела!
– После, после. Все в твоих руках, как говорится. Только рылобитием тут вряд ли поможешь. Тут надо как-то по-умному. Может, наоборот, Динину бдительность усыпить, за ней самой ухаживать начать. Будешь такой конкретный Динин ухажер-дурачок, который ни о чем не догадывается, просто любит сильных тетенек. Сердце-то у нее все-таки женское. Расслабится. Ну, ты и сманеврируешь. Если только время будет возиться со всем этим.
– Да, тут не сериал, у меня счет на минуты идет. Я с удочкой часами у речки сидеть не могу и думать, на какую наживку золотая рыбка клюнет, – это только пять минут помечтать есть, когда под душем стоишь или зубы перед сном чистишь…
– А ты чистишь? Молоток! А я сразу – бамс – и вырубился. Вообще-то надо зубы беречь, это капитал. Кстати, глянь, глянь, какие беленькие зубки и черненькие глазки. Это я ее из Алма-Аты вытащил. Она там бухгалтером была. Представляешь – бухгалтер! Ее там каланчой дразнили. Сутулая вся ходила, стеснялась роста. Сейчас – смотри. Цветок какой! Долго здесь не засидится. Самый модный тип внешности.
– А я чего-то никак привыкнуть не могу. Не готов. Хотя что-то явно есть. Ого! А это чего? Парень или девка? Лысое чего-то идет, ноги кривые, кулаки мозолистые.
– Девка.
– Да ладно!
– Девка, точно тебе говорю. Альтернативная модель.
– Тьфу ты! Вот бы Дине той к этой, так сказать, девке и подкатиться. Были бы чудная пара.
– Как же, как же. У этой лысой потрясающий мужик. Как приклеенный за ней ходит. Она ему грубит, ему в кайф. Парадоксы личной жизни. Я ж тебе говорю: переключайся на экзотику.
– Не, чего-то пока не созрел.
– А вот – лохматенькая пошла. Не нравится? Клевенькая. Только безвольная сильно. С каждым может, и, знаешь, ляжешь с ней, а она: «Ой, не дави, мне тут больно». А в самый такой момент пропоет: «Ну, ты все или нет, а то я устала». Как-то после повторять не тянет. А так – замечательный кадр. Готовит здорово. Всех кормит, сама не ест, растолстеть боится, так хоть посмотреть, как другие едят, любит…
– Чего-то я от них устал. Много слишком.
– Ну вот, здрасьте. А столько было задумано. А мне тут еще сидеть и сидеть. До самых призов.
– Ладно, сиди, ты привычный. Потом доскажешь, кто тут у вас победил. У меня самолет в девять, не проспать бы.
– Ну, давай. Привет Шведрии. Позвони, как вернешься, чего-нибудь организуем.
Высокий, статный мужчина поднялся во весь рост в темноте следящего за подиумом зала и, не пригибаясь, не спеша, направился к выходу. Сидевшая по соседству девчонка даже не пикнула, когда он наступил ей на ногу. У нее только что сорвался грандиозный план знакомства с тем, кто сейчас равнодушно покидал шикарное представление. Сидели, обсуждали вешалок, явно искал себе кого-то. И вдруг – хоп-хоп – встал и ушел. Так делает только тот, кто все может. Тут чутье ее не подвело. Не надо было только телиться, до окончания показа ждать. Это ничего, что у нее метр шестьдесят пять и в модели ей не прорваться. Она все равно станет звездой покруче их всех. Главное – действовать. И не размениваться на мелочи. Сейчас главное сообразить – остаться ли с этим, фотографом, – он всех знает, от него будет прок, или бежать за тем, непонятным, но явно с большими возможностями. Да что тут думать! За ним! Этот-то никуда не денется, до конца будет сидеть.
На ходу, спотыкаясь о чужие ноги (навыков величественного безразличия пока не было), она успела как можно выше подтянуть резинку мужских трусов, чтобы над поясом невзрачных джинсов виднелась гордая надпись «Келвин Кляйн». Трусы – ее последний трофей на поле битвы с обстоятельствами жизни были добыты в шкафу одного придурка, решившего шумно и весело попраздновать свой день рождения…
Трусы, как ожидалось, и сразили пресыщенного богача.
– Извините, я вижу, вы покинули наше представление до его окончания. Я корреспондент журнала «Мир женщины». Мы – одни из организаторов этого конкурса. Позвольте задать вам несколько вопросов.
– Ну давай, чудо в перьях, спрашивай. (А глазки-то у нее – ничего, живенькие, и зубки – беленькие, и активная какая, быстрая, не скучная. Не то что эти, из Андрюхиного черно-белого кино.) – Валяй, задавай свои вопросы.
Чудо в перьях
А чего людей бояться? Большие, но медленные. Крыльев для улететь в случае чего – нету. Прыгают грузно и низко. В высоту тяжелыми предметами бросаются лениво – вечный недолет. Бездарны по части сочувствия и понимания чужих мыслей и флюидов.
Некоторые даже готовы к дружбе и сотрудничеству. В смысле: едой, бывает, делятся. И даже радуются чужой радости. Коварны по-настоящему, профессионально, редко бывают, только по пьяни или по большой любви. Короче, приспособиться можно. Так старшие учили. И оказалось, что так и есть. Главное – дистанцироваться. Не принимать всерьез их беды и чаяния, в душу не пускать, не задруживаться. Типа: не верь, не бойся, не проси, а когда сами предложат и сами все дадут, подумай хорошенько, прежде чем брать и какаться на лету от счастья. Вдумайся просто: оно тебе надо? С чегой-то вдруг сами предлагают и все дают? Может, не стоит и подлетать? Может, они от зависти? Тебе крылья даны, а им – голые лопатки без перьев, что они могут? Зато ты у них с ладони клюешь. Когда они предлагают.
Может, ну их совсем?
Может, и так. Однако есть еще такая штука – фатум. Она же рок. Она же судьба. И рок этот катится сам по себе, куда хочет. Надо – не надо. И мудрость предков бессильна. Это судьба распоряжается, какая трепетная птица будет без затей заглатывать, давясь, у помойки остатки человечьей жракалки и взлетать в случае чего на высокую тополиную ветку к сытым и довольным детям, а какая начнет искать выходы в иную реальность и завязывать на свою голову противоестественные контакты. Когда речь идет о судьбе, жаловаться облакам, выклевывать перья на груди и каркать до хрипоты – полная бессмыслица. Живи себе по-своему и радуйся, чему получается.
Она была ворона. Она любила экстрим и риск. Она видела мир с высоты. Ей нравилось жить. Ей было дано знать все про всех без слов и чтения мыслей. Ее влекли живые существа, непохожие на родных и близких.
Юность ее прошла в компании недомашних людей. Среди людей тоже есть такие. Не-вписывающиеся. Без места прописки. Их то есть как бы и нет. И при этом они вполне есть, и живут, как положено: хотят есть и спать, мерзнут на холоде, потеют, если жарко или когда больны, отправляют естественные потребности вплоть до секса, опасаются, сбиваются в стаи, чтобы выжить. Заводят друзей среди птиц, зверей и насекомых.
Тем летом несколько баклажанного цвета людей заселились за большой скамейкой на Петровском бульваре. Они там хорошо обжились, как вожди на дачах: скамейка под себя дождь не пропускала, спать сухо. Менты не лезли – им чего, из-под каждой лавки дерьмо выгребать? Им за это деньги не платят. Бутылки по всему бульвару: молодежь хорошо гуляет веснами. Денежкой одаривают не скупо, не замозолились еще юные души бытовыми склоками. Травка зеленеет. Деревья шебуршат листьями. Птицы выкрикивают что-то в адрес неба, слова разбираешь, если нутро окропить удается. И никому, главное, ничего не должен. И сердце открыто для нормальных справедливых отношений.
А ворона как раз незадолго до этого родилась, научилась летать и сугубо интересовалась мироустройством, решая, кем быть. Люди влекли ее неприличием своей конституции, постоянством местопребывания, звуками голосов и еще чем-то необъяснимым. Может быть, подобное влечение было ее генетическим пороком, кто знает.
Так что они подружились. И довольно быстро. Подскамейные люди немедленно заметили стремящуюся к одомашниванию черноокую птицу и обрадовались. Торопливо стали делиться хлебом насущным. Рядом с домашним животным они казались себе более настоящими, не так безнадежно замкнутыми в своем изгнании.
– Цып-цып-цып! – звали они, подняв головы к ватным облакам, когда приходила пора утолять голод. – Гули-гули-гули!
Ворона стремительно подлетала. И чаще всего не одна.
– Прилетели, гуси-лебеди? – восхищались бескрылые. И немедленно кидали куски своей еды в сторону званых гостей.
Успокоенные едой, некоторые люди извлекали из себя протяжные звуки, непохожие на обычную деловую перекличку.
– Дывлюсь я на нэбо, – запевал главный воронин друг высоким жалобным голосом. – Тай думку гадаю…
Ворона принималась неистово каркать от жалости, чуя его неподдельную тоску. Друг постигал, что ворона сочувствует и переживает. Рыдая, он спрашивал вещую птицу:
– Чому я нэ сокил, чому нэ летаю?
Она понимала его стремление к небу и невозможность осуществления этого порыва.
Однажды, чтобы утолить скорбь поющего, она притащила ему подарок: бублик. Исхитрилась цапнуть у булочной, когда разгружали. Летела трудно: низко, с передышками. Бескрылая компания оценила. Гляди-ка! У них теперь своя птица ручная. Не курица, не попугай. Ворона! Самое то!
Однако ворона не была ручной. Она стремилась к равноправной дружбе без позорного покровительства, когда каждый вносит свою посильную и честную лепту. Дарила, что получалось: то пеленку, трепыхавшуюся на балконе, то шпильку, затоптанную в грязь, то кусок блестящей шоколадной фольги. Труднее всего доставалось съестное, но и тут делилась по-честному. Раз исхитрилась выклюнуть у пьяного дядьки, вздремнувшего на бульварном солнышке, кошелек, глупо высунувшийся из кармана. Кошелька ее друзья испугались, тут же забросили подальше. Но деньги – денежки не пахнут – спасибо, подруга, молодец, ястребок. Любили они ее. «Цены тебе нет», – говорили.
Так прошло много времени. Лето. Осень. С холодами друзья исчезли из-под скамейки.
Наступила великая скука. Зима. Развлечений не осталось: один быт.
Следующая весна подарила вороне любовь и круговерть материнских забот. Она не зря приобретала добытчицкий опыт, пригодилось. Упитанные и активные, дети ее раньше других наладились летать, покинули родное гнездо.
Ворона вновь открылась радостям жизни: гонялась за кошками, дразнила бульварных прохожих невиданной дерзостью, планируя над головами, будто выбирая место посадки.
– Крадись-крадись-крадись-кради! – повторяли ей прописные вороньи истины рассудительные подруги, не в силах спокойно наблюдать рискованные выкрутасы, – иначе – крах! крах! крах! Кара-кара-кара!
Но благоразумные предупреждения обладают парадоксальным действием, мобилизуя смельчаков на поиски все большей остроты ощущений. Разве в момент лихого разгула кто-то станет вспоминать, что опыт – сын ошибок трудных?
Не надо было ввязываться в смертельную драку чужих нетрезвых людей. Она даже не была ни на чьей стороне. Просто возбуждал хаос. Злые запахи. Вот и носилась как черная оперенная стрела в опасной близости от всего этого безобразия. Бой колотился всерьез: участники забыли щадить собственные жизни. Легкомысленным шутникам не место в серьезной компании.
– Кровь! Кровь! – пророчили с далекой высоты вороны.
Кррак!
И наступил крах. Подкралась кара.
Она не сразу про себя поняла. Лежала на земле распростертая. В сумерках и не разберешь – то ли тряпки кусок ветром под скамью забило, то ли пакет магазинный пустой. Потусторонняя тишина – ни машин, ни людей, ни птиц. Никаких желаний.
– Чего было-то? – вяло спросила она у окружающей среды.
Но ответа не дождалась. Свидетелей беды не осталось ни одного – кому это надо. Ну, махали руками, пинались, ну, шибанули по ходу дела какую-то бесформенную дрянь, клюнуть норовившую кого ни попадя, – всего и делов!
Состояние организма подсказывало: если это не конец, то он уже близок. Более чем. Жаль только, что рассудок постепенно прояснялся: в беспамятстве умирать не так обидно. Вот уже возникли звуки, зашелестела трава, слабо вякнула брошенная в урну жестяная банка. Пришлось заняться подсчетом ран. Ноги шевелились так: одна чуть-чуть, другая вообще не могла. Крыло невозможно было заставить сложиться должным образом: валялось на отлете как неродное.
«Чому я не сокил?» – вспомнила птица жалобы бездомного друга. Она попробовала крикнуть истошно, чтоб поведать о своей беде, но голоса не было вообще – весь вышел в дурацком мероприятии.
– Ка – фка… – выдулись бессмысленные звуки вместо крика о помощи.
Одна была надежда: страдания не длятся вечно. С этим пришлось уснуть.
Подкралось утро. Начался свет. Жизнь не прекратилась. Все вокруг, за исключением вороны, искрилось здоровой бодростью. К самому ее глазу деловито подбежал расторопный муравей, соображая, с чего начать, – словно она была уже добычей смерти.
– Кыш, – шикнула ворона. Муравей нехотя отошел.
И в этот именно миг страница ее жизни перевернулась, начался новый отсчет. Другое измерение.
Кто-то очень большой, заслонивший безжалостный свет, осторожно дышал на нее чистым и теплым дыханием.
– Спасена, – поняла ворона и позволила себе расслабиться и обмякнуть, теряя сознание.
А нашла ее большая собака по имени Варя. По случаю воскресенья ее повели гулять не во двор, а на бульвар.
– Фу, – сказал хозяин, – брось, Варя. Дохлая птица.
Варя не отходила, показывая глазами на страдалицу: «Надо помочь».
– Ну, дохлая же, ну смотри, – доказывал свое главный человек Вариной жизни.
Варя не двигалась.
Тут и хозяйка подошла. Она Варю сильно жалела: пару дней назад забрали у собаки последнего ребенка, девочку, писаную красавицу. Может, рановато. Побыли бы подольше вместе, надоели бы друг дружке, стали бы цапаться по пустякам, тогда разлука в облегчение. А тут… Варя есть перестала. Куксится. Гуляет понуро. Дома ляжет и смотрит неотрывно. Нечем ее отвлечь.
Варя тихо заскулила, как над щенком.
– Дохлятину какую-то нашла, не оторвешь, – пояснил хозяин, закуривший сигарету, чтобы пережидать Варин каприз было не так скучно.
– Почему сразу «дохлятину»? Может, живая? А, Варя?
Варя впервые за то время, что ее лишили детей, прямо взглянула на хозяйку.
– Варя говорит – живая.
Женщина присела и услышала, как из обморочной груди вороны раздается бессознательный храп.
– Живая! – подтвердила она. – Дышит, слышно как.
– И чего теперь?
– Ну, домой отнесем, посмотрим…
– Да она по-любому не жилец на этом свете. Глянь, как лежит. Дома отдаст концы, девчонки месяц реветь будут. Пойдем, ну…
Варя стояла как вкопанная.
– Вот как мы ее понесем, она ж вся переломанная? – спросил у Вари хозяин.
– На картонке. На жестком надо, – обрадовалась его жена. – Чтоб не повредить ничего.
Пока они искали картонку, Варя напряженно караулила свою находку. Она вновь обрела душевное равновесие и силу. Ей было кого жалеть, маленького и слабого.
Неусыпно оберегаемая Варей ворона пришла в себя на кухонном столе большого человечьего жилища. За свою жизнь кухонь она этих нагляделась – не сосчитать. Снаружи. С уличных подоконников. Тянуло посмотреть из любопытства. А сейчас внутри – и все равно.
Какой-то человек, пахнущий аптекой и звериными муками, говорил что-то ласковое, как те, давние знакомцы, укрепляя попутно на ее ноге твердый, неизвестного назначения предмет.
Крыло уже было зафиксировано неподвижно и не пугало своей отчужденностью от остального тела.
– Ну, матушка, скажи Варе спасибо. Спасительница твоя. Ну, давай встанем попробуем.
Варино дыхание витало рядом. Ворона стояла, глядя в светящиеся внимательные собачьи глаза. В сердце ее заколотилась беспримерная любовь. Варя сияла ответной нежностью.
– Помирать нам рановато, – пообещал доктор. – Нормальная здоровая, боевая птица. Оклемается быстро. Жить будет долго и счастливо.
Так и вышло, как сказал ученый лекарь. Иначе и быть не могло. Потому что любовь творит чудеса. Тем более взаимная.
Они великолепно жили вместе: ворона, Варя и четыре человека еще. Из людей каждый был хорош по-своему. Хозяин – самый сильный. Но ворону почему-то боялся. Поэтому с ним интересно было играть – пугать, задирать, вытаскивать еду из тарелки. Ворона, как только крыло срослось, постоянно повторяла одно и то же. Вот выйдет хозяин на кухню, оглядится – нет никого. (Никого – это вороны, конечно.) Сядет за стол, а она тихими шажками – туп-туп-туп – и уже у его стула. А он как раз расслабился, ест. Она – поррр-х! И у него на голове. Как цирковой гимнаст. Всем смешно. А он напуган: опять ты со своими шутками!
С женщиной хорошо было дружить по хозяйству. Она вороны не боялась вообще, говорила с ней обо всем, пока занималась домашними делами. Ворона слушала то одним ухом, то другим, головой кивала. Хозяйка попутно подкидывала ей вкусные кусочки. Ворона подтаскивала упавшие ложки и другие запропастившиеся предметы. Душа в душу у них выходило.
Девочки играли с вороной в дочки-матери: сажали в кукольную коляску, повязывали на черноперую голову платочек и гуляли по коридору, баюкали свою деточку: аа-а, аа-а, на подушке голова, голова-головушка, спи моя соловушка… Ворона сидела в коляске, как в гнезде, зыблемом ветром. Потом, уступая правилам игры, валилась на подушку, закрывала глаза.
– Т-с-с-с! Спит, – склонялись над ней две доверчивые ясноглазые головки.
– Кар! – тихо, чтоб не напугать детей, предупреждала птица.
И маленькие заботливые матери вновь принимались за вечное материнское дело – баюкали свою общую дочку.
Но главным в жизни вороны была Варя. После всех дневных хлопот и игр Варя вылизывала свое чадо с растрепанной головы до хвостовых перьев. Спать укладывались вместе – ворона мостилась под мягкой Вариной бородкой, чтобы вбирать в себя покой материнского сна. У птицы был свой дом – большая клетка на шкафу в детской, но туда она залетала только от большой обиды. На Варю. Если та обращала внимание на посторонних.
– Варрр-ря! Карррр-раул! – стыдила ворона, и если Варя немедленно не подбегала к ней нянчиться, ревновала как страдалец Отелло свою безгрешную Дездемону.
Гуляли они только вместе: ворона цепко держала Варю за ошейник и распускала крылья, если собака принималась бегать. Скорость получалась исключительная. Народ расступался, пугаясь птеродактиля.
Иногда ворона капризно проверяла крепость Вариного чувства. Она взлетала на дерево и смотрела, что будет. Варя поднимала голову, отыскивая взглядом трепещущую ветку. Потом ложилась меж могучих выпирающих корней, ждала.
Первое испытание длилось слишком долго для людей.
– Ну пойдем, Варя, – горько вздохнул хозяин после получасового ожидания. – Пойдем. Вольная птица. Улетела. Правильно. Дома рев будет.
Варя и ухом не повела.
– А… ну, тебе видней. Ждем.
Ворона мягко спланировала на ошейник.