Три судьбы Робертс Нора
© Елена Богатырева, 2020
ISBN 978-5-4485-3812-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
© Елена Богатырева
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельца авторских прав.
Сайт автора http://elenabogatyreva.ru/
Пролог
«Как будто это ложь, а это труд,
Как будто это жизнь, а это блуд,
Как будто это грязь, а это кровь…»
И. Бродский
Сибирь всегда была сама себе царством. Подумаешь, Москва! В Сибири на золотых приисках мошна и потолще водилась, чем у москвичей. А что от царей вдали, так ведь это только к лучшему. От власти подале – здоровее будешь. Сюда на ссылку справляли. Оттуда, из Москвы. Чахли они на сибирской земле. Не климат. А кто в этой «ссылке» родился, те понять никак не могли – чего люди чахнут.
Вот говорят – Ермак. А что Ермак? Пришел Ермак, ушел Ермак, а Сибирь все равно осталась сама по себе. И с Ермаком кто пришел, остались многие, осели, детей родили. Трудно жили, с местными на ножах поначалу. Потом потише стало. И отец Федора – из них был.
Сколько дорог Федор верных знал сквозь болото, в дремучем самом лесу никогда бы не заблудился, сколько раз мужиков своих уводил по нужным тропкам от врага, а вот тропки, по которой счастье свое находят, так и не угадал. Хотя как женился, поначалу ему казалось, что и здесь – удача полная, что и здесь угадал он, как всегда. Жену взял за красоту, за косу длинную, за брови собольи, за фигуру статную. И прожил несколько месяцев в угаре этой красоты и мужской своей к ней тяги. А потом – как пелена спала. И увидел он, что жена-то его не по любви замуж пошла, а только желая в богатстве жить, в собольи шубы кутаться. И хитрости в ней – тьма, и коварства – прорва. Но самое главное – жадности много, отчего вся его ласка к ней и кончилась. Претила ему жадность больше всего на свете.
Перестал Федор к жене своей в спальню наведываться, а ей и так хорошо. К тому же понесла она от его первой же бурной страсти и в положенный срок разродилась девочкой. Плюнул Федор и разделил дом на две половины, строгую границу провел и заказал жене ее переступать. Сам на охоте неделями-месяцами пропадал, на медведя с ножом ходил, коней загонял в летнюю пору. Мрачный стал, как бес, злой, как пес цепной. И все это в себе держит. Некуда выплеснуть. Нечем утолить.
Так и жил, пока однажды не нарушили его границу. Прибежала с другой половины со смехом девчонка и на пол бухнулась, запутавшись в длинном сарафане. Да не заплакала, а засмеялась пуще прежнего. И Федор засмеялся впервые за последние годы, до того потешно было смотреть на нее. Подошел, поднял, поставил на ноги.
– Кто такая? – нахмурил притворно брови.
– Настенька, – ответила девочка и потянула ручки к его бороде.
Так и познакомился Федор со своей дочкой. И вслед – со своим счастьем. Прибежала за девочкой с жениной половины кормилица Акулина, увидела Федора и залилась краской. Да и у него сердце огрубевшее вдруг встрепенулось. С этого и началась другая совсем жизнь.
Федор был человеком не то что бы не практичным, но уж больно порывистым. И говорил и думал цветисто, с воодушевлением. Сердце у него было большое, чувства много умещалось. И не каждый бы выдержал, вылей он все это на одного-то разом. А тут сразу две женщины вошли в его сердце, чувства разделили.
Пошла другая жизнь. Тайная, сладкая. Никто про Акулину не прознал. Прознали бы – со свету бы ее сжили. А так, вроде все тихо – приводит дочурку к батюшке, а вечером назад, через границу, да с подарками матушке: то золотой перстень принесет от мужа, то лисьи шкуры в охапке притащит, то мешочек с серебром. Жене и довольно того. И так долгие годы…
Дочка росла красавицей. И отец в ней души не чаял. Возьмет на руки и все рассказывает ей, какая она особенная да распрекрасная: «Тебя, Настя, ждет в жизни чудо необыкновенное», – обещал.
Настя выросла от этих отцовских воркований действительно на всех непохожей. В пятнадцать лет стала такой красавицей, какой второй несыщешь. Сваты наведывались уже к отцу не раз. Да разве отдаст он дочь за соседа? Тю! Разве отдаст хотя бы и ровне? Нет, его дочери удел княжеский на роду написан. А может – и царский. «Тебя чудо дивное ждет, – все повторял. – Ты на наших парней не смотри». А она и не смотрела. Она тоже чуда дивного ждала. Ей ведь отец его сызмальства обещал. Вот-вот уже случится.
Времена менялись. В Москве Никишка лютовал. Сказывали, сам царь-батюшка ему в ноги кланялся. Срам какой! А как взялся Никон за святыни отцовские, так и повалили ссыльные в Сибирь. Слова новые появились: «староверы», «раскольники». Говорят, самого Аввакума сюда сослали. Да только в Сибири двуперстное знамение так и не вытравили. Соловки все к столице ближе. Поэтому восемь лет их в осаде и держали. А Сибирь-матушку в осаду не возьмешь. Она же бескрайняя. Никакого войска не хватит. Здесь не только в скитах старую веру берегли. Здесь и в самых людных церквах двумя перстами лоб осеняли.
Никто в стороне не остался от раскола. Федор, несмотря на то что отец его москвич коренной, тоже к старым обрядам больше склонялся. Только у него с верой отношения были сложные. Бога он с Акулиной не мешал. Решил – пусть адское пекло, но потом, после счастья земного, до дна испитого. А на земле устраивать себе ад не желал.
Жена же Федора стала ратовать за веру старую, чистую. Да такое рвение в ней вдруг проснулось, все по скитам ездила: молилась, праздники справляла, продукты туда возила, даже золотишка не жалела. Неделю в одном ските проживет, неделю – в другом. Но в монахини не смогла, не решилась. Особенно когда пожары по тайге пошли. То с одной стороны, то с другой приносила людская молва весть о том, что староверы ссыльные запирались в избу всем скопом вместе со стариками и с детишками малыми и поджигали себя сами. Летом, особенно в засуху, в таких местах тайга еще долго горела потом. Приносило к их поселению дым едкий, страшный.
С дочерью мать почти не разговаривала и не виделась. Замуж бы выдать скорее, чего отец ждет? Смешно. Верно, самого цесаревича. Да не приедет никакой цесаревич в их земли суровые. Разве что какой ссыльный боярин объявится. Да и девка их не подарок – высоченная, кость широкая, нога – что у мужика. Сильная, как мужик, да и повадки отцовские, дурной характер сказывается. На охоту он ее всегда брал с собой, так она теперь по тайге и без него бродит. Дурочкой выросла, вот мать и чуралась.
А у дочки и вправду странностей – хоть отбавляй. Выйдет на берег крутой, сядет там, подобрав ноги, и смотрит часами, как вода бежит в реке. И не двигается. Разве девки такие у соседей?
Все ждет чего-то. Чуда дивного. Юродивая – одно слово. Хоть и лицом – чистый ангел…
Пришла Настя на утес как-то утром, посмотреть на солнышко восходящее. То ли томление какое ее гнало, то ли предчувствие. Только не успела она подняться на кручу, глядь, а у самого обрыва великан стоит, а вокруг него – сияние. Замерла Настя. Дышать перестала. Не от страха – от восторга непонятного. Стоит человек, а позади него встает солнце огромное и краешек его над головой, словно нимб. Только вот лица не видно. Кто же это? Таких здоровенных ребят в их округе и не знала она никого. Подошла без боязни, весело, в лицо взглянула. А человек – удивительный. Глаза черные, а разрез необыкновенный. Не татарский даже. Тех она хорошо знала. Лицо золотое. Никогда она таких людей не видела. И вдруг поняла – вот оно, ее диво дивное. Он с ней – говорить, а она смеется, ничегошеньки не понимает. Смешной у него язык, как птица щебечет. Дивный человек, ни на кого из местных не похож.
Заглянула в его глаза Настенька – и пропала. Об отце и матери позабыла, ушла с человеком чудесным. Отец ее года два искал. Всех на ноги поднял, все дорожки знакомые и незнакомые объехал. Говорили ему – зверь унес. А он не верил. «Не для моей дочки участь», – все твердил. Верил, что объявится его распрекрасная Настасья. Но через два года, видать, и он веру всякую потерял. А через три объявилась Настенька родителям. Да не одна, а с ребеночком. Девчушку двухлетнюю привела за собой.
Мать как внучку увидала, сплюнула и ну креститься: раз перекрестилась, другой, третий хотела, да не смогла. Повисла рука ее в воздухе, а внучка смотрит на нее и смеется. Да и отец Настю встретил неласково. Обида вдруг у него вылезла: почему родителю не объявилась? Почему убежала? А тут еще Акулина ему шепчет на ухо: «Ты посмотри, как детеныш этот женушку твою усмирил. Где ж это видано, чтобы хозяйка твоя вот так без крику удалилась? Ведовство…» Пригляделся Федор к девочке: волосы черные по плечам растрепались из косы, глаза раскосые, а кожа золотом светится. Что за чудеса?
А Настя к отцу на грудь бросилась, стала рассказывать:
– Встретила я свое диво дивное. Как во сне живу, не сказать. Это дочка моя Олюшка…
Как ни любил отец дочку свою единственную, как ни спорил и ни ссорился с Богом еженощно, но возроптало его сердце. Басурман увел дочку его, да не здешний какой-то, не кучуевский. Сарацин поганый. Силой держит – не иначе. Иначе давно бы прибежала к своему батюшке. Изничтожить проклятую гадину. Истребить!
А дочка все сказки рассказывает. Будто сарацин тот из знатного китайского княжеского роду-племени. Что пошел он по земле, потому что услышал зов ее. Она звала, а он шел к ней через горы и реки, по чужой земле. Она звала, а он закрывал глаза и видел ее как наяву, как отражение в озерной глади. Сказки. Может, он и вправду колдун какой, раз она всей этой нечисти верит и радуется.
К вечеру дочка прощаться стала, девчурка к ней прижалась полусонная.
– Да куда же ты пойдешь? Поздно уже! Оставайся, – просит отец.
– За меня не волнуйся. – И во двор выскочила.
А отец слезу напускную утер, дверь запер, а сам через заднее крыльцо – и за ней. Он давно приказал оседлать коня самого быстрого да выносливого. Сел и вслед за пешей своей дочерью медленным шагом едет. Отошла дочка от отцовского дома с полверсты, а тут как из-под земли человек на коне вынырнул. Огромный такой, плечи – как у богатыря. Подхватил Настю с Олюшкой и поскакал. Отец поодаль ехал, дорогу запоминал, прикидывал в уме, куда они путь держат. Через четыре часа остановились, показалась изба. Да только избой ее назвать никак невозможно. Чудная. Хоть и из дерева, а таких здесь никто никогда не строил.
Стали они входить в дом, а сарацин-то на пороге обернулся и прямо в глаза Федору посмотрел. У Федора в тот же час память отшибло: ничего не помнил, как домой добрался, как с коня сошел. Только когда жена его толкать да трясти начала, он и очнулся. Стал вспоминать, что и как, да так и охнул – точно ведовство. И впервые за долгие годы стал он слушать свою жену да головой кивать. А она не столько говорила, сколько крестилась да на иконы показывала. В эту ночь замышляли они спасение дочери, только невдомек им было, что никакое спасение ей не нужно, что жизни своей она не нарадуется, на своего суженого не наглядится…
Федор долго потом не мог прийти в себя. Ничего понять не мог. Говорил как-то бессвязно, плакать начинал, как ребенок. Жена все взяла в свои руки. Акулину прогнали со двора. А сама дни напролет все сидела около мужа да то шепотом, то криком, то со смешком, то с патокой в голосе сказывала о том, какой бес нынче всех попутал. Страшное говорила. Как люди все с ума посходили. Как веру святую предали.
– Антихрист грядет! Прямо из самой Москвы! А уж у нас здесь есть ему где разгуляться. Сорок мучеников на той неделе за нас смерть приняли. За чистоту веры нашей. Как же ты хочешь от мировой напасти в стороне остаться?
Федор мало что из ее речей понимал. Даже и представить себе не мог, что его жена такая говорунья. Слов-то связных от нее никогда не слыхивал. А тут – как по маслу ведет, как по писаному говорит.
Значит, правда в ее словах. Значит, нужно истребить ведьмака-злодея.
– И отродье его.
– И отродье.
– А Настьку – в скиты. Отмолит грех свой, Бог даст.
– Отмолит.
Через неделю Федор, полыхая праведным гневом, с мужиками местными двинулся искать дочку. Долго плутали, но все-таки отыскали то, зачем пришли. Отыскали и стали ждать. Олюшка из дома выбегала разика два. Настя раз показалась. Воду черпала из бадьи дождевую. А под вечер и сам ведьмак воротился. Посмотрел на него Федор, когда солнышком закатным его осветило, и последние сомнения его отпали. Никогда таких людей не видел. Громадный, как скала. Желтый, как масло. В Сибири люди всякие водятся, но таких отродясь не встречал.
А дальше, как выскочила из дома Настя за какой-то надобностью, так схватили ее под руки два мужика. А другие к дверям и к окнам кинулись. За Настасьей-то девочка выбежала. Стоит и глазенками хлопает. Мужики двери и окна заколачивают, ружья готовят, поджигают. Настя кричит не своим голосом, да не по-русски, а на языке неслыханном, поганом. Ведьмак из дома тоже кричать стал. В дверь колотится. А огонь знает свое дело, побежал по стенам, на крышу забрался. Полыхнуло пламя жаркое.
Увидав это, Настя рухнула как подкошенная, а Федор про девчонку вспомнил, стал искать ее среди людей. Стоит она в самом центре, а мужики мимо нее бегают, словно не видят, но и не натыкаются на нее, однако. Глянула она на Федора, у него сердце упало. Отродье. Глаза как у отца – раскосые, разве что голубые, Настины. Ведьма. Хоть и малолетняя, а все одно. Подошел к ней Федор решительно, посмотрел в последний раз перед тем, как в пекло кинуть. А она глаз с него не спускает…
Снял Федор кафтан, накинул на девочку.
– Застынешь, чай не лето, – сказал почти ласково.
Мужики к нему бегут, хотят девочку оттащить, а Федор встал грудью.
– Не тронь внучку. Башку расшибу.
Они и отстали.
Из горящего дома больше не доносились ни крики, ни удары. Только пламя полыхало жарко. Олюшка плакать перестала, на огонь засмотрелась. Сначала искры пошли от пламени во все стороны, мужики подальше разбежались. Потом стало пламя спадать, хотя половины еще дома не выгорело. Замерли все как вкопанные, страх одолел. А пламя станцевало разок-другой на последней дощечке, вспыхнуло напоследок белым светом и пропало. Мужики стоят крестятся, кто-то от страха начал в воздух палить. Все ждут, что сейчас ведьмак покажется живехонький.
Но никто не появился. Самый смелый полез через обгоревшие доски в дом заглянуть. И кричит радостно:
– Сгорел! Весь сгорел! Обуглился!
Только прокричал – и кубарем скатился со стенки. А вслед за ним, весь черный, окровавленный, полез сам дьявол. Ох, что тут сделалось! Даже Федор оцепенел от испуга. Кто кричит, кто бежит, кто палит… А Федор только крепче Олюшкину ручку сжимает.
Черт-сатана на них надвигается и как будто говорить что-то хочет. Булькает в горле воздух, а слова ни одного не разобрать. Хорошо, Никитка выручил. Опомнился от страха да пальнул в чародея пару раз. Тот и пал замертво.
Олюшка подошла к нему, нагнулась, затараторила что-то на тарабарском языке, гладит по голове обгоревшее чудище. Увел ее Федор от греха. Мужики коситься стали, перешептываться. Уж больно ребенок-то странный уродился. Никак в родителя! Ехали домой и все глаз с Олюшки не спускали. А ведьмака даже закапывать не стали, бросили на съедение зверям лесным. Туда ему и дорога… И лошадей его пристрелили. Говорят, у тварей этих и лошади околдованы.
Настя так в чувства и не пришла, как упала тогда, огонь завидев. Сначала дышала, а под вечер, как домой привезли, и дышать перестала. Жена на Федора чуть ли не с кулаками набросилась: почто девчонку привез? Да он как ударит кулаком по столу, как посмотрит на нее из-под лохматых нахмуренных бровей, так она и умолкла. Однако затаила на внучку ненависть, решила потихоньку извести ее.
Только и девочка не то чтобы разобралась, но почувствовала скоро, кто здесь ей погибели желает. Зовет ее бабушка поиграть, ленточки показывает яркие, бубенчики, а Оля смотрит на нее не мигая…
А жена-то Федора с тех пор, как девчонка в их доме поселилась, занемогла. Сначала животом маялась, спасу не знала, потом руки заболели, хоть караул кричи, а под конец совсем слегла и померла.
ЧАСТЬ 1
«…как будто это ты, а это Бог,
как будто век жужжит в его руке…»
И. Бродский
1
(Дмитрий)
Когда Диме Серову исполнилось пятнадцать, он бросил школу. Никто не стал его удерживать, потому что никто не мог ему помочь. Все понимали… Он был первым по всем предметам, но никто не мог ничего поделать.
Солнечное детство оборвалось в одночасье. Они с матерью возвращались из кино. Стоял теплый день. Настроение было чудесное. Они шли вдоль невысокой ограды парка, вспоминали фильм и смеялись.
Он не видел, как это произошло. Мать вдруг толкнула его с такой силой, что он полетел через ограду, лицом в колючий кустарник. За спиной что-то прогрохотало, скрип, крик – и стихло. Пока он поднимался, выдираясь из колючих веток, пока оборачивался, на улице повисла зловещая тишина.
Мать лежала на земле, неестественно вывернувшись. Он перелез через ограду, подошел к ней неуклюже, стал тихонько толкать, спрашивая: «Мама? Мама?» Неожиданно хлынувшая кровь перепугала его до смерти, но он быстро сообразил, что течет она из его разбитого носа…
Дима поднял взгляд. Поодаль на тротуаре, с другой стороны дороги, стояли люди.
– Да помогите же кто-нибудь! – заорал он срывающимся фальцетом.
«Скорая» приехала быстро. Но до того, как она приехала, какая-то старуха, ни на минуту не умолкая, говорила ему что-то про машину, про водителя пьяного, про то, какой он негодяй, что не остановился. Дима очнулся, когда она стала требовательно трясти его за руку.
– Есть чем записать-то?
– Что?
– Ну ручка там, карандаш какой…
– Нет.
– Тогда запоминай.
И она несколько раз повторила ему номер машины, которая сбила мать.
Полгода мать провела в больнице. В доме стало холодно и неуютно. Меню теперь состояло из макарон и горохового супа из брикетов. Отец морщился, но молчал. А Диме было все равно, что есть. Он, не чувствуя вкуса, глотал холодные слипшиеся макароны. Все это ерунда, лишь бы она вернулась. Третья операция стала решающей. «Она больше никогда не сможет ходить, – сказали врачи, выдав кипу справок, – но, возможно, проживет долго». Нужно было получить специальное кресло на колесах, купить лекарства. «В Англии, – говорили врачи, – сейчас появилось одно лекарство… Конечно, если у вас есть возможность…»
Этим же вечером отец вошел в квартиру и рухнул на пороге – был мертвецки пьян. Димка плакал и тащил его огромное, неподъемное тело в комнату, попытался уложить на кровать, но не смог. Так и оставил у кровати на ковре, укрыв одеялом. Утром он попросил у отца список лекарств, которые нужно было купить для матери. Тот, плохо соображая, протянул ему смятый листок, отслюнявил несколько пятерок.
Дима обегал три аптеки. Больше всего его поразила металлическая посудина – утка, которая тоже числилась в списке. Оставались деньги. Он купил цветов – три красные гвоздики. Все-таки она возвращается!
Отец, увидев цветы, взревел как раненый зверь. Дима даже не предполагал, что он умеет ругаться матом так же грязно, как любой уличныйпьяница. «Какие к… матери цветы? Праздник, что ли?! Похороны у нас сегодня, слышишь ты, ублюдок, похороны! А ты на последние деньги…» Лицо у отца было мятое, а изо рта воняло, как из сточной канавы. Он ревел как зверь, слюна летела аж через всю комнату.
Отец бросил их не сразу. Но все к тому шло с первого дня ее возвращения. Когда мать говорила, что ей нужно по нужде, Димка выскакивал из комнаты как ошпаренный. Она даже этого сама не могла… А когда возвращался, заставал матерящегося отца и ее, униженно глядящую в пол.
Он ушел через два месяца. Не глядя на мать, быстро собрал свои вещи, складывая аккуратно в новенькие чемоданы – они собирались на юг перед тем, как все это с ней случилось. Забрал ровно половину кастрюлей и тарелок, вилок и чашек. Из двух занавесок, висящих в зале, забрал одну.
Мать следила за каждым его движением. Она не верила в происходящее. Она думала, что он пугает ее. Она была согласна на любые условия, даже переехать в дом инвалидов. Только когда хлопнула входная дверь, она забилась в истерике. «Господи, почему я не умерла, ну почему, Господи!» – выкрикивала она, рыдая. Димка бегал вокруг со стаканом воды. Вечером она успокоилась, попросила принести ей бутылочку из кухни, с белой полочки у стенки, рядом с горчицей. Дима нашел, открыл, понюхал и вылил в раковину. Эта была уксусная эссенция.
Нужно было найти сиделку. Нужно было кормить мать, покупать лекарства, платить за квартиру, как-то жить. Все упиралось в деньги. Он продал ее серьги и золотую цепочку с крестиком. Какой уж там Бог! Деньги становились богом. Он молился на этого бога денно и нощно.
Тогда-то он и ушел из школы. Никто его не удерживал, никто не предложил помощи, ничего не посоветовал. Ему смотрели вслед, будто он прокаженный, и каждый мысленно повторял: «Чур меня!» Дима пошел на завод учеником. Уговорил соседку-пенсионерку ухаживать за матерью, пока его нет дома. Та согласилась за пятьдесят рублей. Он ждал первой зарплаты как пришествия. А через две недели после того, как расписался в ведомости, понял – им не прожить на эти деньги. Даже если есть одни макароны…
Хохарь давно ходил под их окнами. «Дурак ты, Димыч. На заводе много не заработаешь…» Но с Хохарем ему было не по дороге. Димка знал, откуда те мотоциклы да мопеды, на которых он время от времени разъезжает. Таскает по подвалам, а потом – продает. Не моральные соображения останавливали его – никакой морали больше не существовало. Его останавливало то, что за воровство можно сесть. И что тогда будет с матерью? Она ведь руки на себя наложит. И так не раз уже порывалась…
Он снова вернулся к одноклассникам. Не для того, чтобы учиться, а для того, чтобы по-тихому сбывать идущие нарасхват модные диски, красочные полиэтиленовые пакеты, джинсы с потертыми коленями, браслетики-недельки, от которых визжали девчонки. Девочки вешались ему на шею, некоторые предлагали себя вместо денег за его побрякушки. Нутро полыхало, но он неизменно отвечал: «Не сегодня, дорогуша. В другой раз…» Деньги ему были нужнее.
Однажды он принес Валерке три кассеты «Битлз». По пятерке каждая. Они так договорились. Дверь открыл его отец, втащил за руку в комнату.
– Ты чем занимаешься, дурень! За это же и посадить могут.
Димка испугался, рванул руку, но тот держал крепко.
– Пойдем!
Привел в комнату, усадил с ними обедать. Предатель Валерка, глядя строго в тарелку, ковырял вилкой курицу.
– Ешь.
Ничего не понимая, Дима принялся за еду, пока не увидел, как смотрит на него Валеркина мама, прижав кулак ко рту, а в глазах слезы. Хотел уйти. Но аппетит оказался сильнее гордости. Съел все, что дали, ничего не смог с собой поделать. Отец Валерки сходил в соседнюю комнату, принес деньги – пятнаху, как и договаривались. Дима встал.
– Подожди, сейчас еще чай будет.
Мать поспешно побежала на кухню и вернулась с большим подносом: чашки, варенье, сахар. По голубым обоям плавали отсветы заката.
– Ты о будущем думал?
– А что?
– Тебе сколько сейчас?
– Пятнадцать.
– Всю жизнь фарцой заниматься собираешься?
– Кирилл! – прервала его с досадой жена. – Не с того ты начал. Ты, Дима, не думай. Мы все понимаем. И очень тебе сочувствуем… – Голос ее задрожал. – Но ты подумай сам: через три года в армию. С кем мать останется? Если бы ты был единственным кормильцем в семье, тебя бы не взяли. Но ведь твои родители не развелись.
Слова прозвучали как приговор. Дима никогда не заглядывал дальше завтрашнего дня. Он смотрел теперь на нее как утопающий, как безнадежный больной. Отец давно махнул куда-то на север и адреса не оставил.
– В армию берут не всех, – заторопилась она. – Правда, Кирилл? Сейчас студентов не берут. Тебе обязательно нужно учиться. Ты ведь отличником был, правда?
– Но почти год прошел…
– Это ничего. Ты знаешь, что наш папа, – она обняла мужа за плечи, – директор техникума. Подготовишься к осени и поступишь сразу на второй курс.
– А работа?
– Он тебе стипендию выбьет. Повышенную. Еще на пять рублей больше получать будешь, чем на заводе. Подумай!
Так он снова пошел учиться. Но у него уже был бог. И он продолжал служить ему верой и правдой. Была и цель – раздобыть то самое английское лекарство, чтобы приостановить убийственные процессы в сосудах, которые все-таки постепенно развивались. Нужно было выше своей головы прыгнуть, из собственной шкуры вылезти, а раздобыть денег. Кирилл Степанович внимательно наблюдал за своим подопечным. И Димка учился «честно» лгать, хитрить, недоговаривать, устраиваться так, чтобы никто ничего не знал о его делишках вне техникума.
Он теперь связался с прорабом одной из центральных строек города и занимался сбытом стройматериалов. Меняли первый сорт на второй, высший – на первый. Похуже – в строящийся дом, получше – богатеньким гражданам. Кто ж будет отрывать собственную трубу в сортире или, скажем, плитки со стены, чтобы убедиться, какого они сорта? Никто. Ему полагалось за это двадцать процентов прибыли. Но он не роптал. Прораба всегда могли взять за жабры. А кто такой Димка и где его искать, не знал никто. К тому же и не Димой он представился доброму дяде прорабу, а Вовчиком.
С фарцой Дима контактов тоже не утратил. Навещал иногда старых друзей. Ряды их редели. Кто сел, кто под следствием находился. И Дима затаился. Продавал товар через знакомых, в основном девчонкам из педагогического института, который стоял как раз напротив их техникума. Он теперь не отказывался порой, когда за товар предлагались девичьи услуги. И даже появилась у него постоянная подруга Танечка. Он носил ей тушь, помаду, трусики-недельку. А она продавала девчонкам-однокурсницам. Танечка жила в богатой квартире: чешская мебель, немецкое пианино, везде цветы в горшках. Расстались они неожиданно: соскучившись, Танечка как-то раз решила навестить своего ухажера. Принарядилась, накрасилась и явилась к нему домой.
– Привет! Не ждал? – радостно улыбалась на пороге. – Не пригласишь зайти?
Он задохнулся. Пустить ее сюда? В их обшарпанную квартиру с протертым до дыр линолеумом? Где с потолка сыпется штукатурка, а по углам снуют тараканы? И, самое главное, где мать…
– Не приглашу! – выдохнул он и захлопнул дверь, защемив ароматное облако ее «Шанели».
Она больше не звонила. Да и он не интересовался ею. Нашел себе другую «продавщицу», специально выбрал победнее – отца нет, мать уборщица. Приручил поцелуйчиками, редкими цветочками и сухим винишком. Она для него мать родную продала бы. Только вот теперь он не назвал ей ни адреса своего, ни телефона, ни настоящего имени.
После случая с Танечкой у Димы появилась мечта – чтобы дом его был всем на удивление. А для начала хорошо бы сделать ремонт. И не какой-нибудь. А чтобы мать ахнула. Чтобы паркет. И обои на стенах. Как у людей. Он полез на антресоли, собираясь выбросить скопившийся там хлам. Среди старых отцовских вещей, которые тут же без всякого сожаления полетели в мусорное ведро, нашел свои детские рисунки. Выбросить – рука не поднималась. Но рисовать теперь времени не было, и он с сожалением, но методично, один за другим стал разрывать их пополам и бросать в мусорное ведро.
Один из рисунков, где чернел в тумане пиратский корабль, был весь испещрен мелкими цифрами и буквами. Дима нахмурился, сел и вдруг хлопнул себя по лбу ладонью. Господи! В памяти всплыло все: мать, скорчившаяся на асфальте, старуха и этот номер. Как же он позабыл! Сидел тогда дома, вернувшись из больницы, в тот самый страшный первый день и чертил эти цифры, не понимая, что делает. И ведь ни разу не вспомнил за все это время! Вот они, деньги! Бери – не хочу!
Выяснить, что это за машина и кто ее хозяин, помогли ребята-фарцовщики. У них был мент знакомый, для прикрытия, они ему процент отстегивали. Попросили – он и выдал всю информацию. Соловьев Олег Ефимович. Сорок с хвостиком. И самое приятное – заместитель директора фарфорового завода.
Пять лет потом, до самой маминой смерти, этот Соловьев отстегивал Димке половину своей немаленькой зарплаты. Пять лет грехи замаливал, как мог. Не сам, разумеется, самому ему и в голову бы не пришло. Посредством умелого шантажа и тонко рассчитанного запугивания.
К тому времени Димка был птицей стреляной, умел все. У него появились постоянные подручные, а у тех свои подручные. Теперь он взял за правило работать через подставных, никто не должен был знать его в лицо. Только самые близкие. А близким этим он устраивал проверочки в первые же дни знакомства.
Приходил все тот же фарцовочный мент к ним на дом, скручивал руки наручниками, сажал напротив себя и принимался как бы протокол строчить, вопросики всякие каверзные задавать. Кто это такой? А это кто? Чем занимается? Если дружок не ломался в течение часа, то зарабатывал со временем все больше и больше под Диминым крылышком. А если ломался, то тот же мент брал с него подписку о неразглашении, а среди друзей-товарищей парень с тех пор недосчитывался Димки.
Мать никогда не спрашивала его – откуда деньги. Боялась, наверно, узнать правду. Особенно с тех пор, как он преподнес ей подарок.
– Мам, ты к тете Лизе перейдешь на время…
– Что случилось?!
– Да не пугайся так! Ремонт хочу сделать.
– Это ведь долго, – умоляюще смотрела она на него.
– За неделю управлюсь.
Пять человек одновременно вкалывали в их двухкомнатной квартире. Паркет с рисунком, обои немецкие, кафель на кухне и в ванной сиреневый. Новая кровать для матери, на стену ковер, чтоб ей теплее, на пол тоже, только в большой комнате, там она любит читать. Кухонный гарнитур польский. Шкафы из карельской березы.
Она, когда он ее прикатил, ахнула – и все. Испугалась. Чуть не заплакала. Слишком богато, слишком хорошо. Потом они разговаривали.
– Мама, я ничем таким не занимаюсь…
– Поклянись!
– Клянусь!
– На иконы смотри!
– Клянусь!
– Милый мой, неужели столько денег человек может честно заработать?..
– Конечно, мама!
Но в том, как прямо она сидела теперь в своем инвалидном кресле, уже сквозила гордость. Гордилась сыном. Все смотрите: отец бросил, мать – инвалид, а он вон какой! И зарабатывает, и для матери старается. А лет-то ему еще – мальчишка сопливый. По паспорту, если годы считать. Только к этому мальчишке со временем пожилые люди, которые его еще с пеленок знали, по имени-отчеству обращаться стали. Потому что, если деньги занять надо, – к нему, проблему какую-то сложную решить – тоже к нему. И никто с пустыми руками не уходил.
Не мальчик – орел. Ни перед кем не суетится, всегда спокоен и обстоятелен. И говорит-то так, что хочется слушать и слушать. А держится как! И добрый…
Мать умерла ночью. Ему накануне исполнилось двадцать два года. Она проснулась, вскрикнула. Он успел прибежать из своей комнаты, успел взять за руку. Она покинула этот мир, а он так и сидел всю ночь у ее кровати. Он не плакал, не кричал, хотя что-то внутри него и плакало, и кричало.
Оцепенение тоски сковало его по рукам и ногам. Дни тянулись за днями, а сердце как будто умерло. Он прислушивался к своему сердцу, а оно молчало в ответ – ни звука, ни шороха, ни намека на жизнь. Он сидел целыми днями на стуле и раскачивался из стороны в сторону, как мулла. Порой ему казалось, что и его час недалек…
Но на сороковой день отпустило. Просто взмахом одним – раз! – и все прошло. Только сомнения остались – достаточно ли он сделал для матери, пока она жива была, сделал ли он все, что мог? Но он так и не смог ответить себе на этот вопрос. Только через двадцать лет, разменяв пятый десяток, он наконец успокоился и понял – никто бы не сделал больше. И еще: никто не сделал бы даже половину того, что сделал он.
На поминки явились и ребята, с которыми он крутил дела, принесли толстую пачку денег. «Ты, наверно, потратился – вот». И осторожненько так, заметив потепление в глазах: «Без тебя дела встали… Клиенты тепленькие стынут…» А на прощание девчонку прислали, как бы помочь со стола там убрать, с посудой… Красивая была девчонка, веселая. Та девчонка его и отогрела окончательно.
Утром он проснулся и понял, что уже не может без той жизни, которой отдал семь последних лет, что его пьянит азарт риска, возбуждают крупные ставки в этой игре и громадное удовольствие доставляют сложные финансовые махинации. Он признался себе в этом без стыда, без оглядки на фотографию матери на стене. Он решил – я такой, значит, таким и буду. Значит, на этом свете нужен и такой человек. В двадцать два года он был хитер, как сатана, но никогда не хитрил с самим собою…
2
(Нина)
Когда начался этот кошмар? После аварии или раньше, когда она познакомилась с Валентином? У них была большая компания. Все учились в одной школе, жили рядом, а потому часто встречались. Вино на этих вечеринках появилось классе в девятом. Но все было безобидно: танцы, картишки – баловство. Валя оказался в их компании, когда она заканчивала второй курс. Быстро стал своим парнем. Нора оглянуться не успела, как во время одной из вечеринок оказалась с ним в пустой комнате на диване. Он целовал ее не по-детски, не так, как другие ребята, когда играли в бутылочку.
Она потеряла голову. Но только на то время, пока он занимался ее телом, пока от каждого прикосновения его рук бросало то в жар, то в холод, пока губы жадно впивались в кожу. А как только он отстранился, сразу же пришла в себя и натолкнулась на его глупую самодовольную улыбку. Он что-то говорил ей, а она, натягивая джинсы трясущимися руками, думала только об одном: чтоб весь этот мир провалился в тартарары. И немедленно!
О случившемся Нора рассказала только сестре. Они подробно обсудили каждую мелочь, которую Норе удавалось вспомнить. Однако помнила она мало. «Так что он тебе сказал? Как все началось?» – жадно спрашивала Нина. Но Нора помнила только густой сладкий туман. Сестра слушала ее, завидуя и краснея.
– Ты его любишь? – спрашивала сестра.
– Нет, конечно.
– Ну хоть чуточку?
– Фу!
– Но тебе ведь понравилось?
– И что?
– Может, это и есть любовь?
Через три дня они снова встретились у подруги на дне рождения. Он подмигивал ей через стол и, как только приглушили свет и включили музыку, пригласил танцевать. А после танца уверенно поволок на кухню. Норе хотелось вырвать руку, рассмеяться ему в лицо. Но пересилило другое желание…
Все повторилось. Как только он склонился к ее шее, как только она почувствовала его дыхание у своего уха… Дальше был провал, густые сумерки. Краем глаза она видела, что на кухню кто-то заглядывал, но, застав их, тут же ретировался. В тот момент ей не было стыдно. Она задыхалась от восторга.
Стыд пришел позже, когда именинница, отозвав ее в сторонку, тихо спросила:
– С ума сошла?
– Ты о чем? – выдавила из себя Нора.
– О том! Такими вещами не занимаются при всем честном народе. Это все-таки приличный дом…
С тех пор они встречались у Норы. Каждый день. В четыре часа она возвращалась из института, в пять приходил Валя и уходил через час, до возвращения родителей. Они были одни. Одни, потому что Нина была не в счет. Она не выходила из соседней комнаты, жадно прислушивалась к звукам из-за стены. Она сидела с закрытыми глазами и представляла себя на месте Норы. Это была увлекательная игра. Скоро ей должно было исполниться шестнадцать.
– Знаешь, я решил на тебе жениться, – тоном благодетеля однажды оповестил ее Валентин.
– Что? – не поняла Нора.
– Давай-ка я сегодня поговорю с твоими предками.
Нора ужаснулась. Этот кретин, кажется, считает, что она была бы рада… Какой дурак! Она собралась сказать ему об этом и послать ко всем чертям, но представила завтрашний день без сладкого обморока в пять часов и прикусила язык.
Он дождался мать. Обрадовал сначала ее. Та устало посмотрела на Нору.
– Хорошо. Наверно, это хорошо.
Отец тоже был краток. Достал из шкафа бутылку водки. Молча открыл, разлил всем присутствующим, кроме Нины.
– Заявление уже подали?
– Сначала родительское благословение. – Валя сиял как медный таз.
– За это спасибо. – Отец крякнул, опрокинув стопку. – Так когда заявление напишете?
– Завтра. Прямо с утра.
Они написали заявление. Валя купил кольца – самые тоненькие из тех, что были на витрине. Его мать пригласила будущих родственников на пироги. Дальше все шло, как это обычно бывает: списки приглашенных, платье, деньги. Денег нужно было много. Валя подыскал себе какую-то работенку. Их пятичасовые встречи кончились. Нора лезла на стенку от тоски и безысходности. Ей недоставало его. Нет, не его. Того, что происходило между ними. Она уже считала дни до свадьбы. Скорее бы. Пусть, если уж нельзя по-другому, пусть таким дурацким способом, но она снова будет плавать в волнах тягучего дурмана.
За неделю до свадьбы он прикатил на старом отцовском «Москвиче». Посмотрел гордо на Нору и, ухмыльнувшись, спросил:
– Соскучилась?
Она не ответила. Ответ был написан на ее лице.
– Предлагаю завтра выбраться куда-нибудь за город, с палаткой. С ночевкой…
– Да! – выдохнула Нора.
Родители посчитали такую поездку неприличной.
– Заявление – это еще не свадьба, – повторяла мать как заведенная. – Возьмет и передумает.
Нора кусала ногти.
– Одни, да еще с ночевкой, – качал головой отец.
Выручила Нина.
– Я с ними поеду. Глаз с них не спущу!
Нора чуть с ума не сошла от ожидания, пока они доехали до места. Она согласна была разбить палатку у самой кромки леса, на обочине дороги, только бы поскорее. Но Валя все ехал и ехал, прежде чем отыскать какую-то заветную полянку.
– Вот это другое дело! Красота!
Нора сунула сестре литровую банку.
– Дуй за черникой.
Та понимающе улыбнулась и исчезла между деревьями. Нора повернулась к Вале. Зубы ее слегка постукивали.
– Может быть, сначала палатку поставим…