Когда вырастают дети Борисова Ариадна
Сны старого двора
Когда-то Комсомольскую площадь окружали деревянные общежития-бараки, ныне уже снесенные. Дети вообще их не видели, а знают только, что американского президента Обаму зовут Бараком. Вместо тех общежитий люди построили крупнопанельные каменные дома, и площадь незаметно превратилась в двор, такой обширный, что произносить нужно с большой буквы – Двор. Еще в прошлом году он служил шести корпусам: одно здание развернуто фасадом к дороге, второе углом и четыре друг против друга. Дальше зиял пустырь, окаймленный полосой густого кустарника, из которого без разбега взмывает к небу крутая краснопесчаная сопка – Красная гора. Тропинка к бору ведет с другого, не отвесного, склона, со Двора не видно. Ребятня в любое время года гоняла на пустыре в футбол, а весной там возвели седьмой дом, и Двор со стороны сопки замкнулся. Высоко-высоко на ней темнеет сосновый бор, богатый под осень рыжиками и маслятами. Район Красной горы считается окраиной города, хотя какая это окраина – центр через четыре улицы. Многонаселенный Двор сам-то как городок.
Напротив углового дома расположился парк Новогодний. Не поднялась рука у строителей на древнее дерево – ель-бабушку, окруженную дочерьми и пушистыми внучками. Рядом люди посадили березы, и вырос лесок. Он занимает от силы тридцать соток, так что называть его «парком» немного чересчур, но горожане любят этот уголок и ухаживают за деревьями. К зимним праздникам родители малышей наряжают ели игрушками.
Лесок упирается в белый магазин, похожий на торт, с простым радушным названием «Хлебный». Здесь всегда вкусно пахнет свежей выпечкой и, к сожалению, выхлопными газами. Мимо магазинного окна то и дело шныряют автомобили. Двору не по душе шершавое движение шин по телу. Грунтовая в том месте поверхность неприятно вибрирует и гудит.
Позади парка выстроилась шеренга кирпичных гаражей. За ними в стихийном нагромождении незаконных гаражей-вагончиков, как атаман на коне в гуще пеших разбойников, стоит незавершенное здание. Городские власти постоянно грозятся снести вагончики и освободить подъезд к заброшенному строению, да все руки не доходят. Величественный дом с колоннами, предназначенный для каких-то общественных целей, начали возводить в советское время, но довести до сдачи не успели. Сооружение пережило все депутатские и чиновничьи обещания позаботиться о нем, смену государственного строя, массу политических событий и троих полукриминальных хозяев. Имя теперешнего владельца сохраняется в тайне.
Дорога сворачивает от «Хлебного» и ведет на улицу, вдоль и поперек исхоженную ногами юных жителей Двора. Заканчивается она школьной аллеей и, соответственно, школой. Улица недлинная, но бойкая, с обилием мелких кафе, киосков, магазинов, а посередке, испуская вечером стеклянное апельсиновое сияние, красуется огромный супермаркет «Кипежград». Впрочем, Двору мало что известно о соседних улицах, он же на них не заглядывает. Зато в курсе секретов своих обитателей. Черпает новости и слухи у пенсионеров, отдыхающих на расставленных повсюду скамейках. Ему нравится легкий стариковский треп, вовсе не такой уж ядовитый и порицательный, как полагают молодые. Скорее информативный. И воспоминания о прошлом Двор любит. Тоже есть что рассказать о боевой комсомольской молодости.
Во времена существования площади люди жили бедно, несыто, но дружно, и пирожки в общих кухнях стряпали сообща на всю детвору. А дети подкармливали бродячих собак и кошек. В нынешнее же время соседи даже на одной лестничной площадке порой еле знакомы. Кивнут друг другу и разбегаются по своим делам. Все куда-то спешат, никто не обращает внимания на приблудившуюся ко Двору кошку-сиротку. Когда кто-нибудь подходит с мусором к бакам, где она сидит чаще всего, Двор затаивает дыхание. Посылает весть: возьмите бедолажку, возьмите! Не берут. Не слышат мольбы о помощи.
Если приладить к слову «весть» приставку «со», как предложение к взаимодействию, получится «совесть». Наверное, у людей повредился коммутатор приема вестей и с приставкой это слово не принимает.
Честно сказать, без совести людям жить легче. Огорчений меньше, сон спокойнее. Занятому человеку только мешает ее надоедливый глас, времени не напасешься слушать. Да хоть бы эта брюзга похвалила разок за добрую мысль – не дождешься. Вечно чем-то недовольна, не поймешь, чего требует, в чем обвиняет. Прокурорша нашлась… Двору кажется, что так думают некоторые дамы и господа. Будь у него язык, ох и устроил бы он им выволочку! Увы, негде языку разместиться. У Двора и головы-то нет в стандартном представлении.
Отдельные человечьи особи приспособились болтать языками без всякого участия мозгов. Но напрасно считается, что Двор не имеет собственных мыслей и мнений. Еще как имеет! Не зря же он, вольно или невольно, одушевлялся на протяжении жизни четырех поколений людей. Привыкнув размышлять на их языке, Двор перестал понимать кошачье мяуканье, шелест деревьев и щебет птиц. Так перед ребенком зарастает кожицей человеческих слов хрупкая молвь остального мира, которую дети понимают, пока не начинают говорить.
Если бы Двор мог разговаривать, он бы первым делом поблагодарил одну славную женщину. Когда еще училась в школе, она написала сочинение на тему «Почему мы любим наш двор». Двор сказал бы ей спасибо за сердечный отзыв о его службе и спросил бы, как умудрились люди потерять смысл множества слов.
Комсомольская площадь была твердо уверена, что слово «любовь» означает чувство, и удивилась бы выражению «заниматься любовью». Определений у этого физиологического акта в любой части речи воз и маленькая тележка. В скабрезном фольклоре любовь близка к категории овоща, с которым рифмуется, поэтому ее, как овощ, можно купить, продать, расплатиться ею за услугу, – в общем, с помощью любви можно произвести кучу операций в сфере рыночных отношений. Понемногу блатной жаргон и площадная (дворовая) лексика объединяют свой соленый состав. Знакомые домовые жалуются Двору – хозяева без матюгов шагу не ступят, уши завяли… А гривуазный глоссарий тянет к себе вниз все новые и новые слова, шарит липкими пальцами в пластах устаревающего сленга. Раньше алкоголики, выйдя во Двор, невинно предлагали приятелям «трахнуть по маленькой». Нынче такое словосочетание чревато эхма какой статьей…
Двор покряхтывает, стыдливо вздыхает: опять разворчался к ночи. Что поделаешь – старик… Ай! Или старуха?! Один политик сказал: «Если бы у бабушки были определенные половые признаки, она была бы дедушкой». Двор вычитал это мудрое политическое изречение в газете. Он много чего узнает из содержимого урн. Бог миловал, нет у него биологических и гендерных признаков пола. А то бы мозги сломал, прикидывая, куда спрятать от женщин одну из двух главных образующих низкопробного словаря, схожую очертаниями с Царь-пушкой… М-да. Пожалуй, он все-таки мужчина.
Как всякой пожилой личности, Двору иногда хочется почитать нотации влюбленным старшеклассникам. Свидания они обычно назначают друг другу в Новогоднем парке и некоторые ой-ё-ёй что творят! «Поцелуй меня везде, что-то где-то (забыл) мне уже». Песня. Двор слышал тысячи песен, попробуй запомнить. В этой рифма совсем неправильная. Вертится на уме что-то более подходящее к слову «везде»… Тьфу ты, не вспомнить никак. Склероз. Двор сурово предостерег бы поцелуйщиков: «Песня песней, но могут быть и дети. Заводить детей детям рано». Пересказал бы им недавно прочитанную статью о квартирном вопросе, особенно остром для большинства молодых родителей.
Двор нежно покачивает свое ненаглядное дитя: «Спи, малыш, баю-бай…» Да, несмотря на отсутствие репродуктивных органов, он исполнил свой мужской долг по продолжению рода. Детская площадка – поздний ребенок. Ее оборудовали, завершив строительство шести домов. На звонкоголосой баловнице кокетливая девчоночья панамка в виде мухомора, но кто она – девочка или мальчик – не очень ясно. Вся в папу. Маленький дворик с одинаковым упоением лепит с девочками песочные куличи и возит с мальчиками грузовики по горкам. Или играет в войнушку…
Плоская отцовская грудь трепещет под асфальтовой броней. В углу песочницы похоронен забытый кем-то игрушечный автомат. Ветер осени забросал оружие листьями, время засыпало песком… Двор смутно помнит: повзрослевшие мальчики уходили с площади Комсомольской… Так давно… Ни один не вернулся.
Время идет, уходят дети. Что бы Двор ни думал о нежелательности ранних браков, он рад рождению новых людей. Ему подарена уникальная возможность наблюдать за человеческими птенцами день за днем, год за годом, от первых шажков до вылета из родительского гнезда. «Юность летит как крылатая птица, взлетит и умчится…» Как жаль, боже мой, как жаль! Но двор недаром подозревает в себе наличие мощного биополя: не те ушедшие на войну комсомольцы, но другие выросшие дети не однажды возвращались. Взрослые игры на поверку оказываются утомительными, а возраст отнюдь не панацея от ошибок. Двор изо всех сил старается вернуть мальчикам и девочкам их самих, настоящих.
Дворик детства примостился на груди старого двора доверчиво и уютно, как малая родина в большой. Здесь, в нехитрой конструкции железных горок, лесенок, турников, укрепляется иммунитет, оберегающий человека от равнодушия к месту, где он появился на свет. Первые синяки и шишки, полученные на щадящем песке детской площадки, можно считать прививками. Человек учится падать и вставать. Все потом поменяется – внешность, мысли, чувства, друзья, окружающий мир – и только тяга к родному Двору останется прежней. Людей всегда тянет туда, где их любили и любят.
Двор не представляет себя без людей. Кто он без них? Так, пустое место. Как ему жить, безлюдному? Никак не жить. Вот что такое любовь. А вы говорите… Но люди его удивляют. Они непредсказуемы. Люди любезны с посторонними, с близкими же часто грубы, и обижают их чаще, чем чужих. Судят строже, не в силах простить, мучают и мучаются сами, а если прощают, то так, что лучше бы ушли. Или уходят не до конца. И даже если совсем уходят, – мечутся, ищут другую любовь, оставляя после себя угли потухших костров, хотя знают в душе, что не найдут. Ох, люди! Сколько их – столько ошибок, и нет страшнее ошибки, чем опоздать с прощением и прощанием. С раскаянием… Двор не раз видел, как людей увозили в закрытых ящиках с цветами в тот таинственный двор, откуда не возвращаются…
Но вот потемнели окна, за которыми живет красивая молодая женщина с волосами цвета скошенного поля. Гаснут окна. Там, где оранжевые шторы, светло: мальчик, влюбленный в девочку из нового дома, читает перед сном. А желтая лампа в доме напротив будет гореть долго. Журналистка обязана сдать завтра утром большой материал на пятничную «толстушку».
В домах еще не спят, за окнами – суетливая, пестрая, неповторимая жизнь. Один французский писатель назвал ее человеческой комедией. Сложный жанр, но праздничный, в финале почти всегда примирение. Ночами Двор видит человеческие комедии-сны и никак не может понять: сны – это жизнь людей, или жизнь людей – сны?..
Пора на боковую. То есть для Двора скорее на спиновую. Он устраивается поудобнее. Скоро придут сны.
Двор любит, любим и счастлив новыми наблюдениями: следами двух пар сапожек на детской площадке; именем «Надя», вырезанным перочинным ножом на спинке скамьи в Новогоднем парке; очертаниями фигурки девушки в квадрате бьющего из подъезда света; летучей тенью юноши на стене… Ничто не вечно под луной, но не может же все, что Двор любит, просто взять и исчезнуть! Этого не может быть, потому что этого, как очень правильно заметил один русский писатель, не может быть нико… Ш-ш-ш… Тихо…
Сон первый, комедийный. Здравствуй, папа, Новый год!
Возраст флюидов
Всякий человек помнит запахи детства. Женя любила войти с бабушкой в нагретую солнцем теплицу, приготовленную для огурцов, и крепко втянуть в себя терпкий воздух. Он был полон мощных запахов земли, шампиньонов и медных монет, как они пахнут в запотевшей ладошке. Восьмилетняя Женя тогда понятия не имела, что этот притягательный аромат испускает выветренное, но вполне натуральное удобрение навоз.
Она видела, как соседский бульдог нюхал цветы. Значит, у него было нестандартное, по собачьим меркам, обоняние. Неправильный пес бежал-бежал за хозяином и вдруг резко остановился возле клумбы с анютиными глазками. Он нюхал их с таким наслаждением, словно ему посчастливилось наткнуться на миску сладких косточек. Никто над бульдогом не потешался, и брылястая морда сияла блаженством. А мама с папой обидно посмеялись над обонятельными восторгами Жени. Папино объяснение, откуда берется навоз, напрочь убило всю прелесть тепличного аромата. С тех пор Женя стала относиться к овощам с подозрением, моет их горячей водой с хозяйственным мылом и обдает кипятком. Вообще редко ест салаты.
Вкус к музыке тоже закладывается в человеке с детства. Классическая музыка звучала вокруг Жени все ее шестнадцать с половиной лет, но с тех восьми она больше не доверяет первым впечатлениям нюха, взгляда и слуха. Поэтому и чувство противоречия у нее обострено. И вот сегодня, как только папа затянул свои гаммы, Женя из чувства противоречия включила старый хит про кошку.
Когда-то Женя мечтала завести котенка. Мама не разрешила – у папы от шерсти мог образоваться аллергический ринит. Теперь мама говорит, что кошачьи флюиды, то есть «излучения пубертатного возраста», скоро попрут из самой Жени. Вот исполнится в марте семнадцать, и попрут.
Из большинства одноклассников флюиды уже не просто прут, а прямо-таки фонтанируют. По словам Ирэн, физиологический интеллект в их возрасте опережает в развитии мышление. Ирэн – Ирина Захаровна, классный руководитель 11-го «б». Симпатичная и не очень старая, ей, кажется, нет тридцати.
Мама полагает, что Женя не дозрела до эротических эманаций и не думает целыми днями о мальчишках, как ее сверстницы. Это правда, но и о госэкзаменах она, честно говоря, не думает. Учится средне. На дворе снежный ноябрь, а дочкина жизнь уже сплошь состоит из маминой головной боли. Женя полдня сидит за уроками, чтобы не расстраивать родителей. Под носом – учебник, глаза косят в полуоткрытый ящик стола, где лежит круглое зеркало с пятикратным увеличением. Если мама заглядывает в комнату, Женя делает вид, будто всем организмом углублена в учебу и, кроме ЕГЭ, ни о чем не помышляет. В такие моменты Женю особенно сильно что-то раздражает и что-то ей, наоборот, очень нравится. Сегодня, например, раздражают папины распевки и жуткий холод в новой квартире (мама с гордостью говорит «улучшенной планировки»), из-за которой пришлось переехать в район Красной горы и поменять школу. А нравится журнальная фотография Ренаты Литвиновой, актрисы с мягкими движениями и мяукающим голосом.
Женя кокетливо откинула ладони, прижала их к лицу: «Ой, я так ва-а-алнуюсь…» Голос «литвиновский» – акающий, протяжный, как у истомленных зимними туманами ямщиков. В зеркале размером с лицо Женя видит себя в полный рост. Талия затянута лакированным ремешком, юбка-колокол сдержанно подрагивает и шуршит от крахмала – так девушки одевались во времена бабушкиной молодости. Зеркало позволяет рассмотреть чудные красные туфельки на шпильках. Взгляд бежит дальше – к цветам и афишам, к очереди поклонников от восемнадцати до двадцати семи. Отражаясь в их восхищенных глазах, сверкает ослепительная Женина красота… Вероятно, мама права, и дочь помаленьку наполняется преждевременными флюидами.
Раньше Женя считала, что мир взрослых таинственный и занятный, и умны они все поголовно. Ошибалась, конечно. Должно быть, человек взрослеет, когда начинает это понимать. Ужасно грустно, зато можно не препятствовать взрослым мыслям и пустить их на самотек. Женя, честное слово, не думает о мальчишках. Она думает о настоящем мужчине. У него спортивная фигура, ноги длинные и прямые, как у жеребца арабских кровей. Улыбка как из рекламы зубной пасты, очи – шекспировского Ромео. Он итальянец? Нет, Женя не любит спагетти. Пусть он будет испанцем. Зовут его… м-м-м… допустим, Родриго. Звуки в испанском языке напористые, с сочными, раскатистыми южными оттенками: гитар-ра, сигар-ра… По-русски Родриго зовут Игорем. Отец Родриго-Игоря, советский дипломат, с риском для жизни вывез его маму из Мадрида в годы политического кризиса. Там была фееричная романтическая история, Женя придумает ее потом.
Настоящий мужчина ничего не знает о своей невесте, живущей пока что далеко от него, только предчувствует в глубине души. Однажды эта девушка то ли померещилась, то ли приснилась ему под утро. Ни одна другая не похожа на нее, неуловимую, как наваждение. Родриго-Игорь не выдает тоски по прекрасной незнакомке, ведь он генеральный директор крупной русско-испанской компании. Гениальный менеджер, персона vip. Личный шофер подвозит его в московский офис на коллекционном «Лексусе». Молодой директор отдает распоряжения исполнительному планктону и удаляется работать/мечтать в кабинет величиной с трехкомнатную квартиру. По деловито-скромному поведению Родриго-Игоря не скажешь, что он умопомрачительно богат и романтичен. Он старше Ромео лет на десять, Женя на столько же младше Литвиновой, но такая же плавная и женственная. Жених и невеста встречаются совершенно случайно, когда…
– Сию же минуту выключи магнитофон! – кричит папа трагическим голосом, и Женя возвращается из взрослых мыслей в свое неустойчивое время. Взрослые, с их манией все конкретизировать, называют это промежуточное время юностью. Оно ни туда, ни сюда, болтается в диапазоне отрочество-молодость, как карандаш в пенале. В результате юный человек вынужден обтачиваться к жизни сам по себе.
Жаль, что роскошной Литвиновой Жене не стать. Внешне она похожа на папу, а папа – на дедушку. Каштановая шевелюра деда Паши напоминает дворницкую метлу, лицо могло быть чуть поуже, глаза – чуть поменьше. Правда, на фотографии они вытаращены в крайнем ликовании, потому что в руках таймень почти с самого рыбака.
Все-таки Женя явно не доросла до понимания некоторых вещей. Мама в юности, наверное, тоже мечтала о своем настоящем мужчине. Каким образом она обнаружила его в папе? Выбора тогда не было, или настоящие мужчины круто меняются под воздействием семейной жизни? А может, они – обычная возрастная фантазия, как Дед Мороз у детей? Последнее письмо этому мифическому разносчику подарков Женя написала в третьем классе. «Дорогой Дед Мороз, подари мне, пожалуйста, карликового котенка размером с мышь…»
«Я буду вместо, вместо, вместо нее твоя невеста», – нахально известил магнитофон механическим голосом Глюкозы. Его перебил страшный папин стон:
– Евгения, ты хочешь моей смерти?!
«Взрослым» именем Женю дома называют, когда сердятся, в остальное время – Женечкой. В сердцах она выдернула штепсель вместе с розеткой. Нормальные люди давным-давно обзавелись какими-нибудь девайсами с музыкой, а тут все системы старые. Есть даже древний проигрыватель с пластинками, папа говорит – музейная редкость. Он и сам – редкость, солист Театра оперы и балета. Такой ведущий примадонн. У него драматический тенор. Папу хлебом не корми, дай попиариться в средствах массовой информации. В рубриках о культуре журналисты пишут о его богатом оперном и концертном репертуаре, музыкальной эрудиции и отличном знании эталонных исполнений. Что-то там еще об артистическом обаянии…
О мамином обаянии – ни слова, ни в одной завалящей газетке. Мама преподает английский язык в обыкновенной средней школе и отсчитывает свою жизнь часами: столько-то учительских часов в неделю, столько-то репетиторских. Радуется, что с грехом пополам хватает платить за ипотеку.
Педагоги начала прошлого века имели возможность побывать по льготным ценам на ознакомительных экскурсиях в заграничных школах. Эта привилегия полагалась земским учителям наряду с ведомственным жильем и бесплатными свечами. А участь современного российского учителя такова, что хоть фэйсом об тэйбл забейся, – даром ничего не получишь. Недавно мамина ученица, дочь владельца супермаркета «Кипежград», съездила на каникулы в Англию и вручила маме туристический буклетик со словами: «Там было клево! Совсем-совсем как вы рассказывали!»
Свободное время мама жертвует слежке за дочерью и служению талантливому мужу. К тому же в мамины обязанности входит почти вся домашняя работа, кроме починки кранов. Женя пыталась завернуть протекающий в кухне кран – безрезультатно, еще сильнее закапало. Мелким ремонтом сантехники, по идее, должен заниматься папа, но он не умеет, или, скорее, не хочет. Он в доме главный, поэтому ничего не делает. К тому же нынче его нельзя беспокоить: у папиного тенора случилась нестыковка с ариозо Ленского.
А кран капает. Мама, вздыхая, подставляет губку, чтобы не долбило, как по камню. Капля же и камень точит. Терпение у Жени не мамино и тем более не каменное. Она представляет, как подойдет сейчас к папе чеканным шагом и поверх его вокальных упражнений мужественно напомнит об угрозе кухонного наводнения.
Мысленно Женя сказала это очень храбро. А папа в ее голове возмутился и принялся стенать, что все, кому не лень, норовят наступить на горло его песне, и т. д., и т. п. На что Женя, опять же мысленно, холодно ему ответила: «Кран закрой».
Этот диалог так и остается в воображении. На деле Женя, разумеется, молчит, папа и слушать ее не станет.
В голове нарисовались весы с домом на одной чаше и сценой на другой. Дом сцену не перетянул. А может, где-то за нею скрывался зал театра. Куда маме с Женей против двухсот с лишним зрительских мест!
…Летом, на песке у курятника в бабушкином дворе, среди квохчущих кур вышагивал надменный петух с иззелена-рыжим хвостом. Его золотые глазки-бусины настороженно наблюдали за хозяйкой – богиней кормов и финальной кастрюли. Когда дело доходило до житейских куриных проблем, глазки петуха заволакивались пленкой презрения и досады. Время от времени он распускал хвост дугой и клекотал, пробуя горло к утренней поверке. Плевать было этому эгоцентристу на окружающую среду. Так и папа. Важнее всех для него Мельпомена, а жена с дочерью где-то сбоку. Вернее – побоку.
– Женя, прости, пожалуйста, я не смогу пойти на концерт… Педсовет, – говорит мама с умоляющими нотками в голосе.
Это не Жене. То есть Жене, но не дочери, а мужу. У них одинаковые имена и, соответственно, фамилии. Они оба Евгении Шелковниковы, что Женю раздражает, хотя к своему имени она не относится отрицательно, ведь другого у нее нет. Просто странно: такое впечатление, будто колбасно-джинсовый дефицит, о котором с такой неувядающей ностальгией вспоминают родители, распространялся и на имена.
– Как хочешь, дорогая, – слышен папин притворно безучастный голос. – Дело не подневольное.
Мама с горечью спрашивает:
– Тебе все равно?
– Ах, оставь, Аня! Ты знаешь – мне не все равно! Это ты равнодушна к моему творчеству, несмотря на то что Ленский меня истерзал! – голос повышается с каждой фразой. – Между прочим, это моя премьера! По сравнению с ней твои школьные собрания, извини, – мелочь, чепуха! Их у тебя в год миллион, этих педсоветов!
Понятно: если Женя не пойдет на премьеру, мало ей не покажется. Папе по барабану, что заставлять человека слушать одно и то же сто раз дома, а потом в театре – подлинный садизм.
Папа творит собственный образ Ленского, ищет серьезного однолюба вместо оторванного от жизни «осьмнадцатилетнего» мечтателя. Кто знает, каким Ленский был на самом деле? Читатели же знакомы с ним заочно, со слов Александра Сергеевича, еще того насмешника. Но Жене все-таки кажется, что расхождения у папы не с персонажем знаменитого романа, а с автором. Самому герою тоже может не понравиться задуманный папой вариант. Она содрогнулась: ох, сколько же искаженных артистами ленских и онегиных жалуются на том свете солнцу нашей поэзии! А сколько гамлетов и отелло дергают бедного Шекспира как ромашку? «Быть не быть, любить не любить, к сердцу прижать, на фиг послать…» Театр – вечный спиритический сеанс, фабрика призраков. Становились бы эти фантомы материальными, давно б уже случился демографический взрыв… Пожалуй, не стоит поступать в театральный институт.
Глядя в зеркало, Женя скопировала мученическую гримасу папы, передразнила шепотом его атаки на маму: взмах рукой, пренебрежительный тон в слове «педсоветов». Недавно где-то слышала подобное. Тонко чувствовать нюансы эмоций в звуке – дедовское наследство… Вспомнила: химера (учительница химии) вчера после контрольной сказала, что большинство будущих выпускников – кандидаты в ассенизаторы. «Педсоветы» и «ассенизаторы» произносятся в одной тональности, творчество папы – в высокой октаве. Женя оскорбилась за мамин педагогический кворум и, подхлестнутая обидой, высунулась в гостиную.
– Ну? – спросил папа. С таким выражением лица Юлий Цезарь в известную минуту воскликнул: «И ты, Брут!»
Женя не вняла скорбному лицу полководца и дерзко заявила, что, если бы какой-нибудь графоман вроде Ленского целыми днями пел ей, как он влюблен в нее и счастлив-счастлив, она бы сама с удовольствием его пристрелила. Папа от моментальной ярости едва не задохнулся, но тотчас прокашлялся и закричал о диких детях, свинском отношении общества к культуре и власти денег. Последнее в том смысле, что все на свете теперь можно купить запросто: землю, бриллианты, образование в виде диплома, науку в виде диссертации. Все, кроме одного.
– Кроме таланта! Да! Ни за какие коврижки! Талант – от Бога, а Его ничем не подкупишь! Талантливый человек всегда стоит над толпой, он сам – творец! – кричал папа страстно, но не очень громко, жалея связки. – Быть творцом – возвышенное страдание, остальным этого не понять!
В мамин скромный учительский огород и, потенциально, Женин смачно шлепнулись булыжники безнадежной посредственности. У мамы дар преданности и самопожертвования, но люди почему-то не считают его талантом, хотя без оперного пения можно прожить, а без любви нельзя.
Дед Паша считался первым парнем на деревне – был запевалой в народном хоре, играл на баяне, частушки сочинял на ходу. Папа стал «первым парнем» в театре. На Жене природа, видимо, решила отдохнуть. Не совсем, но явно обленилась. Творческие позывы Женя ощущает только у зеркала. В нем она умеет отражаться многими политиками, обоими родителями и отчасти – Ренатой Литвиновой.
Куда же податься после школы? Мама хочет, чтобы Женя поступила в медицинский.
«Всю жизнь вожкаться со всякими органами и вместо человека видеть букет болезней? Благодарю покорно», – разговаривает Женя с мамой по пути в школу. Мамы рядом нет. Она работает в другой школе, и ушла раньше, но дочь очень надеется решиться на эту беседу в недалеком будущем. «Не выйдет актрисы? – отвечает она сомневающейся маме. – Тогда попробую себя в эстраде. Ну и что, что нет папиных вокальных данных. Зато хороший слух, музшкола и голос, сама говорила, довольно милый».
Женя вздыхает: тут на мамины гипотетические возражения ей ответить нечем. Для попсовой сцены больше важны не слух и голос, а отец-олигарх. Или наглость, возведенная в степень искусства.
– Привет, – хмуро бурчит Женя однокласснику Дмитриевскому и пропускает его вперед по школьной тропе. Дмитриевский живет в одном из соседних домов. Кто самый наглый в классе, так это он. Смотрит прищурившись и ухмыляется, словно добыл на Женю какой-то компромат.
Она увлеченно перебирает свои проступки, начиная с первого класса, и не без разочарования признается себе, что в ее коротеньком досье нет ничего, за что можно было бы зацепиться и обнародовать с позором. Вряд ли Дмитриевский умеет читать мысли, а снаружи Женя – пай-девочка. Он, кстати, и сам весь «белый и пушистый». Не матерится, не пьет пива, не курит. Занимается спортом. Наглость его выражается в многозначительных взглядах и обидной ухмылке. Дмитриевский слывет продвинутым, потому что читает все положенное и неположенное школьной программой. Причем не в комиксах и даже не в кратком изложении. Изображает из себя интеллектуального перца (боится показаться ботаном). Пишет стихи и заметки в школьную газету, рисует красиво… Ирина Захаровна убеждена, что он самый талантливый и начитанный в классе.
Женя тоже любит книги, но никому это не интересно. А она и не собирается проталкиваться локтями в лидеры книгоедов. Очень надо. Ей не нравится новая школа, и класс не нравится. Ирина Захаровна – единственный человек, из-за которого Женя согласна вытерпеть остаток учебного года. И не она одна. Если бы не Ирэн, Миша Шишкин протирал бы штаны в ПТУ. Классная упорно тянет отстающего по литературе Мишу к аттестату зрелости, будто заключила с кем-то пари, что выведет парня в люди.
В начале сентября Ирэн возила класс на экскурсию по реке на теплоходе. Было солнечно, вода и небо синие, берега живописные – желто-багряные, местами с летней прозеленью. От радуги красок и ветра в лицо ребята расслабились. Пользуясь случаем, Ирэн оптимистично принялась ломиться к ним в души с детской игрой в рифмы. Вспомнила, видимо, «Незнайку»:
– Скалка!
– Палка, – лениво откликнулась Женя по той же ассоциации.
– Русалка, – сказал айтишник Леха Гладков.
Ребята перемигнулись: Ирина Захаровна и есть «русалка». Учительница русского языка и литературы.
– Птичку жалко, – всхлипнул Дмитриевский, как Шурик в старом фильме.
Миша Шишкин стоял рядом мрачнее тучи.
– Чалка, – продолжил он, тяжко вздыхая.
– Нет такого слова.
Шишкин уныло возразил:
– Имя это. Кобылино имя.
Раздались первые смешки.
– Одну лошадь на ипподроме так звали, по чесноку, – Шишкин даже руку к сердцу приложил.
– Не пойдет, – упорствовала въедливая Ирэн.
– Калка тогда, – раздражаясь, сказал он. – Калка – пойдет?
– Что такое калка?
– Какушка, – пояснил Миша с отвращением. – Которая для врачей. На медицинском – анализ, по простонародному – калка.
Ирэн чуть не заплакала с горя. Ребята, обвисая на перилах и рискуя свалиться за борт, ржали как лошади Пржевальского.
Шишкин смешной, медлительный и большой, как медведица в картине художника-однофамильца. Только он не медведица, а медведь. Два метра без десяти сантиметров, центнер с лишним веса, и размер обуви зашкаливает за сорок седьмой. Где-нибудь на юге Шишкин мог бы отжимать своими ножищами виноград, цены бы ему не было, здесь же эти ласты не приносят никакой пользы и зимой мерзнут вдвое больше, чем у людей человеческого роста. Сигареты Мише продают с восьмого класса, не спрашивая паспорта.
Шишкины родители не подумали о ФИО-сочетании сына, и Женя тайно ему сочувствует. Быть Евгенией Евгеньевной (масло масляное) тоже радости мало, но все же лучше, чем три шипящих и дразнилка Мишка-Шишка.
Дмитриевский на втором месте по росту и величине ног. На уроках Женя спиной чувствует, как он смотрит на нее с дурацкой ухмылкой. Женя невольно выпрямляется, слыша в голове мамины всегдашние наставления о правильной осанке и сколиозе. Изредка, когда Дмитриевский с Шишкиным начинают о чем-нибудь спорить и размахивать руками, до Жени долетают запахи тушенки и кефира. Тушенкой несет от Шишкина. Неудивительно – мяса на нем много. К кефиру Жене хочется принюхаться сильнее, и это ее злит. Странно, что у мерзкого Дмитриевского приятный запах. Женино обоняние неравнодушно к кисломолочным продуктам.
Компьютерщика Гладкова отсадили на камчатку, чтобы никого не отвлекал своими гаджетами. Леха – модератор школьного сайта, уважаемый всеми, не исключая завуча по воспитательной работе. С молодым учителем информатики на «ты», Женя собственными ушами слышала. Думать о Гладкове без компьютерных терминов невозможно. Юзеры тихо обижаются на его баны, а походя съездить кому-нибудь по шее за троллинг он может и в реале на перемене, благодаря чему контент на веб-странице редкостно благопристоен.
Гладкову бояться нечего – Шишкин и Дмитриевский всегда рядом. Эта троица дружит с детского сада и живет недалеко от Жени, в одном дворе. Ирэн зовет их «три богатыря». Васнецов бы услышал и выпал в осадок. Первые двое еще кое-как сойдут за былинных героев, если не будут бриться ближайшие пятнадцать лет, а сходство Гладкова с Алешей Поповичем только в имени. Леха мелковатый, тощий и любит ходить в черном, хотя не гот. Волосы он не мыл предположительно с прошлого года. От него разит гремучей смесью хорька, дешевого дезодоранта и сигарет «Петр I» (вот кому покупает сигареты некурящий Шишкин). Мальчишки в классе, и параллельных тоже, вообще, мягко говоря, неблагоуханные. Из-за этого физрук называет их раздевалку «амба и уксус».
…А настоящий мужчина Родриго-Игорь ничем не пахнет. Не курит. Не ковыряется в носу, не скатывает сопли пальцами и не намазывает их под сиденьем, думая, что никто не видит. Не зевает с челюстным хрустом и подвыванием, с выражением лица, присущим кретину, не вертит карандаш в ухе, не рыгает после столовки, открыв рот буквой «о». Совсем не издает неприличных звуков. Изысканный костюм льется с прямых плеч Родриго-Игоря, как струи дождя. Волосы цвета эбенового дерева откинуты, на высоком лбу ни одного прыщика. С угрями Родриго-Игорь незнаком по определению… До Жени вдруг доходит, что ее настоящий мужчина – манекен. Она видела его в витрине супермаркета «Кипежград». Там и одежда продается, которую манекен рекламирует.
Почему изобретатели не придумали ароматизировать манекены? Мужчинам было бы интереснее и легче искать духи в подарок своим дамам к 8 Марта. Женино воображение живо набросало выставку полиуретановых красавиц, от которых исходят легкие нотки парфюма… Фу. Значит, раз в год Родриго-Игорь станет нюхать женщин. Это Жене не нравится, пусть женщины и ненастоящие. Да, чуть не забыла: он и сам должен пахнуть по-человечески. Ряженкой, например.
Судя по сегодняшним размышлениям и прожитой жизни, Евгения Шелковникова – нестандартный человек. Как соседский бульдог, питающий страсть к цветам. Сразу не разберешься, хорошо это или плохо. Выяснится, наверное, только в старости. Или никогда.
Где-то в ожидании истинной любви бродят правильные мужчины, но настоящей взрослости, очевидно, не существует. Похоже, старшие выдумали ее для того, чтобы придать больше значения физическому росту и половой зрелости.
Интересно, есть ли на свете вуз для нестандартных людей, где обладателей патологически чутких носов учат редким профессиям дегустаторов пищи и парфюмерии? А может, изощренные Женины рецепторы – издержка возраста?
А эротические флюиды иссякают когда-нибудь?
От добра добра не ищут
Утро купалось в сиреневых тенях, сугробы казались ватными одеялами, выстеганными стежками тропинок. Восход сквозь туман золотил восточные выступы крыш. В окне третьего этажа дома напротив зашевелилась зеленая портьера, и показалась женщина с пышными волосами чуть выше плеч. Из-за яркого электрического света она была только тенью, но Санька знал, что женщина молода, и верхние пряди ее волос соломенного цвета. Она часто сидела у окна с биноклем в руках, а стопроцентное Санькино зрение и без бинокля позволило ему хорошо ее рассмотреть. Он находил женщину симпатичной, но ни разу не видел улыбающейся и никогда не встречал ее ни во дворе, ни в булочной. Теперь, возвращаясь домой в обед из спортзала, Санька оглянулся: женщина оказалась на месте. Он обрадовался – без нее известный во всех подробностях двор был бы неполон. Вот только кивнуть ей, как старой знакомой, он постеснялся.
На лестничной площадке слышались приглушенные вопли мамика. Санька открыл дверь ключом и постоял на пороге в некотором опупении. Не то чтобы домашние события сильно огорчили его или раздосадовали, – ничего необычного он в них не обнаружил. Просто Санька мамика еле узнал. Он лишь вчера начал привыкать к ее недавнему превращению из жгучей брюнетки в лимонную блондинку, и вдруг – вау! – новая трансформация. Мамик с пудреницей в руках сидела в прихожей на корточках над черепками керамической супницы и рыдала так горько, словно потеряла горячо любимого человека. Рыдала и трясла кофейно блестящей головой.
– Быть шатенкой тебе идет, – оценил Санька.
Мамик обрубила плач на высокой ноте и повернула к сыну залитое слезами лицо:
– Сашхен… иди, кушай… Там котлеты в холодильнике остались…
Санька терпеть не мог, когда она его так называла.
– Я – Санька, мамик, – напомнил он, стараясь вложить в голос как можно больше беспечности. – А Сашхен – жена завхоза Альхена из «Двенадцати стульев». Забыла?
Она, видимо, вспомнила фильм и пожаловалась голосом Эллочки-людоедки:
– Дмитриевский опять красивую вещь разбил. Ковер с краю супом испачкал… Варвар.
– У папы, как ни странно, тоже есть имя. Леонид. Можно Леня.
– Ладно-ладно, горе ты мое от ума, – мамик проворно поднялась и, всхлипывая, принялась пудрить нос. – Сам пообедаешь, мы уже покушали. Станешь котлеты греть, крышкой сковородку закрой, а то печку жиром уделаешь.
Пока Санька раздевался и слушал привычные наставления, мамик успела восстановить попорченный скорбью макияж. Наложила на губы помаду краснознаменного цвета, и Санька залюбовался. Четкая у него все-таки мамик, как из блокбастера. Жаль, что при ее киношной красоте недостатки характера сильнее выпячиваются.
Отец с испуганным выражением лица мыл в кухне посуду. Над краном виновато топорщилась кудрявая бородка, облагороженная по краям сединой. Санькина бы воля, он переместил бы бородку отцу на голову. Поперек его лысого темени зачесаны две прядки с боков и, если он идет против ветра без головного убора, волосы воробьиными крылышками порхают за ушами. Мамик грозится состричь эти остатки былой роскоши. Отец защищает свои руины с отчаянием разоренного помещика. Жалкие крылышки – последний рубеж его сопротивления.
Мамику тридцать шесть, а выглядит на десять лет моложе отца. Увидев Санькиных родителей впервые, незнакомые люди полагают, что они – отец и дочь. Малознакомые удивляются: у такой молодой женщины такой старый муж. Только друзья знают, кто отцу плешь проел. Чета Дмитриевский-Молоткова – это тот случай, когда форма довлеет над содержанием.
– Дмитриевский! Осколки прибери, ковер почисть! – приказала мамик перед уходом.
– Давай я, – остановил Санька отца, послушно примчавшегося с щеткой и совком, – на работу опоздаешь.
– Спасибо, – отец заторопился, оправдываясь на ходу. – Надумала в гостиной обедать… Я возьми да грохнись с супницей, и хорошо, что с ковра на паркет…
– Кому она была нужна, эта идиотская супница? – поморщился Санька. – Тебе? Вот и мне не нужна. Да и мамику по большому счету. Главное, что ты не ушибся. Иди, пап, все хоккей.
– Не в том дело, – пробормотал отец. – Вещь, конечно, аляповатая, но ведь кто-то над ней работал. Кто-то расписывал. Оставь черепок со дна, там внизу должна быть монограмма художника или подпись, интересно глянуть…
Дверь за отцом мягко захлопнулась, щелкнул английский замок.
Санька грел котлеты, пил кофе с молоком. Сдувал кружевную пенку к краю чашки и думал о родителях.
К отцу и мамику он относится с одинаковой жалостью, но по-разному. Так же по-разному, как они к вещам. Рациональная красота материи волнует мамика больше, чем дух. Предмет – вот он, перед глазами, его можно потрогать, пощупать, даже лизнуть. Где у него дух (душа), в какой стороне? Покажите. Наверное, отец пытался когда-то, но мамик душу не видит, хотя сама делает роскошную, разноцветную красоту из неказистых волос. Мамик – лучший мастер в женском зале одной из лучших городских парикмахерских эконом-класса. Могла бы перейти в «экстра», но хранит верность заведению, в которое пришла сразу после школы. Женщины высоких социальных слоев записываются к мамику в очередь за неделю вперед. Отец же работает художником-реставратором и считается редким специалистом, о чем только редкие специалисты и знают. Он восстанавливает красоту прошлого, а в нынешнее время не вписывается. Зарплата у него в разы меньше получки мамика. До того, пока мамик не увлеклась модным течением винтаж, она утверждала, что время бежит вперед, производит новое и не терпит старья. Старье – это секонд-хенд, б/у и хлам. На помойку. Теперь так не говорит.
Оба они любят свою работу, где все у них отрегулировано, как на дороге с правилами движения, а дома часто сталкиваются лбами, иногда до аварии, ругани и слез. И продолжают жить дальше в хроническом состоянии бездорожья. «Привычка свыше нам дана». Люди ко всему привыкают. Живут же некоторые в местах, где полгода стоит полярная ночь.
Два совершенно полярных человека зацепились друг за друга девятнадцать лет назад, когда интеллект держался на высоте и содержание ценилось больше формы. Страна в то время считалась самой читающей в мире и тащилась от передачи «Очевидное – невероятное». Мамик проходила практику в мужском зале, а отец, который еще не был отцом, но уже давно работал в Художественном музее, пришел в парикмахерскую стричься. Волосы у него тогда были густые и росли быстро. Умная голова тридцатисемилетнего холостяка нечаянно попала в энергичные руки мамика раз, другой… Потом ее покорили рассказы о красивых музейных вещах и стихи. А она покорила холостяка своей юной красотой. Он увидел в девушке созданный в свежих красках шедевр и не заметил, что картина нуждается в реконструкции. Девушка стригла прекрасные волосы реставратора и думала, что на самом деле плетет нить своей судьбы. Через год она разочаровалась в нитях судьбы и стихах, но стержнем семьи уже стал Санька.
Он всегда чувствовал себя не очень прочным узелком, зачем-то связавшим шелковую нить с холщовой. Был счастлив, если мамик за весь день не обзывала отца лохом, а тот осмеливался противостоять ее фельдфебельским замашкам. В последнее время Саньке стало до лампочки. Ну, почти. У него, в конце концов, своя жизнь, у родителей – своя. Терпели друг друга до сих пор в присутствии сына, потерпят и без него.
В списке Санькиных достоинств терпение стоит не на почетном месте. А ведь оно полезно. Благодаря терпению первобытные люди закалились и смогли эволюционировать. Смирились с всемирным оледенением, научились жечь огонь и охотиться на мамонтов. В тепле мамонтовых шкур и свете пещерных костров родился вкус к красоте вещей. Вкус сродни духу… Может, и у родителей не все потеряно. Мамик, во всяком случае, уже не ругается из-за отцовского «Парнаса».
Поэтический кабинет отец устроил себе из «тещиной комнаты» – кладовушки-пенала, в которой еще до рождения сына проявлял фотопленки. Повесил там книжные полки, приткнул письменный стол и стал писать в него стихи.
Любой труд должен приносить дивиденды. Вначале мамик одобряла вечерние занятия отца в наивном ожидании гонораров. Она не знала, что поэтов-писателей нынче развелось как нерезаных собак. Мамик ждала-ждала и чуть не рухнула, когда на вопрос о вознаграждениях отец твердо ответил:
– Я, Лиза, стихи для себя пишу.
Поскольку жизненные понятия мамика крутятся в сфере таблицы умножения, все неведомое за пределами пифагоровых столбиков тревожит ее не больше космоса.
– Значит, ты тратишь время семье в убыток? Дмитриевский, ты эгоист конченый или спятил?!
За каких-то два дня мамик продемонстрировала обширные познания в арго. У слова «спятил» оказалось множество синонимов. Потом она, очевидно, решила, что муж действительно начинает впадать в маразм (он же намного ее старше), купила ему глицин, себе – успокаивающие капли и угомонилась. Правда, только по поводу гонораров, остальные причины для негодования остались в силе.
Читая «встольные» стихи отца, Санька удивляется. Отцовская скромность ему тоже малопонятна. В местном литературном журнале лирика куда слабее. Кто-кто, а Санька в поэзии разбирается. По крайней мере, так считают ребята в классе. Он редактор школьной газеты, отвечает за рисунки, статьи и юмористические стихи в ней.
Леху Гладкова, забежавшего как-то по делу, ошеломила полная исчерканных рукописей урна у двери «Парнаса»: «Аффтар жжет нипадеццки!» Леха любит повторять классические ошибки форумов. Санька по секрету признался, что отец не владеет компьютером. Неприспособленность Дмитриевского-старшего к технике-электронике известна, кроссовер «Ниссан-джук» в семье водит мамик, но чтобы так «многа букаф» нафлудить ручным способом! Посредничество шариковой ручки между бумагой и Музой Леха счел атавизмом. Ему ничего не стоило подсофтить Санькин первый, древний, но вполне еще рабочий комп. Отец прекрасно печатает на пишущей машинке в музее, и освоил бы клавиатуру за полчаса. Санька уже предвкушал, как преподаст отцу вордовскую матчасть, как тот начнет шарить в Интернете и запостит свои нетленки на поэтический форум… Увы и ах. Компьютерный невежда категорически отказался от безвозмездных услуг по апгрейду «железа» и собственных мозгов. Отец, для которого каждое произведение искусства – чудо, не понимал, что чудеса потихоньку вымирают вместе с животными, занесенными в Красную книгу, и что в современных условиях он – реликт, вроде снежного человека. Исчезающая и неправдоподобная разновидность сапиенсов. В общем, отец повел себя неблагодарно и без интереса к эволюции. Прочтя на лице друга выражение, родственное глаголу «спятил», Санька оскорбился, и они поссорились. Неделю не разговаривали.
А однажды Санька увидел отца роющимся в мусорном баке. Отец по рассеянности выкинул нужные бумаги в помойку. Было утро, мусоросборочные машины еще не приехали, и потеря нашлась. Дома отец отмыл листы, прогладил… Орудовать утюгом ему не привыкать, лучше мамика справляется с глажкой, отточенные стрелки на брюках аж свистят на ветру. В детстве Саньке нравилось ходить с отцом на работу и смотреть, как осторожный утюжок в его руках закрепляет клеевой слой на живописи старых холстов. Санька любил застывшие движения картин в тихих залах и боготворил «музейного» отца. В музее он выглядит по-другому – значительнее, моложе, не горбится, сотрудники обращаются к нему с почтением: «Леонид Григорьевич, как вы думаете…», «Леонид Григорьевич, посмотрите, пожалуйста…» Никто не упрекает его маленькой зарплатой, она здесь у всех такая. Окружающее искусство отбрасывает на музейщиков тень достоинства и самоуважения. Они заняты одним делом и понимают друг друга с полуслова. Отец говорит, что мастерская вошла ему в плоть и кровь. Наверное, так и есть: от отцовской одежды и кожи фонит краской, клеем, какими-то химическими эмульсиями, истонченной временем пылью с едва уловимым запахом пенициллина…
Санька бродил по фондам с благоговением. Трогал овеществленное время, завернутое в специальную защитную бумагу. Отец прекрасно ориентировался в этом времени, поэтому раньше часто ездил в длительные командировки то на Алтай, то в казахский город Караганду, то в город-курорт Сочи. Но вторглось время новое, рыночное, музеи обеднели, и исследовательские вояжи сотрудников прекратились.
Отец рассказывал, что экспонаты, как люди, устают от выставок, по-своему переживают стрессы и нуждаются в сострадании. Посетители видят парадную сторону картин, а он заглядывает внутрь их нежных организмов, выявляет дефекты и ставит диагнозы. И он их лечит. «Мой папа – врач искусства!» – сообразил Санька. Он бы заорал от восторга, но в музее не орут. Только рассказывают или читают стихи. Поэзия в мастерской отца неотделима от работы.
– «…и твои зеленоватые глаза, как персидская больная бирюза», – чуть нараспев читал отец стихи Николая Гумилева.
– Почему больная?
– Бирюзовая зелень – цветовой синдром старения, сын. Небесным камнем зовут этот минерал на Востоке, но лазурный цвет ярок только в молодом его возрасте. Со временем оттенки бирюзы могут измениться. Под воздействием некоторых раздражителей она болеет и, если не подлечить ее, гибнет.
– Умирает?!
– Да, меркнет, теряет цвет. Становится темно-зеленой, коричневой… В переводе с персидского «бирюза» – «победитель», поэтому мертвые камни считались опасными. Их даже подбрасывали врагам, чтобы те потерпели поражение.
– Бронза тоже болеет? Я видел на скульптурах зеленые пятнышки, особенно где ямки.
– Это патина, естественный защитный слой. Если его соскоблить, металл начнет разрушаться. Для лучшей сохранности мы покрываем бронзу искусственной патиной.
С рассказами отца Санька постигал органику веществ. В глубинной своей сути они оказались живыми. Вещества дружили и дрались, одерживали победы и погибали!.. Дома Санька поделился с мамиком удивительным открытием жизни материального мира. Она зевнула, не дослушав, и недовольно заметила:
– Совсем тебе Дмитриевский мозги закомпостировал.
– Разве неинтересно, мамик? – расстроился Санька.
– Хватит в музей шастать, мешаешь там.
– Не мешаю, – возразил Санька. – Папины друзья говорят, что я, может быть, стану искусствоведом.
Мамик вдруг прищурилась, поджала губы щепотью и странно подобралась.
– Ты мне, Сашхен, лабуду не втирай. Меньше базару – больше навару. Отец твой мастер лапшу на уши вешать. Повезло Дмитриевскому: живет в свое удовольствие, а я за пятерых вкалываю, с утра до вечера на ногах. Даю ему возможность старьем любоваться… Но как ты думаешь, кого надо слушать? Его или меня? А?
Санька молчал. Не дождавшись ответа, мамик в досаде щелкнула сына по лбу:
– Запомни, Сашхен: меня! Меня! Я все сделаю, чтобы ты получил престижное образование и вырос не ушлепком. Не лузером! А если станешь слушать отца, тебя ждут пустой треп и бедность!
Музейное очарование сразу потускнело в Санькиных глазах. Обесцветилось… ослабло, «как персидская больная бирюза». Денежный аргумент в устах мамика звучал звонко и напористо. Так же напористо звенела полная монет копилка – фаянсовый слоник, подаренный мамиком на день рождения в придачу к компьютеру. Санька боялся бедности. Это же, значит, ни нового велика, ни парка с мороженым и аттракционами…
Отец видел во времени то, что было. Мамик – то, что будет. Санька торчал посередке и метался то к нему, то к ней. Он был еще маленьким, но понял, что его долг – притягивать их друг к другу, как магнит. Санька и притягивал, старался сбалансировать разные гирьки в весах. Держал семью в относительном равновесии.
Когда в школе проходили сложные слова, Саньку поразило слово «злоупотребление». Он, конечно, и раньше его слышал, но как-то не задумывался над смыслом. А тут догадался: мамик употребляет вещи во зло.
Тех, кто пьет много водки, называют пьяницами, кто много ест (жрет) – обжорами. У всякого чем-нибудь злоупотребляющего человека есть свое определение. А как называется порок мамика? Если бы какая-нибудь золотая рыбка сдуру согласилась исполнить ее мечты, семью тотчас погребла бы под собой каменная недвижимость со всеми удобствами. Плюс сауна, бассейн, сад, гараж с десятком навороченных тачек, куча бытовой техники, горы мебели, масса всяких предметов… Долго перечислять, да и зачем. Все равно не получится старая сказка на новый лад.
Аппетит приходит во время обжорства. Мамик объедалась вещами не покладая рук. Сверхдостаток был для нее важнее всего. Она изо всех сил внушала Саньке, что тяга к богатству заложена в человеческой природе, и все движется по кругу: богатство дает независимость, свобода – уверенность, стойкие позиции вызывают любопытство людей, интерес людей провоцирует популярность, слава ведет к еще большим материальным благам. Обидно, конечно, что после финального акта в гражданском состоянии в вечность нельзя взять караваны с нажитым добром. Но зато детям найдется что поесть и где жить, у них будут лучшие условия, возвышающие их над другими… А ты говоришь – зачем я набираю вещи. Для тебя, Сашхен, для тебя! Относись к вещам бережно. Погоди, еще спасибо скажешь, когда я помру и они превратятся в винтаж. Ни у кого нет, у тебя – полно, и сам из тех людей, что из телевизора не вылазят. Ну и пусть кто-то из них вор, на лбу не написано. Зато богатый, известный и уважаемый. И ты будешь таким – известным и уважаемым. Деньги, слава, морда на экране. Счастье.
Точного определения страсти мамика Санька так и не нашел. Спустя несколько лет отец грустно пояснил:
– Это вещизм, сын. Моя вина, за столько лет не смог перевоспитать.
«Любовная лодка разбилась о быт», – подумал Санька. По литературе как раз проходили Маяковского.
В молодые годы отца «вещизмом» называлась подчиненность добру во втором его значении – имущество. Слово «вещизм» исчезло, потому что вещи победили человека, а он и не заметил. Пока бывшие советские люди вживались в рынок и знакомились с капитализмом, вакантное место «вещизма» в словаре пустовало. Затем в пробел просочился «шопинг», производное от забугорного слова shop (магазин). И мамик заразилась непреодолимой тягой к потребительству.
Шопоголизм – как наркотик. Человек покупает, покупает и не может остановиться. Неясно, спорт это, хобби или психическое заболевание, но в любом случае любовь к затариванию добром у мамика односторонняя. Время от времени на нее нападает блажь посетить магазины экстра-класса, где господин Шопинг заявляет ей в глаза, что между ним и парикмахершей (заведения, напомним, с маркой «эконом») не может быть ничего общего. «Ресурсов. NET». Мамик неизменно переживает микростресс от бессовестной честности Шопинга и собственной неплатежеспособности. У нее повышается давление. Высокий накал, чувство, что палец суешь в розетку… Но, несмотря на такое электрическое напряжение, мамик иногда умудряется найти контакт с надменным господином.
«Франция», – оповещал ценник мелкими и, тем не менее, гордыми буквами в посудном отделе супермаркета. Ценник стоял на полке перед набором гибридов охотничьей кружки с фужером. Точнее, с бокалом. Сверху стекло, в середине расписная майолика, снизу толстая ножка из какого-то подчерненного металла. Стоимость набора была задрана по-конски, но мамик застонала:
– Ах, какие бокальчики! Хочу, хочу!
«Хотеть не вредно, вредно не хотеть», – говорит обычно ее подруга, маникюрша Василиса Онисифоровна. Возможно, она права, но четверть бюджета семьи уходила на погашение кредита за машину. Тогда мамик пораскинула мозгами и договорилась со своей клиенткой, заведующей детским садом, что отец с Санькой распишут зайчиками-лисичками коридоры в саду. Они расписали. Мамик хвалила себя за предприимчивость (всегда приятно быть предприимчивым за чужой счет). Приготовила место в серванте. Купила. Поставила так, чтобы шесть бокало-кружек из самого города Парижу многократно отражались в зеркальных стенках.
– Зачем тебе этот кич? – спросил Санька.
– Не мне, а для гостей, – она любовалась и постанывала уже удовлетворенно. – Лялечки бокалы!
– Ты мучила нас для гостей?!
Мамик обиделась:
– Что, думаешь, я – единоличница? Эгоистка? Пусть и гости красоте радуются!
Да… Гости. По праздникам шумной толпой, с подругами и родственниками, в дом вваливаются парикмахерши тетя Леночка, тетя Мариша и маникюрша Василиса Онисифоровна. Квартиры у них тесные и не у всех есть, а «хата» мамика вмещает всю дружную компанию. На еду складываются вместе.
Мамик гнет перед ними понты, чтобы обзавидовались. Но свой антураж она обставляет и для нужных людей, чтобы у них создалось достойное впечатление о качестве жизни Дмитриевских-Молотковой. Нужные – это блат. «Блат» – уходящее слово, его приятель дефицит уже давно сошел с заднего крыльца, но «нужники» – мамикины клиентки с мужьями, где-то что-то преподающими, кем-то управляющими и руководящими, – по-прежнему необходимы для удобства быта и устройства Санькиного будущего. Эти люди являются изредка вне праздничных дат, и тут уж мамик старается не ударить лицом в грязь. Стол плывет посреди гостиной, белый, нарядный, блестит икрой и перламутром семги, серебряные мачты бутылок выныривают из волн салатов… Не стол, а корабль. После ухода гостей он напоминает разграбленное пиратами судно.
Нужники льстиво зовут мамика «маэстро Елизавета». Еще бы, ведь от ее виртуозных рук зависит светский вид их голов. Отец двигается бочком позади модных причесок и торопливо разливает дорогое вино во французские бокалы. Спешит сесть, чтобы спасти разговор, уведенный мамиком в дебри туризма и сленга. Мамик по разу была в трех странах и считает себя заправской путешественницей. Любит поговорить об египтах-турциях-таиландах, где дешевое золото, пирамиды, крокодильи фермы, потрясные вина. Вообще цимес, несмотря на кидалово по мелочам. А о чем еще говорить? Не о политике же, она и так всех задолбала по зомбоящику… Нужники смотрят на нее, открыв рты, как на ложную царевну-лягушку, которая повела рукой – и посыпались кости вместо цветов. Если мамик ляпает что-нибудь философское, вроде «время вносит свои конкренктивы», Санька ловит сочувственные взгляды, брошенные на отца ее бомондом, и, лопаясь от смеха, пялится на обои. Тренирует выдержку. Обои немецкие, цвета высветленной солнцем сосновой коры, жатые для придания натуральности. Саньке хочется хохотать заливисто, громко и гневно. Хорошо, что сидеть визави с нужниками он сподобился только в этом году, раньше мамик к «нужниковскому» столу не допускала.
Когда-то на простеньких обоях в полоску Санька устраивал в гостиной выставки из своих рисунков и коллажей. Один из отцовских друзей сказал мамику: «Елизавета Геннадьевна, ваш мальчик – второй Кандинский». Она как будто обрадовалась, потом спросила у отца, кто такой Кандинский. Отец принес альбом. «Странные картины, – удивилась мамик. – Как волосы у нас в урне». В смысле, в парикмахерской. Поступить в художественную школу Саньке не разрешила. Спит и видит сына банкиром, вернее, владельцем банка, поэтому за столом для нужных людей замаячил мелированный начес жены доцента экономического факультета.
Друзья отца перестали к нему приходить. Он стыдится глупостей мамика, и Саньке за нее обидно. Плевать ему на вещизм и «конкренктивы», она все равно лучше других. Такая вся мамик-мамик, красивая и молодая.
Мамиком Санька начал звать ее в пять лет. Она была самая юная и веселая среди мам на детской площадке, соглашалась поиграть в прятки и мяч. Играла с азартом, не только из одолжения. Позже бурно радовалась футбольным удачам Саньки и так же бурно сокрушалась из-за промахов. Со времени его детства мамик сильно изменилась, но, кажется, не повзрослела. По-прежнему, если за что-то выбранит или даст подзатыльник, сейчас же пожалеет, кинется обнимать, простит… На рукоприкладный ураган у нее уходит несколько секунд, на жалость – минута. Из-за этой минуты Санька, как первоклассник, готов терпеть подзатыльники и затрещины. Не больно, да и не всегда дотягивается мамик, приходится подпрыгивать – сын вырос.
До четвертого класса он стригся в женском зале. В ушах смешно щекотались мелкие волоски, вокруг грузно топталась с ножницами тетя Мариша. У Василисы Онисифоровны был отдельный стол в углу (теперь у нее свой кабинет и помощница). От маникюрши веяло уверенностью и наслаждением жизнью, от тети Леночки, наоборот, нерешительностью и бытовой неустроенностью. Она тогда снимала коечное место у тети Мариши, была молода и неопытна. Маэстро мамик курировала ее работу. Отвлекалась от чьей-нибудь «своей» головы, подходила к ученице и показывала на седых головах, как надо. Тете Леночке в то время доверяли только пенсионерок. Она стригла их бесплатно, а красила и «химичила» со скидкой, потому что в ее практикантском труде был большой процент брака.
Говорливые старушки не жаловались на брак, он компенсировался возможностью вволю поточить лясы. Парикмахерши тоже были не прочь поболтать о том, о сем, чаще всего о целлюлите, модных диетах и рецептах оригинальных блюд. Работали, не закрывая ртов, и клиентки включались с радостью. Санька слушал, как тетя Леночка жалеет несчастных коровок.
– По телику передали, что каждый человек съедает за свою жизнь сорок голов крупного рогатого скота.
– Это не считая свиней, птицы, рыбы! – трепетала голова в мелких бигуди под ровно гудящим колпаком.
– И крабов, – дополняла мамик.
– Да, и крабов, – спохватывалась тетя Леночка.
– Люблю раков к пивасику, – басила Василиса Онисифоровна из своего угла. – Вот мы с моим, бывало, возьмем раков…
– С которым твоим, Петровым или первым? – перебивала тетя Мариша. – Или этим, нонешним?
– А я помню? – Василиса Онисифоровна досадливо махала тете Марише рукой клиентки с наведенным маникюром. Дула ей на пальцы.
– Надо прекратить есть животных, – с осторожным осуждением лепетала тетя Леночка.
– Надо, – вздыхала тетя Мариша, – вон какой колбасный цех у меня на боках.
Линолеум усеивали седые, черные, желтые, тронутые хной завитки. Тетя Леночка подметала их в противоположный Василисе Онисифоровне угол и поддевала цветные кучки совком. В урне рос веселый «кандинский» ворох…
Санька глянул на часы, – есть еще время до школы. Подошел к книжному шкафу в гостиной. Книги здесь призваны создавать интеллектуальную репутацию дома. Мамик подбирает переплеты в гармонии с мебелью под дуб и «сосновыми» обоями. Цвета корешков от беж до гиацинта и большой спектр коричневого, все с золотым тиснением. Благодаря работе с красками для волос мамик разбирается в оттенках профессионально.
Санька взял том Чехова и с ненавистью покосился на красующиеся в серванте лялечки-бокалы. Задушил бы дизайнера, в чьем воспаленном мозгу возникло это уродское творение…
Прикасаться к «гостевым» книгам не желательно, а уж читать их в кухне, с заварным пирожным в руке!.. Мамик пришла бы в ужас. Санька налил в чашку любимого чая «Alokozay» с бергамотом, выдавил в салфетку жирное нутро эклера. Всего должно быть в меру, тем более масляного крема.
Три старинных тома цвета марсала, очевидно, стоили приличных денег. Отец отреставрировал антикварный ломберный стол у какой-то нужницы и получил за работу книги из дореволюционного собрания Чехова. Собрание прилагалось к первому в России массовому журналу для семейного чтения «Нива» издательства Маркса. Не Карла Маркса, а однофамильца Адольфа Федоровича.
Санька открыл наугад страницу и прочел: «Женщина есть опьяняющий продукт, который до сих пор не догадались обложить акцизным сбором…»
Прикольную водно-этиловую классификацию женщин придумал Антон Павлович! Мамик, оказывается, вышла в тираж. С точки зрения пьяницы она относится к квасу, а по семейному положению (жена) – к зельтерской воде. Все девушки от семнадцати до двадцати – к шабли и шато дикем. Четверым одноклассницам еще не исполнилось семнадцати лет, они принадлежат к классу «ланинская фруктовая». В том числе новенькая – Женя Шелковникова. Ее семья переехала летом в свежевыстроенный дом под сопкой.
Впервые Санька увидел Шелковникову в конце августа на школьной тропе. Торопился в спортзал, а впереди шли две незнакомые девушки. Одинаково худенькие, среднего роста, у обеих загорелые ноги с узкими лодыжками. Топ-топ… попки в тесноте юбок перекатывались как яблочки. Четкие девчонки. Санька их перегнал, оглянулся и понял, что ошибся. Одной было явно за тридцать. Мать и дочь.
После спортзала, шагая по ступеням на второй этаж, он узнал сначала спускающиеся впереди смуглые ножки. А поднял глаза и… Нет, она не была сногсшибательной красавицей, но перед Санькой будто в одно мгновение пронеслись осень, зима, и прямо у ног вдребезги разбилась сосулька. По лестнице рассыпались брызги хрустального солнца. Больше ничего особенного в этой девчонке не было. Ничего, кроме бьющего в лицо света. Когда выяснилось, что новенькую приняли в Санькин класс, стало чудиться: где светло – там она. Почему так странно – всегда втрескиваешься в первый раз, хотя он, этот «раз», уже случался, и не однажды?..
Одноклассницы отнеслись к Шелковниковой нормально, не как к малахольной, хотя одевается просто и фэйс не красит. Может, в ее прежней школе так было заведено. Ведь что такое на самом деле мода? Это когда людям нечем выделиться. У всех же, по сути, одно и то же – головы, руки-ноги, туловища. Те, у кого нет особых талантов, придумывают для выпендрежа прибамбасы на одежду или вместо нее. Какую-нибудь цепочку на щиколотку – вот и непохож на других. Через год с цепочкой на ноге ходит полстраны, и тренд уже не тренд, а равенство, братство и штамп.
Ирэн посадила Шелковникову с Юлькой Кислицыной перед Санькой и Мишкой. Тугая коса новенькой отливала ярким блеском в рисунке плетения, точно ядра орехов в листве. Если волосы были подобраны высоко, сзади топорщились завитушки, сбежавшие из каштановой густоты. Шея лилась в раструб воротника, как молоко из кувшина, в середке еле-еле угадывались пуговички позвонков. Саньку мучили идиотские мысли, взбаламученные тестостероном. Хотелось подуть в пушистые завитушки, прижаться к этой шее губами и губами же пересчитать позвонки, вдыхая запах вишневых косточек. Так пахли волосы Шелковниковой. Санька и лицо ее хорошо изучил за учебную четверть. Наклоненное с невидимой ему стороны, оно было круглым и симметричным, без лишних углов и величин, кроме больших глаз цвета чая «Alokozay». Карий чай на дне фарфоровых чашечек с темно-коричневым ободком.
Санька давно приметил некоторую особенность в своем лице: его словно слепили из двух разных лиц. Со лба до ноздрей – одна физиономия, от носа до подбородка – вторая. Нос прямой, рот слегка смазанный, подбородок высунулся вперед твердой пяткой. Ни дать ни взять гибрид бокала с охотничьей кружкой.Саньку утешает, что, собранный вместе, этот набор не смотрится безобразно. Даже чем-то смахивает на фасад Бельмондо, – у того, кстати, вообще рубильник кривой.
Ежу понятно, почему двухъярусное лицо, – от первичности природы и генов. Верхняя половина отцовская, как бы аристократическая, нижняя – сермяжное наследие Молотковых. От серпа и молотка. Поэтому и характер у Саньки противоречивый: верхи мозгуют одно, низы болтают другое.
Вопреки или благодаря привлекательному уродству, он нравится девчонкам. Год назад гулял с Надей Сорокиной. Белобрысая голенастая Надя, совсем недавно фанатевшая от Киркорова, принцесс и драконов, вдруг резко развилась в симпатичную блондинку типа «прелесть, какая глупенькая» по новейшей классификации женщин[1] от Жванецкого. Сорокина нравилась Саньке с первого класса, и поначалу гулять с ней, повзрослевшей, было интересно. Она много трещала не по теме, но Санька ее и не слушал. Закрывал пухлые, сердечком, губы своим нетерпеливым бельмондовским ртом. Целовались до одури, до хвостатых комет в глазах. Низы бастовали, желали большего, – те низы, что ниже пояса, а Санька думал о себе достоинством выше. Тренировал в организме воздержание и дальше поцелуев не заходил. Потом познакомился в парке со второкурсницами из мединститута. Одна запала на Саньку, ему стало лестно, все-таки почти взрослая, и Сорокина надоела. А второкурва во время танцев затащила его потемну за деревья и чуть в штаны не залезла холодными пальцами. Еле удрал от озабоченной.