Поцелуй осени Карпович Ольга
Вступление
2001 год
Белая пушинка сорвалась с ветки тополя и, подгоняемая легким ветром, полетела туда, где, невидимые за цветущими деревьями, мчались по широкой магистрали машины. Весна раскрасила аллеи Центрального парка яркими красками, осыпала ветви деревьев белыми и розовыми цветами, наполнила воздух нежным ароматом. Утреннее солнце играло и искрилось на стеклах выглядывавшего из зелени шпиля отеля «Гранд Астория». Где-то за пышными кустами звенели ребячьи голоса на одной из детских площадок. Процокали по дорожке две каурые лошади, запряженные в двуколку образца начала прошлого века. Над подстриженными газонами смешивались запахи цветов и бензина.
В конце аллеи показалась одинокая женская фигура. Невысокая миниатюрная брюнетка в светло-зеленом легком платье и босоножках медленно шла по чисто выметенной дорожке, чуть помахивая на ходу зажатой в руке газетой. Газету она только что купила при входе в парк у продающего прессу молодого бойкого афроамериканца. Несмотря на проведенные здесь, в Америке, четыре года, говорила она с русским акцентом:
– Доброе утро, мне «Нью-Йорк таймс», пожалуйста.
Разворачивать газету она не спешила, предвкушая и оттягивая ожидающее ее удовольствие.
Женщина подошла к спрятанной под столетним раскидистым платаном скамейке, присела, откинулась на спинку и сдвинула на лоб темные очки. Теперь можно было разглядеть ее лицо – резко очерченные скулы, зеленые миндалевидные глаза, яркие, решительно сжатые губы, едва заметная белая галочка шрама на левом виске…
Ее приподнятое настроение объяснялось тем, что в газете она ожидала увидеть большую статью, подписанную ее именем. Последние несколько месяцев, помимо основной работы на телевидении, она увлеченно занималась специальным проектом, задуманным ею вместе со старым приятелем и по совместительству любовником Пирсом Джонсоном. Пирс, редактор одного из отделов «Нью-Йорк таймс», предложил ей сделать серию очерков о жизни нелегальных эмигрантов, стекающихся в Нью-Йорк со всего мира. Журналистка взялась за дело с энтузиазмом, скиталась по трущобам, гонялась за прыткими бангладешцами, пыталась разговорить затравленно моргавших из-под темных покрывал восточных женщин с завернутыми в тряпье младенцами на руках, а как-то ночью даже оказывала первую помощь жертве поножовщины в одном из негритянских кварталов.
Затем, вдвоем с Пирсом, они ночи напролет просиживали над собранным ею материалом, срывали голоса, споря, как лучше скомпоновать статьи, в каком порядке запускать их в печать. К утру глаза начинали слезиться от напряжения, в желудке жгло от неизвестно какой по счету порции крепкого кофе, кончики пальцев желтели от никотина. Но дело было сделано, материал доведен до ума, вечно критикующий Пирс повержен ее неумолимой логикой, и она, выпотрошенная, опустошенная, с довольной улыбкой поднималась из-за стола и потягивалась, глядя в окно на занимающийся над никогда не спящим городом день. Пирс становился рядом, обхватывал своей огромной ручищей ее плечи и говорил с досадой и невольным восхищением:
– Черт, ты опять меня сделала, детка!
Это ей больше всего и нравилось в их отношениях – дух товарищества, ощущение сплоченности, понимания, единомыслия. Не любовный лепет, а крепкий союз двух профессионалов, занятых общим делом. Пирс был одним из немногих мужчин в ее жизни, которому не приходилось объяснять, почему журналистке бывает необходимо сорваться среди ночи по звонку от шефа. Он не закатывал ей сцен ревности, если она пропадала где-то несколько недель со специальным заданием, не вздыхал о недополученном внимании и ласке, не претендовал на главенствующую роль в ее жизни. Может, поэтому их роман, если, конечно, можно было так назвать эти близкие полудружеские полупрофессиональные отношения, продолжался уже несколько лет.
И вот сегодня наконец должен был выйти в печать первый очерк из уже полностью готовой серии. Плод многомесячного труда, который, по словам Пирса, должен был в одночасье превратить ее из пусть известного в своих кругах и уважаемого, но все же рядового сотрудника в звезду мировой журналистики. По такому случаю она даже сменила обычную «униформу» – джинсы, майка, бейсболка – на платье и туфли, чего с ней не бывало с последнего официального приема в российском посольстве, на котором она присутствовала по долгу службы. Кроме того, дома, на рабочем столе, белело подписанное заявление на отпуск, а в прихожей подпирал дверь упакованный чемодан. Теперь оставалось лишь дождаться Пирса, отметить ее триумф обедом в одном из самых модных ресторанов, а затем подхватить багаж и отправиться в аэропорт, откуда блестящий, словно глазированный, белый «Боинг» унесет их к морю и пальмам. И в ближайшие две недели она клянется не включать телевизор, игнорировать телефон, а лишь бездумно валяться на пляже, прихлебывать коктейли, носить открытые платья, словом, хотя бы попытаться делать все то, от чего получают сказочное удовольствие все другие известные ей женщины.
Журналистка откинула голову, полюбовалась солнечными бликами, скачущими по темно-зеленой глади лежавшего по другую сторону аллеи пруда, и наконец развернула газету. Быстро пробежала заголовки, мгновенно выхватила глазами свой – «Родина взаймы», открыла нужную страницу. Как профессионал оценила верстку, расположение фотографий, удовлетворенно кивнула и лишь затем, чуть подсмеиваясь над собственным тщеславием, взглянула вниз, туда, где должны были стоять ее имя и фамилия. Однако…
Она сдвинула темные брови, поднесла газету ближе к лицу, вдохнув запах свежей типографской краски, и, словно не веря своим глазам, прочитала вслух:
– Пирс Джонсон…
Но как же это? Может быть, ошибка, перепутали верстальщики? Она вернулась к первой полосе, перечитала анонсы размещенных в номере статей. Нет, и здесь тоже стояла фамилия ее бессменного приятеля и любовника. Она так увлеклась, что не заметила, как он сам, собственной персоной, появился в конце аллеи, огляделся и направился к ней, широко улыбаясь. Бесшумно подошел к скамейке, склонился к ее плечу и пропел:
– Тебя можно поздравить?
Она вздрогнула, подняла голову и уставилась прямо в его холеное, гладко выбритое лицо. Удивительно, почему-то его цветущий вид сегодня показался ей отвратительным. Эти прозрачно-голубые глаза на покрытом золотистым загаром лице. Он ведь прекрасно знает, что загар так красиво оттеняет их, и не забывает раз в неделю забежать в солярий после работы. Аккуратно подстриженные темные волосы, чуть тронутые сединой, ровные блестящие зубы. Сколько, интересно, он платит своему стоматологу за эту обезоруживающую, вызывающую доверие улыбку?
– Кажется, это я должна тебя поздравить, – ядовито отметила она, развернув перед Пирсом статью.
– Ах, это… – протянул он, слегка поморщившись. – Ну, детка, надеюсь, ты не обиделась? Ты ведь должна понимать как профессионал, что у издательского бизнеса свои законы… На общем собрании решили, что такой социально значимый материал не может быть подписан фамилией русской журналистки. Поэтому я, как редактор отдела, вынужден был поставить свою фамилию. Детка, ты ведь не станешь отрицать, что я тоже приложил много усилий в работе над этими очерками…
Не прерывая своего монолога, он уселся с ней рядом и теперь тискал и мял крупными пальцами ее ладонь.
– У меня имя есть, – резко прервала его она.
– Что? – опешил тот. – А, ну извини, если тебе не нравится. Ок, Лика. Так вот, Лика, если ты посмотришь на последнюю страницу, в графе «Над номером работали», то ты увидишь там свою фамилию. И конечно, я непременно упомяну о том, какой огромный вклад ты внесла…
Его спокойный, рассудительный голос раздражающе действовал на Лику. Она почувствовала пульсацию в висках – верный признак начинающейся тяжелой мигрени, преследовавшей ее с детства. Она тупо смотрела на скользящую по ее коленям широкую ладонь, на крупный, словно расплющенный, ноготь на большом пальце и удивлялась, как она раньше не замечала, какие у Пирса некрасивые, грубые руки. В первые минуты разочарование, потрясение, испытанные ею, были настолько сильными, что разум будто «завис», отказался выдать положенную эмоциональную реакцию. Она лишь пыталась как-то понять, уяснить для себя, что произошло, не давая случившемуся никакой оценки. Однако под действием монотонного голоса ее друга-приятеля она начала постепенно приходить в себя, просыпаться от навалившегося отупляющего бессилия. Где-то внутри задрожало, забилось, и Лика поспешила раззадорить саму себя, вызвать гнев, ярость, выплеснуться наружу, не позволяя проявиться самому потаенному, глубокому. Она с силой выдернула ладонь из его руки, вскочила на ноги, подобралась, как кошка перед прыжком, и выкрикнула:
– Ты можешь кому угодно плести эти бредни, кроме меня! Я, как ты верно заметил, профессионал и кое-что смыслю в издательском деле. В частности, я неплохо знаю, что такое плагиат и как это карается по закону.
– Ты что же, угрожаешь мне? – недоверчиво протянул Пирс, вскинув свои льдистые глаза на стоящую перед ним женщину. – Думаешь обратиться в суд?
– Думаю! – яростно подтвердила Лика. – Думаю, мне будет что рассказать адвокату.
– Как хочешь, – развел руками Пирс. – М-да… Никак не ожидал, что ты такая…
– Какая? – запальчиво вскинулась Лика.
– Недальновидная! – пояснил он. – Ведь никакого подписанного договора с редакцией у тебя нет, все строилось на нашей устной договоренности. Я считал, мы понимаем друг друга. Я, человек с именем в нью-йоркской прессе, по доброте душевной помогаю тебе, никому не известной русской журналистке, продвинуться в карьере… Конечно, учитывая и свои интересы при этом… А теперь оказывается, что ты считаешь меня каким-то подлым плагиатором. Думаешь, я за твой счет решил прибавить себе популярности…
– А что? Разве это не так? Кто собрал весь материал? Я! Кто написал все эти тексты? Тоже я. Ты только мешал мне своими дурацкими советами и рекомендациями. Я уйму времени потеряла, объясняя тебе, что и как. А теперь ты взял и просто украл мои статьи, как последний…
– Ну, дорогая моя, – прогудел Пирс, поднимаясь со скамейки, – в таком тоне я вообще разговаривать не желаю. Считаешь себя обиженной – пожалуйста, поступай как знаешь. Но имей в виду, в твоих же интересах не начинать войну. Вспомни, кто ты и кто я, подумай, чье слово будет иметь больший вес. Знаешь, издательский мир очень тесен, испортить себе репутацию легко. А тебе ведь еще работать тут…
Задохнувшись от этакой наглости, Лика резко отвернулась, уставилась на подернувшуюся легкой рябью поверхность воды, старалась дышать медленно и размеренно, чтобы успокоить, унять душившее напряжение. Пирс же воспринял ее молчание по-своему.
– Вот и умница. Сообразительная девочка. – Он положил руку ей на плечо. – Давай больше не будем ругаться. Тем более и времени нет. Во сколько у нас самолет?
Лика резко дернулась, сбросила его ладонь с плеча и яростно выдохнула:
– Пошел в задницу, урод! Не смей больше звонить мне, никогда!
Пирс на мгновение опешил, но довольно быстро овладел собой, осклабился все в той же белоснежно-рекламной улыбке.
– Как скажешь, детка. Надо признать, я не много теряю. Знаешь ли, роман с неврастеничкой, по самую крышку набитой комплексами, довольно скучное дело.
Лика поняла, что еще секунда, и она бросится на него, расцарапает ногтями эту лощеную самодовольную рожу. Она шагнула в сторону и быстро пошла, почти побежала прочь по аллее.
К щекам прилила кровь, в груди колотилось невысказанное бешенство, и Лика не спешила его унять. Она знала, что на смену гневу придет опустошение, боль, отчаяние, и не хотела позволить этого. Нет, уж лучше злость – это, по крайней мере, конструктивное чувство. Она неслась вперед не разбирая дороги, провожаемая удивленными взглядами туристов с фотоаппаратами на шеях. В конце концов неловко ступила, попала ногой в выбоину на асфальте, тонкий каблук подломился, и Лика, вскрикнув, едва не упала, в последнюю секунду ухватившись за ствол дерева.
«Вырядилась, как последняя дура!» – выругала она себя и, прихрамывая, заковыляла в сторону, опустилась на аккуратно подстриженную траву газона, привалившись спиной к шершавой коре дерева. Где-то вдалеке шумели машины, спешил и рвался куда-то неуемный огромный город. Она же неожиданно оказалась вычеркнутой из его жизни, оторванной, обособленной, словно накрытой стеклянным колпаком. Ярость испарилась. Лика наклонилась, потерла саднившую лодыжку, прикусила губу.
Нет, плакать она не будет, не в ее правилах. Существуют, знаете ли, на свете такие женщины, которые могут позволить себе плакать. Сама нежность, беззащитность, глаза их, наполнившись слезами, делаются еще прозрачнее и прекраснее, и любой мужчина, оказавшийся поблизости от подобной плачущей нимфы, в момент чувствует себя доблестным рыцарем и спешит на помощь. Да, есть такие женщины, она же не из их числа. В ее жизни слезы ей никогда не помогали, ни в ком не пробудили сочувствия, и с годами она разучилась плакать.
Лика с силой выдохнула, расправила плечи и поглядела вперед, туда, где возвышались над зелеными кронами деревьев небоскребы. Забавная, однако, штука жизнь. Мчишься куда-то сломя голову, торопишься все успеть, ничего не упустить и вдруг оказываешься совсем одна в огромном, бешено кипящем городе. Впереди две пустые, ничем не заполненные недели, в телефонном справочнике две сотни чужих номеров, а на душе удивительно пусто и паршиво. Впрочем, один номер, по которому можно было бы позвонить сейчас, там все-таки есть. Один… Негусто! Прямо скажем, за долгую насыщенную жизнь ей не удалось обзавестись легионом близких друзей. Только одним. И этот единственно ценный номер она не набирала уже два года. И все-таки…
Лика нашарила в сумке мобильный телефон, нашла нужный номер, несколько секунд вслушивалась в протяжные гудки и наконец сказала в трубку:
– Привет, это я. Можешь сейчас приехать?
Часть первая
1964–1989
1
Все так просто начиналось. Было детство в доме бабки – директора магазина, малообразованной, но крайне справедливой горгульи. Дед обретался там же, его звали Тынемогбы, как вариант Эйты. Дед был мирное существо, на рожон с директором продмага не лез, выражениями с ней не мерился, лечил вечерами свою контуженную на войне голову коньячком пять звездочек под толстенькое сальцо. Туда же, в их теплую обитель – директорши, военного летчика на пенсии и пятилетней девицы самого крутого нрава, – временами являлась мамахен, красивая, совсем молодая еще женщина, не устававшая проделывать путь через всю Москву на высоченных каблуках. Малолетнее чудовище, вне всякого сомнения, ждало свою болтающуюся непонятно где мамашу. То есть болталась-то она по вполне определенным территориям, а именно – по дачному участку своего нового муженька, придурка полного по призванию и художника-оформителя волею судеб. Директорша с летчиком знать про новоиспеченного зятя ничего не желали, и посему молодая семья вынуждена была ютиться на плохо отапливаемой даче, в то время как оппозиция заняла трехкомнатные апартаменты, в свое время выданные летчику за заслуги перед Родиной. Да, малолетнее чудовище могло часами таращиться из окна на аллейку, прилегающую к дому, в ожидании прибытия своей непутевой мамаши, и даже спустя много лет, сидючи в самом центре Манхэттена на Серкл сквеа, она себе представляла, что вот такая же ива росла у них перед домом в Подмосковье. Так же томительно и сладко благоухала сирень, а в воздухе разливался ласковый полуденный зной, в бесконечной синеве неба таяли следы реактивных самолетов. И где-то вдалеке стучали каблуки – это мама, мама, мама приехала… Все это давно схлынуло и осталось в памяти мутным, тяжелым наваждением.
Лечь животом на широкий каменный подоконник, нос расплющить о пыльное стекло, прищуриться, пытаясь разглядеть в слепящем глаза солнечном луче прохожих внизу, на бетонной дорожке. Вот проковыляла похожая на пингвина соседская бабка Сосничиха, прошмыгнул через двор Юрка, очень опасный рецидивист восьми с половиной лет, еще какой-то незнакомый мужик торопливо взбежал по ступенькам подъезда. За спиной раздавалась тяжелая поступь семейного главнокомандующего.
– Нинк, а мама приедет сегодня? – оборачивалась от окна Лика.
– Ах ты засранка, научил тебя старый леший на мою голову, какая я тебе Нинка, баба я тебе, баба. Ты что же это, очумела совсем, сидишь под форточкой раскрытой? Не болела давно? – разорялась баба Нинка, стаскивая девчонку с подоконника, и добавляла с суровой неодобрительностью: – А шут ее знает, мамашу твою. Я ей не указчик.
И томительный душный день, день, наполненный ожиданием, тянулся дальше. Солнечным лучом полз по вытоптанному ковру детской, витыми стрелками передвигался по циферблату настенных часов, выстукивал невидимыми каблуками где-то внизу, под окнами. И худая низкорослая девочка в вечно съехавших на колени колготках бесцельно бродила по квартире, томясь ожиданием. Слонялась по двору, мимо несших свою бессменную вахту на лавке у подъезда древних бабок, смотрела на надувавшиеся парусами на ветру штопаные простыни, колыхавшиеся на протянутых между деревьями веревках. Уныло карабкалась на деревянную горку, отталкиваясь ногами, кружилась на хрипло скрипящих каруселях и ждала, ждала.
Мать приходила, Лика (бабка догадалась назвать ее Элеонора, заморское имя не прижилось, само собой трансформировалось в Лику, Личку, Ликусю) висла на материнской шее, обвивала всем своим тщедушным тельцем, поджимала ноги, держалась что есть мочи, в детской доверчивости своей надеясь, что сможет удержать возле себя мать как можно дольше. Но час свидания истекал слишком быстро; Лику, заходящуюся в беззвучном плаче, бессильно открывающую рот, как рыба, выброшенная на берег, оттаскивали от раскрасневшейся матери, директорша быстро сворачивала античную трагедию.
– Ну-ну, не реви, брось, – примирительно приговаривал дед, прижимая к себе ее встрепанную черноволосую голову.
И Лика всхлипывала еще слаще, вжимаясь опухшим раскрасневшимся лицом в широкую грудь своего единственного защитника, вдыхая такой родной и домашний запах чистой выглаженной рубахи.
– Не реви. Вот, посмотри-ка!
Дед нашаривал на столе листок бумаги и неумело вычерчивал на нем какие-то каракули. Лика поначалу не желала так просто расставаться со своим горем, отворачивалась от рисунка. Потом любопытство брало верх, и между пальцами прижатых к лицу ладоней выглядывал круглый любопытный глаз.
– Вот видишь, так самолет заходит на посадку, – объяснял дед, тыча узловатым пальцем в рисунок. – И спускается он по такой вот кривой линии. Она называется глиссада.
И Лика уже заинтересованно следила за разворачивавшимися на листке бумаги военными действиями, слушала любимый, чуть надтреснутый голос и лишь изредка, по инерции, всхлипывала.
К вечеру же все три ягненочка – Нинка, Эйты (тот обаятельный, добрейшей души человечище под два метра ростом, непонятно как женившийся на продмаге, при общем-то дефиците мужчин послевоенного времени, подставлял телевизору ухо со слуховым аппаратом) и ослабевшая от пережитого несчастья, насильно накормленная ужином Лика – сидели рядком у телевизора и с увлечением смотрели «Спокойной ночи, малыши». Мир был восстановлен.
До поры до времени Лика и не знала, что ее семья чем-то отличается от общепринятого советского стандарта. Вот ведь и в сказках всегда так было – жили-были дед да баба, и была у них курочка Ряба, то есть внучка Ликуся. О том, что у других детей мамы бывают на постоянной основе, а не с короткими визитами по субботам, Лика начала смутно догадываться годам к шести. Когда же выяснилось, что у некоторых существуют еще и какие-то таинственные папы, Лика и вовсе пришла в недоумение и пристала с вопросами к бабке. Продмагша, имевшая довольно смутное представление о психологии вообще и детской в частности, а также никогда не отличавшаяся сдержанностью и тактом, выплеснула на любознательного ребенка целый ворох плохо вязавшихся между собой фактов. Лике сказано было, что папаша ее, козел паршивый, не захотел на больного ребенка горбатиться и смылся. И что туда ему и дорога, кобелю поганому, сами вытащим, ничего, руки-ноги-голова есть, слава богу. И что мать, дура малахольная, сама тоже хороша, знай путалась с кем попало, а приплод подкинула бабке с дедом, ей, видите ли, тоже жить хочется, а ребенок только на шее висит да гулять мешает.
Получив такую исчерпывающую информацию, Лика отправилась переваривать ее в свою комнату, под кровать. И когда спустя два часа бабка выволокла ее оттуда за ногу, в голове девочки уже сложилось стойкое представление о том, что другие дети, хорошенькие, умненькие и здоровенькие, своим родителям в радость, она же, Лика, больная, убогая, – камень на шее. Должно быть, очень тяжелый и неудобный камень, раз папа совсем не захотел ее видеть, а мама отваживается на встречу лишь раз в неделю.
По-хорошему объяснить ей, что, как и почему, никто так и не взялся, и Лика много лет восстанавливала историю своего появления на свет по обрывкам разговоров, коротким причитаниям матери и неизменному ворчанию бабки. И всякий раз из этих случайно услышанных фраз, восклицаний и вздохов следовало, что ее, Ликино, рождение пришлось совершенно некстати, взбаламутило, переполошило и раскидало в разные стороны некогда дружную семью. Полностью же восстановить для себя ход событий ей удалось лишь через много лет, во вполне взрослом возрасте, когда осознание себя нежеланным, никому не нужным, больным и нелюбимым ребенком полностью укоренилось в ее душе.
2
Первая любовь – последняя игрушка детства.
В те стародавние времена, когда закрутилась вся эта канитель, предшествующая рождению Лики, блудная мамахен звалась еще просто Оленькой, носила узкие платья, приоткрывающие стройные загорелые коленки, начесывала перед зеркалом светлые пушистые волосы, укладывая их в пышный валик на макушке, звонко хохотала и рисовала длинные черные стрелки над блестящими легкомысленными глазами.
Отец, тогда еще крепкий моложавый мужчина, преподаватель в авиационном институте, в единственной дочке души не чаял. Мать воспитывала чадо со свойственной ей суровостью, однако тоже готова была разорвать всякого, кто посмеет покуситься на драгоценное дитя. Оленька особенных забот родителям не доставляла – росла здоровой и послушной, училась не блестяще, но вполне сносно, вертелась перед зеркалом не больше, чем другие семнадцатилетние девчонки. И вдруг – надо ж было такому случиться – к вящей неожиданности семейства выкинула финт: сокрушительно влюбилась в сына крупного партийного функционера, студента МГИМО, «золотого мальчика».
Трибуны стадиона ревели от восторга. Какой-то парень в соседнем ряду, не справившись с нахлынувшими эмоциями, вскочил ногами на узкую деревянную лавку и заорал, размахивая руками:
– Женька – молоток! Держись!
Оленька рассеянно глянула вниз, туда, где носились по поросшему ярко-зеленой травой футбольному полю парни в красной и синей спортивных формах. И зачем только Светка притащила ее на этот студенческий матч? Сама-то, понятно, пришла поддержать своего дорогого жениха, но ей-то зачем тут время терять? Кругом все орут, прыгают, как ненормальные, и только она, единственная, скучает, глядя на яростно гоняющих мяч игроков.
Там, внизу, темноволосый фигуристый парень, вероятно, тот самый Женька, завладел наконец мячом и уверенно погнал его к воротам. Светка – вот тоже, болельщица нашлась! – не отрывая глаз от поля, изо всех сил сжала Олино запястье. Парень лихо обошел мельтешившего перед ним игрока другой команды, размахнулся и точным движением послал мяч в ворота. Светка взвизгнула и обхватила подругу за шею. Зрители взревели. Оленька недовольно сдвинула красиво подведенные брови.
– Пойдем спустимся, – позвала подруга, когда прозвучал финальный свисток. – Надо ребят поздравить.
– Скажи уж прямо, не терпится Славика своего повидать, – съехидничала Оленька, но все-таки пошла вслед за Светой.
Внизу, в узком внутреннем коридоре между раздевалками, толклось много народу. Все голосили, пожимали друг другу руки, обсуждали только что закончившийся матч. Светка заработала локтями, протискиваясь вперед. Из-за двери раздевалки выглянул Славка, увидел их, помахал рукой.
– Славик! – взвизгнула Светка и повисла у него на шее.
Оля терпеливо ждала, когда эти излияния чувств наконец закончатся и они смогут выбраться из потной гомонящей толпы. Но тут дверь раздевалки снова хлопнула, и из-за плеча Славика выглянул незнакомый улыбчивый парень, тот, которого она заметила на поле. Он глянул на Олю быстрыми янтарно-карими глазами, откинул прилипшие ко лбу темные вихры и улыбнулся.
– Девушки приветствуют героев? А я разве не заслужил поздравлений?
– Поздравляю… вас, – пролепетала почему-то вдруг оробевшая Оленька. – Вы… вы очень здорово бегали…
Из его удивительных золотистых глаз так и брызнули искорки веселья. Светка картинно покрутила пальцем у виска.
– Ну ты даешь, Оль! Бегали… Женька же герой! Финальный гол забил. Ты его не узнала, что ли?
– Да девушке, по-моему, что гол, что офсайд, никакой разницы, – хитро прищурился Женя. – Проскучала на скамейке весь матч. Верно, Ольга?
Оленька пожала плечами и почему-то покраснела. А Женя, продолжая веселиться, отцепил от майки маленький металлический значок с эмблемой института, наклонился к Оле и приколол его к ее платью. Горячие пальцы на мгновение коснулись груди сквозь тонкую шелковую ткань, завитки на висках взлетели и опустились от его все еще прерывистого после матча дыхания. Оля сморгнула и смущенно потеребила пальцами значок.
– Это вам, Ольга, как самому заинтересованному болельщику, – усмехнулся Женя. – Ну что, друзья, может, поедем куда-нибудь погуляем? Мне родитель ради такого случая ключи от машины дал.
А потом мчались по Москве в серебристой «Волге», какие Оля раньше только издали видела. Смеялись, болтали обо всем на свете, кричали какие-то глупости в окно. А вечером на танцплощадке в Парке культуры разноцветные огоньки расцвечивали белое платье яркими горошинами, и звезды, щедро рассыпанные по небу, кружились над головой. Женины ладони на ее спине, Женины губы легко, будто невзначай касаются ее волос.
– О-льга, – протяжно шепчет он. – О-льга.
И видно, как вздрагивает впадинка на шее в расстегнутом воротнике его рубашки.
– Я тебя не пущу никуда, так и знай! – разорялась взбешенная неожиданным взбрыком всегда послушной дочери Нина Федоровна. – Какие свидания, ишь чего удумала, у тебя поступление в институт на носу. Сиди занимайся!
Она грохнула о письменный стол стопку учебников.
– Олюша, у тебя ведь и в самом деле экзамен через неделю, – примирительно увещевал отец.
И Оля, давясь злыми рыданиями, хлопала дверью своей комнаты, усаживалась за письменный стол, тупо разглядывала корешок учебника. Какие могут быть экзамены, какие институты, когда пришло и накрыло то самое, огромное и настоящее, о чем до сих пор только читалось в книгах и томительно мечталось ночами. Что понимают они, эти пошлые мещане? Для них – лишь бы девочка была здорова и хорошо училась. А то, что девочка давно выросла и у нее в груди сердце разбухает и теснит грудную клетку, на это им наплевать.
И Оленька напряженно прислушивалась к звукам в квартире, ожидая вздоха пружин под тяжелым телом укладывающейся матери и громовых раскатов храпа полуглухого, контуженного на войне отца. Потом тихонько выскальзывала из комнаты, хватала в прихожей модные лакированные лодочки на тонком каблуке, аккуратно прикрывала за собой входную дверь и, обувшись уже на лестнице, сломя голову летела вниз по ступенькам. Воровато оглядываясь на окна, перебегала двор и проскальзывала на переднее сиденье притаившейся в темном тупичке за гаражами «Волги».
Женька обхватывал ее за плечи, торопясь, словно не мог насытиться, припадал к ней, целуя виски, щеки, губы, шею. И все вместе – запах бушующей во дворе сирени, бензина, его гладкой кожи под ее губами – сливалось в какой-то дурманящий голову аромат любви и сумасшедшего счастья.
В институт Ольга провалилась. Мать покричала, но в конце концов смилостивилась, разрешила догулять последние летние каникулы, а с осени обещала оформить кассиршей к ней в продмаг. Ольга, впрочем, об этом и не думала, мысли ее заняты были совсем другой неожиданной, стыдной и неудобной проблемой. Слонялась по квартире рассеянная, долго тянула, но в конце концов сходила все же к врачу и вечером, когда сидели с Женькой на каменном парапете набережной Москвы-реки, пряча глаза, сообщила ему новость.
– Ольга, так это же чудесно! – обрадовался он. – Это просто здорово. Какая ты у меня молодец!
– Правда? – расцвела Оля. – Ты рад?
– Ну еще бы! Представляешь, мы с тобой оба такие красавцы, так какой же сын у нас получится? Да просто Мастроянни! Следить придется, чтоб не украли.
– Да, но… – неуверенно протянула Оля. – Что же мы будем делать?
– Как – что? – удивленно дернул плечами Женька. – Ясно что. Жениться будем.
И Оля, окрыленная, обхватила его руками за шею и поцеловала, не стесняясь неодобрительных взглядов прохожих.
Через несколько дней Женька повел ее знакомиться с родителями. Оля во все глаза смотрела на роскошный мраморный холл высотки на Котельнической, недоверчиво трогала пальцем деревянные панели лифта, вслушивалась в гулкое эхо широченных коридоров. Отец Жени, приземистый краснолицый мужчина в вышитой у горла косоворотке, выслушал их хмуро, сдвинул на переносице кустистые брови и повел сына разговаривать в кабинет. Оля осталась с мамой, холеной дебелой дамой с лакированным начесом. Женщина угощала ее кофе из крохотных чашек китайского фарфора, показывала фотографии в тяжелых, с треском разворачивавшихся альбомах, держалась вежливо и отстраненно.
Из окон квартиры видна была вся Москва – улицы, дома, парки и скверы, закованная в гранит река, по которой медленно полз пароходик, играющие золотыми солнечными бликами купола кремлевских соборов. И Оля немного помечтала о том, как будет жить здесь, подносить к стеклу маленького сына и показывать ему: «Смотри, смотри, это твой город, самый лучший, самый красивый город на земле».
О грядущей свадьбе и пополнении в семействе она за весь вечер не обмолвилась ни словом. Ольга все ждала, что вот появится Женька и они все обсудят, решат, где будут жить, как назовут будущего Мастроянни. Но Женька в своей роскошной квартире неожиданно стушевался, почти слился с добротной, со вкусом подобранной обстановкой. Все больше отмалчивался, поглядывая на родителей. И провожать ее не поехал, отец вызвал по телефону молчаливого усатого шофера, который поздно вечером отвез Олю домой.
Знакомая серебристая «Волга» бесшумно летела по пустым темным улицам. Ольга забилась в угол на заднем сиденье, стараясь не обращать внимания на гадко царапавшее внутри предчувствие беды.
И беда действительно грянула, разразилась неожиданно и накрыла такой черной и непроглядной тучей, что Ольге оставалось потом только голову ломать, за что же обрушилась на нее такая страшная расплата. Неужели за одно короткое лето ослепительного счастья – за всю эту глупую сирень, за цветные блики на платье и горячие губы на коже?
Грязно-серое небо неопрятными клочьями висело над городом. Тусклое подслеповатое солнце безуспешно пыталось проглянуть сквозь унылую пелену и, отчаявшись, спряталось окончательно. Редкие прохожие спешили по холодному, продуваемому осенним ветром бульвару, кутаясь в кофты и пальто. Ольга плакала, сжавшись на сырой скамейке. Евгений, опустившись перед ней на корточки, заглядывал ей в лицо, щуря так ослепившие ее когда-то золотисто-карие глаза.
– Гусенок, ну ты же понимаешь, я не могу отказаться, – сбивчиво объяснял Женька, сжимая ее руки. – Это не я решаю, это такой уровень, тебе и не снилось. Ну перестань!
Он торопливо стирал с ее покрасневших щек слезы, прижимал к себе ее голову, гладил по волосам, успокаивал.
– Почему… ну почему ты должен ехать в эту проклятую Африку? Почему именно ты? – всхлипывала Ольга.
Она вскочила со скамейки, торопливо пошла не разбирая дороги. Женька догонял ее, утешал, грел руками ее озябшие пальцы. Они свернули куда-то во дворы, брели мимо облетевших лип, мимо кутавшихся в куцые куртки мужичков, забивающих на колченогих столах неизменного «козла». Из приоткрытой форточки кряхтел чей-то патефон, в соседнем окне женщина, стоя коленями на подоконнике, забивала на зиму ватой щели в оконных рамах. Уже темнело, в домах вспыхивали огни, окна оживали. И за каждым стеклом, за каждой задернутой занавеской были люди. И никому из них не нужно было уезжать.
– Ну что ты как маленькая, – ласково гудел Женя. – Знаешь ведь, какая у меня специальность. А тут – распределение, эта должность в посольстве. Это ведь не навсегда, я вернусь через полгода. Ну, максимум через год.
– А я как же? Что со мной будет? – рыдала Оля.
– Да ничего не будет, – уверял Женька. – Отдохнешь, успокоишься, родишь мне маленького Марчелло, как договаривались. А потом я приеду, и мы тут же распишемся. Черт, да я бы прямо завтра в загс с тобой пошел, если б документы уже не ушли на оформление.
– Ты не приедешь! – в истерике, не желая успокаиваться, мотала головой Ольга. – Ты никогда не вернешься.
И отчаянно вцеплялась пальцами в отвороты его модного болоньевого плаща, словно надеясь удержать.
Но он все-таки вернулся. Правда, не через полгода, а через два. Когда на руках у осунувшейся, почерневшей от безжалостной беды Ольги уже был годовалый ребенок. Не тот красивый, розовощекий и упитанный мальчик, вылитый Мастроянни, о котором они когда-то мечтали, а уродливая девочка с большой головой в бордовых пятнах и маленькими кривенькими ножками. Диагноз, поставленный ей врачами, звучал возвышенно и даже как-то гордо – гидроцефалия головного мозга.
3
– Конечно, случаи разные бывают, – разводила руками роддомовская главврач, благодаря белой крахмальной шапочке на голове и набрякшим синим векам напоминающая вокзальную буфетчицу. – Но прогноз неутешительный. Лет пять, может быть, семь при хорошем уходе. Бывают и случаи выздоровления, но это редкость…
Девятнадцатилетняя Ольга, опухшая от рыданий, отупевшая от навалившегося на нее непосильного груза, сидела на продавленной больничной койке и раскачивалась из стороны в сторону, машинально прижимая к себе тощий сверток, в котором ворочалось и тянуло шею новорожденное дитя. Санитарка, жилистая вертлявая баба Зина, возила вонючей шваброй между кроватями. Поравнявшись с Ольгой, она наклонилась и зашептала ей в ухо:
– Чего ревешь-то? Оставляй девку здесь, под расписку. Ты сама дите еще, куда тебе больной ребенок, дуре? Ниче, государство позаботится.
Ольга, не отвечая, смотрела на санитаркины шевелящиеся темные морщинистые губы, и в голове само собой складывалось: «А что, если правда…» Если уродец исчезнет, испарится, как будто его и не было. Может, тогда она станет прежней беззаботной хохотушкой Оленькой, самой красивой девочкой в классе? Может быть, все станет как прежде? Вернется весна, радость, юность и… Женька… Женечка, любимый… Так просто… Положить сверток на каталку, подписать бумагу и…
Из коридора донесся необычный для родильного отделения шум – громкий мужской голос, топот тяжелых ботинок, взвизги медсестер:
– Мужчина, мужчина, куда вы? Сюда посторонним нельзя!
Голос рыкнул что-то неразборчивое, и через минуту в палату ворвался отец. Ольга, кажется, впервые за всю жизнь видела обычно тихого покладистого Эйты таким – непреклонным, решительным, идущим вперед, не слушая ничьих возражений. Отец направился к ней, подхватил на руки внучку, бросил дочери:
– Собирайся!
И Ольга принялась послушно натягивать куртку прямо на халат. Что-то было сейчас такое в отце, что-то, заставлявшее слушаться его беспрекословно.
И вот они оказались дома, все вчетвером. И жизнь закрутилась вокруг крошечного орущего комочка, которому врачи пророчили не больше пяти-семи лет жизни. Продмаг и летчик тогда буквально вцепились в это вечно орущее существо. На этой почве родители друг с другом практически не лаялись, чего между ними не наблюдалось аж с 1948 года, а именно с момента свадьбы.
Дед, коренной белорус, унаследовал от своей матери способности к знахарству. Все лето и раннюю осень бродил по лесам, собирая целебные травы, которые высушивал, потом измельчал и рассыпал по жестяным банкам. Травами этими он лечил весь их небольшой летный микрорайон, теперь же со всей силой последней любви принялся за выхаживание внучки. Дед поил Лику своими чудодейственными отварами по часовой сетке, спал урывками, так как эта сетка включала в себя и ночной прием отвара. Первое время лечение не давало никакого результата. Синевато-бледный ребенок с непомерно большой головой отчаянно не желал бороться за жизнь, учиться сидеть, вставать, разговаривать. Ольга ревела лишь при одном взгляде на колыбельку, оплакивала все, что сотворила с ней судьба, так много обещавшая и так жестоко обманувшая ее ожидания. Жизнь ее теперь была чередой одинаковых безрадостных дней, наполненных криками больной дочери, руганью матери и постоянным молчаливым давлением отца, который, единственный, казалось, верил в будущее, бродя ночами по квартире, как лунатик, с неизменной чашкой своего пахучего зелья в руке.
В один из таких обычных, ничем не примечательных дней свалившегося на Ольгу кошмара в дверь позвонили. Она открыла, хмуро поглядела на нежданного посетителя и вдруг охнула, отступила на шаг и прижала руку к губам. На пороге стоял Евгений.
Женька в светлой и мягкой заграничной дубленке, с шуршащим целлофаном в руках, в который были обернуты нежные чайные розы, со своей мальчишеской белозубой улыбкой показался сейчас Ольге таким же нереальным, как если бы на пороге ее квартиры возник вдруг Дед Мороз. Казалось невероятным, что когда-то она с легкостью прижималась к нему, ерошила пальцами волосы, целовала. Женька топтался в прихожей, не зная, куда пристроить цветы.
– Ну как ты? Как живешь? – неуверенно спросил он.
– Я? Я нормально. У меня… дочка. – Ольга растерянно теребила пояс халата.
– Да, я знаю, мать мне писала. Так не повезло… Ужас!
– А ты… надолго приехал?
Ольга даже зажмурилась, задавая вопрос. Так жутко и сладко было б услышать «навсегда, насовсем, к тебе».
– Не, я в отпуск, – светски улыбнулся Женя. – Служба, сама понимаешь… Вот, решил зайти. Может быть, помощь нужна? Так я вот…
Он наконец пристроил букет на тумбочке у зеркала, полез во внутренний карман дубленки. Появившаяся на пороге кухни продмагша, скрестив руки на груди, мрачно уставилась на несостоявшегося зятя исподлобья, внимательно следя за его суетливо шарящими по карманам руками.
– Вот, возьми, тут деньги… – Женька протянул Ольге пухлую пачку купюр.
Она же еще не понимала, что происходит, знала лишь, что вот они, его длинные тонкие пальцы, такие родные, снова касаются ее руки. Подскочила мать:
– Это сколько же тут, а? Сколько не пожалел? Откупиться думаешь? Как бы не так! Мы свои права знаем, алименты отстегивать будешь как миленький.
Женька попятился под напором грозной фурии, Ольга ахнула:
– Мама, о чем ты? Уйди, пожалуйста!
Но тут из комнаты грозной поступью вышел бывший военный летчик.
– А, барин вернулися? На дочь взглянуть не желаете? – тихо осведомился новоиспеченный дед.
И снова в его голосе зазвучало что-то такое, что Ольга отпрянула, забилась в угол прихожей, с ужасом ожидая неминуемой развязки. Евгений же, кажется, ничего такого в голосе ее отца не уловил.
– Я… Я в общем-то… – неуверенно начал он. – Лучше, наверно, в другой раз. Я с мороза. А ребенок все-таки болен.
– Зачем же пожаловать изволили? – наступал на него летчик.
– Я, собственно, денег привез! – петушась, воскликнул Женя. – Вам же нужно, наверное…
– Денег? – гаркнул вдруг отец.
Он выхватил из рук жены пачку банкнот, сунул ее за отворот дубленки пятившегося Женьки, распахнул дверь и вытолкнул того на лестничную площадку.
– Не нуждаемся! – хрипло выкрикнул он. – Вон пошел!
Ольга видела, как Женька, никогда не унывающий Женька, испуганно, как-то боком, трусцой сбегал вниз по лестнице, в панике оглядываясь на сурового летчика.
– Папа, ну зачем ты? – всхлипнула она.
– Ничего, дочка, ничего! – примирительно похлопал ее по руке отец. – Сами вырастим. Никогда перед подонками не лебезил, нечего и начинать на старости лет.
Ольга же бросила быстрый взгляд в зеркало и охнула в отчаянии. Боже мой, неумытая, нечесаная, в старом халате, закапанном молочной смесью. Во что она превратилась, и все из-за этого вечно орущего, издергавшего всю семью младенца. Неудивительно, что Женька не захотел даже обнять ее. Этакое страшилище!
Не в силах поверить, что это и есть конец всем ее мечтам и ожиданиям, Ольга попробовала попытать счастья еще раз. Уж теперь она позаботилась о том, чтобы выглядеть привлекательно. С трудом уложила отвыкшими пальцами пухлую шишечку на затылке, закрутила задорные колечки у висков, набросила на плечи материнскую шубу и поехала прямиком на Котельническую, караулить любимого у подъезда.
Женька никак не появлялся, и она замерзла, замерев возле подъезда высотки. Дом со множеством арок, башенок и подъездов жил своей жизнью, равнодушные люди входили и выходили, и никому из них не было до нее дела. Покрытая серой коркой льда Москва-река обдавала холодом. По мосту, деловитые и быстрые, бежали автомобили. Нос покраснел, стрелки на веках размазались от летевшего в лицо снега, и когда наконец он вышел, Ольга снова не смогла изобразить той, прежней, очаровательной и легкомысленной улыбки.
– Ты что тут делаешь? – удивился он.
И Ольге показалось, что в словах его прозвучала досада.
– Женя, это же я, – тихо произнесла она, напряженно вглядываясь в не желавшие смотреть на нее золотисто-янтарные глаза. – Ты забыл разве? Ведь мы собирались… Я же люблю тебя, Женька!
– Давай-ка прогуляемся, – отвернулся он.
Схватил ее под руку и повел куда-то по набережной. Колючие снежинки сыпались в лицо, и голос Евгения казался таким же – холодным и неприятным.
– Ольга, ты должна понять. Мне ведь было двадцать два, тебе восемнадцать. Что мы вообще видели в жизни, что понимали? Ну, встречались, ну целовались, несли всякую чушь. Но ведь два с лишним года прошло. У тебя своя жизнь, у меня своя. Я мог бы сейчас, конечно, как честный человек и все такое… Но ты же понимаешь, что это все мещанские правила, которые никому не приносили счастья. К тому же у меня другая женщина, и у нас серьезные отношения, понимаешь? Ну зачем мне калечить твою жизнь, а тебе мою? Ведь мы, по сути, чужие друг другу люди…
Ольге казалось, что еще минута, и она закричит, завоет от этих слов.
– Ладно, – кивнула она, отступив на шаг и вытащив руку из-под его локтя. – Я поняла.
Евгений с видимым облегчением улыбнулся, сказал:
– Ну и прекрасно. Ты звони, если что. Денег там или помощь какая-то…
И пошел прочь, сияя сквозь валившийся с неба снег своей модной золотистой дубленкой. Ольга же на самом деле поняла лишь одно – что счастье ее, сумасшедшее, небывалое, никем не виданное прежде счастье, отобрали больная дочь, грозный отец и сварливая мамаша.
Однако делать было нечего, пришлось возвращаться в семейное гнездо, на этот раз возвращаться уже окончательно, ни на что больше не надеясь.
Дед и бабка тем временем, вскоре забыв о посещении блудного зятя, с новыми силами взялись за выхаживание внучки, подогнали жизнь под расписание приема лекарств. В результате этого нечеловеческого трехлетнего подвига девочка встала и пошла своими ножками, заговорила, стала держать ложку в руках, и головка у нее теперь болела не двадцать четыре часа в сутки, а двенадцать, затем шесть, а потом и вовсе головные боли перестали ее мучить. Смерть с одной стороны, бабка с дедом с другой. Победила семейственность.
К шести годам Лика ничем не отличалась от нормальных детей. Она не была заторможена, или плаксива, или не в меру капризна. Тяжкие страдания, перенесенные в раннем детстве, закалили ее характер, и девочку не так просто было вывести из себя. Врачи только руками разводили – такое небывалое везение, просто чудо. И все же настоятельно не рекомендовали девочке в будущем обзаводиться потомством – чудеса чудесами, а генетика – вещь неумолимая.
4
После выздоровления Лика, для адаптации к коллективу, была отправлена в детский сад. Но суровое сердце деда-летчика, два раза горевшего в самолете, почти глухого, томилось и спотыкалось в одиночестве, и он, несмотря на яростные протесты продмага и еле слышное шелестение со стороны мамахен, извлек любимое чадо из советской кузницы зла. Пролетарское воспитание для Лики было закончено, она ни разу не ездила в пионерский лагерь, для школы оформлялись бесконечные справки-освобождения от физкультуры, а в столовой ее, единственную, не заставляли давиться манной кашей в склизких, мерзких комочках.
Зато они с дедом бродили в лесу до темноты, приносили разгневанному продмагу две корзины грибов, охапку душистых, свежесорванных целебных трав. И, казалось, нет ничего прекраснее в жизни, чем брести вот так по убегающей из-под сандалий сухой тропинке, держаться за мозолистую ладонь и слушать монотонный тихий голос:
– Вот, помню, в сорок втором тяжело было, зима разразилась лютая…
Ольга тем временем, освободившись от необходимости нести посменную вахту возле больной девочки, занялась устройством личной жизни и вскоре нашла-таки женское счастье в объятиях начинающего художника, по слухам, большого таланта. И хрупкое равновесие, установившееся в семье в последние годы, снова было нарушено.
Несокрушимому союзу воздуха и товаров народного потребления отчаянно не понравился зять, художник, придурок и выпивоха. Эти крайне неприятные и, как казалось счастливому новобрачному, тайные пороки были тут же извлечены на свет божий и обнародованы во всеуслышание прозорливым продмагом: «Не будем пригревать нищету голозадую, мазилкин, тоже мне, еще чего не хватало», – был вынесен вердикт. А уж когда Личка после посещения этого козлобородого творца заболела ангиной с высокой температурой, тут уж дед клятвенно пообещал, что ноги его, потенциального убийцы и мучителя ребенка, не будет в доме.
Однако Ольга решительно объявила, что на этот раз не позволит святому семейству разрушить ее счастье, и отбыла вместе с новым избранником в светлое будущее. Поселились они на подмосковной даче творца-недоучки, сопровождаемые последним отцовым напутствием: «Ты, если хочешь, приходи. Но только без него! Без него!»
Лике бородач тоже не понравился. Лика хотела жить с бабой, дедом и матерью, зачем нам чужие… Откровенно говоря, Лика любила и знала только деда и не понимала, как можно любить кого-то еще. Мать Лика тоже любила, но она ее не знала. По странному стечению обстоятельств Лика пронесла эту любовь к деду через всю жизнь, помнила его, как живого, хотя он и оставил свою обожаемую внученьку довольно рано, и ее, школьницу уже, даже не пустили к нему на похороны…
Под окном подъезда стоял приземистый ржавый автобус с черной полосой вдоль борта. Вокруг него суетились люди – вносили венки, разбрасывали по тротуару еловые ветки. Бабка, в криво повязанном черном платке похожая на престарелого пирата, отдавала распоряжения, и даже отсюда, с высокого этажа, через плотное стекло слышен был ее командирский голос, ничуть не смягчившийся даже перед лицом утраты.
Лика, сейчас уже угловатый четырнадцатилетний подросток с цепким и настороженным взглядом зеленых глаз, как когда-то в детстве, висла на подоконнике, прижимая пылающее лицо к стеклу. За окном был душный пыльный летний день, и нагретое стекло не освежало лоб, не приносило хотя бы минутного облегчения. Автобус зафырчал, стайка людей в черном, похожих на встрепанных грачей, загрузилась в салон, и через минуту двор опустел. Ее не взяли.
Весь вечер она билась с матерью и бабкой за право увидеть в последний раз любимого деда, ей же объявили беспрекословно: «Нечего и думать. Ты больная. Тебе сильные потрясения вредны». И она сдалась, согласилась. Слишком сильно было в ней это впитанное с детства ощущение – тебе нельзя, ты больная. Всем можно, а тебе нельзя.
Нельзя прыгать через скакалку, ходить в походы, плавать в бассейне. Нельзя прийти попрощаться с любимым человеком. Да что там, просто нельзя любить, привязываться, мечтать. Жизнь все равно отнимет, отберет самое дорогое. А тебе нельзя, тебе вредны сильные потрясения.
И оставалось только бродить одной по враз опустевшей квартире, ловить пальцем пылинки, плавающие в горячем воздухе, и вздрагивать от мерещившегося в душной пустоте родного голоса:
– А вот, к примеру, бомбардировщик «Б-52». Как бы тебе объяснить… Да вот, смотри, сейчас нарисую.
Много лет спустя, забыв все свое прошлое, похоронив ту, самую юную и счастливую часть себя, она пришла все же к выводу, что единственный мужчина, который ее по-настоящему любил, прощал и всегда желал только добра, был ее полуглухой дед – военный летчик, муж своей жены-продмага и герой войны, вся грудь в орденах.
5
«Я хочу танцевать, рисовать, играть на рояле, писать стихи. Я хочу всех любить – вот цель моей жизни. Я люблю всех. Я не хочу ни войн, ни границ. Мой дом везде, где существует мир…»
Вацлав Нижинский
Свет в зале начал медленно гаснуть, постепенно замер обычный театральный гул. Еще пару секунд слышны были отдельные шорохи, чей-то быстрый шепот, и наконец все стихло. Грянул оркестр, полилась в зал волшебная музыка Дебюсси, и тяжелый бордовый бархатный занавес пополз в разные стороны, открывая ярко освещенный сказочный лес. Постановка балета «Послеполуденный отдых фавна» была большой уступкой со стороны руководства Большого театра в пользу модерновых танцевальных течений, приходивших с Запада и настоятельно не рекомендованных сверху к внедрению в советское искусство. Возрождение этого легендарного балета, поставленного Нижинским в 1912 году, стало возможно лишь по особому указанию партии и правительства по случаю приезда высокопоставленных правительственных гостей из Франции.
Лика подалась вперед, во все глаза вглядываясь в декорации. Место ей, к сожалению, досталось на балконе неудачное, часть сцены оказалась не видна. Но за билет и на это кресло ей пришлось выстоять многочасовую очередь в кассу, притом занимать ее пришлось накануне вечером. Пока яркие лучи софитов высвечивали лишь распростертое под причудливо сплетенными ветками неподвижное тело, это было не так важно. Тонкая изменчивая мелодия, казалось, вот-вот должна была разбудить дремавшее в заколдованном лесу удивительное существо. Лика, затаив дыхание, ждала, когда это случится.
И наконец существо пробудилось от дремы, подняло голову, потянулось, все исполненное ленивой животной грации, и приложило к губам свирель. Обтянутое бело-коричневым трико тело озорного фавна жило какой-то своей жизнью, пластично гнулось и распрямлялось, полусознательно, повинуясь древним зовущим инстинктам. Танцовщик успел сделать всего лишь несколько движений по сцене, как по залу пронесся уже восторженный шепот:
– Андреевский, Андреевский…
И Лика, словно загипнотизированная, не в силах оторвать взгляд от движущейся по сцене, то настороженно, крадучись, то резко, угловато, фигуры, тихо поднялась со своего неудобного места, прошла между кресел к ступенькам, спустилась вниз, к самому краю балкона, и опустилась на колени перед балюстрадой. Она не слышала раздраженных шиканий, не чувствовала ломоты в ногах. Привалившись к барьеру, она неотрывно смотрела на приковавшего к себе всеобщее внимание фавна. На Никиту…
Казалось удивительным, невозможным, что этот древний языческий бог легко, словно играючи, передвигавшийся по раскинувшемуся на сцене красочному лесу, и есть их молодой преподаватель хореографии из модной театральной студии, заниматься в которую Лику устроил незадолго до смерти дед. Преподаватель, в которого вот уже месяц Лика была отчаянно и безнадежно влюблена.
Занятия в театральной студии должны были, по мысли старика, раскрепостить нелюдимую девочку и сдружить ее с коллективом. Именно здесь, как ему казалось, маленькая принцесса могла бы встретить достойного ее принца, тем более что занимались в студии исключительно дети из хороших семей. Замкнутая Лика поначалу ни за что не хотела отдавать занятиям часть того свободного времени, которое могла бы провести в разговорах с любимым дедом, тем более что ездить с их окраины в студию в центр было долго и утомительно. Но, видя, как дед зажегся этой идеей, сдалась и уступила. После его скоропостижной смерти девочка собиралась тут же забросить занятия, и вот тут-то как раз и появился принц.
Конечно, годы спустя она бы с удовольствием поспорила о том, существует ли на самом деле вот такая любовь с первого взгляда и можно ли погрузиться в совершенно незнакомого человека, ничего о нем не зная. Но на тот период Лике исполнилось шестнадцать лет, и душа ее, совсем юное женское естество, начинала томиться в преддверии грядущих изменений. Разумеется, девушка ни на секунду не забывала о том, что она всегда будет находиться где-то за пределами обыкновенных человеческих радостей, и не ей выпрашивать у судьбы снисхождения, но все же, все же…
Никита ворвался в ее жизнь мощнейшим цунами. Все случилось сразу, в один день, когда в их театральную студию пришел новый молодой балетмейстер. Лика запомнила появление Никиты посекундно, детально, как будто каждый его вздох или движение имели необыкновенное и важное значение.
Лика сидела в самом дальнем углу небольшого танцевального класса, подперев тщательно побеленную стену узкой, совсем детской еще спиной. За приоткрытыми окнами неистовствовала майская гроза, ветер шумел в верхушках кленов. Дверь резко распахнулась, и в класс вбежал Никита, открыто улыбаясь, словно одаривая притихших студийцев своим талантом, уверенностью в себе. Будто приглашая и их тут же, не медля ни секунды, проникнуться его уверенностью тоже, заставляя поверить, что они и есть самые талантливые, а новая постановка непременно станет целым событием в истории драмкружка.
Лика сразу и безоговорочно поверила в него и полюбила этого молодого бога. Любовь заполнила ее до краев, до самых корней волос – безграничным, слепым обожанием. Лика смотрела и не могла оторвать глаз от необыкновенно пластичной фигуры, впитывала в себя, проникалась им, боясь пропустить малейшее изменение в его интонациях или жестах. Как завороженная, следила за его перемещением по классу. Лике казалось, что законы земного притяжения не распространяются на Никиту Андреевского, что он может воспарить в любой момент, оторвавшись от пола, и даже не заметит этого.
Никита шагнул к ней, обдал свежим запахом дождя и пряной гвоздики, обратился к замершей в углу зеленоглазой девочке, больше похожей на ребенка, чем на подростка, вероятно, хотел узнать ее имя. Лика испуганно моргнула, с трудом догадавшись, о чем ее спрашивают, под смешки одногруппников назвала себя.