Стыдные подвиги (сборник) Рубанов Андрей
Он маленький и старый, в один этаж, но два месяца назад к зданию решено было пристроить еще одно помещение, побольше. В армии стройка — дело быстрое. Никаких проектов: полковник показал пальцем, майор нарисовал на бумажке, лейтенант отдал приказ, рядовой схватил лопату и работает. Материалы изыскиваются на месте. Старое сломали, новое воздвигли — очень просто. В августе толпа солдатиков выкопала котлован, в сентябре сержант Плесак приехал на автокране и положил в ямы железобетонные блоки; вот вам фундамент. Далее от батальона связи откомандировали рядового Рубанова — до службы он целый год работал каменщиком и умеет класть кирпичи.
Песок добыли на стрельбище. Кирпич изыскали, разломав старый свинарник. Да, у нас и свинарники есть. Всё есть. Наш гарнизон — самостоятельный городок в нескольких километрах от провинциального Бежецка, у нас и котельная своя, и электростанция, и свиньи с коровами. В случае войны мы будем сражаться, используя собственные ресурсы. Тем более что битва быстро закончится. По расчетам военных аналитиков, наш аэродром будет уничтожен через двенадцать часов после начала активных боевых действий.
Впрочем, я дембель, мне все равно.
Извлекаю ключ, отпираю подсобку, вытаскиваю немудреный инструментишко. Мешаю раствор, как положено: сначала мелко просеянный песочек, потом цемент, в пропорции три к одному, — кто любит работать руками, тот знает. Хватаю мятые ведра, иду за водой.
Мятые железные ведра — традиционный армейский стиль, классика. За два года службы я не видел ни единого правильного ведра, и у меня давно сформировалось твердое ощущение, что вмятины на боках ведер делаются уже в момент производства. Ибо в Советской армии все должно быть мятое, покрытое царапинами, скрипящее, сбитое ржавыми гвоздями либо стянутое разнокалиберными болтами. Отовсюду должен подтекать керосин, соляр и масло, а сверху пускай свисают и искрят голые, грубо скрученные электрические провода. Иными словами, повсюду необходимо создать иллюзию упадка и бесхозяйственности. Такова главная русская военная хитрость, так мы обманем любого врага. Так были обмануты псы-рыцари, и поляки, и Наполеон, и Гитлер. Снаружи мы мятые и нелепые, внутри же — крепче крепкого.
Возвращаясь назад, встречаю капитана из соседнего — транспортного — батальона. Офицер смотрит на меня, хромающего, с недоумением. Ему непонятно, куда идет в такую рань боец с полными ведрами, а мне вдруг становится весело и хорошо. Капитан зевает и вообще с лица грустный, а я бодр и уже занят делом, и на волне молодого веселья мне приходит простое объяснение феномену мятых ведер. Вмятины делают нерадивые солдаты! В мятое ведро вмещается меньше жидкости! Дембель расслаблен, и в его голову часто приходят простые ответы на сложные вопросы.
Почти хохоча, замешиваю раствор.
Утро унылое, холодное, в корыто с раствором падает кленовый лист, набрякший водой; вокруг меня все сырое; с крыши, с голых веток падают капли. Год назад был такой же октябрь, и я печалился и тосковал по дому, а сейчас только ухмыляюсь. Мне осталось — от силы месяц.
Собственно, никто не заставляет меня работать в такую рань. Но спустя полчаса мимо меня, кладущего кирпичи, идет, грохоча сапогами, весь батальон, и не просто идет, а идет в столовую, на завтрак, восемьдесят с лишним человек, строем по четверо в ряд, с песней, в ногу, впереди — майор Кувалдин, сбоку — сержант Абрамян, — все должны видеть, что я уже работаю. Каждый пусть наблюдает трудовой пот на моем лбу.
Вы еще даже не пожрали — а я уже кладу третий ряд кирпичей.
Я дембель, мне не нужны приказы начальников. Я не беру под козырек, не кричу «есть!» или «так точно!». Я почти гражданский человек, мне сказали: иди и занимайся стройкой, я иду и занимаюсь. Работать начинаю на два часа раньше, чем все остальные, — но зато просыпаюсь, когда хочу и одеваюсь во что хочу.
Спустя время батальон передислоцируется в обратном направлении, от столовой в казарму, уже без песни (с утра сытому солдату не поется), — я же, не глядя на сослуживцев, уверенными постукиваниями рукоятки мастерка осаживаю очередной кирпичик, вспоминая классика: «Ди эрсте колонне марширт… Ди цвайте колонне марширт…»
Никогда особенно не любил Толстого. И ходить строем. Особенно в столовую. Особенно на первом году службы. Батальонная колонна формируется в соответствии с нашими веселыми военными порядками: в первых рядах идут салабоны, молодые солдатики, отслужившие несколько месяцев, их обязанность — громко ударять подошвами об асфальт, дабы производился слитный шум. Следом за салабонами в строй встают отслужившие год черпаки — им можно не топать, за них будут топать салабоны; черпаки периодически бьют салабонов сзади по ногам; наиболее жестокие и ловкие ухитряются попасть носком сапога точно в подошву впередиидущего салабона, отчего нога глупым образом подкидывается вверх; отвратительное ощущение.
За черпаками вразвалку шагают старые воины, деды. За их плечами — полновесные полтора отслуженных года. Старые воины не печатают шаг, не орут строевую песню, не бьют салабонов. Они устали, они считают уже не месяцы, а дни, оставшиеся до увольнения в запас. Иерархия простая: если мальчишка-салабон ведет себя неправильно, старый воин делает замечание не ему, а черпаку. Именно черпак, отслуживший полсрока, заставляет салабона вести себя в соответствии с неписанными правилами.
Что касается таких, как я — дембелей, — их вообще нет в строю. Я бросаю взгляд, искоса, и не вижу никого из своих друзей. Ни ефрейтора Сякеру, ни рядового Киселева. У дембелей свои дела. Дембеля не едят в столовой. У дембелей все налажено. Я, например, завтракаю тут же, в подсобке. Да, грязновато, и сыро, и столом служит колченогий табурет, покрытый газетой «Красная Звезда», — зато тихо и спокойно. Есть запасец чая, и кипятильник, и батон белого хлеба, и полпачки маргарина. И печенье даже.
У меня и плитка есть, и сковорода, могу и яичницу пожарить, и картошку.
Но сейчас я работаю. Положено уже три ряда кирпичей. Все кирпичи посчитаны, спешить некуда. Когда колонна скрывается за поворотом, я устраиваю большой перерыв.
Однако мне известна и другая ходьба строем, настоящая. В дни, когда батальон заступает в караул, мы идем охранять наш гарнизон, тоже строем, в ногу — и в такой момент никто никого не бьет по подошвам и спинам. Мы идем охранять наши самолеты, наши склады с ракетами класса «воздух-воздух», наш керосин, наши свинарники, наше всё. Тогда шагаем — тридцать — сорок бойцов, все с карабинами, — и каждый мечтает, чтобы ночью именно на его объект пробрался вор. А лучше — шпион. Оружие возбуждает нас. Один солдат с карабином — уже серьезное дело, а если нас три десятка и мы идем строем, — хочется чего-то особенного. Не войны, но, например, скоротечного огневого контакта. Боя. Не крови, не стрельбы — мы не дети, в конце концов, — хочется, чтобы кто-нибудь плохой увидел тридцать одинаковых зеленых фигур и тридцать направленных в него стволов — и понял, что мы не шутим.
Мы ленивы, мы не любим дисциплину, мы посмеиваемся над нашими офицерами. Мы хотим есть и спать, мы хотим домой. Мы все время думаем о сексе. Мы деремся друг с другом. Мы играем в салабонов, черпаков и дембелей. Мы, может быть, плохие солдаты. Нерадивые, наспех подготовленные.
Но если нам прикажут, мы убьем любого.
Мы за этим сюда и приехали.
Кто не хотел служить — тот не служит. Находит способы. Придумывает себе болезни. Ищет институты, где можно взять отсрочку. А мы ничего не придумали и не взяли отсрочек. Мы приехали взрослеть. Всем известно: мужчина взрослеет в тот момент, когда впервые досылает патрон в патронник.
Спустя полчаса рядом с клубом появляется массивная, словно из бронзы литая фигура старшего сержанта Мухина, моего корешка и земляка, уроженца Подмосковья. Мухин — старый воин и пока вынужден носить форму, ремень и сапоги. Он умный, дружелюбный и румяный, мы понравились друг другу с первой минуты знакомства — бывает такая симпатия на тонком, химическом уровне, когда человек сразу тебя понимает, а ты — его. О чем бы ни говорили — с полуслова. Мухин приносит толстую тетрадку, рукописный самоучитель карате, где тщательнейшим образом прорисованы основные стойки, приемы и способы нанесения смертельных ударов. Мухин просит у меня консультацию — все знают, что Рубанов по вечерам ходит в офицерский спортзал.
Я подробно объясняю Мухину, что рисовать красивые картинки — это типичный самообман.
— Запомни один простой удар, — говорю я. — Например, мика-цуки. — Я показываю названный удар. — Повтори его тысячу раз. Так ты его выучишь, и он будет не на картинке, и даже не в голове, — я показываю на голову Мухина. — Твое тело само запомнит его. Потом осваивай другой удар, по той же системе. Повторяешь, пока не одуреешь. И так далее.
Мухин кивает, вращая на указательном пальце цепочку с ключами. Цепочка не простая. У нас у всех есть такие цепочки. Ее положено сделать самому. Для начала — найти знакомого, имеющего доступ к летным складам. Знакомый изыщет старый списанный парашют и вытащит из парашютной лямки особую пружину. Из этой пружины, кропотливо отделяя кусачками и нанизывая кольцо на кольцо, изготавливается классическая солдатская цепочка, и звеньев в ней должно быть ровно семьсот тридцать, ибо служба воина Советской армии продолжается ровно семьсот тридцать дней.
Я и Мухин говорим примерно полчаса и решаем, что карате — хлопотное занятие.
— Лучше я просто накачаюсь, — вслух рассуждает Мухин.
— Точняк, — отвечаю я. — Тебе хорошо, у тебя грудь широкая от природы. Плечи тоже нормальные. За полгода нагонишь солидную мышцу…
Мухин благодарно кивает. Я ему не польстил, грудь его, в отличие от моей, действительно на зависть: сильная, выпуклая. Руки длинные, кулаки массивные. Мухину, собственно, совсем не обязательно наращивать силу, — мой земеля и так выглядит внушительно.
О том, что офицеры в спортзале используют меня главным образом в качестве мешка для ударов, я умалчиваю.
Я не выгляжу внушительно. Во мне едва шестьдесят килограммов. Поэтому Мухин только болтает насчет карате. Теоретизирует, рисует в тетрадке красивые схемы. А я упражняюсь каждый вечер, оттого и хромаю сейчас. И не только хромаю: руки и ноги в синяках, живот отбит, челюсть плохо двигается.
Скоро дембель. Скоро — гражданская жизнь. Страна меняется. Офицеры не хотят служить. Солдаты — тем более. Кто враг, кто друг, зачем и в кого стрелять? Войны не будет.
Но силу нарастить надо.
Я вернусь к маме с папой сильным и уверенным в себе.
Начинается холодный октябрьский дождь, и Мухин уходит в казарму, а я спасаюсь под крышей клуба.
Осень в Тверском крае серая, нелюбезная. Чтобы не замерзнуть, завариваю крепкого чаю. Небо низкое, плотные облака от края до края.
В какой-то момент кожей ощущаю прошедшую от казармы к казарме, от летной столовой до котельной, от бани до библиотеки слабую вибрацию. Слышны выкрикиваемые команды и звуки заводимых моторов. Отслужено два года, жизнь гарнизона изучена до мелочей, и сейчас я чувствую, что произошло главное событие дня: командир части отдал приказ об отмене полетов в связи с плохими погодными условиями.
В ясную погоду наш полк летает. Выезжают из гаража тягачи, едут на аэродром, вытаскивают из капониров истребители-перехватчики. Едут заправщики, и прожектористы, и офицеры-диспетчеры. Весь гарнизон приходит в движение. Летчик должен летать. Самолет создан для того, чтобы находиться в воздухе. В ясную погоду каждый воин делает то, для чего призван. Но если погода плохая — полеты отменяются, и тогда три тысячи солдат и офицеров занимаются другими делами. Телефониста могут посадить рисовать стенгазету, шофера гонят чинить забор. Прожекторист подметает, электрик моет посуду. Прямыми обязанностями занимаются только повара, истопники и банщики. Есть полеты — одна жизнь, нет полетов — совсем другая. Сегодня полеты отменены, и я недоволен.
Теперь мимо моего клуба будут ходить разнообразные майоры, капитаны и полковники, и мне придется нелегко.
Вздохнув, я делаю ударный замес — девять лопат песка, три лопаты цемента, два с половиной ведра воды — и возвращаюсь к своей стене. Действовать следует медленно, но непрерывно. Если поспешить, стена будет готова через пять-шесть дней, и тогда меня откомандируют назад, в казарму. Для дембеля Рубанова найдут другую работу, — а Рубанову хорошо при клубе.
До полудня я тружусь. Сначала — неторопливо, растягивая минуты, экономя силы и материал. Но потом хитрость вступает в противоречие с сутью работы, и приходится добавить темпа. У каждой работы есть своя собственная скорость, и когда втягиваешься — понимаешь, что нельзя класть кирпичи медленнее или быстрее, они, кирпичи, кладутся сами собой, сообразно внутренней логике процесса. Немного мешает то обстоятельство, что я работаю один, без подсобников: сам мешаю раствор, сам подношу воду и песок, сам разбиваю целые кирпичи на половины, — но, с другой стороны, одному действовать проще и спокойнее. Придет начальство, упрекнет в низкой производительности — всегда можно ответить, что я один, одному сложно; не верите — сами попробуйте.
Впрочем, офицеру нельзя говорить «сам попробуй». Офицер не поймет. Он отдает приказы, а не пробует. Пробуют такие, как я, рядовые солдаты.
Кроме того, кирпичи мои старые, разнокалиберные, их приходится сортировать, более прилично выглядящие идут на внешнюю, обращенную к улице сторону стены. Отбор кирпичей, скалывание с их поверхностей старого, обратившегося в камень раствора тоже отнимает время и силы. Короче говоря, когда — и если — придет мой шеф, завклубом капитан Нечаев, я предъявлю десяток железных аргументов в пользу того что стена до сих пор не готова. Капитан Нечаев мало понимает в кирпичах, а я — профессионал; меня непросто упрекнуть в саботаже.
Пусть капитан Нечаев упрекает себя в лени. Или в пьянстве. Я уже понял, как устроена жизнь шефа и знаю, что если он не пришел до обеда, — значит, сегодня вообще не придет. Капитан выпивает первый стакан около двух часов дня, а к вечеру невменяем. Он нормальный, нестарый мужик, с юмором, он не скрывает своего увлечения алкогольными напитками, но мне — солдату — выпить не предлагал ни разу, и за это я уважаю капитана. У нас твердая договоренность: если вдруг появляется самый главный человек в гарнизоне полковник Кондратов и спрашивает, где находится заведующий клубом, — я чеканным басом отвечаю, что начальство только что было здесь и ушло договариваться насчет цемента.
Но всемогущий полковник не появляется; у него хватает других забот. Многие капитаны, майоры и даже полковники проходят мимо меня, — но все молча, только смотрят с любопытством разной степени: им удивительно видеть солдата, работающего в одиночестве, никем не подгоняемого. Одиноко работающий человек даже на гражданке вызывает у случайного наблюдателя удивление или слабую тревогу. Отчего не присядет, не закурит? Зачем чудак утруждает себя, если его никто не контролирует? Одиночки нормально смотрятся только на дачных огородах, тут все понятно: моя земля, моя мотыга, моя морковка; но когда мы видим одинокую фигуру на объекте, принадлежащем государству или — в нашем случае — Вооруженным силам Советского Союза, нам интересно и странно.
А мне не странно, я люблю, когда никто не стоит над душой. Наличие или отсутствие контроля никак не вредит мне и не помогает. Я не против начальства, я против шума и пыхтения, производимого начальством. И на плохого офицера — например капитана Нечаева — мне смотреть тяжелее, чем на плохого солдата.
Так проходит световой день, в пять часов начинает темнеть, и это — мне сигнал. Работу пора сворачивать. В темноте ковыряться небезопасно и вообще бессмысленно, никто не увидит.
Когда мой батальон марширует на ужин, я беру корыто, в котором мешал раствор, переворачиваю кверху дном и колочу обухом топора по стальным ребрам, дабы прилипшие изнутри комки цемента оторвались и упали. Грохот улетает в темнеющее небо, но мне все равно. Корыто должно быть чистое. То же самое касается и ведер, и лопат, и мастерка — всего инструмента. Хороший работник бережет инструмент и содержит его в порядке. Я — хороший работник, мои лопаты сверкают. Куском камня я очищаю их от грязи, потом вытираю пучком мокрой травы. Песок накрываю листом фанеры — вдруг ночью дождь? Свежую кладку тоже защищаю кусками полиэтилена, придавливаю камешками. Бечевку, натянутую вдоль стены — по ней я ровнял каждый уложенный кирпич, — снимаю, аккуратно сматываю и прячу. Оставлять ничего нельзя, сопрут. Здесь Советская армия, здесь ничего нельзя оставлять, потом не доищешься.
Открываю дверь подсобки, ставлю в угол инструмент. Далее — вдумчивая трапеза: обед, совмещенный с ужином. Полбатона белого хлеба с маргарином, полбанки тушенки, две кружки чая. Сегодня еда легкая — завтра будет более обильная, пойду к друзьям в соседний батальон, картошечки пожарим на свином сале.
Пожрав, раскладываю бушлат на полу и отдыхаю. Жду. Вторая дверь из моей подсобки ведет прямо в главный зал клуба, и ближе к семи часам оттуда доносятся голоса. Это приехал из города местный кооператор Валера, угрюмый, постоянно напряженный человек, пахнущий диковинным одеколоном и одетый в военный пятнистый бушлат; деньги у Валеры есть, и он мог бы одеваться более нарядно, однако ходит в бушлате, и я знаю почему. Среди множества мужчин, одетых в хаки, гражданский человек чувствует себя белой вороной. Валера сутулый, у него большой живот, толстый зад и жирная шея, Валера даже в первом приближении не похож на строевого офицера, однако хочет; без бушлата я его никогда не видел.
Валера привез солдатам кино. Бизнес простой и выгодный: телевизор, видеомагнитофон и пара кассет с фильмами. Обычно это карате-муви с Джеки Чаном либо ужасы. Вход — один рубль. Желающих множество, деньги есть у всех кавказцев и у многих азиатов. У славян деньги есть не всегда. У меня, например, нет, — но я белая кость, солдат при клубе, я наслаждаюсь фильмами бесплатно и посмотрел их за эту осень уже множество.
В семь вечера за дверью — отголоски коротких, резких солдатских скандалов. Кто-то сел не на то место, кто-то загородил кому-то обзор. Одновременно в моей подсобке один за другим появляются сержант Мухин, ефрейтор Сякера и рядовой Киселев. Когда кооператор Валера, собрав деньги, запускает фильм и выключает свет, я своим ключом открываю секретную, вторую дверь, ведущую прямо в зал. Ефрейтор Сякера и рядовой Киселев — дембеля, а Мухин — старый воин; наше появление не вызывает у зрителей никаких эмоций. Несколько узбеков, казахов и таджиков поворачивают в нашу сторону головы — сержант Мухин подносит палец к губам, и воины делают вид, что ничего не произошло. Мы особенные существа, живем в особом мире, появляемся где хотим, в столовой не жрем, фильмы смотрим бесплатно.
Мухин, наклонившись к ближайшему бойцу, шепотом ставит задачу, и боец, ныряя в подсобку, помогает мне вытащить четыре дополнительных табурета.
Тем временем на экране гремит помпезная вступительная заставка — сегодня нам показывают «Пятницу, тринадцатое».
Убедившись, что бизнесмен Валера ушел из зала пересчитать выручку, мы передвигаем табуреты ближе, чтобы рассмотреть происходящее на экране во всех деталях. История увлекает с первых кадров.
Три круто оформленных девки (длинные ноги, пышные волосы) и два мускулистых парня (толстые шеи, тяжелые подбородки) отправляются отдыхать в уединенный дом возле лесного озера. Едут на огромной машине с откидным верхом. Когда выясняется, что машину — широкую, словно ЗИЛ-130, и столь же громко рычащую — ведет одна из девок, совсем юная, большеротая и красиво курящая сигареты, азиаты приходят в изумление и звонко цокают языками. Вторая девка и один из юношей устраиваются на переднем сиденье (оно и не сиденье вовсе, а настоящий диван, обтянутый алой кожей) и начинают целоваться взасос; здесь аудитория завистливо вздыхает.
На просторной, как наш гарнизонный плац, парковочной площадке возле придорожного кафе компания вступает в конфликт с другой компанией, более брутальной: два небритых хулигана в грязных джинсах и темнокожая их подруга в обтягивающих кожаных штанах. Воинам Советской армии нелегко видеть длинные женские ноги и шикарную задницу; ее упругость очевидна; глухие тоскливые стоны оглашают зал. Первая компания садится в машину и продолжает путь, вторая устремляется в погоню на двух мотоциклах, хромированных донельзя.
Обосновавшись в доме у озера, герои разбиваются на пары и начинают искать удобное место для совокупления. Мотоциклетные злодеи прячутся поодаль, в сарае, и ждут момента для атаки. Зачем вторая компания хочет атаковать первую, почему, бросив свои дела, мотоциклисты устремились в погоню за обидчиками — об этом фильм умалчивает.
Тем временем из мутных вод озера, никем не замеченный, медленно выходит большой и несколько неловкий малый в маске хоккейного вратаря. Неторопливость его внушает уважение. Сразу понятно, что чувак — звать его Джейсон — уверен в себе. В его руке огромный ржавый мачете.
Здесь вздохи и стоны временно прекращаются, зрители начинают всерьез сопереживать. Сначала водяной маньяк бесшумно бродит, присматриваясь. Парень тискает одну из девушек — а Джейсон смотрит через грязное, с треснувшим стеклом окно. Другой парень идет справить нужду — а Джейсон зырит из кустов. Конкурирующая компания, где верховодит злобная негритянка с круглой задницей, разрабатывает план нападения — а Джейсон подслушивает, вжавшись в стену.
Начинается гроза, с ливнем и молниями. Одна из девушек раздевается донага и бежит купаться в озеро; показывают только ее спину, либо — на среднем плане — анфас, однако груди прикрыты длинными волосами. Сидящий рядом со мной туркмен бормочет нечто восторженное, другие шмыгают носами. Девка не только сама лезет в воду, но и приглашает друга, и вот уже оба счастливо плещутся, обнаженные, и смеются, и юноша, сокрытый водой, хватает девушку за жопу, а девушка довольно повизгивает, — счастливцы не подозревают, что из-за гнилого забора за ними подглядывает бесшумный Джейсон, а с другой стороны телеэкрана внимательно наблюдают сорок с лишним бойцов Советской армии.
Ливень усиливается. Влюбленный мальчишка, судя по всему, начинает хватать подругу уже не за ягодицы, а за другое место, поскольку подруга возмущенно вскрикивает и выбегает на берег; бойцы имеют счастье на мгновение увидеть эрегированные соски героини.
Завернувшись в полотенчико, девка спешит в дом, но Джейсон, появившись из-за скользкого ствола дерева, вонзает в ее живот нож. Бойцы ахают. Кто-то едва не падает со стула. Убийца тащит жертву за волосы в укромное место (по голым ногам течет кровь) и там добивает со знанием дела.
Зачем водяной злодей в хоккейной маске завалил голую бабу — об этом фильм умалчивает, однако причина, судя по всему, веская.
Брутальная троица, вооружившись цепями и кинжалами, выходит из сарая и окружает дом. Голый юноша вылезает из воды, делает глупое лицо и начинает искать голую девушку. Оставшиеся в доме персонажи греются у камина и пьют виски. Джейсон мучительно размышляет, расчленить ли ему голого юношу, либо одного из малахольных мотоциклистов, и в конце концов отрезает головы обоим. Тут из дома выходит еще одна девушка, согретая камином и выпивкой, и начинает при свете молний громко кричать, призывая потерявшуюся подругу, и обнаруживает упомянутую подругу разрезанной на куски, и кричит в три раза громче, и видит Джейсона, и тут начинается самая мясорубка.
Спустя пять минут воины в экстазе. Джейсон изобретателен и силен. Он гонится за чернокожей длинноногой чувихой, и половина аудитории сопереживает чувихе, а половина — Джейсону, но и тем и другим хочется, чтобы погоня продолжалась как можно дольше.
— Налево, налево! — кричат бойцы чувихе, но та не слушает, сворачивает направо, там грязь и скользко. Падает, визжит.
— Вставай, дура! — кричит какой-то казах, и ругается на казахском.
Джейсон взмахивает тесаком, но тоже поскальзывается. Чувиха хватает жердину и с размаху бьет злодея по голове.
— Опа!
— На, держи!
— Ага, давай!
— Э, шайтан!
Джейсону нипочем, он встает и продолжает действовать. Мачете обронил, но не расстроился; схватил вилы. У него сверхъестественная мощь. Негритянка, прибитая вилами к стене, хрипит и помирает.
Ветер свищет, гром грохочет. Бойцы не дышат, вспотели, сучат ногами.
Секрет фильма ужасов давно известен. Страшный убийца — Джейсон, или Фредди Крюгер, или кто там еще — не самый важный персонаж. Главное — обязательное наличие визжащих юных девок. В начале истории девки неприступны, красиво одеты и ярко накрашены. Во второй половине фильма они должны орать и размазывать тушь по щекам, и мокрые фуфайки обязательно должны облеплять обильные сиськи с твердыми сосцами. Превращение неприступной принцессы в скулящую, мокрую дуру, которая согласна на все, лишь бы ее не проткнули, — вот зачем смотрят фильмы ужасов американские подростки и бойцы Советской армии.
Спустя час Джейсон справляется со всеми — в живых остается последняя девушка, самая смышленая. Обороняется изо всех сил. Прыгает в машину — но Джейсон заблаговременно вынул ключи и выбросил. Запирается в доме — но Джейсон вышибает дверь. Лезет в подвал — но Джейсон разрубает доски пола. Повсюду лужи липкой крови и отвратительное гнилое дерево. Блондинка с размаху бьет Джейсона доской с торчащими гвоздями, гвозди протыкают Джейсонову голову. Сидящий рядом со мной туркмен грызет ногти. Сидящий с другой стороны уроженец Витебска ефрейтор Сякера ухмыляется и закуривает. Джейсон с ошеломляющей невозмутимостью вытаскивает гвозди из головы и загоняет девку в угол.
Напряжение растет.
Джейсон швыряет девку на пол и удобнее перехватывает тесак. Девка кричит, широко открывая огромный рот и огромные глаза. Бойцы в восторге. Им нравится, что все у девки большое и открытое. В последний момент девка, изловчившись, ударяет неприятеля ногой в пах и шустро уползает. Тесак врезается вместо сисек в деревянную стену и застревает. Героиня выбегает на улицу, падает и видит прямо перед носом, в мокрой траве, ключи от замка зажигания.
Туркмену невмоготу, он подался вперед и дрожит; он сам готов прыгнуть, снять ремень и лупить Джейсона по морде медной бляхой, а впоследствии овладеть спасенной героиней. Туркмен маленький, кривоногий, некрасивый, у него нет одного зуба и на щеке прыщ, но героиня, наверное, отдалась бы туркмену без колебаний, лишь бы уйти от Джейсонова ножа.
В передних рядах кто-то вздевает к небу кулаки и рычит проклятия.
Блондинка прыгает за руль, заводит тачку и рвет с места. Колеса проворачиваются в грязи. Джейсон уже здесь, хватается за задний бампер, но девчонка врубает скорость и уезжает. Гремит решительная музыка. Вроде бы финал. Узбеки, туркмены, казахи, молдаване и азербайджанцы в крайнем изнеможении откидываются на спинки стульев. Но нет; крупный план, закушенные губы, яростный взгляд: героиня возвращается мстить за расчлененных товарищей.
Завязывает волосы в хвост. Подтягивает штаны, поправляет шнурки на ботинках. Она готовит ловушку: сворачивает стальной трос в подобие капкана, привязывает к машине. Прямая, бледная, красивая — выходит против монстра с монтировкой наперевес.
— Дура! — кричат бойцы. — Хрен ли ему твоя монтировка?
Однако блондинка отважна. Джейсон, полчаса назад хитроумно убивший семерых, вдруг наивно попадает ногой в петлю. Девчонка ловко зажимает дубиной педаль газа, и машина, взревев, самостоятельно тащит Джейсона по жидкому чернозему, выезжает на берег и обрушивается с обрыва прямо в воду. Джейсон держится рукой за черный корень, но блондинка, подбежав, расплющивает его пальцы ударом железяки.
Аплодисменты сотрясают своды клуба, их мощь такова, что я начинаю опасаться за стенку, сложенную сегодня, — вдруг не выдержит и рухнет?
Джейсона утягивает под воду. Из мутных глубин поднимаются мрачные пузыри. Блондинка вытирает слезы.
Джейсон не умер, он вечный, и в последнем кадре он выдергивает ногу из петли и опять всплывает, что дает зрителю намек: продолжение следует.
Бизнесмен Валера входит в зал и включает свет. Сеанс окончен. Бойцы приходят в себя; у большинства красные лица и потные лбы.
Мы — дембеля — выходим последними, великодушно позволив молодежи потолкаться у дверей; молодежь спешит в казармы, в девять часов все должны сидеть и смотреть программу «Время», с этим делом в армии строго. Бизнесмен Валера с подозрением смотрит на четверых расслабленных бойцов, он почти уверен, что мы прошли в зал бесплатно, — но решает не задавать вопросов; поднимает воротник бушлата и отворачивается. Сержант Мухин и ефрейтор Сякера выше бизнесмена на голову и гораздо шире в плечах, надень на них хоккейные маски — будут не хуже Джейсона, кого хочешь удавят голыми руками.
Снаружи совсем холодно, и я вдруг улавливаю в движении воздуха слабую, но ясную ноту, особый предзимний запах, солоновато-жестяной; еще не замерзает по ночам вода в лужах, еще не все листья облетели, осень еще вовсю гуляет, но уже пора грустить и ждать первого снега. Не то чтобы я единственный из четверых обладаю гиперчувствительностью, — нет, мы все ощутили, и примолкли, и восемь ноздрей слегка расширились.
Ефрейтор Сякера искусно сплевывает сквозь зубы и говорит:
— Вернусь домой — куплю видак и видеосалон устрою. Пятьдесят человек, пятьдесят рублей за сеанс, три сеанса в день. Большие деньги! Обязательно устрою видеосалон.
— Остынь, — возражает Киселев. — Скоро твоя Белоруссия отделится на хрен. У вас будут свои деньги, а у нас — свои. Лучше скажи, как по-вашему «железная дорога»?
— Чугунка, — мрачно отвечает ефрейтор Сякера; мы смеемся, огибаем клуб и снова оказываемся в моей подсобке. Рассаживаемся на бревнах, приготовленных для строительства крыши. Я завариваю чай в литровой банке. Разливаю по кружкам, вскрываю пачку печенья.
— А мне, — говорит Мухин, — понравилась эта… кудрявая. Которой он глаза выдавил. Маленькая, шустрая… Мой размерчик.
Он проводит ладонями по воздуху, следуя воображаемым изгибам женского тела.
— А мне — негритянка, — говорит рядовой Киселев. — Ноги длинные, глаза бесстыжие. Люблю таких.
— А мне — тачка, — говорю я. — Широкая… Мотор — зверь… Сел — и едешь, плавно, быстро… О своем думаешь.
— Не по нашим дорогам, — говорит Киселев. — В Америке — там, да…
— Значит, съезжу в Америку.
— Фигня, — говорит сержант Мухин. — Скоро здесь будет лучше, чем в Америке.
Рядовой Киселев скептически хмыкает.
— А видел, — говорит ефрейтор Сякера, — как у них налажено? Едешь на машине, у дороги — чипок. Подъезжаешь, деньги в окошко дал, и оттуда тебе сразу пепси-колу наливают и бутеры дают.
— Это не бутеры, — возражает Мухин. — Хот-доги.
— Сам ты хот-дог, — презрительно произносит Киселев. — Чипок называется «Макдоналдс». Чтоб ты знал, это самый крутой американский кабак, «Макдоналдс». Главный принцип — моментальность. Платишь — и ровно через тридцать секунд тебе дают горячий хавчик. Картошку жареную, мясо, все дела.
— Фигня, — говорит Сякера. — Невозможно. Как ты пожаришь картошку за тридцать секунд?
— А это, — отвечает Киселев, — и есть главный секрет. Никто не знает. Кто идет работать в «Макдоналдс» — первым делом дает подписку о неразглашении. Пожизненную. И уже не увольняется никогда.
Пашет в «Макдоналдсе» до самой пенсии. Поднимается от уборщика до официанта, от повара до директора. Каждый американец знает, что в «Макдоналдсе» жратву готовят ровно за тридцать секунд, но как — это тайна. Знают только те, кто работает в «Макдоналдсе», больше никто не знает. Чтоб ты знал, к ним туда постоянно пытаются шпионов внедрить. Хлопчики приходят в «Макдоналдс», изображают простых людей с улицы, только чтобы выведать секрет, но их вычисляют сразу… Бывало, и награду объявляли в миллион долларов каждому, кто раскроет хитрость. Но так никто и не раскрыл.
Киселев тушит сигарету и подводит итог:
— Америка есть Америка. У нас такого никогда не будет.
— Чего «такого»? — спрашивает Мухин, опять извлекая цепочку и вращая вокруг пальца. — Таких ресторанов? Или баб с сиськами? Или тачек? Или фильмов про Джейсона?
— Ничего не будет, — говорит Киселев. — Бабы будут, конечно. Сиськи будут. Остального не будет. Ни «Макдоналдса», ни тачек, ни фильмов.
— Ну, хоть так, — усмехается Мухин. — Пошли на казарму. Холодно тут. Плохая у тебя нычка, Рубанов.
— Зачем ему нычка? — говорит Сякера. — Он дембель. Дембелю нычка не нужна. Это тебе нужна нычка, Мухин. А ему — нет.
Друзья уходят, я остаюсь.
Нычка — то есть конура, логово, солдатское убежище, где можно заныкаться от глаз начальства, — у меня плохая, да. Холодная, и поспать негде. У бойцов Советской армии ценятся комфортабельные нычки, желательно отапливаемые. Летом боец может заныкаться в любых кустах, за любой стеночкой и перегородочкой. Летом в каждой пыльной щели можно наблюдать двоих или троих солдатиков, жующих что-то, если есть у них еда, или курящих, если есть у них курево, или просто дремлющих. Зимой же ныкаться гораздо сложнее. В холодное время года наилучшая нычка — это котельная, там грязно, не всякий офицер войдет, и даже не всякий сержант, но котельная — прибежище салабонов, а люди с опытом находят более удобные варианты. Баня, хоздвор, библиотека. По мере того как боец переходит из статуса «черпака» в статус «старого воина», нычки становятся все респектабельнее. Сержант Мухин не просто так вращает на пальце цепочку с ключами. Каждый ключ — отдельная дверь, за дверью — нычка. Каптерка, радиоузел — везде Мухин имеет возможность расслабиться в компании приятелей, выпить чаю и пожрать сгущенного молока. Через полгода он сам станет дембелем, на его должность поставят молодого сержанта, и Мухин отдаст ему все ключи, и станет, как я сейчас, прятаться от начальства не в нычках, а внутри себя.
Мухин, я знаю, отдал бы все на свете, все свои ключи от укромных каморок, и погоны сержанта, и весь свой сержантский авторитет за возможность поменяться со мной местами. Поэтому его критическое замечание насчет моей подсобки никак меня не трогает.
Спрятав кружки и застелив табурет свежей газетой, я собираюсь в казарму.
Прихожу в пять минут одиннадцатого, чтоб не попасть на вечернее построение.
Принято думать, что строй организует. Солдат ставят в шеренгу по пять-семь раз в день. Утром, едва выбравшись из-под колючего одеяла, каждый спешит встать в шеренгу; вечером та же история. Но я — дембель, и понимаю, что вечернее построение нужно в первую очередь для того, чтобы пересчитать личный состав. Не сбежал ли кто? Все ли живы и целы? Мне известно, что напротив моей фамилии в списке дежурного офицера стоит особая отметка: Рубанов откомандирован, Рубанову можно уйти раньше и прийти позже.
Когда я вхожу, молодые и черпаки — их у нас в батальоне около сорока человек — уже спят. Когда я был салабоном, я тоже засыпал, едва голова касалась подушки. В дальнем углу казармы, где стоят койки дедов, слышен тихий смех, глухие голоса; дедам не спится, деды в течение дня успели подремать часок-другой и теперь обмениваются впечатлениями о прошедшем дне. Здесь и моя койка; на втором ярусе. Второй ярус считается менее удобным, наверху спят только молодые — таково старинное правило, не имеющее отношения к армии; в вагоне дальнего следования верхние полки тоже занимают либо дети, либо молодые мужчины, и если, войдя в купе, ты обнаруживаешь, что билет на верхнюю полку достался пожилому человеку либо даме, ты — обладатель нижнего места — по правилам хорошего тона предлагаешь соседу поменяться местами.
Все деды спят внизу. Но я — дембель, мне плевать, я молча раздеваюсь и лезу наверх, и ни один старый воин, включая самых веселых и острых на язык, не отпускает даже самой невинной шутки, а если бы и пошутили — я бы тогда ответил мирно и небрежно в том смысле, что если кому-то важно, где он спит, — пусть получает удовольствие, а мне все равно. Мне осталось — от силы месяц.
— Рубанов, — зовет меня снизу кто-то из дедов. — Ты когда домой приедешь, что сначала сделаешь?
— Открытку тебе пришлю, — отвечаю я. — С приветом.
— Я серьезно.
— Не знаю. Напьюсь, наверное. Потом к девчонке поеду.
— А я бы сразу поехал к девчонке, и уже с ней напился.
— Тоже вариант.
— А ты поедешь к ней в форме? Или в гражданских шмотках?
— Хороший вопрос, — говорю я. — У меня нет шмоток. Покупать надо. Деньги где-то искать.
— У матери возьмешь.
— Я у матери не беру. Давно уже… Лет с шестнадцати.
— Можно и взять. По такому случаю.
— Тоже верно, — говорю я. — А теперь отвалите все. Дайте поспать.
Потом поворачиваюсь на бок и закрываю глаза, думая о том, как на самом деле следует провести первый свой полноценный гражданский день, и прихожу к выводу, что напиваться не буду ни в коем случае. Вопрос с одеждой давно решен, еще месяц назад я раздобыл удобную армейскую куртку, тоже «техничку», но — зимнюю, плотную черную куртку на вате, с надежной стальной молнией, она выглядит взросло и сердито, а вот штанов и обуви нет, но это не проблема, найду работу и все куплю, говорят, что сейчас многое изменилось и за деньги можно купить любую одежду и вообще все, что душа пожелает, даже видеомагнитофон, а напиваются пусть дураки, я не для того рожден, чтобы тратить время на выпивку и прочие глупости… Я рожден, чтобы быть счастливым и свободным…
Под Микки Рурка
Городской парк в Электростали всегда был местом сгущения эротической энергии. Особенно летом, когда пространство над головами людей заполнялось тяжелой зеленой листвой. Особенно вечерами, когда сквозь жирную зелень едва пробивался свет фонарей. Особенно в выходные дни, когда здесь яростно отдыхали токари, сталевары, прокатчики и обдирщики.
У западного входа располагалась танцплощадка, куда я в свои двенадцать-тринадцать не совался, — это было гнездо порока. По пятницам и субботам гудела тут пахнущая портвейном толпа взрослых мужчин и женщин в диапазоне от шестнадцати до сорока лет, причем иные шестнадцатилетние выглядели и действовали более взросло, чем иные сорокалетние. Расклешенные джинсы, рубахи навыпуск, голые ноги, шикарные сигареты «Родопи», пластмассовые бусы на белых шеях, ситцевые платья, белые и желтые, в крупных цветах, синих, алых и черных; непременные драки и непременная милицейская машина в финале.
У противоположного — восточного — входа стоял дощатый туалет, огороженный забором, с просверленными тут и там дырками для подсматривания. К дыркам вела секретная тропа, известная всем городским кавалерам. Прежде чем отпустить даму в туалет, считалось хорошим тоном зайти сбоку и швырнуть обломком кирпича в мальчишек, засевших с той стороны забора; однажды такой обломок попал мне точно в ухо.
…Сейчас шел по парку, вспоминал свист того обломка, прилетевшего из полумрака, и хриплый возглас джентльмена: «Поймаю — башку оторву!». И собственную мысль: «Ага, конечно! Хрен ты меня поймаешь. Я маленький и быстрый».
Теперь мне двадцать, я две недели как вернулся из армии; сам оторву башку кому угодно. Уже не маленький, но по-прежнему быстрый. Даже, наверное, еще быстрее.
Правее и дальше, в ста метрах от исторического сортира, за восемь лет не претерпевшего никаких изменений (они вечны, эти сортиры), был павильон с кривыми зеркалами. Сейчас, в новые времена, зеркала сняли, поставили три десятка разнокалиберных стульев и устроили видеосалон.
Сегодня я обошел все видеосалоны в районе. Изучил программу. В одном крутили «Эммануэль», в другом «Калигулу», а здесь, в парке, — «Девять с половиной недель». «Калигулу» я смотрел трижды, всякий раз убеждаясь, что наиболее сильной составной частью фильма является музыка Хачатуряна. «Эммануэль» тоже не очень возбуждала: слишком сладко, медленно, героиня вялая, ее партнеры грубы и тупы. Кроме того, я, рожденный в СССР, не понимал скучающих богатых баб, да и не слишком верил в их существование. Сексом скуку не лечат.
Зачем скучать, если денег навалом? У меня вот, например, их нет, денег, на видеосалон едва наскреб, — и то не скучаю.
Конечно, если бы эта Эммануэль вылезла, ногами вперед, из телевизора и предложила мне себя — я бы не отказался. Но Эммануэли не приходят к двадцатилетним дембелям из фабричных городов, это факт.
В зале полумрак, зрители — несколько мрачных одиноких мужиков и несколько мужиков с подругами; подруги подхихикивали. За моей спиной громко грызли семечки. Я сел на стул, вдруг понимая, как велико мое отчуждение от остальных.
Спустя полтора часа вышел, оглушенный. Хозяин салона не обманул, эротики оказалось достаточно, но я главным образом наблюдал за героем в исполнении Микки Рурка, и на второй половине фильма уже смотрел только на него.
Возвращался по темным аллеям, бесшумный и романтический, улыбался и глубоко дышал носом.
Оказывается, все так просто. До смешного просто. Черт возьми, у этого парня даже не было машины. И джинсов вареных. И кроссовок белых. И мускулов. И кулаков каменных. Ходил в черном пальто и помалкивал, а если говорил — то очень тихо.
Мать с отцом уже спали, — я перетащил телефон на кухню, закрыл дверь и набрал номер. На том конце сказали «алло».
Вчера поздним вечером я тоже ей звонил. Привет, говорил, как дела? Как сама? Как настроение? Слушай, мне сегодня рассказали новый анекдот… Далее последовал анекдот, или два анекдота.
Но сегодня все было иначе.
— Здравствуй, — прошелестел я, вооруженный новым методом. — Ты уже застелила постель?
— Чего? Постель? Ага. Как раз стелю. Завтра рано вставать. А ты чего такой загадочный?
— Я — загадочный? Лестно слышать. Расскажи, какого цвета сегодня твои простыни.
— Пошел ты к черту!
— Хорошо, я пойду. Но чуть позже. Ты не ответила на вопрос…
Тут важно соблюдать меру. Не следует быть слишком вкрадчивым. Голос должен звучать спокойно, по-доброму. Умеренно-интимная интонация, а вопросы — неожиданные.
Микки Рурк — он ведь как делал. Он смотрел на женщину — и говорил только о ней самой. Он ни слова о себе не сообщил. Сказал одну фразу, да и ту я забыл, пока ждал финала. Он не пихал ей себя, не гнал веселуху. Он беседовал с ней о ее мире.
Гениально, думал я. Примитивно до изумления. Безотказно.
Она — на том конце провода — хихикала и смущалась, разговор о простынях явно ей нравился.
— Стой, — произнес я, перебив ее монолог. — У тебя на работе есть кресло?
— Что?
— Кресло, — повторил я. — Или стул. Ты приходишь в свой кабинет и садишься в кресло, правильно? Или это табурет?
— Не табурет. Что я, дура, на табурете сидеть? Нормальное кресло, со спинкой…
— Расскажи о нем.
— Зачем?
— Мне интересно.
— Что-то я тебя сегодня не понимаю.
— Это не страшно. Сегодня не понимаешь, завтра поймешь. Доверься мне. Я сделаю все, чтобы ты меня понимала. А сам постараюсь понять тебя. Но мы отвлеклись. Расскажи мне про свое кресло. Оно деревянное?
Так продолжалось почти полчаса.
Разговаривай с ней о ее мире. Пусть сообщает о креслах и табуретах. О деревьях, растущих за ее окном. О сумочке и о застежке на ней.
Не говори с ней о ее маме — она будет вздыхать и жаловаться. Не говори с ней о ее подругах — она будет рассказывать сплетни. Изучай ее и только ее миниатюрную частную вселенную.
Долго не мог заснуть от возбуждения и даже некоторого азарта — не сказать чтоб охотничьего, но настоящего мужского, а наутро поехал в Москву и сразу — даже не в вагоне, но в тамбуре, на перегоне Храпуново — Электроугли, придавленный толпой к приятной сероглазой девочке, сразу включил Микки Рурка.
— Извините, а можно узнать имя вашей кошки?
Приятная — в сарафане и серебряных цепочках — изумилась и ответила, что кошки нет, есть кот, именем Том.
— В честь Тома Уэйтса?
— В честь Тома. Ну, который — «Том и Джерри»…
— Слушайте, — я наклонился к самому ее уху, — не говорите никому, что назвали кота в честь персонажа мультфильма.
— Почему?
— Вас будут считать ребенком. А вы не ребенок, так ведь?
Она усмехнулась.
— Нет. Я не ребенок.
— У вас исцарапаны запястья. Сразу видно, что любите котов и кошек.
— Я не люблю! Это мамы кот…
На перегоне Сорок третий километр — Черное мы познакомились, но развивать ситуацию я не стал. Во-первых, надо знать меру, — с меня пока хватит одной подруги. Во-вторых, Приятная спросила, чем я занимаюсь, — пришлось назваться студентом. Несолидно, скучно, инфантильно. А Микки Рурк на тот же вопрос ответил иначе, как-то красиво и витиевато сформулировал, — жаль, вылетело из головы, придется идти еще раз… В-третьих, кошка в доме не нужна, кошки воняют, а у меня аллергия, и, кстати, моя нынешняя женщина уже имеет дома кошку; если менять, то менять женщину с кошкой на женщину без кошки, тем более что теперь, когда новейшая Микки-Рурк-технология освоена, я могу выбирать любую.
Можно, конечно, было представиться не студентом, а плотником-бетонщиком второго разряда (так записано в трудовой книжке) или, например, такелажником-стропальщиком, но я давно скрывал свою профессию. Почему-то никто не верил, когда я рекомендовался плотником-бетонщиком. Смеялись и даже обижались всерьез.
Видели б вы мою опалубку, мою обвязку, трогали бы вы сырую монолитную стену в тот момент, когда с нее едва содрали деревянные щиты! Это не смешно. Это, черт возьми, очень серьезно.
На перегоне Реутово-Новогиреево я сказал, что назвать кота Томом можно в честь Тома Круза или на худой конец Тома Беренджера, — и вышел, поимев на прощание благодарно-заинтересованный взгляд.
В тот же день, уже вечером — мягким, белым — приобрел розу, одну; попросил продавщицу вдвое укоротить стебель. Сунул аленький цветочек под куртку. Микки не дурак, он тоже не заваливал свою даму букетами — к чему купечество? Он дарил цветы в единичных экземплярах. Нормальный ход для фабричного города, где с букетом просто так по улице не пройдешь и на автобусе не проедешь — испепелят любопытными взглядами.
Пришел, вручил тут же, в прихожей, — невзначай просунул снизу вверх, в момент приветственного поцелуя, меж собственной грудью и ее.
— Ой, — сказала она испуганно, — у меня вазы нет.
— Ничего страшного. Я принесу тебе вазу. Я принесу тебе воду, чтоб налить в эту вазу. Я принесу стол, чтобы поставить вазу, и стулья, чтобы поставить вокруг стола.
Она посмотрела, как смотрели модистки на гвардейских офицеров сто лет назад.
— Хватит сказки рассказывать. Все равно ты на мне не женишься.
В комнате сел на диван. Кошка обнюхала мои ноги, подумала и ушла.
— Давай, — предложил скромно, — проживем до конца сегодняшний день. А потом будем думать про завтрашний…
— Не заговаривай мне зубы! Не хочешь жениться — так и скажи.