Стыдные подвиги (сборник) Рубанов Андрей
— Запечатлей меня. Для истории.
И я щелкнул ее на фоне розового пространства, синего неба и меланхолической коровы. Вислоусый деликатно отошел в сторону, и за эту деликатность я тут же простил ему пивное пузцо и вороватую ухмылку. Все-таки человек понятие имеет — значит, не все потеряно в генофонде, несмотря на водку и углеводородную халяву.
Поехали обратно, прямиком через поле, мама молчала — мечтала о доме с верандой и камином, розовое поле было огромно, и вдруг я увидел в том месте, где особенно густо бушевала трава, черную согнутую спину; женщина выпрямилась, посмотрела из-под руки, почти старуха, в руке дерюжный мешок, в другой — ржавый серп. Резала кроликам клевер.
Жаль ее, подумал я. Кончилось ее время. Через четыре года здесь будет город-сад. Менеджеры среднего звена понастроят красно-кирпичных особняков и начнут, охмелевшие от свежего воздуха, непрерывно жарить шашлыки и носиться на квадроциклах, распугивая деревенских кур.
У поворота на шоссе вислоусого уже поджидали новые покупатели: он, она, новенький джип, маленькая томная собачка в шикарном ошейнике.
Для оформления бумаг и уплаты денег следовало ехать в Москву, в главный офис. Оформление оформлением, но с уплатой решено было не спешить, и на следующий день я, как самый дошлый, отправился на разведку.
Почти центр, до Кремля — десять минут быстрым шагом, Вторая Тверская-Ямская, просторные комнаты, кожаные диваны. Все очень солидно, кроме самих сотрудников. Три разбитные мамзели лет двадцати пяти и юноша. Но если мамзели были вполне приемлемые — белый верх, черный низ, дежурные улыбки, — то мальчик выглядел ужасно: черный, кудрявый, нескладный, огромные руки, мощный цыганский нос — и десяток колец в ноздрях и ушах. Пирсинг. С этими отвратительными кольцами малый походил на юного Вельзевула. Впрочем, он и в ус не дул: бодро сбирал с гостей деньги. Гости были, да. Помимо меня — еще две пары покупателей, в годах, одетые скромно и прилично. Новоиспеченные землевладельцы, городские люди, не совладавшие с тоской по мотыгам, теплицам и колодезной воде. Сейчас таких много, горожане яростно рвутся к почве. «Хорошо иметь домик в деревне!» — один из самых популярных рекламных лозунгов. Сочинители реклам хорошо знают болевые точки соотечественников.
Я представился.
— Да, да, — деловым тоном сказала одна из мамзелей. — Знаю про вас. Очень приятно. Вы резервировали места номер восемьдесят пять и восемьдесят шесть.
— Девушка, — сказал я. — Разве так можно? Места — на кладбище, а я резервировал участки.
Мамзель скупо улыбнулась. Офисная блузка ей не шла, и юбка показалась мне так себе, дешевая; если попа маленькая, черную юбку лучше не носить. Но вот ноги, икры и лодыжки, приподнятые высокими каблуками, — тут все было идеально, как будто струны на колки натянуты. Я засмотрелся. Сходство женской ноги со скрипичным грифом общеизвестно.
Мамзель продефилировала в направлении шкафа, достала папку, из нее — лист бумаги.
— Вот договор. Читайте. Если замечаний нет, подписывайте. Альберт примет у вас деньги.
«Его еще и Альбертом зовут», — подумал я и сказал:
— Подписать — это завсегда. Но давайте не будем пока беспокоить Альберта. Вот тут у вас написано: «…в лице генерального директора Крестовской Эн Бэ». Госпожа Крестовская Эн Бэ — это вы?
— Нет. Госпожи Крестовской сегодня не будет.
— Жаль. А вот это самое поле… рядом с деревней Дальней, Ногинского района. Оно принадлежит вашей фирме?
— Практически да. Межевое дело в стадии оформления.
— Покажьте документ, — попросил я. — Где написано, что земля принадлежит вашей фирме. Интересуюсь посмотреть.
И опять улыбнулся.
«Интересуюсь посмотреть» — так у нас в камере урки говорили, когда играли в карты.
Мамзель пожала плечами. Вытащила из шкафа еще одну мощную папку. И вторую, и третью. Взглянула с вежливой мудрой печалью — иными словами, как на полного идиота, — и осведомилась:
— Вы специалист?
— Бог с вами, какой я специалист. Лох деревенский, всю жизнь — в навозе, слаще морковки ничего не пробовал…
Хотел еще пальцем под носом провести и носом шмыгнуть, как бы сопли утереть, но подумал, что это будет перебор.
— Тогда вы мало что поймете.
— Ничего, ничего, — сказал я. — Слава Богу, читать обучены.
Мощные офисные папки-файлы, совсем новые, у меня в конторе таких тоже — два полных стеллажа, на корешке у каждой — круглая дырка, укрепленная металлом, чтобы сподручнее было палец туда сунуть и выдернуть картонное чудище из плотного ряда других, таких же. Весу было в каждой — килограмма три.
— Мне бы чаю, — попросил я.
— Разумеется, — проскрежетала мамзель.
— Девушка, вы не думайте ничего такого. Я верю, у вас солидная фирма, это сразу видать. Вона какие тут креслы мягкие…
— Я не думаю ничего такого.
— …мне просто ваша походка нравится.
— Вот как.
— Вы, между прочим, не замужем?
— Между прочим, замужем.
— Жалко.
— Сколько сахара?
— Шесть кусочков.
Бумаги оказались бледными ксерокопиями, и не один роман можно было, наверное, сочинить, изучив все три папки от начала до конца, ибо каждый документ свидетельствовал о позоре и сугубой дремучести моего народа. Десять килограммов документов; сплошь договоры купли-продажи. Я тут же вспомнил старуху, ржавым серпом добывающую клевер для своих кроликов. Поле никто не обрабатывал, зато его бесконечно, на протяжении многих лет, продавали. Бурно. По частям, друг другу, третьим и четвертым лицам, круг землевладельцев бесконечно расширялся, возникали и исчезали фермеры, нотариусы, главы администраций, фамилии сплошь русские: Федосеевы, Оськины, Давыдовы, Потаповы и Гладковы; о поле, поле, кто тебя засеял заключенными договорами? Я решил попросить еще одну чашку чаю, но в офис явились очередные покупатели, и моя наяда устремилась их окучивать.
Я сидел около получаса, пролистывал назад и вперед, но не обнаружил ни одного упоминания о том, что розовое поле выведено из сельскохозяйственного оборота. То есть продавать и покупать клеверный эдем можно было сколько угодно, но строить дома, бани, катухи или даже собачьи будки — никак невозможно.
Самый свежий документ, найденный мною, был составлен двенадцать лет назад.
— Девушка, — позвал я. — Что же вы меня бросили?
Мамзель вернулась, на лице — досада.
— Посмотрели?
— Да. Все понятно. Но я бы взял копии. Вот этой бумажки, и вот этой. И еще — этой. Можно?
— Нельзя, — ответила мамзель, очень тихо и очень твердо. — Копии не даем.
— Жаль.
— Такие правила. Начальство запретило.
— Госпожа Крестовская?
— Что?
— Ну, она же — ваше начальство, правильно? Крестовская Эн Бэ? Она запретила?
— Да, она. Итак, что вы решили?
Я вздохнул и объявил трагическим голосом:
— Думать буду.
— Имейте в виду, — сухо сказала мамзель, — место бронируется на трое суток. Сами видите — желающих много. Если до вторника не примете решение и не внесете сто процентов суммы — бронь будет снята. Ваши места…
— Участки.
— Да, участки… будут проданы другим людям.
— Ясно, — твердо сказал я.
— Вам, как специалисту в области земельного права, — мамзель язвительно улыбнулась, — я могу дать еще один день сверх обычного срока.
— Спасибо. Приятно, когда такая красивая женщина дарит тебе целый день. А можно провести его в вашем обществе?
— Нельзя. Еще вопросы?
Я встал и сгрузил все три тома на ее стол. Она попрощалась и двинула к другим соискателям подмосковной недвижимости. Чулок на ее правой ноге, чуть выше пятки, был аккуратно заштопан, то есть девушка была небогата, а значит, — мне вполне по карману, и я ощутил удовлетворение. Что поделать, такие уж мы, мужики, сволочи, небогатые девушки в штопаных чулках всегда кажутся нам более доступными, чем те, кто проезжают мимо в серебристых «мерседесах». Небогатую всегда считаешь своей собственностью, захочу — уговорю, а с богатой никогда ничего не ясно до самого конца. Вдруг захочет трюфелей каких-нибудь, или, предположим, кокаину в обмен на благосклонность?
Не откладывая, прямо с крыльца я позвонил матери и сказал, что у этих людей ничего покупать нельзя.
Мама вздохнула. Я пообещал сегодня же приехать и рассказать.
Вышел, свернул за угол, во двор, отыскал приличную лавку. Сел, закурил. Давно мне не было так погано. Давно не грустил такой вязкой грустью. Клеверное поле стояло перед глазами, изумруднорозовое сияние ошеломляло, запах мучил сознание и по небу расходились золотые круги от брошенного туда солнечного камешка. Этот клевер, эти радужные равнины — мечта всякого анархиста, всякого хиппи, всякого писателя-деревенщика, эту мураву написал бы Петров-Водкин, ее бы Есенин в рифмы переплавил, ее бы Джим Моррисон меж струн заплел. Я бы не человеком прошелся по этому полю — я бы проскакал кентавром, втягивая ноздрями сахарный ветер, я бы Пегасом пролетел над травами. Скользил бы языческим богом, дудя гимны в драгоценную свирель.
Не скоро, не скоро построят на розовом поле каменные дома; и хорошо. Все останется в настоящем природном виде, в диком виде; и слава Богу. Природная, божья дикость всегда чище и лучше, чем человеческая.
Только маму жаль.
Я бы никого на то поле не пустил, никому не разрешил бы, всех бы послал — кого вежливо, кого грубо на три буквы. Построил бы один-единственный домик, в самой середине. Там, где розовое свечение ярче яркого. Для мамы.
Не потому что в середине — круто, а потому что середина — это место, максимально далекое от краев. От оврагов, от пыли и грязи, от болванов, от бездельников, от жулья и аферистов.
Я хотел заплакать, прямо там, на грязной лавке, с сигаретой меж пальцев, но не заплакал. Это был бы перебор, типичные мудовые рыдания.
Потом ехал в электричке, пил пиво, листал журнал; мама просила привезти ей журнал с проектами коттеджей, я купил. Толстая тетрадка с глянцевыми картинками называлась «Красивые дома». Мог бы не покупать — зачем мечтать о красивом доме, если земля не будет куплена? — но купил. Специально. У мамы железный характер, она переживет неудачу, а журнал с картинками подтолкнет ее, заставит двигаться дальше; искать другое поле, других продавцов. Мама умеет оставлять неудачи за спиной. Она и меня научила.
Напротив сидел прямой коричневый старик в армейских берцах, меж колен — лопата, штык завернут в тряпку, — тоже любитель возделать землю. Двадцать пять лет езжу в пригородных поездах, а эти терпеливые люди с лопатами и граблями не переводятся. Дачники, самый нижний их класс. Малоимущие, безлошадные. Простодушные читатели газеты «Шесть соток». Едва поезд выезжает из города, я вижу из окна вагона их мизерные делянки. Болотины, неудобья, кривые штакетники, жалкие кривые сарайчики с окошками, затянутыми полиэтиленом, две или три грядки, там растет нечто минимальное: лучок, укропчик, цветы бледные. Смотрю в лицо коричневого старика — он жалок, и сам понимает это. Жалок — однако не смешон. Не будем путать, ага. Каждой весной внутри старика щелкает кнопка, срабатывает тысячелетняя генетическая программа, не вытравленная ни водкой, ни Сталиным. Она в тысячу раз безотказнее самого безотказного «мерседеса». Она велит старику идти прочь из пыльной городской квартиры, взрыхлять землю, бросать семена. Автомобиля нет — он поедет на поезде, встанет поезд — пойдет пешком. Откажут ноги — поползет. Если вдруг у него появятся деньги (а такое тоже иногда бывает) — он пойдет в офис к Вельзевулу и отдаст их. Он слишком сильно хочет сажать и выращивать. Ощущать чернозем под ногтями.
Он экипирован, у него прочный рюкзачок, у него термос и радиоприемничек на батарейках. Он по-своему умен и бережлив, он не фраер, и свою лопату он возит с собой, не оставляет в сарае, ибо сопрут. Но если видит кожаные кресла и бумаги с печатями, — беспрекословно отдает свои деньги, заработанные горбом, накопленные десятилетиями; белые блузки и синие печати гипнотизируют его.
Когда цирковой фокусник распиливает женщину — не верит, а покажи ему бумажку с печатью, — он твой. В моей стране документ абсолютен, и если однажды на востоке вместо желтого диска взойдет круглая синяя печать, никто не удивится.
Допиваю, иду в тамбур курить. В тамбуре курить запрещено, но я курил, курю и буду. Обманывать людей тоже запрещено, — но ведь обманывали же, и обманывают. Если бы не я — обманули бы мою маму.
Три девчонки и Вельзевул, он же Альберт, а также директор Крестовская, которой никогда нет на месте. Теперь они продают земельные участки. Десять лет назад они продавали векселя и акции. Ныне на дворе другие времена, народ поумнел и не желает обменивать деньги на бумажки. Схема усложнилась, приходится вывозить граждан на клеверное поле, вбивать колышки, а сомневающимся показывать пухлые талмуды с «документацией». Конечно, с Вельзевулом они ошиблись: нельзя ставить на работу человека с такой запоминающейся внешностью. Или, может быть, в этом есть особенный тонкий расчет: все внимание гостей замыкается на Вельзевуле с кольцом в носу, а приметы девушек не оседают в памяти. Обыкновенные девушки, белый верх, черный низ…
Вагон содрогается. Стекло выбито. Я люблю электрички, большой кусок жизни связан с ними. Другой кусок связан с технологиями обмана. Когда-то, в девяносто третьем, целый месяц был проведен мною в сомнениях: устроить ли мошенническую фирму? Или не брать грех на душу, не мараться? К двадцати четырем годам я был должен сумму, которой хватило бы на три московские квартиры. Иногда казалось, что мне в спину тычут пальцами: смотрите, вот чувак, восемьдесят тысяч долларов серьезным людям задолжал. Таких крупных должников даже не убивали, наоборот, сдували пылинки: работай, парень, отдавай, хотя бы частями, а если кто обижать будет — только скажи, порвем, закопаем!
А вокруг все гудело, вращалось и тряслось. Я заезжал в город Домодедово за братом, и мы отправлялись в Москву, мимо офиса популярной в Чеховском районе фирмы «Властилина», известнейшей финансовой пирамиды. Далее катились по Варшавскому шоссе мимо офиса компании МММ, еще более известной и крупнейшей финансовой пирамиды. Далее — по прямой в центр — мимо офиса концерна «Тибет», пирамиды поменьше. Но тоже некисло: три этажа, миллиардные обороты.
Это были огромные мошеннические корпорации, от их рекламы ходила ходуном вся страна.
Власти молчали, менты были в доле.
В моем окружении каждый третий молодой человек, имеющий шелковый галстук и пейджер, мечтал стать Хеопсом и построить свою пирамиду.
А я — нет, не мечтал. Взял рубль, отдал три, изображаешь честного бизнесмена, — неинтересно. Неинтересно жить за счет простаков. Вообще делать что-либо за чей-либо счет — неинтересно. Хотелось быть, а не изображать. Однако осенью девяносто третьего прижало так сильно, что я почти решился.
У меня было все. Немного денег — снять помещение и обставить его, плюс дать рекламу в нескольких газетах. Надежные подельники. Был даже свой Вельзевул: парень задолжал пять тысяч долларов и ждал, что его порешат. Как минимум отрежут палец. С мелкими должниками не церемонились.
Я мог бы заделаться Хеопсом в три недели.
В Китае за это расстреливали, в России — похлопывали по плечу.
Приезжали приятели, входили на мою липкую кухню, пили кофе, скрипели кожами курток, пожимали плечами. Чего ты мнешься? Делай! Поработаешь полгода, хапнешь, отдашь долги, остальное вложишь во что-нибудь легальное…
Я криво улыбался, кивал. Все было известно до мелочей. Небольшой офис, в центре, хорошо обставлен. Семь-восемь сотрудников. Непрерывно суетятся. Из-за этого кажется, что их больше. Телефоны звонят, оргтехника мерцает. Клиента сажают на краешек стула. Что у вас? Деньги? Это к Сергею (или к Альберту). Сережа, тут человек деньги принес! Сергей: деньги? Это не ко мне, сегодня Люда деньги принимает. Люда: черт, Сережа, ну оформи ты человека, трудно, что ли? Мне еще отчет делать… Клиент робеет. Все пробегают мимо, все заняты, все возбуждены; в конце концов его кровные у него берут, и дурак уходит, счастливый.
Потом следствие выявит истину по делу: сотрудники — ни при чем, все наняты по объявлению и оформлены легально, во главе — Директор, везде его подпись, но самого его никто не видел, или он появлялся раз в неделю, чтобы изъять из сейфа накопившиеся дензнаки, обязательно при свидетелях, — чтобы, значит, сразу было понятно, кто мелкая сошка, а кто настоящий мотор аферы…
Смеялись, потом переставали и соглашались: китайцы правы, за такое надо расстреливать. Иначе вся страна будет обманута и настанет хаос.
В том же октябре девяносто третьего брат привез три тяжелых коробки: объяснил, что ему отдали старый должок. Внутри лежали пачки плотной бумаги. Вензеля, тиснение, неописуемая красота и солидность: это были бланки акций. Изготовленные на фабрике Федеральной резервной системы Соединенных Штатов Америки. Брат поднял один хрустящий лист к потолку, — клянусь, там были водяные знаки! Цвет — благороднейший, изумрудно-розовый, с небольшим добавлением серого, словно летним днем глядишь на клеверное поле. Напечатай на машинке название — я его уже тогда придумал, «Приват-Инвест», скромно и со вкусом, — ниже проставь сумму, шлепни печать, изобрази левой рукой размашистую министерскую подпись. Никто не устоит! Бумажки выглядели солиднее, чем самые деньги! Ни один Фома не заподозрит, что ему впаривают филькину грамоту.
Несколько дней я ходил вокруг проклятых бланков, словно кот вокруг сметаны. Никогда не был мистиком, не верил в судьбу или предопределение, но эти красивые американские бумажки смутили и даже почти напугали меня; неужели есть высшая сила? Неужели она желает, чтобы я обманул несколько тысяч простаков и превратился из неудачника — в миллионера? Почему эти шикарные розовые фантики отыскали в десятимиллионном городе именно меня? Неужели уступлю давлению? Неужели превращусь в скользкую устрицу, как Мавроди какой-нибудь, или как его там?
…В тамбур вошли два милиционера и контролер.
— Сигареты выкидываем! Билетики показываем!
Я повиновался. В вагоне — кратковременная паника, половина пассажиров утекает через противоположные двери; на ближайшем полустанке они толпой побегут вдоль поезда, из конца — в начало, зайдут контролерам в тыл. Побегут и молодые, и вполне взрослые, и грузные тетки на каблуках, и огромные мужики с дорогими сотовыми телефонами, на лицах будут веселые улыбки; обмануть Министерство путей сообщения — святое дело.
Обманутые перестроечными реформами, финансовыми пирамидами, мошенническими фирмами. Властилинами и Мавродями. Ограбленные дефолтами, кризисами, рекламой, депутатами, президентами, «народными ай-пи-о». Обворованные системой, обещавшей им благополучие в обмен на труд. Где ваше благополучие? А где твой труд? Меня обманули, я обманул, так и живу. Ничего нет, только земля осталась, розовая клеверная родина, шагаю по ней, в одной руке ржавый серп, в другой — бумажка с печатью, прочее украли. Иногда очнусь, посмотрю вокруг — и разрыдаюсь, как мудак.
Октябрь девяносто третьего кончился тем, что брат снова приехал. Сказал: бланки акций надо вернуть. Люди заберут их обратно, а взамен дадут живые деньги.
Я кивнул. И навсегда оставил мошеннические идеи.
Потом пошел, оформил кредит, отдал часть старого долга. Потом отыскал мощного барыгу, взял у него ссуду, вернул кредит и вторую часть старого долга. Потом устроился к барыге отрабатывать ссуду, отрабатывал два с половиной года, но отработал. Барыга был доволен. Впоследствии оказалось, что сам он тоже нехилый мошенник, но уже было поздно.
А когда я сидел в Лефортово, хозяйка фирмы «Властилина» занимала камеру напротив моей. Высокая полная женщина. Даже, пожалуй, привлекательная. Нас выводили на прогулку в соседние дворики, и я слышал, как создательница пирамиды громко поет густым контральто все время одну и ту же песню: «Ах, какая женщина! Какая женщина! Мне б такую!» Слуха, правда, не было у нее совсем.
С тех пор не люблю барыг и создателей финансовых пирамид, не верю красивым бумагам с водяными знаками, ни одному документу не верю. А круглых печатей держу в укромном месте целое ведро. Пригодятся.
Приехал; сели на кухне. Я рассказал.
— Жаль, — сказала мама. — Уж больно место хорошее.
— Найдем другое, — сказал отец.
— Ты там не был, — страстно возразила мама. — Там — как в сказке! Райские луга! Аж воздух звенит.
И не удержалась — стала листать привезенный мною журнал.
Отец принял хмурый вид.
— То-то и оно, что луга. Кто ж тебе строить разрешит, если земля — пахотная?
— Сейчас и не такое разрешают, — сказала мама, переворачивая страницы. — Ах, погляди, какой домик! Игрушка!
Папа нацепил очки, посмотрел.
— Это не домик, а мудовое рыдание. Крыша не продумана. Куда весной снег падать будет? Прямо на главную дорогу? И окна больно огромные, в морозы не протопишь… А ставни где у них? Вообще нету, не предусмотрены. Кто хочешь залезет, сопрет имущество. На, забери свой журнал.
— Ну вот, — сказала мама. — Обосрал мечту.
— Успокойся, — ответил папа. — Сделаем мы тебе мечту. В лучшем виде.
— А я и не сомневаюсь. Но все равно — жалко… — мама посмотрела на меня. — Неужели там все так подозрительно?
— Не то слово, — сказал я. — Три сопливых девочки и кудрявый мальчик. Хоть бы одного взрослого за стол посадили, для солидности…
— А тебе-то, — мать улыбнулась, — сколько лет было, когда ты в бизнес полез?
— Двадцать два.
— Вот.
— Мама, это афера. Все продумано и организовано. И при этом у них нет ни единой бумажки на право владения землей.
— Эх! — мать засмеялась. — Слушай: подруга моя, Валентина Сергевна, шестой год дом строит. И до сих пор не имеет документа на право владения. Только справка мятая, на половине тетрадного листа. А вложены большие тыщи. Так что ты, друг, не спеши судить людей. Может, они честные.
— Он прав, — сказал отец. — Нет нынче честных. Вымерли.
Мама отложила журнал, вздохнула. Подвела итог:
— Платить не будем. Но и подозревать людей тоже нехорошо.
Отец потащил журнал из-под ее локтя.
— А если, — мама посмотрела на старшего мужчину, потом на младшего, — через два года на этом поле будут стоять дома? Я себе этого не прощу. Локти кусать буду.
— Не будешь, — спокойно возразил отец. — Не умеешь. Когда ты в последний раз локти кусала?
— Никогда не кусала.
— Вот. Если что, меня попросишь — я лично укушу. В самую мякоть.
— Чем ты укусишь, у тебя и зубов-то нет.
— Можно подумать, у тебя есть.
— Слушайте, — сказал я. — Может, вам сначала зубы вставить, а потом землю покупать?
— Вставим, — ответила мать. — За нас не волнуйся. И зубы вставим, и дом построим. Шутим мы так, не видишь, что ли? А журналов таких мне еще привези. Картинки красивые — страсть.
С тех пор прошло пять лет. Мать с отцом построили и обжили двухэтажный деревянный дом. С камином и горячей водой. Правда, не на поле — в сосновом лесу. Если заночевать в этом доме в конце апреля, а на рассвете выйти на крыльцо — от птичьего гомона можно оглохнуть.
Дорога к лесу тянется мимо деревни Дальней, на одном из поворотов можно увидеть тот самый изумрудно-розовый райский луг. На нем нет ни одной постройки, ни одного забора даже, никто ничего не возвел там.
Если я еду вместе с родителями, — мы втроем вздыхаем или шутим. Если я еду один — не вздыхаю, но припоминаю московский офис, деловую мамзель, быстрое движение ее неплохо выщипанных бровей в момент произнесения слов «землеотвод» и «межевое дело».
Два или три раза в год я встречаю на пыльном проселке давешнего вислоусого хитрована, у него тот же старый зеленый УАЗ и тот же самый неимоверно деловой вид. Все собираюсь остановить его, спросить, чем закончилась история с продажей клеверного поля, но почему-то стесняюсь. Да и не скажет он правды, отоврется.
Приняли
В ноябре я купил себе бушлат. Давно искал, нашел в дорогом, на пределе моих возможностей, магазине — и купил. Удобная вещь для зимы в большом городе, особенно если много ездишь в метро. Подземная грязь особенная, очень тонкая и жирная, за месяц она убивает любую одежду. Надев хороший официальный костюм, лучше вообще не касаться сидений, стен и поручней. Проехался несколько раз, — и уже по тебе видно: хоть и есть у тебя пиджак, но сам ты парень из метро, действующий по принципу «волка ноги кормят».
Ну и, помимо практической пользы, — мне всегда нравились красивые шмотки. В бушлате я смотрелся неформально и сурово. Не волком, но и не овцой тоже.
Еще более сурово хотел выглядеть сын. То была норма его субкультуры. Чадо страстно увлекалось тяжелой музыкой, металлом.
Он, металл этот, казался мне настолько тяжелым, что слушать композиции группы «Slayer» более одной минуты я не мог при всем желании. Тело отказывалось пропускать через себя гром и скрежет. Надевал наушники, сдвигал брови — и тут же возвращал, и соглашался, что да, трек реально сильный, и вообще, длинные и сложные гитарные партии «тяжелых» музыкантов богаты свежими мелодическими идеями.
Среди поклонников металла все очень строго. Два главных качества — «суровый» и «true». Если ты не суровый и не «true», к металлистам лучше не соваться.
Я пришел домой в новом бушлате цвета воронова крыла и спросил, хочет ли сын иметь такой же.
— Да, — решительно сказал Антон. — Это мне нравится! Это true.
На следующий день мы купили еще один, на размер меньше. Пацанчик, правда, выглядел немного чудновато по причине подростковой сутулости. Рос он, как щенок: по частям. Сначала ноги, потом грудь. Ступни были уже мужицкие, а плечишки еще совсем детские, хлипкие. Что, впрочем, вполне укладывалось в true-концепцию. Когда я однажды решил проводить парня на концерт «Sleepknot», то увидел возле входа в «Олимпийский» многотысячную толпу ровно таких же голенастых, несуразных бойцовых индюшат. Из воротников проклепанных кожанок торчали тонкие шеи, а выше можно было наблюдать розовые щеки и подбородки, покрытые цыплячьим пухом. Короче говоря, все было сурово до крайней степени.
Он приходил домой только есть и ночевать, и если задерживался до глубокой ночи — никогда не звонил ни мне, ни матери, поскольку это было не «сурово».
Мать, впрочем, отсутствовала по уважительной причине: состояла студенткой института в городе Бари, Италия. Там же и проживала. Семью посещала три раза в год, загорелая и слегка презрительная: после аппенинского юга в истеричной Москве ей и вода была не вода, и еда не еда; звонкое словцо «sci-fosa» часто слетало с ее языка.
В конце ноября прилетела, рассказала очередную порцию чисто итальянских историй, а в середине разговора забулькал телефон.
Сам я никогда не подхожу к городскому телефону — все, кому я нужен, звонят на мобильный, — трубку взяла супруга, и по ее лицу и официальному тону стало понятно, что стряслось нечто малоприятное.
— Твой сын в милиции, — нервно сообщила она, отключившись.
— Наконец-то, — ответил я. — И что там?
— Пытался пройти в метро не заплатив. Задержан сотрудниками. Иди забирай его. Вырастет бандитом — будешь виноват.
Отец бандита немедля снарядился, прихватив наличные; может, другие и ходят в милицию без денег, — только не я.
Пошел быстрым шагом, думая, что для жены всегда было важно в любой ситуации найти виноватого и виноватить до тех пор, пока обвиноваченный не понимал всю степень своей вины.
Злодеяние произошло на ближайшей станции метро. Я спустился в вестибюль, пройдя мимо унылого мальчишки, сидящего на корточках возле стены с плакатиком: «Помогите купить билет до Саратова». Мальчишка был необычайно жалок, — будь я женщиной, наверняка захотел бы покормить беднягу грудью.
Он сидел тут почти каждый день на протяжении трех месяцев. Я подумал, что за это время до Саратова можно и пешком дойти.
Обшарпанная дверь, ведущая в милицейское подземелье, была закрыта изнутри; пришлось стучать. Появился обычный сержантик, пахнущий, как все менты пахнут.
— Тут сына моего приняли, — сказал я. — За незаконный прорыв через турникет.
— А, — сказал сержантик. — Понял. Заходите, раз пришли.
Прошли по длинному, крашенному зеленым коридору; в конце открылась душная комната, где за столом устроилась красивая дама в синей форме и новых лейтенантских погонах, а напротив, на лавке, с независимым видом сидел сын. Клянусь, он даже закинул ногу на ногу, выставив едва не на середину комнаты свои огромные шнурованные ботинки со стальными мысами.
Меньшая половина помещения была затянута грубой черной решеткой: «обезьянник». Он был пуст.
— Что же вы, товарищ лейтенант? — сказал я даме, кивая на решетку. — Надо было закрыть парня по всем правилам. Ему бы польза была большая.
И метнул на отпрыска мрачный взгляд.
Антон опустил глаза, но я, внимательный, успел уловить его короткую дерзкую ухмылку.
— Не имеем права, — любезно ответила хозяйка кабинета. — Несовершеннолетних нельзя помещать в камеру предварительного заключения. Но наказать — придется…
Я положил на стол паспорт.
Ментовская работа заключается главным образом в составлении всевозможных протоколов. Когда служивый человек заполняет протокол — мешать нельзя, лучше сидеть тихо и помалкивать. Вообще, в отделениях милиции всегда следует по возможности помалкивать и не отсвечивать; низовые сотрудники очень любят спокойных, нескандальных клиентов. Спокойного и в туалет лишний раз выведут, и покурить разрешат.
Я подумал, не отвесить ли сыночку подзатыльник, но решил, что это будет выглядеть слишком демонстративно и ненатурально. Тем более что в нынешние либеральные времена отцовские затрещины не приветствуются; чего доброго, за насилие над ребенком в стенах казенного заведения меня и самого в «обезьянник» закроют.
— Распишись вот тут, — сказала дама, придвигая к Антону заполненную бумагу. — Протокол мною прочитан, с моих слов записано верно.
Подняла на меня синие глаза и добавила:
— С вас штраф. Пятьдесят рублей.
— А давайте я вам дам пятьсот, — сказал я. — И вы его посадите. На пару часиков. Чисто в педагогических целях. Пусть подумает. А мы пока сходим кофе выпьем.
То была не шутка. Но дама улыбнулась, и я сообразил, что мы — сыночек и папаша — смотримся комично. Два балбеса, старый и малый, одинаковый рост, одинаковые фигуры, одинаковые бушлаты. Один — продвинутый, даже матерый балбес, такой уравновешенный, начинающий седеть, неоднократный фигурант уголовных дел; второй — из новейшей генерации, пятнадцатилетний знаток компьютерных квестов и баскетбола; оба игроки то есть.
Антон опять хмыкнул. Я подумал, что происходящее, с одной стороны, развлекает его, а с другой — добавляет крутизны. Попасть в милицию — это сурово.
Может быть, если бы в «обезьяннике» сидел обычный набор городских подонков — например двое пахнущих мочой бродяг и какой-нибудь начинающий урка, грузин или дагестанец, крадун, щипач, баклан, — мальчишка мой вел бы себя иначе. Вжался бы в угол, считал бы минуты в ожидании: когда же придет папа и вытащит на вольную волю? Но пусто было в отделении, чисто, и если не уютно, то вполне опрятно, и от дамы-лейтенанта пахло духами — видимо, местные бродяги не нарушали закона, а бродили себе по поверхности, а щипачи ждали, когда начнется час пик, ибо для карманной кражи нужна толпа.
Пока сын корябал в протоколе требуемую фразу (дурным, как у всех компьютерных детей, почерком), папаша мысленно выругался. Теперь у сына возникнет неверное представление об органах правопорядка. Теперь он будет думать, что попасть в милицию — это такой фан.
— Я инспектор по делам несовершеннолетних, — сказала мне дама. — Вам пришлют повестку. Будете вызваны на профилактическую беседу.
— Слушаюсь, — ответил я. — Профилактическая беседа — это я завсегда. Спасибо вам большое.
— Всего хорошего.
— Пошли, — грубо приказал я сыну. — Попрощайся. Скажи: «До новых встреч, товарищ лейтенант!»
Антон нахмурился. Дети очень не любят, когда взрослые над ними подтрунивают, затащив на свою взрослую территорию. Судя по всему, он действительно немного перенервничал.
— Не надо так, — мягко возразила товарищ лейтенант. — Он хороший парень. Он все понял.
— Поймет, когда я объясню. На выход, — велел я отпрыску.
Шли по коридору — он впереди, — я смотрел на узкую черную спину, кусал губы.
Вот оно и случилось. Первый привод в милицию. Первая бутылка пива. Первый заработанный рубль. Первая женщина. Первая серьезная драка.
Первый разговор с иностранцем на его языке. Первый выстрел из автомата. Первая автомобильная авария. Первое стихотворение, за которое не стыдно. Первая сбывшаяся мечта. Первый настоящий враг. Первые долги. Первая съемная квартира. Первые две полоски теста на беременность.
— Дурак, — сказал я ему, когда вышли за дверь.
Сын мгновенно вскинулся, сверкнул глазами.
— Я не виноват! Он за колонной стоял. Я его не видел.
— Кто?
— Мент.
— Бог с ним, с ментом, — сказал я. — Билет надо покупать, понял?
— Понял. Пойду я, ладно?
— Допоздна не броди.
Он кивнул, уже повернувшись спиной, и зашагал прочь.
Наверху шел дождь со снегом, но воротник бушлата высок и тверд, поднял — и ни одна капля не попадет на шею.
«В пятнадцать лет, — закуривая, подумал папаша, — я на метро не ездил. Его в моем городе не было. Ездить начал в семнадцать, когда поступил в университет. Тогда проход в метро стоил пятак — то была самая крупная, увесистая металлическая деньга, она запускалась в щель и катилась по железным кишкам механизма с гулкими щелчками, со звоном. Проходить следовало быстро, удерживая ладонями готовые сомкнуться резиновые клешни. Пирог с повидлом в заводской столовой обходился в пятнадцать копеек. Если разобраться, я тогда был здоровый лоб, половозрелый студент, плотник-бетонщик, — и тем не менее думал о пирожках! Если бы не думал — не вспомнил бы теперь, спустя два десятилетия. А суровому металлисту — пятнадцать, его пирожки слаще…»
Позвонил жене, сказал, что обошлось.
— Эх вы, — сказала жена. — Яблоко от яблони.
— С парнем все ясно, — сказал я. — Вырастили. Пора второго делать.