Илион Симмонс Дэн
Dan Simmons
ILIUM
Copyright © 2003 by Dan Simmons
© Ю. Е. Моисеенко, перевод, 2005
© Е. М. Доброхотова-Майкова, примечания, 2022
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022
Издательство АЗБУКА®
Этот роман посвящается колледжу Уобаш – его студентам, профессорам и преподавателям, его наследию
Эндрю Марвелл. Сад (Перевод Г. Кружкова)
- А между тем воображенье
- Мне шлет иное наслажденье:
- Воображенье – океан,
- Где каждой вещи образ дан;
- Оно творит в своей стихии
- Пространства и моря другие;
- Но радость пятится назад
- К зеленым снам в зеленый сад.
Ахиллес в «Илиаде» Гомера Песнь девятая, 406–409 (Перевод В. Вересаева)
- Можно, что хочешь, добыть – и коров, и овец густорунных,
- Можно купить золотые треноги, коней златогривых, –
- Жизнь же назад получить невозможно; ее не добудешь
- И не поймаешь, когда чрез ограду зубов улетела.
Больное сердце, ждет, чтоб укусить.
Калибан в поэме Роберта Браунинга «Калибан о Сетебосе» (Перевод Э. Ермакова с изменениями)
Благодарности
Хотя при подготовке к работе над этим романом я обращался ко многим переложениям «Илиады», мне хотелось бы особенно отметить следующих переводчиков: Роберта Фэглса, Ричмонда Латтимора, Александра Поупа, Джорджа Чепмена, Роберта Фицджеральда и Аллена Мандельбаума. Их переводы бесконечно красивы, а их талант превосходит мое воображение.
Из тех, чья поэзия и художественная проза на тему «Илиады» помогли в создании этой книги, я должен в первую очередь назвать У. Х. Одена, Роберта Браунинга, Роберта Грейвса, Кристофера Лога, Роберта Лоуэлла, а также Альфреда Теннисона.
За исследования и комментарии к творчеству Гомера огромное спасибо Бернарду Ноксу, Ричмонду Латтимору, Малкольму М. Уилкоку, А. Дж. Б. Уейсу, Ф. Х. Стаббингзу, К. Кереньи и другим членам Гомеровской схолии[1], которых слишком долго было перечислять.
За глубокие замечания по поводу Шекспира и поэмы Браунинга «Калибан о Сетебосе» я признателен Гарольду Блуму, У. Х. Одену, а также издателям «Нортоновской антологии английской литературы». Читателям, желающим глубже разобраться в оденовской интерпретации «Калибана о Сетебосе» и прочих аспектах личности Калибана, я советую обратиться к труду Эдварда Мендельсона «Поздний Оден».
Размышления Манмута о сонетах Шекспира в основном направлялись великолепным «Искусством шекспировских сонетов» Хелен Вендлер.
Многие замечания Орфу с Ио, относящиеся к Марселю Прусту, вдохновлены сочинением Роберта Шаттука «Дорога Пруста. Путеводитель по книге „В поисках утраченного времени“».
Читателям, которые захотят подражать Манмуту в его страстном увлечении Шекспиром, могу посоветовать обратиться к замечательным трудам «Шекспир. Изобретение человека» Гарольда Блума, «Я и Шекспир. Приключения с Бардом» Германа Голлоба и «Жизнь Шекспира» Парка Хонана.
За подробные карты Марса (до терраформирования) я в большом долгу перед НАСА и Лабораторией реактивного движения. Очень помогла при создании книги научная работа «Постигая тайны Красной планеты», опубликованная Национальным географическим обществом, под редакцией Пола Рэбурна, с предисловием и комментариями Мэтта Голомбека. Богатым источником необходимых подробностей стал для меня журнал «Сайнтифик Америкэн». Особенно я признателен за следующие статьи: «Затерянный океан Европы» Роберта Т. Паппалардо, Джеймса У. Хеда и Рональда Грили (октябрь 1999), «Квантовая телепортация» Антона Цайлингера (апрель 2000) и «Как построить машину времени» Пола Дэвиса (сентябрь 2002).
И наконец, спасибо Клее Ричардсон за подробное объяснение, как построить самодельную плавильную печь с деревянным куполом.
От автора
В детстве, когда мы с братом доставали солдатиков из коробки, то запросто выстраивали рядом с синими и серыми участниками Войны Севера и Юга бойцов Второй мировой в хаки. Я предпочитаю видеть в этом ранний пример того, что Джон Китс называл «отрицательной способностью»[2]. (Еще у нас были викинг, индеец, ковбой и римский центурион, который бросал гранаты, но они воевали за Патруль времени. Некоторые несоответствия требуют того, что в Голливуде именуют «предысторией».)
Однако в случае «Илиона» я решил по возможности держаться единообразия. Те, кто, как я, заглядывал в великолепный перевод «Илиады» Ричмонда Латтимора (1951), заметят, что Hektor, Achilleus и Aias зовутся здесь Hector, Achilles и Ajax (Большой и Малый). И тут я согласен с Робертом Фэглсом, переложившим Гомера на английский в 1990 году: более латинизированные варианты, конечно, далековато ушли от греческого оригинала, но более точные версии звучат так, будто кошка отрыгивает комок шерсти. Как указывал Фэглс, никто не может притязать на полное единообразие, а текст читается лучше, если вернуться к обычной практике наших поэтов и перейти на латинское – или даже современное английское – написание имен богов и героев.
Исключения, опять же по Фэглсу, составляют те случаи, когда вместо Одиссея вдруг возникает Улисс или, скажем, вместо Афины – Минерва. У Александра Поупа, дивно переложившего «Илиаду» пятистопным ямбом, Юпитер запросто может задать трепку Аресу (не Марсу); моя личная «отрицательная способность» отказывается такое принять. Похоже, иногда лучше играть в солдатиков одного цвета.
Примечание: тем, кто, как я, с трудом запоминает имена богов, богинь, героев и прочих эпических персонажей и нуждается в шпаргалке, советую заглянуть в список действующих лиц, с. 627 и далее.
1. Илионская равнина
Гнев.
Пой, о Муза, про гнев Ахиллеса, Пелеева сына, мужеубийцы, на смерть обреченного, гнев, который ахеянам тысячи бедствий содеял и многие души могучие славных героев низринул в мрачный Дом Смерти[3]. И раз уж открыла ты рот, о Муза, пой и про гнев богов, столь раздраженных и сильных на этом их новом Олимпе; а еще про гнев постлюдей, пусть и ушедших от нас, и, конечно, про гнев горстки людей настоящих, пусть и давно поглощенных собой и уже ни к чему не пригодных. Пока ты распелась, о Муза, воспой также гнев тех суровых созданий, разумных и мыслящих, но на-людей-не-похожих, забывшихся сном подо льдами Европы, умирающих в серном пепле на Ио, рожденных на Ганимеде, в холодных каньонах.
Чуть не забыл я, о Муза, воспой и меня, злополучного, что возрожден-сам-того-не-желая, несчастный и мертвый, Том Хокенберри, филологии доктор, для близких друзей Хокенбуш – для друзей, давно обратившихся в прах, из безумного мира, того, что остался в далеком-далеком прошедшем.
Пой же и мой гнев, пусть ничтожен и слаб он рядом с яростью тех, кто бессмертен, или того же Ахиллеса-мужеубийцы.
Впрочем, я передумал, о Муза, не пой мне. Я тебя знаю. Я был твоим пленным, слугой, о несравненная стерва. Больше тебе я не верю. Нисколько.
И раз уж я невольно стал Хором этой истории, то начну ее, где сам пожелаю. А пожелал я начать ее здесь.
День как день, один из многих за те девять лет, что миновали после моего второго рождения. Просыпаюсь в казармах схолии – там, где красный песок, лазурное небо и огромные каменные лица, – получаю вызов от Музы, кровожадные цербериды обнюхивают меня и пропускают, хрустальный высокоскоростной эскалатор возносит меня к зеленым вершинам Олимпа – это семнадцать миль в высоту по восточному склону, – после доклада вхожу на пустую виллу хозяйки, выслушиваю отчет предыдущей смены, надеваю морфобраслет, непробиваемые доспехи и с тазером за поясом квитируюсь на вечернюю Илионскую равнину.
Вы когда-нибудь пытались представить себе осаду Трои? Если да, то я, как профессионал, только этим и занимавшийся целых двадцать лет, должен уверить: воображение вас подвело. Меня тоже. Правда жизни во много раз чудесней и ужасней того, что показал нам вещий слепец.
Прежде всего поражает сам город – Илион, или Троя, огромный укрепленный полис Древнего мира. Отсюда, с побережья, где я нахожусь, до него две с лишним мили – и все же мне отчетливо видны гордые стены на возвышении, озаренные тысячами факелов и костров, круглые башни, не такие безверхие, как уверял Марло[4], но все равно исполинские, чуждые, ошеломляющие.
Боевой лагерь ахейцев, данайцев и прочих завоевателей – строго говоря, они не «греки», до возникновения этого народа ждать еще две с лишним тысячи лет, но я все равно буду называть их греками – растянулся у моря на многие мили. Рассказывая студентам о Троянской войне, я всегда отмечал: при всем своем гомеровском величии Троянская война, вероятно, была довольно мелким столкновением – несколько тысяч греков против нескольких тысяч троянцев. Даже самые знающие члены схолии (сообщества комментаторов «Илиады», существовавшего две тысячи лет назад), исходя из текста поэмы, делали вывод, что на черных кораблях к этим берегам приплыли не более пятидесяти тысяч ахейцев и других греков.
Так вот, они заблуждались. По нынешним оценкам осаждающих более четверти миллиона. Осажденных, вместе с их союзниками, примерно половина этого числа. Очевидно, каждый герой с греческих островов поспешил на битву – поскольку битва означала грабеж, – захватив с собой воинов, союзников, приближенных, рабов и наложниц.
Зрелище поражает: мили и мили освещенных шатров, частоколов, мили рвов, пробитых в твердой почве, – никто не собирается отсиживаться в окопах, это лишь преграда для троянской конницы, – и на всем их протяжении полыхают, бросая отблески на лица, вспыхивая бликами на полированных клинках и ярких щитах, костры для освещения, для приготовления пищи и для сожжения трупов.
Погребальные костры.
Вот уже несколько недель, как в греческий стан запустила щупальца смертоносная зараза; сперва погибали одни лишь мулы и собаки, но затем мор перекинулся на людей: тут сляжет боец, там слуга, и наконец недуг разбушевался в полную силу. За десять дней умерло больше храбрых ахейцев и данайцев, чем за долгие месяцы войны. Я подозреваю, что это тиф. Греки убеждены, что причина бед – ярость Аполлона.
Видел я его – и здесь, и на Олимпе. Правда, приблизиться не рискнул. На редкость злобная рожа. «Дальноразящий» Аполлон – бог лучников и целителей, а заодно и всяческих болезней. Мало того, главный божественный союзник Трои в нынешней войне. Будь его воля, ахейцы давно бы уже повымирали. Так что не важно, откуда пришла угроза: от рек ли, полных разлагающейся плоти, или от крылатых стрел Аполлона, – в одном греки правы: он не желает им доброго здравия.
Прямо сейчас ахейские вожди и владыки – а кто из этих доблестных героев не вождь и не владыка в своей земле и в собственных глазах? – идут на общий совет у шатра Агамемнона, чтобы обсудить, как избавиться от гибельной напасти. Я тоже шагаю туда – медленно, с неохотой, как будто нынче не самый великий день за всю мою вторую жизнь, стоивший девяти с лишним лет ожидания. Ведь именно сегодня по-настоящему начинается гомеровская «Илиада».
Нет, мне, конечно, уже удавалось видеть отдельные происшествия, смещенные волей поэта во времени. К примеру, так называемый «Список кораблей»: собрание и исчисление греческих военных сил, описанное в песни второй. На самом деле сбор имел место девять лет назад, в Авлиде – на берегу пролива между Эвбеей и материковой Грецией. А Эпиполесис, обход войск Агамемноном, упомянутый в песни четвертой? Я лично наблюдал это событие вскоре после высадки ахейцев у стен Трои, а затем и то, что называл в своих лекциях «Тейхоскопия», то есть «взгляд со стены», когда Елена указывает Приаму и прочим троянским военачальникам различных ахейских героев. Тейхоскопия происходит в третьей песни поэмы, однако в настоящем ходе событий она последовала сразу за высадкой и Эпиполесисом.
Если можно говорить о настоящем ходе событий.
Во всяком случае, сегодня у нас совет в шатре Агамемнона и его ссора с Ахиллесом. Тут начинается «Илиада», и, казалось бы, весь мой профессиональный интерес должен быть направлен на это событие. Да только мне плевать. Пусть хорохорятся и распускают друг перед другом перья. Ну вытащит Ахиллес свой меч… Хотя нет, на такое даже я бы взглянул. Интересно, вправду ли Афина явится остановить спорщика, или это лишь образное выражение для описания нежданно-негаданно проснувшегося здравого смысла? Прежде я отдал бы жизнь за ответ, и вот теперь, когда ждать осталось считаные минуты… Мне решительно и бесповоротно на-пле-вать.
Девять долгих лет мучительно возвращающихся воспоминаний, беспрестанной войны и наблюдений за доблестным выпендрежем, не говоря уже о рабстве у бессмертных богов и Музы, сделали свое дело. Знаете, я заплясал бы от счастья, прилети сюда В-52 и сбрось атомную бомбу на головы ахейцев и троянцев, вместе взятых. Пошли они на хрен, эти герои вместе с их деревянными колесницами.
И тем не менее я плетусь к шатру Агамемнона. Это моя работа – следить за всем и отчитываться перед Музой. Иначе… Что ж, зарплату за простой не урежут. Скорее боги сократят меня самого – до горстки костяных обломков и праха, содержащего ДНК, из которой я был воссоздан. И тогда уж, как говорится, поминай как звали.
2. Холмы Ардис[5]. Ардис-Холл
Реализовавшись из факса неподалеку от дома Ады, Даэман недоуменно заморгал при виде багрового солнца над горизонтом. Ясное небо горело закатом меж исполинских деревьев по краю цепочки холмов. Отблески зарева полыхали в кобальтовой выси, отражаясь на каждом из величаво вращающихся колец – экваториальном и полярном. Даэман был сбит с толку: в Уланбате, где он недавно праздновал Вторую Двадцатку Тоби, стояло раннее утро, а здесь… Аду он не навещал уже много лет, да и вообще, отправляясь куда-либо, не знал, на какой материк или в какой временной пояс планеты угодит. Он помнил лишь, где живут самые близкие друзья, у которых бывал чаще всего: Седман – в Париже, Ризир – в собственном доме на скалах Чом, Оно – в Беллинбаде… Впрочем, Даэман не знал ни расположения материков, ни их названий, не имел понятия о географии или часовых поясах, поэтому не тяготился своим неведением.
И все-таки. С этим факсом он потерял целый день. Или выиграл? Во всяком случае, местный воздух пах иначе: терпко, влажно, более дико, что ли.
Даэман огляделся. Обычный факс-узел: пермобетоновый круг под ногами и узорчатые железные столбы, увенчанные желтой хрустальной перголой, и, разумеется, ближе к центру на столбике всегдашняя табличка с непонятными значками. Больше ничего – только трава, деревья, далекая речка и медленное вращение обоих колец, пересекающихся над головой, словно арматура громадного, медленного гироскопа.
Был теплый вечер, более влажный, чем в Уланбате. Факс-узел стоял на лугу в окружении пологих холмов. Шагах в тридцати ожидала старинная двухместная одноколка, над ее передком парил столь же древний сервитор, а между деревянными дышлами стоял одинокий войникс. М-да, за десять лет можно было и подзабыть варварские неудобства здешней жизни. Что за глупая фантазия: жить на удалении от факс-узла.
– Даэман-ур? – осведомился сервитор, хотя и сам знал, кто перед ним.
Даэман промычал в ответ и указал на видавший виды саквояж. Маленький слуга подлетел ближе и, подцепив багаж затупленными бивнями, легко поставил его в грузовое отделение одноколки, покуда гость забирался на сиденье.
– Ждем еще кого-нибудь?
– Нет, вы последний, – отозвался сервитор.
После чего зажужжал, занял полукруглую нишу возницы и звонким щелчком отдал команду. Войникс тут же впрягся и потрусил на закат, поднимая слабые облачка пыли над усыпанной гравием дорожкой. Даэман откинулся на удобную спинку из зеленой кожи, обхватил ладонями щегольскую трость и приготовился наслаждаться поездкой.
К черту разговоры о дружеских визитах: он прибыл сюда не навестить Аду, а соблазнить ее. Собственно, в этом и заключалось его занятие – прельщать юных женщин. И еще коллекционировать бабочек. Разница в возрасте (Аде было двадцать с небольшим, Даэман приближался ко Второй Двадцатке) совершенно не смущала его. Как и близкое родство с девушкой. Запрет на кровосмешение давным-давно исчез. Даэман слыхом не слыхивал про «дрейф генов», а если бы и слышал, то доверил бы лазарету это исправить. В лазарете исправляют все.
Даэман посетил Ардис-Холл десять лет назад с целью обольстить кузину Вирджинию – из чистой скуки, ведь эта кикимора выглядела страшнее войникса. Тогда-то он и увидел Аду обнаженной. Блуждая по нескончаемым коридорам в поисках Оранжереи для завтраков, он нечаянно оказался рядом с Адиной комнатой. За приоткрытой дверью стояло высокое, слегка рябое зеркало. В мутной поверхности отражалась девушка, обтиравшаяся губкой над тазом. Она была совершенно голой, и лицо ее выражало легкую скуку: как он узнал, излишняя чистоплотность не относилась к длинному списку ее особенностей. Зрелище юной женщины, только-только вышедшей из кокона детской невинности, заворожило Даэмана, которому в ту пору было чуть больше, чем Аде сейчас.
Даже тогда, когда в ее бедрах и грудях с бутонами сосков еще чувствовалась детская пухлость, – на нее стоило полюбоваться. Белая кожа (сколько бы она ни оставалась на солнце, ее лицо всегда сохраняло мягкую молочную белизну), серые глаза, малиновые губы, черные волосы – воплощение эротической мечты дилетанта. Культурная модель предписывала женщинам брить подмышки, но юная Ада (и Даэман искренне надеялся, что и нынешняя тоже) обращала на это требование не больше внимания, чем на все прочие. В огромном зеркале тогда (и пришпиленное булавкой в коллекционной коробке его памяти теперь) застыло еще детское, но уже роскошное тело, тяжелые бледные груди, молочная кожа, живые глаза, и всю эту белизну оттеняли четыре росчерка черных волос – вопросительный знак вьющихся локонов, которые она небрежно подкалывала вверх, когда не играла (а играла она почти все время), пара запятых под мышками и восхитительный, еще не оформившийся в дельту восклицательный знак, уходящий в сумрак между бедрами.
Одноколка несла седока прямо к цели. Даэман блаженно улыбался. Он не знал, отчего Аде вздумалось пригласить его после стольких лет и даже чью Двадцатку здесь отмечают, но не сомневался, что соблазнит ее до того, как вернется к настоящей жизни: к раутам, долгим визитам и случайным интрижкам с более светскими дамами.
Войникс легко трусил вперед, шуршал под его ногами гравий, ненавязчиво гудели старые гироскопы повозки. В долину тихо заползали вечерние тени, однако узкая дорожка вывела на гребень холма, и гость успел разглядеть половинку заходящего солнца до того, как опять съехал в полумрак, на просторные поля, засеянные каким-то невысоким злаком. Заботливые сервиторы порхали над колосьями, и Даэману подумалось, что они похожи на левитирующие крокетные мячики.
Дорога свернула влево, к югу, пересекла безымянную речушку по крытому деревянному мосту, серпантином поднялась по крутому склону и вошла под своды старого леса. Даэман смутно помнил, что охотился за бабочками в этом древнем лесу вечером того дня, когда увидел в зеркале голую Аду. Тогда он поймал у водопада редкую разновидность траурницы, и в памяти восторг коллекционера смешался с волнением при виде белого девичьего тела и черных волос. Даэман помнил, как глянуло на него отражение Ады, когда та подняла глаза, – без гнева или радости, без стыдливости, но и не бесстыдно, равнодушно и с легким научным интересом. Ада смотрела на охваченного вожделением двадцатисемилетнего Даэмана, примерно как сам Даэман разглядывал пойманную траурницу.
Повозка приближалась к Ардис-Холлу. Под древними дубами, ясенями и вязами на вершине было темно, но вдоль дороги горели желтые фонари, а линии цветных огоньков за деревьями, возможно, обозначали тропы.
Войникс выбежал из леса, и впереди открылся сумеречный вид. От сияющего огнями Ардис-Холла на холме расходились во все стороны гравийные дорожки; на четверть мили от дома до следующего леса тянулся луг, вдалеке поблескивала река, ловя догорающий закат, а в просвете между холмами на юго-западе проглядывали другие холмы, заросшие лесом, черные, без единого огонька, за ними – третьи, и так далее, пока темные вершины не сливались с темными тучами на горизонте.
Даэман поежился. До этой минуты он и не вспоминал, что дом стоит рядом с динозавровыми лесами этого континента – уж как он там называется. Весь прошлый приезд Даэман жил в страхе, хотя Вирджиния, Ванесса и прочие хором уверяли, что на пятьсот миль от Ардис-Холла опасных динозавров нет. (Все, кроме пятнадцатилетней Ады, – она просто смотрела на него изучающим, чуть насмешливым взглядом; позже Даэман узнал, что это ее всегдашнее выражение.) Тогда на прогулку его выманивали только бабочки, теперь не выманят и они. Хотя рядом сервиторы и войниксы, бояться нечего, но мало радости быть съеденным вымершей рептилией, а потом очнуться в лазарете с памятью об этом унижении.
Исполинский вяз на склоне под домом украшали десятки фонарей. Факелы горели вдоль подъездной аллеи и гравийных дорожек из дома во двор. У живых изгородей и вдоль темного леса стояли войниксы-охранники. Под старым вязом был накрыт длинный стол, пламя факелов трепетало на вечернем ветру, и некоторые гости уже сошлись к ужину. Даэман с удовольствием сноба отметил, что большинство мужчин по старинке облачены в грязновато-белые хламиды, бурнусы и парадные накидки землистых тонов: в более значимых кругах, к которым он принадлежал, этот стиль вышел из моды несколько месяцев назад.
Одноколка мягко подкатила к парадному входу Ардис-Холла и остановилась в снопе желтого света из дверей. Войникс распрягся и опустил дышла так бережно, что седок не ощутил ни малейшего толчка. Легкий сервитор подлетел забрать багаж. Даэман радостно ступил на твердую почву: после факса у него до сих пор кружилась голова.
Ада выбежала из двери и бросилась по лестнице ему навстречу. Даэман застыл, глупо улыбаясь. Ада была не просто красивее, чем он помнил; она была красивее, чем он мог вообразить.
3. Илионская равнина
Греческие предводители сошлись у шатра Агамемнона; вокруг полно заинтересованных зрителей, и ссора Агамемнона с Ахиллесом уже разгорается.
Нужно сказать, что сейчас я принял вид Биаса – не пилосского военачальника из дружины Нестора, а того, который служит Менесфею[6]. Бедный афинянин болеет тифом и, хотя выздоровеет, чтобы сражаться в песни тринадцатой, сейчас почти не выходит из шатра, стоящего дальше на побережье. Биас – довольно значительная фигура, так что копейщики и зеваки почтительно расступаются, пропуская меня к внутреннему кругу собравшихся. Однако, по счастью, никто не ждет, что Биас примет участие в споре.
Я уже пропустил ту часть драмы, когда Калхас Фесторид, «превосходный гадатель», объявляет ахейцам, из-за чего разгневался Аполлон. Один из военачальников шепчет мне на ухо, что, прежде чем заговорить, Калхас потребовал у Ахиллеса защиты на случай, если народу и царям не понравится его речь. Ахиллес согласился, и Калхас сказал то, что и так отчасти подозревали: жрец Аполлона Хрис умолял вернуть ему пленную дочь, и отказ Агамемнона прогневал бога.
Агамемнон разозлился на Калхасово толкование. «Развонялся, только держись», – со смехом шепчет мой собеседник, дыша винными парами. Если не ошибаюсь, это Ор. Несколько недель спустя он падет от руки Гектора, когда герой-троянец начнет валить ахейцев направо и налево.
Ор говорит мне, что несколько минут назад Агамемнон согласился вернуть пленницу, Хрисеиду («Хоть она и дороже мне собственной жены Клитемнестры!» – крикнул Атрид), но взамен потребовал такую же красивую наложницу. По словам упившегося в стельку Ора, Ахиллес в ответ обозвал Агамемнона корыстолюбцем и напомнил, что у аргивян, то бишь ахейцев, или данайцев – как только не кличут этих окаянных греков! – нет больше для него добычи. Когда-нибудь, если военная удача им улыбнется, пообещал мужеубийца Ахиллес, Агамемнон получит другую девицу, а пока пусть отдаст Хрисеиду отцу и заткнется.
– Тут Атрид поднял такую вонищу, что прямо сил нет! – Ор смеется во все горло, и несколько военачальников строго оборачиваются на нас.
Я киваю и внимательно смотрю вперед. Агамемнон, как обычно, в центре событий. Вот уж поистине прирожденный лидер – рослый, статный, борода завивается классическими колечками, брови полубога строго сведены над пронзительными глазами, умащенный маслом мускулистый торс облачен в изысканнейшие одеяния. Точно напротив него, посередине круга, стоит Ахиллес. Моложе, сильнее и даже красивее Агамемнона, Ахиллес почти не поддается описанию. Еще когда я впервые увидел его на смотре кораблей более девяти лет назад, то подумал, что передо мной самый богоподобный из множества богоподобных мужей, настолько впечатляли его мощь и величие. С тех пор я понял, что при всем этом Ахиллес туповат – своего рода бесконечно похорошевший Арнольд Шварценеггер.
Ахиллеса и Агамемнона окружают герои, лекции о которых я читал всю мою другую жизнь. Во плоти они ничуть не разочаровывают. Подле Агамемнона – но в закипающей ссоре явно не с ним – стоит Одиссей. Он на целую голову ниже Атрида, зато шире в груди и плечах и потому среди прочих греческих вождей кажется бараном среди овец. Ум и хитрость видны в его глазах и отпечатались в морщинах обветренного лица. Я ни разу не говорил с Одиссеем, но надеюсь поговорить до того, когда война закончится и он отправится в путешествие.
По правую руку от Агамемнона – младший брат Менелай, муж Елены. Жаль, что мне не дают доллар всякий раз, когда кто-нибудь из ахейцев вякает, что, мол, будь Менелай искуснее в постели («Был бы у него побольше», – сказал Диомед приятелю три дня назад, я стоял рядом и слышал), Елена не сбежала бы с Парисом в Илион и греческие герои не убили бы последние девять лет на эту треклятую осаду. Слева от Агамемнона стоит Орест – нет, конечно же, не избалованный наследник, тот оставлен дома, хотя в свое время отомстит за отца и заслужит отдельную трагедию, – а его тезка, верный копьеносец. Он падет от руки Гектора при следующей большой вылазке троянцев.
Рядом с Орестом я вижу Еврибата – вестника Атрида, не путать с Еврибатом – глашатаем Одиссея. Бок о бок с ним стоит Птолемеев сын Эвримедон, красивый юноша, возница Агамемнона – не путать с куда менее красивым Эвримедоном, возницей Нестора. (Здесь я порою думаю, что охотно заменил бы все эти славные патронимы на несколько простых фамилий.)
К великодержавному Атриду присоединились нынче вечером предводители саламитов и локров – Большой и Малый Аяксы. Эти двое только именами и схожи: если один похож на белого полузащитника из Национальной футбольной лиги, то второй больше смахивает на карманника. Третий по значимости вождь аргивян Эвриал ни на шаг не отходит от своего босса Сфенела, который так ужасно шепелявит, что не может произнести собственное имя. Друг Агамемнона и главный военачальник аргивян, прямодушный Диомед тоже здесь. Сегодня он не весел, стоит, скрестив руки на груди, и смотрит в землю. Старец Нестор – «громогласный вития пилосский» – наблюдает за разгорающейся ссорой, и лицо у него еще мрачнее, чем у Диомеда.
Если все пойдет по Гомеру, через несколько минут Нестор произнесет знаменитый монолог, в котором безуспешно попытается пристыдить Агамемнона и Ахиллеса, пока их распря не сыграла на руку троянцам. И надо признаться, мне хочется его послушать. Хотя бы ради упоминания о древней битве с кентаврами[7]. Меня всегда интересовали кентавры, и у Гомера Нестор говорит о них как о чем-то обыденном, а ведь во всей «Илиаде» из мифических существ упомянуты лишь они и химера. Пока же, в ожидании речи, я стараюсь не попасться Нестору на глаза, поскольку Биас, чей облик я принял, его подчиненный, и я не хочу, чтобы меня втянули в разговор. Впрочем, сейчас этого можно не опасаться: Нестор, как и остальные зрители, целиком занят перебранкой Агамемнона и Ахиллеса.
Возле Нестора, не примыкая ни к одному из вождей, стоят Менесфей (согласно Гомеру, Парис убьет его недели через две), Евмел (вождь фессалийцев из Феры), Поликсен (сопредводитель рати эпеян) с приятелем Фалпием, Фоас (военачальник этолийцев), Леонтей и Полипет в одеяниях, типичных для их родной Аргиссы, а также Махаон и его брат Подалирий (за чьей спиной выстроились фессалийские командиры пониже рангом), дражайший друг Одиссея Левк (обреченный через несколько дней погибнуть от пики Антифа) и прочие герои, которых я за долгие годы научился узнавать не только в лицо, но даже по манере сражаться, бахвалиться и приносить жертвы богам. На случай если я еще этого не упомянул, собравшиеся здесь древние греки ничего не делают вполсилы – они в любом деле выкладываются на всю катушку, «с полным принятием рисков», как выразился один ученый в двадцатом веке.
Напротив Агамемнона, справа от Ахиллеса стоит его ближайший друг Патрокл (чья смерть от руки Гектора вызовет Гнев Ахиллеса и величайшую бойню в военной истории). Здесь же Тлиполем, сын мифического Геракла, убивший дядю своего отца и бежавший из дома (этому молодому красавцу суждено пасть от копья Сарпедона). Между Патроклом и Тлиполемом старик Феникс (добрый друг Ахиллеса и его бывший наставник) шепчется с Орсилохом Диоклидом, которого скоро убьет Эней. По левую сторону от разъяренного Ахиллеса стоит Идоменей; из поэмы я не знал, что они такие близкие друзья.
Само собой, ахейцев во внутреннем круге гораздо больше. Я уже молчу о бесчисленной толпе за своей спиной, но ведь картина и так ясна, правда? Как в эпосе Гомера, так и в повседневной жизни на Илионской равнине безымянных героев нет. Каждый из них таскает за собой собственную историю, родину, отца, жен, детей и движимое имущество, прибегая к их помощи в риторических и военных стычках. Одного этого хватит, чтобы доконать простого гомероведа.
– Что ж, богоравный Ахиллес, вечно плутующий в кости, на поле сраженья и с бабами, теперь ты решил сплутовать со мной! – кричит Агамемнон. – Да только не выйдет! Ты получил невольницу Брисеиду, которая не уступает красой моей Хрисеиде. Ты, значит, сохранишь добычу, а мне прикажешь сидеть с пустыми руками? Не на такого напал! Да я лучше передам бразды правления… вон хоть Аяксу, или Идоменею, или многомудрому Одиссею… или тебе… да, тебе… чем позволю так себя надуть!
– Валяй, передавай! – скалится Ахиллес. – Нам и впрямь нужен достойный предводитель!
Агамемнон багровеет.
– Отлично. Спускайте на море черный корабль с гребцами, возьмите Хрисеиду, если посмеете… Жертвы, о Ахиллес-мужеубийца, ты вознесешь сам. Но знай, я без добычи не останусь. Твоя прелестная Брисеида возместит мне потерю.
Красивое лицо Ахиллеса кривится от ярости.
– Наглец, одетый в бесстыдство и погрязший в алчности! Трусливая собачья образина!
Агамемнон делает шаг вперед, бросает жезл и берется за меч.
Ахиллес тоже делает шаг вперед и сжимает рукоять меча.
– Троянцы не причинили нам зла, Агамемнон, но причинил ты. Не троянцы, а твоя алчность привела нас к этому берегу. Мы сражаемся за тебя, бесстыжая морда, чтобы вернуть честь тебе и твоему братцу, который не сумел удержать в спальне свою жену…
Теперь уже Менелай делает шаг вперед и хватается за меч. Воины и владыки стягиваются к тому или иному герою, и круг распадается на три части: на тех, кто будет драться за Агамемнона, тех, кто будет драться за Ахиллеса, и тех вокруг Одиссея и Нестора, кто настолько возмущен, что готов убить обоих спорщиков.
– Мы с моими людьми отплываем! – кричит Ахиллес. – Обратно во Фтию. Лучше утонуть, возвращаясь домой без добычи с поражением, чем оставаться здесь и позорить себя, наполняя кубок Агамемнона и завоевывая ему добычу!
– Скатертью дорога! – орет Агамемнон. – Дезертируй на здоровье! Я тебя сюда не звал. Ты великий воин, Ахиллес, да что с того? Это дар богов, а не твоя заслуга. Ты любишь сражения, кровь и резню, так забирай своих раболепных мирмидонцев и катись! – Он сплевывает.
Ахиллес буквально трясется от негодования. Он явно разрывается между искушением повернуться, забрать своих людей и навсегда покинуть Илион и желанием прирезать Агамемнона, точно жертвенную овцу.
– Но знай, Ахиллес… – Агамемнон внезапно понижает голос, однако его жуткий шепот отчетливо слышен сотням собравшихся, – Хрисеиду я отдам, раз уж бог этого требует, но заберу вместо нее твою Брисеиду, дабы все видели, насколько Агамемнон выше вздорного мальчишки Ахиллеса!
Тут Ахиллес окончательно теряет голову и уже не на шутку хватается за меч. На этом бы «Илиада» и закончилась: смертью Агамемнона, или Ахиллеса, или обоих, ахейцы отплыли бы домой, Гектор дожил бы до глубокой старости, а Троя простояла бы тысячу лет, возможно затмив славу Рима. Как нарочно, в этот миг за спиной Ахиллеса возникает Афина.
Я ее вижу. Ахиллес оборачивается с перекошенным лицом и тоже ее видит. А вот прочие – нет. Я не понимаю эту технологию избирательной невидимости, но она работает и у меня, и у богов.
Эй, погодите-ка, дело не только в невидимости… Бессмертные опять остановили время. Это их излюбленный способ общения со своими любимчиками без лишних свидетелей. Я такое видел всего несколько раз. Рот у Агамемнона раскрыт, брызжущая слюна застыла в воздухе, но ни звука не слышно; челюсть замерла, не дрогнет ни единый мускул, темные глаза не моргают. И так же застыли все остальные в кругу. Над головами зависла белая чайка. Волны взметнулись, но не разбиваются о берег. Воздух сгустился, будто сироп, а мы в нем – точно мухи в янтаре. Движутся в этом остолбенелом мире лишь Афина Паллада, Ахиллес да я, когда чуть заметно подаюсь вперед, ловя каждое слово.
Ахиллес по-прежнему сжимает меч, наполовину вынутый из мастерски сработанных ножен, однако богиня схватила его за длинные волосы и силой развернула к себе. Теперь он не смеет извлечь клинок, ведь это значило бы бросить вызов богине.
Однако глаза Ахиллеса пылают полубезумным огнем, и он кричит в густой, тягучей тишине замороженного времени:
– Почему? Почему сейчас? Почему ты явилась ко мне сейчас, богиня, дочь Зевса? Чтобы посмотреть, как Агамемнон меня унижает?
– Покорись! – говорит Афина.
Если вы еще не встречали богинь, что я могу вам сказать? Только то, что они выше смертных (в буквальном смысле: в Афине футов семь роста, не меньше), а также намного красивей. Предполагаю, тут не обошлось без нанотехнологий и лабораторий по модификации ДНК. В Афине женственная прелесть сочетается с божественной властностью и абсолютной силой, какую я и вообразить не мог до того, как возвратился к жизни под сенью Олимпа.
По-прежнему держа Ахиллеса за волосы, она запрокидывает ему голову, заставляет его отвести взгляд от замершего Агамемнона с приспешниками.
– Я не покорюсь! – кричит Ахиллес. Даже в вязком воздухе, где гаснет любой звук, голос мужеубийцы по-прежнему гулок и грозен. – Эта свинья, возомнившая себя царем, заплатит за свою дерзость жизнью!
– Покорись, – повторяет Афина. – Белорукая Гера послала меня укротить твой гнев. Покорись.
В шалых очах Ахиллеса мелькает замешательство. Среди олимпийских союзников ахейцев Гера, супруга Зевса Кронида, – самая могущественная и к тому же покровительствовала Ахиллесу еще в его необычном детстве.
– Убери руку с меча, Ахиллес, – приказывает Афина. – Хочешь, брани Агамемнона, крой его на чем свет стоит, но не убивай его. Делай, что мы велим, и я обещаю – а мне известна твоя судьба и будущее любого из смертных, – что наступит день, когда это оскорбление тебе возместят трикраты более великим даром. Попробуй не подчиниться, и ты умрешь. Лучше повинуйся мне и Гере – и обретешь блистательную награду.
Ахиллес сердито кривится, вырывает волосы из божественного кулака, однако прячет меч в ножны. Он и Афина кажутся посетителями в музее восковых фигур под открытым небом.
– Не мне бороться с вами обеими, богиня, – говорит Ахиллес. – Человеку лучше покориться воле бессмертных, пусть даже сердце разрывается от гнева. Но и боги должны бы впредь внимать его молитвам.
Афина неуловимо улыбается, исчезает из виду – квитируется обратно на Олимп, – и время возобновляет ход.
Агамемнон заканчивает речь. С мечом в ножнах Ахиллес выступает на середину круга.
– Жалкий винный бурдюк! – кричит мужеубийца. – У тебя глаза собаки и сердце оленя! Что ты за вождь, коль ни разу не вел нас на битву, не ходил в походы с лучшими из ахейцев! Тебе недостает мужества грабить Илион, поэтому ты ищешь добычу в шатрах своего воинства! Лишь над презренными ты и «владыка»! Я говорю тебе и клянусь великой клятвой…
Сотни людей вокруг дружно ахают – даже если бы Ахиллес просто зарубил Агамемнона, как собаку, они не были бы так потрясены.
– Клянусь, что однажды сыны Ахеи будут призывать Ахиллеса! – кричит мужеубийца, и раскаты его голоса заставляют встрепенуться даже игроков в кости за сотню ярдов от шатров. – Гектор покосит вас, точно пшеницу! И тогда, Атрид, как ни дрожи ты за свою душонку, спасенья не будет! В тот день ты вырвешь сердце из груди и изгложешь в отчаянии, что так обесчестил храбрейшего из ахейцев!
С этими словами Ахиллес поворачивается на прославленной пятке и, хрустя морской галькой, удаляется во тьму между шатрами. Красиво ушел, шут меня дери!
Агамемнон складывает руки на груди и качает головой. Остальные возбужденно перешептываются. Нестор делает шаг вперед, готовясь произнести свою речь под девизом «во-дни-кентавров-мы-держались-вместе». Странно: у Гомера Ахиллес слушает увещания Нестора. Я как ученый отмечаю это отклонение, но мои мысли уже далеко-далеко.
Я вспомнил зверский взгляд Ахиллеса за миг до того, как Афина дернула его за волосы и заставила смириться, и у меня родился замысел. Дерзкий, самоубийственный, без сомнения, обреченный на провал и все же такой прекрасный, что с минуту я почти не мог дышать.
– Что с тобой, Биас? – спрашивает Ор, мой сосед.
Я тупо гляжу на него. Кто это? И кто такой Биас? Ах да, ясно. Мотаю головой и выбираюсь из плотной толпы великих убийц.
Галька хрустит и под моими ногами, хоть и не столь героически, как при уходе Ахиллеса. Шагаю к воде и, оказавшись вдали от любопытных глаз, тут же сбрасываю с себя личину Биаса. Всякий, кто взглянул бы на меня сейчас, увидел бы немолодого Томаса Хокенберри, в очках и так далее, в нелепой одежде ахейского копейщика; шерстяная ткань и мех скрывают видоизменяющее снаряжение и противоударные доспехи.
Передо мною темное море. Виноцветное, думаю я, но даже не улыбаюсь.
Меня не впервые захлестывает желание воспользоваться невидимостью и способностью к левитации: пролететь над Илионом, последний раз взглянуть на его пылающие факелы и обреченных жителей, а затем унестись на юго-запад, через виноцветное – Эгейское – море к покуда-еще-не-греческим островам и земле. Я мог бы проведать Клитемнестру, Пенелопу, Телемаха и Ореста… Профессор Томас Хокенберри и мальчиком, и мужчиной лучше ладил с женщинами и детьми, чем с сильным полом.
Правда, эти протогреческие женщины и дети беспощаднее и кровожаднее любого взрослого мужчины, знакомого Хокенберри в прошлой бескровной жизни.
Улечу как-нибудь в другой раз. Вернее, никогда не улечу.
Волны катятся одна за одной, их привычный шум немного успокаивает.
Я это сделаю. Вместе с решением приходит упоительное ощущение полета. Даже нет, не полета, а краткого мига невесомости, когда бросаешься с высокого обрыва и знаешь, что возврата не будет. Либо утонешь, либо поплывешь. Либо упадешь, либо полетишь.
Я это сделаю.
4. Близ Коннемарского хаоса
Подводная лодка европеанского моравека Манмута была в трех милях от кракена и продолжала отрываться, что, по идее, могло бы отчасти успокоить миниатюрного полуорганического робота, но не успокаивало, поскольку щупальца кракена нередко имеют в длину пять километров.
Тяжеловато придется. Хуже того, нападение отвлекло моравека. Манмут почти закончил новый разбор сто шестнадцатого сонета и спешилотправить результаты Орфу на Ио. Не хватало только, чтобы его подлодку проглотили. Он запеленговал кракена, убедился, что исполинская голодная желеобразная масса все еще его преследует, связался с реактором и увеличил скорость подлодки на три узла.
Кракен, покинувший привычные глубины, старался нагнать добычу в разводьях близ Коннемарского хаоса. Моравек знал, что, пока они оба движутся с такой скоростью, кракен не сможет вытянуть щупальца на всю длину и захватить подлодку. Но если она натолкнется на препятствие, скажем на большой клубок мерцающих водорослей, так что ему придется замедлить ход и выпутываться из фосфоресцирующих склизких лент, то кракен настигнет его, как…
– А, ладно, черт с ним! – изрек Манмут в гудящую тишину тесной кабины, отказываясь от попыток найти удачное сравнение.
Его сенсоры были подключены к системам подлодки, и сейчас виртуальное зрение показывало ему гигантские клубки мерцающих водорослей прямо по курсу. Светящиеся колонии колыхались вдоль изотермических потоков, подпитываясь красноватыми струйками сульфата магния, которые множеством кровавых корней поднимались к ледяному панцирю.
«Нырнуть», – подумал Манмут, и подлодка ушла на двадцать километров ниже. Кракен метнулся следом. Если бы кракен мог ухмыляться, то ухмылялся бы сейчас: эта глубина наиболее благоприятна для его охоты.
Манмут нехотя убрал из визуального поля сто шестнадцатый сонет и задумался, какие есть варианты. Стыдно быть съеденным кракеном меньше чем в ста километрах от Централа Коннемарского хаоса. Проклятые бюрократы: могли бы очистить местные подледные моря от чудищ, прежде чем вызывать одного из своих моравеков-исследователей на совещание!
Можно убить кракена. Однако тут на тысячи километров ни единой уборочной подлодки, а бросать красавца на съедение паразитам, населяющим колонии мерцающих водорослей, соляным акулам, свободно плавающим трубчатым червям и другим кракенам было бы слишком расточительно.
Манмут на время отключил виртуальное зрение и огляделся, словно ожидая, что стиснутая до размеров кабины окружающая действительность подскажет верное решение. Так и получилось.
На рабочем пульте, рядом с шекспировскими томами в кожаных переплетах и распечаткой Вендлер[8], стояла лава-лампа – шутливый подарок от прежнего напарника-моравека Уртцвайля, полученный двадцать земных лет назад.
Манмут улыбнулся и восстановил виртуальную связь на всех частотах. В такой близости от Централа должны быть диапиры, а кракены их ненавидят…
И точно: в пятнадцати километрах к юго-востоку целое облако диапиров лениво всплывало со дна подобно белым пузырькам в лава-лампе. Манмут взял курс на ближайший и заодно прибавил еще пять узлов для надежности, если можно говорить о надежности в радиусе досягаемости щупалец взрослого кракена.
Диапир – просто шар теплого льда, нагретого геотермальными источниками и горячими гравитационными очагами глубоко внизу; он всплывает на поверхность моря, насыщенного сернокислым магнием, и присоединяется к ледниковому покрову, который некогда покрывал Европу целиком, да и теперь, спустя тысячу четыреста з-лет после прибытия на планету криобот-арбайтеров, занимает более девяноста восьми процентов ее площади. Этот диапир имел в поперечнике около пятнадцати километров и поднимался быстро.
Кракенам не нравятся электролитические свойства диапиров, твари не хотят марать о них даже щупальца, а уж тем более руки-убийцы или пасть.
Подлодка достигла шара, оторвавшись от преследователя на десять километров, замедлила ход, усилила прочность внешнего корпуса, втянула внутрь сенсоры и зонды и вбурилась в подтаявший лед. С помощью локатора и системы навигации Манмут проверил разводья и «веснушки», до которых оставалось почти восемь тысяч метров[9]. Минут через пять диапир вклинится в толстый ледяной покров, просочится по трещинам, разводьям и «веснушкам» и поднимет стометровый фонтан снежной каши. На какие-то мгновения Коннемарский хаос уподобится Йеллоустонскому парку из Америки Потерянной Эпохи с его красно-серными гейзерами и кипящими ключами. Затем струя рассеется в условиях тяготения Европы (одна седьмая земного), выпадет замедленным мокрым снегом на километры по обе стороны каждой поверхностной «веснушки» и застынет в разреженной искусственной атмосфере (всех ее ста миллибарах), добавив новых абстрактных скульптурных форм и без того покореженным ледяным полям.
Манмут не мог погибнуть в буквальном смысле – он, хоть и был частично органическим, скорее «существовал», чем «жил», – но ему определенно не улыбалось стать снежным фонтаном или частью абстрактной ледяной скульптуры на следующую тысячу з-лет. На минуту он позабыл и кракена, и сто шестнадцатый сонет, углубившись в вычисления: скорость подъема диапира, движение подлодки в снежной каше, быстро приближающийся ледяной покров – затем загрузил свои мысли в машинное отделение и балластные отсеки. Если все пойдет как надо, он выскочит с южной стороны диапира за полкилометра до удара о ледяной щит и устремится вперед, производя аварийное продувание, в то самое время, как приливная волна от фонтана достигнет разводья. Тогда он ускорится до ста километров в час, чтобы опередить действие фонтана, – то есть пролетит на подлодке, как на доске для серфинга, половину расстояния до Централа Коннемарского хаоса. Последние километров двадцать до базы он проделает, когда приливная волна рассеется, но тут ничего не поделаешь. Классное будет прибытие.
Если разводье впереди чем-нибудь не перекрыто. Или из Централа не выйдет другая подлодка. Очень будет неловко несколько секунд до того, как Манмут и «Смуглая леди» разлетятся на куски.
По крайней мере, о кракене можно больше не думать: ближе чем на пять километров к поверхности эти твари не подплывают.
Введя все команды и зная, что сделал все возможное, дабы выжить и прибыть на базу вовремя, Манмут вернулся к разбору сонета.
Подлодка – которую он много лет назад назвал «Смуглой леди» – проделала последние километров двадцать до Централа Коннемарского хаоса по километровой ширины разводью, скользя по черному морю под черным небом. Восходил Юпитер в четвертой четверти, облачные полосы клубились приглушенными тонами, невысоко над ледяным горизонтом по лику гиганта двигалась крохотная Ио. По обе стороны разводья вздымались на сотни километров серые и тускло-красные ледяные скалы.
Манмут в волнении вывел в поле зрения шекспировский сонет.
- Не признаю препятствий я для брака
- Двух честных душ. Ведь нет любви в любви,
- Что в «переменах» выглядит «инако»
- И внемлет зову, только позови[10].
- Любовь – над бурей поднятый маяк,
- Не меркнущий во мраке и тумане.
- Любовь – звезда, которою моряк
- Определяет место в океане.
- Любовь – не кукла жалкая в руках
- У времени, стирающего розы
- На пламенных устах и на щеках,
- И не страшны ей времени угрозы.
- А если я не прав и лжет мой стих,
- То нет любви – и нет стихов моих!
За десятилетия он успел возненавидеть это слащавое творение. Чересчур прилизано. Должно быть, люди Потерянной Эпохи обожали цитировать подобную чепуху на свадебных церемониях. Халтура. Совсем не в духе Шекспира.
Но вот однажды ему попались микрокассеты с критическими трудами некой Хелен Вендлер, которая жила и писала в какой-то из этих веков – девятнадцатый, или двадцатый, или двадцать первый (даты плохо сохранились), и получил ключ к расшифровке сонета. Что, если это не приторное утверждение, каким его изображали много веков, а яростное отрицание?
Манмут еще раз перечитал «ключевые слова». Вот они, почти в каждой строчке: «не, не, не, не, не, не, нет, нет». Почти эхо «никогда, никогда, никогда» у короля Лира.
Несомненно, это поэма отрицания. Но отрицания чего?
Манмут знал, что сонет относится к циклу, который посвящен «прекрасному юноше», но знал и другое: что слово «юноша» – лишь фиговый листок, добавленный в более ханжеские годы. Любовные послания предназначались не взрослому мужчине, а «юноше» – мальчику, которому могло быть и тринадцать. Манмут читал литературных критиков второй половины двадцатого века: эти «ученые» считали сонеты буквальными – то есть настоящими гомосексуальными письмами драматурга Шекспира. Однако из более научных работ предшествующих времен и конца Потерянной Эпохи Манмут знал, что такая буквальная, политически мотивированная трактовка наивна.
Он не сомневался: в сонетах Шекспир создает сложно выстроенную драму. «Юноша» и «смуглая леди» – ее персонажи. Это не порождение сиюминутной страсти, а плод многолетней работы зрелого мастера. Что он исследовал в сонетах? Любовь. Только вот что Шекспир думал о ней на самом деле?
Этого никто и никогда не узнает. Разве Бард с его умом, цинизмом, с его скрытностью выставил бы напоказ свои истинные переживания? Однако в пьесе за пьесой Шекспир показывал, как сильные чувства – в том числе любовь – превращают людей в дураков. Подобно Лиру, Шекспир любил своих Дураков. Ромео был дураком Фортуны, Гамлет – дураком Рока, Макбет – дураком Честолюбия, Фальстаф… ну, Фальстаф не был ничьим дураком… но сделался дураком из любви к принцу Хэлу и умер от разбитого сердца, когда молодой принц его бросил.
Манмут знал, что «поэт», иногда называемый «Уиллом», был не историческим Уиллом Шекспиром, как утверждали ученые двадцатого столетия, а скорее очередным драматическим конструктом, который поэт-драматург создал для исследования разных граней любви. Что, если «поэт», как шекспировский злополучный граф Орсино, был Дураком Любви? Человеком, влюбленным в любовь?
Манмуту нравился такой подход. «Брак честных душ» между поэтом и юношей означал не гомосексуальную связь, а подлинное таинство душевного единения, грань любви, которую чтили задолго до Шекспира. На первый взгляд сонет 116 кажется банальной клятвой в любви и верности, однако на самом деле это опровержение…
И вдруг все части головоломки встали на места. Как многие великие поэты, Шекспир начинал свои стихи ранее или позже их настоящего «начала». Так какие же слова «юноши» одурманенному любовью поэту потребовали столь яростного отпора?
Манмут выдвинул пальцы из первичного манипулятора, взял стилус и принялся выводить на т-дощечке:
Дорогой Уилл! Да, мы оба хотели бы, чтобы наш брак честных душ – раз уж мужчины не могу делить таинство телесного брака – был нерушим, как истинное супружество. Но это невозможно. Люди меняются, Уилл. Обстоятельства тоже. Если человек или какое-либо его качество уходят навсегда, гаснет и чувство. Когда-то я любил тебя, Уилл, святая правда. Только ты стал иным, ты уже не тот, отсюда и перемена во мне и наших чувствах.
Искренне твой,
Юноша.
Манмут глянул на свое письмо и расхохотался, хотя смех тут же замер, когда стало ясно, как бесповоротно изменился сонет. Вместо приторных клятв в неизменной любви – яростное обличение неверного юноши. Теперь сонет звучал так:
- Не признаю (так называемых) «препятствий» я для брака
- Двух честных душ. Ведь нет любви в любви,
- Что в «переменах» выглядит «инако»
- И внемлет зову, только позови,
- О нет!..
Манмут с трудом сдерживал волнение. Наконец-то все встало на свои места: и каждое слово в сонете, и весь цикл. «Брак честных душ» исчез, не оставив после себя ничего, кроме гнева, упреков, подозрений, лжи и дальнейшей измены – всего, что воплотится с полной силой в сонете 126. К тому времени «юноша» и мысли об идеальной любви канут в прошлое ради грубых наслаждений «смуглой леди». Манмут переключил сознание на виртуальность и начал шифровать электронное послание своему верному собеседнику в последние двенадцать лет, Орфу с Ио.
Завыли сирены. Перед виртуальными глазами замигали огни. «Кракен!» – в первую секунду подумал Манмут, однако кракены не выплывают на поверхность и не выходят в открытое разводье.
Сохранив в памяти сонет и собственные заметки, Манмут стер неотправленное электронное послание и раскрыл внешние сенсоры.
«Смуглая леди» была в пяти километрах от Централа хаоса, в зоне дистанционного управления доками для подлодок. Манмут передал управление Централу и принялся разглядывать ледяные обрывы впереди.
Снаружи Коннемарский хаос не отличался от остальной поверхности Европы – гряды торосов, вздымающих ледяные обрывы на двести-триста метров, массы льда, блокирующие лабиринт открытых разводий и «веснушек». Но вскоре стали заметны следы жизни: черные пасти открывающихся доков для подлодок, ползущие вдоль обрывов лифты, навигационные огни, пульсирующие на поверхности внешних модулей, жилых отсеков и антенн, и – на вершине обрыва, на фоне черного неба – несколько межлунных шаттлов, закрепленных штормовыми растяжками на посадочной площадке.
Космические корабли здесь, у Централа Коннемарского хаоса? Очень странно. Ставя подлодку в док, переводя ее функции в режим ожидания и отключаясь от ее систем, Манмут думал: «Какого черта меня вызвали?»
Закончив с установкой подлодки в док, он прошел через травматическое сведение чувств и возможностей к узким рамкам более или менее гуманоидного тела, покинул корабль, вышел на голубовато мерцающий лед и сел в скоростной лифт к жилым отсекам на вершине.
5. Ардис-Холл
Под увешанным лампочками деревом был накрыт стол на двенадцать гостей: мясо оленя и кабана из здешнего леса, форель из ближайшей речки, говядина от коров, пасущихся между Ардисом и факс-узлом, красные и белые вина из ардисских виноградников, кукуруза, салат, кабачки и зеленый горошек из огорода, черная икра, доставленная откуда-то по факсу.
– Чей день рождения и которая Двадцатка? – поинтересовался Даэман, когда сервиторы подносили гостям еду.
– День рождения у меня, только это не Двадцатка, – ответил привлекательный кудрявый мужчина по имени Харман.
– Прошу прощения? – Даэман улыбнулся, но ничего не понял. Он положил себе немного кабачка и передал миску соседке.
– Харман справляет обычный день рождения, – сказала Ада, сидевшая во главе стола.
Она была безумно хороша в платье желтоватого с черным шелка, и Даэмана возбуждала ее красота.
И все-таки он не понял. День рождения? Их вообще не замечают, и уж тем более не собирают гостей.
– А, так вы на самом деле не празднуете Двадцатку, – сказал он Харману и кивнул пролетающему сервитору, чтобы тот наполнил его опустевший бокал.
– Но я праздную день рождения, – с улыбкой повторил Харман. – Девяносто девятый.
Даэман замер от изумления, потом быстро заозирался. Очевидно, это какой-то провинциальный розыгрыш, причем в дурном вкусе. Про девяносто девятый день рождения не шутят. Он натянуто улыбнулся, ожидая завершения шутки.
– Да нет же, серьезно, – весело ответила Ада.
Остальные гости хранили молчание. В лесу кричали ночные птицы.
– Э-э-э… извините, – выдавил Даэман.
Харман покачал головой:
– У меня такие планы на этот год. Столько нужно успеть.
– В прошлом году Харман прошел пешком сто миль по Атлантической Бреши, – вставила Ханна, подруга Ады, – коротко стриженная брюнетка.
Теперь Даэман не сомневался, что его разыгрывают.
– По Атлантической Бреши нельзя пройти.
– Но я прошел. – Харман обкусывал кукурузный початок. – Просто разведка, всего, как сказала Ханна, сто миль туда и сразу обратно, к побережью Северной Америки, однако ничего сложного в этом не было.
Даэман снова улыбнулся, дабы не отстать от шутников.
– Но как вы попали в Атлантическую Брешь, Харман-ур? Рядом нет ни единого факс-узла.
Он понятия не имел, где находится Брешь или что такое Северная Америка, да и положение Атлантического океана представлял довольно смутно, но точно знал, что ни один из трехсот семнадцати факс-узлов не расположен рядом с Брешью. Он неоднократно факсировался через все эти узлы и ни разу не видел легендарной Бреши.
Харман положил кукурузу на стол.
– Я шел пешком, Даэман-ур. От восточного побережья Северной Америки Брешь тянется вдоль сороковой параллели до того, что в Потерянную Эпоху называли Европой. Если не ошибаюсь, там, где Брешь выходит на сушу, последней страной была Испания. Развалины древнего города Филадельфии – вам они, возможно, известны как узел сто двадцать четыре, жилище Ломана-ур – находятся всего в нескольких часах ходьбы от Бреши. Будь я посмелее и захвати тогда побольше еды, то мог бы дойти до Испании.
Даэман кивал, улыбался и решительно не понимал, что этот человек несет. Начал непристойным бахвальством про свой девяносто девятый день рождения, теперь говорит про параллели, города Потерянной Эпохи, ходьбу… Никто не проходит пешком больше нескольких сотен ярдов. Да и зачем? Все нужное и интересное расположено возле факсов, и лишь некоторые чудаки, вроде хозяев Ардис-Холла, обитают чуть поодаль – так ведь и до них всегда легко добраться на одноколке или дрожках. Даэман, конечно же, знал Ломана: третью Двадцатку Оно отмечали как раз в его обширном поместье, – но все остальные слова Хармана были полным бредом. Спятил бедняга на старости лет. Ничего, окончательный факс в лазарет и Восхождение это исправят.