Сердцедер Виан Борис
Она вернулась в комнату. «А не лучше ли все варить, пока они спят, и все есть холодным? Чтобы не зажигать огонь, когда они бодрствуют. И, разумеется, обязательно запирать спички на ключ. Это уже делается. Кипяченую воду, которую они пьют, надо будет кипятить вечером, после того как они заснут. Какое счастье, что я вспомнила о кипяченой воде. Микробы погибают в хорошо прокипяченной воде. Да, но как быть с грязью, которой они набивают свои рты, гуляя в саду? Ох уж этот сад! Нужно постараться как можно реже выпускать их в сад. Чистая, ежедневно вылизанная комната, вне всякого сомнения, лучше какого-то сада. Конечно, они могут простудиться, шлепая по холодному кафелю. Но ведь они могут простудиться и в саду! Там столько сквозняков. И мокрая трава. Чистая комната. Ну, конечно же! Опасность кафельной плитки все равно остается. Они порежутся. Они распорют себе артерии на запястье и, сознавая свою вину, побоятся об этом рассказать; кровь течет, течет, а Ситроэн все бледнеет, бледнеет. Жоэль и Ноэль плачут, а Ситроэн истекает кровью. Дверь заперта на ключ, так как служанка пошла за покупками, Ноэль пугается при виде крови, он хочет вылезти через окно, чтобы позвать на помощь, и вот он забирается Жоэлю на плечи, неудачно цепляется, падает и тоже распарывает себе артерию, но уже сонную, на шее; он умирает в считанные секунды, его маленькое личико — белее простыни. Нет, ни в коем случае, нет, только не запирать дверь…»
Она вылетела из комнаты и, ничего не соображая, ворвалась в детскую. Солнце просачивалось в помещение сквозь щели штор, окрашивая стены в розовый свет; слышалось только ровное дыхание трех малышей. Ноэль пошевелился и заворчал. Ситроэн и Жоэль, разжав кулачки, так безвольно, так беззащитно улыбались во сне. Сердце Клементины билось учащенно. Она вышла из комнаты и направилась к себе. На этот раз дверь в детскую она оставила открытой.
«Я — хорошая мать. Я думаю обо всем, что может с ними произойти. Я думаю заранее обо всех опасностях, которым они подвергаются. Я уж не говорю о том, что может с ними случиться, когда они чуть-чуть повзрослеют. Или когда они выйдут за ограду сада. Нет, это я оставлю на потом. Я ведь решила, что буду думать об этом, когда придет время. Время еще есть. У меня еще есть время. Достаточно только представить себе все несчастные случаи, которые подстерегают их уже сейчас. Я люблю их, поскольку думаю о самом худшем, что может с ними произойти. Для того чтобы это предвидеть. Чтобы это предупредить. Эти кровавые образы меня совсем не забавляют. Они мне навязываются. Это доказывает, что я дорожу своими крошками. Я несу за них ответственность. Они зависят от меня. Это мои дети. Я должна сделать все, что в моих силах, для того чтобы уберечь их от бесчисленный бедствий, которые их поджидают. Этих ангелочков. Неспособных защищаться, понимать, что хорошо, а что плохо. Я люблю их. И думаю я обо всем этом ради их блага. Мне это не доставляет никакого удовольствия. Меня бросает в дрожь при мысли о том, что они могут съесть ядовитые ягоды, сесть на мокрую траву прямо под веткой, которая — того и гляди — свалится им на голову, провалиться в колодец, упасть с обрыва, проглотить булыжник, уколоться шипами; их могут искусать муравьи, ужалить пчелы, загрызть жуки, заклевать птицы; они захотят понюхать цветы, они будут глубоко вдыхать цветочный аромат, лепесток застрянет у них в ноздре, нос окажется забитым, лепесток попадет в мозг, и они умрут, еще такие маленькие, они упадут в колодец, они утонут, ветка упадет им на голову, расколотая плитка, кровь, кровь…»
Клементина уже не могла себя сдержать. Она бесшумно встала и крадучись подошла к детской. Села на стул. Отсюда она видела всех троих. Они спали и не видели снов. Клементина стала постепенно погружаться в дремоту, дремучую, судорожную, беспокойную. Временами она вздрагивала во сне, словно сторожевая собака, которой грезится стадо в единой упряжке.
VII
«Уф, — выдохнул Жакмор, дойдя до деревни, — в тысячный раз я прихожу в это чертово селенье, и дорога меня уже ничем не может удивить. С другой стороны, она не мешает мне удивляться чему-нибудь другому. Ну да ладно, ведь не каждый день выдается такое развлечение, как сегодня».
Повсюду были расклеены белые афиши с фиолетовыми буквами, размноженные не иначе как на ротаторе. СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ РОСКОШНОЕ ЗРЕЛИЩЕ… и т. д. и т. п. Спектакль должен был проходить в сарае за домом кюре. Судя по всему, он сам этот спектакль и организовал.
На красном ручье Слявой и не пахло. Наверное, он заплыл очень далеко, аж за излучину. Из серых домов выходили празднично — то есть как на похороны — одетые люди. Оставленные дома подмастерья получали с самого утра двойную, праздничную, порцию пинков — чтобы завидки не брали — и с удовольствием проводили весь остаток воскресенья одни.
Теперь Жакмор знал здесь все закоулки, переулки и напрямички. Он пересек большую площадь, где регулярно устраивались ярмарки стариков, прошел вдоль школы; несколько минут спустя он уже огибал здание церкви и подходил к кассе, которой заведовал мальчонка — один из служек церковного хора. Жакмор купил билет — место выбрал дорогое, чтобы лучше видеть, — и вошел в сарай. Некоторые уже сидели внутри, остальные толпились снаружи. В дверях второй служка оторвал половину билета или, точнее, разорвал целый билет на две половины, из которых одну вернул. Третий служка рассаживал зрителей; он как раз заканчивал обслуживать семью, вошедшую перед Жакмором, психиатру пришлось немного подождать. Хористы были одеты в парадные костюмы — красные юбки, ермолки и обтрепанные кружева. Служка-распорядитель забрал у Жакмора билет и провел в партер. Для спектакля кюре собрал все имеющиеся в церкви стулья; их было столько, что на последних рядах они сбивались в кучу, громоздились один на другой, так что для зрителей места уже не оставалось. Но это позволяло продать больше билетов.
Жакмор уселся и скрепя сердце отвесил служке, задержавшемуся в надежде получить чаевые, хорошую затрещину; ребенок, не дожидаясь дополнительных тумаков, сразу же убежал. Вполне естественно, что Жакмор не мог выступать против местных обычаев, несмотря на отвращение, которое он испытывал к подобным методам. Он стал следить за приготовлениями к спектаклю, но чувство неловкости его так и не покидало.
Посреди сарая с четырьмя стульями по краям возвышался идеально натянутый ринг: четыре лепных столба поддерживались толстыми металлическими тросами и соединялись красным бархатным канатом. Расположенные по диагонали рельефы на первых двух столбах хрестоматийно иллюстрировали жизнь Христа: Иисус, почесывающий себе пятки на обочине дороги, Иисус, выдувающий литр красненького, Иисус на рыбалке, короче — классический набор картинок в прицерковных лавках. Что касается двух других столбов, они отличались большей оригинальностью. Левый, ближний к Жакмору, сильно смахивал на толстый трезубец с ощетинившимися зубьями, весь украшенный рельефами на адскую тематику, среди которых фигурировали сюжеты чисто (или грязно) провокационного содержания, способные ввести в краску доминиканского монаха. Или целую колонну доминиканских монахов. Или даже дивизион с командиром-настоятелем во главе. Последний столб, крестообразной формы и менее вызывающий, демонстрировал прихожанам жанровую сценку, в которой голый, со спины, кюре ищет закатившуюся под кровать пуговицу.
Люди продолжали прибывать; шум передвигаемых стульев, ругань зрителей, решивших сэкономить и потому оставшихся без места, жалобные крики маленьких служек, стоны стариков, которых купили на ярмарке и пригнали сюда, чтобы вволю пощипать во время антракта, наконец, густой запах, исходивший от ног собравшихся, — все это составляло привычную атмосферу воскресного спектакля. Внезапно раздалось зычное отхаркивание, напоминающее звук, воспроизводимый заезженной пластинкой, и громоподобный голос вырвался из подвешенного к потолочной балке — как раз над рингом — громкоговорителя. Через несколько секунд Жакмор узнал голос кюре; несмотря на плохое качество звука, речь оратора воспринималась более или мене связно.
— Плохо дело! — гаркнул кюре вместо вступления.
— Ха! Ха! Ха! — отозвалась толпа, радуясь начавшемуся действию.
— Некоторые из вас, ведомые чувством омерзительной скаредности и низкой мелочности, осмелились глумиться над учением Священного Писания. Они купили дешевые билеты. И они будут стоять! Предложенный вам спектакль есть действо Богоизбранного Великолепия, а что такое Бог, как не само совершенство Роскоши, и тот, кто при этом отказывается воздавать ему с роскошью, то бишь раскошеливаться, будет отправлен в ад к нехорошим созданиям и подвергнут вечному поджариванию на медленном огне, над хилым костерком из Древесного угля, торфа, а то и просто сена.
— Верните деньги! Верните деньги! — закричали те, кто не смог сесть.
— Денег вам не вернут. Садитесь где хотите. Богу на это начхать. На ваши стулья мы поставили другие стулья, чтобы вы поняли, что за такую цену на этих местах только стульям и сидеть, да и то вверх ножками. Кричите, возмущайтесь. Бог — это роскошь и красота; могли бы купить билеты и подороже. Желающие могут доплатить, но они все равно останутся на своих местах. Раскаяние не гарантирует прощение.
Публика начинала недоумевать: кюре явно перебарщивал. Услышав громкий треск, Жакмор обернулся. В ряду дешевых мест он увидел кузнеца, который держал в каждой руке по стулу и сшибал их один об другой. При очередном ударе стулья разлетелись в щепки. Кузнец метнул обломки в сторону натянутого занавеса, служащего кулисами. Это стало общим сигналом. Все владельцы плохих мест схватили мешающие им стулья и принялись их крушить. Зрители, не обладающие достаточной разрушительной силой, передавали стулья кузнецу. Грохот стоял неимоверный, пролетающие со свистом обломки падали на сцену; щель между двумя частями занавеса становилась все больше и больше. Удачно запущенный стул сорвал карниз. Из громкоговорителя донесся рев кюре:
— Вы не имеете права! Бог роскоши презирает ваши жалкие обычаи, ваши грязные носки, ваши загаженные пожелтевшие трусы, ваши почерневшие воротнички и годами не чищенные зубы. Бог не допускает в рай жидкопостные подливки, неприправленную одинокую петушатину, худосочную изможденную конину; Бог — это огромный лебедь чистого серебра, Бог — это сапфирное око в искрящейся треугольной оправе, бриллиантовая зеница на дне золотого ночного горшка. Бог — это сладострастие алмазов, таинственность платины, стотысячье перстней куртизанок Малампии, Бог — это немеркнущая свеча в руках у мягко стелющего епископа. Бог живет в драгоценных металлах, в жемчужных каплях кипящей ртути, в прозрачных кристаллах эфира. Бог смотрит на вас, бузотеров, и ему становится стыдно…
При запрещенном слове толпа, вне зависимости от занимаемых мест, негодующе загудела:
— Довольно, кюре! Спектакль давай!
Стулья сыпались градом.
— Ему за вас стыдно! Грубые, грязные, бесцветные, вы — половая тряпка мироздания, брюквина небесного огорода, сорняк божественного сада, вы… ой! ой!
Метко запущенный стул полностью сорвал занавес, и зрители увидели, как кюре в одних трусах приплясывает около микрофона и потирает себе макушку.
— Кюре, спектакль! — скандировала толпа.
— Ладно! Ой! Ладно! — ответил кюре. — Начинаем!
Шум стих. Все расселись по местам, на сцене служки засуетились вокруг кюре. Один из детей протянул кюре круглый коричневый предмет, в который тот засунул одну руку. Та же операция с другой рукой. Затем кюре облачился в роскошный халат ярко-желтого цвета и, прихрамывая, выпрыгнул на ринг. Он прихватил с собой микрофон и прицепил его над своей головой к предусмотренному для этого шнуру.
— Сегодня, — объявил он без околичностей, — на ваших глазах я проведу, решительно и беспощадно, бой в десять раундов, по три минуты каждый, с дьяволом!
Толпа недоверчиво загудела.
— Не смейтесь! — завопил кюре. — Пускай тот, кто мне не верит, посмотрит сам!
Он подал знак, и из-за кулисы молниеносно появился ризничий. Сильно завоняло серой.
— Вот какое открытие я сделал восемь дней назад, — объявил кюре, — мой ризничий — дьявол!
Ризничий небрежно выплюнул довольно красивую огненную струю. Из-под его длинного халата торчали волосатые ноги, заканчивающиеся раздвоенными копытами.
— Поприветствуем соперника, — предложил кюре.
Раздались редкие аплодисменты. Ризничий обиделся.
— Что могло бы быть более приятным Богу, — завопил кюре, — как не подобные пышные бои, которые с таким блеском организовывали римские императоры, не имеющие себе равных в любви к роскоши?
— Довольно! — крикнул кто-то. — Крови!
— Хорошо! — сказал кюре. — Ладно! Я добавлю только одно: вы жалкие невежды.
Он скинул халат; в своем распоряжении он имел двух певчих-массажистов; у ризничего не было никого.
Служки поставили тазик с водой, табурет, и приготовили полотенце; кюре вставил назубники. Ризничий ограничился кабалистическим заклинанием; его черный халат загорелся и исчез в облаке красноватого дыма. Он усмехнулся и стал разогреваться.
Несколько секунд в сарае царило молчание: спектакль закончился неожиданно быстро. Потом, подсчитав стоимость каждой минуты, зрители начали возмущаться. Жакмор забеспокоился, чувствуя, что атмосфера накаляется.
— Кюре, верни деньги! — закричала толпа.
— Нет! — ответил кюре.
— Кюре, верни деньги!
Полетел первый стул, за ним второй. Целая эскадрилья стульев обрушилась на кюре, перелезающего через канат ринга.
Жакмор стал пробираться к выходу и в сутолоке получил кулаком по уху. Инстинктивно он развернулся и дал сдачи. В момент нанесения удара психиатр узнал в нападавшем деревенского столяра. Давясь выбитыми зубами, тот упал на пол. Жакмор взглянул на свои руки; две костяшки были разодраны в кровь. Он лизнул. Его начинало охватывать чувство смущения. Передернув плечами, он отбросил его прочь.
«Ничего, — подумал он. — Слява его подберет. Все равно я хотел к нему зайти насчет оплеухи этому мальчишке из хора».
Однако драться все еще хотелось. Он ударил наугад. Ударил и почувствовал облегчение: бить взрослых было намного приятнее.
VIII
Жакмор толкнул входную дверь; Слява как раз одевался. Он только что выкупался в массивной золотой ванне и теперь облачался в великолепное парчовое домашнее платье. Золото было повсюду, внутреннее убранство ветхой лачуги казалось отлитым из единого слитка драгоценного металла. Золото лежало в сундуках, в вазах и тарелках, на стульях, столах, все было желтым и блестящим. В первый раз это зрелище Жакмора поразило, но теперь он смотрел на него с тем же безразличием, с которым воспринимал все, что не имело прямого отношения к его маниакальной деятельности; то есть он его просто не замечал.
Слява поздоровался и выразил удивление по поводу внешнего вида психиатра.
— Я дрался, — пояснил Жакмор. — На спектакле кюре. Дрались все. И он сам тоже, но не по правилам. Вот почему остальные вмешались.
— Чудесный повод, — проронил Слява и пожал плечами.
— Я… — начал Жакмор. — Э-э… Мне немного стыдно; ведь я тоже дрался. Раз я все равно шел к вам, то решил заодно занести денежку…
Он протянул ему стопку золотых монет.
— Естественно… — с горечью прошептал Слява. — Быстро же вы освоились. Приведите себя в порядок. Не беспокойтесь. Я забираю ваш стыд.
— Спасибо, — сказал Жакмор. — А теперь, может быть, мы продолжим наш сеанс?
Слява высыпал золотые монеты в ярко-красную салатницу и молча лег на низкую кровать, стоящую в глубине комнаты. Жакмор сел рядом.
— Ну, рассказывайте, — попросил он. — Расслабьтесь и приступайте. Мы остановились на том, как вы, учась в школе, украли мяч.
Слява провел рукой по глазам и заговорил. Но Жакмор стал слушать старика не сразу. Он был заинтригован. Когда Слява подносил руку ко лбу, психиатру показалось — может быть, привиделось? — что сквозь старческую ладонь просвечивают лихорадочно бегающие глаза пациента.
IX
Случалось, Жакмор ощущал себя интеллектуалом; в такие дни он удалялся в библиотеку Ангеля и читал. Там хранилась только одна книга — больше чем достаточно — превосходный энциклопедический словарь, в котором Жакмор находил, систематизированными и расположенными в алфавитном либо смысловом порядке, основные элементы всего того, из чего обычно составляются — в объеме, к сожалению, столь угрожающем — обычные библиотеки.
Как правило, он останавливался на странице с флагами, где было много цветных картинок и очень мало текста, что позволяло мозгу расслабиться и отдохнуть. В тот день одиннадцатый стяг слева — окровавленный зуб на черном фоне — навел его на мысль о крохотных диких гиацинтах, прячущихся в лесу.
X
Тройняшки играли в саду, подальше от дома. Они нашли хорошее место, где всего хватало в равной степени: камней, земли, травы и песка. Все присутствовало в любом состоянии: тенистом и солнечном, каменном и растительном, твердом и мягком, сухом и мокром, живом и мертвом.
Говорили мало. Вооружившись железными лопатками, копали, каждый для себя, ямы четырехугольной формы. Время от времени лопатка натыкалась на интересный предмет, который вытаскивался его обладателем на свет Божий и занимал свое место в кучке ранее зарегистрированных находок.
Копнув раз сто, Ситроэн остановился.
— Стоп! — скомандовал он.
Жоэль и Ноэль выпрямились.
— У меня зеленый, — сказал Ситроэн.
Он показал братьям маленький сверкающий шарик с изумрудным отливом.
— А у меня черный, — сказал Жоэль.
— А у меня золотой, — сказал Ноэль.
Они составили треугольник. Предусмотрительный Ситроэн соединил камешки соломинками. Затем каждый уселся у вершины треугольника и стал ждать.
Вдруг земля в середине треугольника провалилась. Из образовавшейся дыры показалась крохотная белая рука, за ней другая. Пальцы уцепились за края отверстия, и на поверхности появилась светлая фигурка сантиметров в десять ростом. Это была маленькая девочка с длинными белыми волосами. Дюймовочка послала каждому из тройняшек по воздушному поцелую и начала танцевать. Она покружилась несколько минут, не преступая границ треугольника. Потом внезапно остановилась, посмотрела на небо и ушла под землю так же быстро, как появилась. На месте трех самоцветов остались обычные маленькие камешки. Ситроэн встал и раскидал соломинки.
— Мне надоело, — объявил он. — Поиграем во что-нибудь другое.
Жоэль и Ноэль вновь принялись копать.
— Я уверен, что мы еще много чего найдем, — сказал Ноэль.
При этих словах его лопатка наткнулась на что-то твердое.
— Какой здоровый, — удивился он.
— Покажи! — сказал Ситроэн.
Он лизнул красивый желтый камень с блестящими прожилками, чтобы проверить на вкус то, что показалось привлекательным на вид. Земля заскрипела под языком. Было почти так же вкусно, как и красиво. В углублении камня приклеился маленький желтый слизняк. Ситроен посмотрел на него и пояснил:
— Это не тот. Ты, конечно, можешь его съесть, но это ничего не даст. Чтобы взлететь, нужен голубой.
— А бывают голубые? — спросил Ноэль.
— Да, — ответил Ситроэн.
Ноэль попробовал слизняка. Вполне съедобно. Уж во всяком случае лучше чернозема. Мягкий. И скользкий. В общем, хороший.
Тем временем Жоэль просунул черенок лопатки под тяжелый валун и приподнял его. Два черных слизняка.
Одного он протянул Ситроэну, который с интересом осмотрел добычу и тут же отдал ее Ноэлю. Второго Жоэль попробовал сам.
— Так себе, — сообщил он. — Как тапиока.
— Да, — подтвердил Ситроэн, — но вот голубые — действительно вкусные. Как ананас.
— Правда? — спросил Жоэль.
— А потом — раз — и полетел, — добавил Ноэль.
— Сразу не летают, — обрезал Ситроэн. — Сначала нужно поработать.
— Вот было бы здорово, — размечтался Ноэль, — сначала поработать, найти парочку голубых и сразу же полететь.
— О! — воскликнул Жоэль, продолжавший все это время копать. — Я нашел красивое молодое зерно.
— Покажи, — сказал Ситроэн.
Зерно было огромное, величиной с грецкий орех.
— Нужно на него плюнуть пять раз, — сказал Ситроэн, — и оно прорастет.
— Точно? — спросил Жоэль.
— Точно, — ответил Ситроэн. — Но его нужно положить на влажный листок. Жоэль, принеси листок.
Из зерна выросло крохотное деревце с розовыми листочками.
Между его звенящими серебряными ветвями порхали певчие птички. Самая крупная из них была не больше ногтя на мизинце Жоэля.
XI
— Шесть лет, три дня и два часа назад я приехал в это чертово место, чтобы похоронить себя заживо, — жаловался Жакмор своему отражению в зеркале.
Борода сохраняла среднюю длину.
XII
Жакмор уже собирался уходить, когда в коридоре появилась Клементина. В последнее время он ее почти не видел. В последние месяцы. Дни утекали так постоянно и незаметно, что он терял им счет. Клементина его остановила.
— Куда это вы собрались?
— Как всегда, — ответил Жакмор. — К своему старому другу Сляве.
— Вы продолжаете его психоанализировать? — спросила она.
— Гм… да.
— Так долго?
— Я должен провести полный психоанализ.
— У вас, по-моему, голова распухла, — заметила Клементина.
Он немного отодвинулся назад, почувствовав в ее дыхании явный запах гнили.
— Возможно, — согласился психиатр. — Зато Слява становится все прозрачнее и прозрачнее, и это начинает меня беспокоить.
— Да уж, не радует, судя по вашему виду, — продолжала Клементина. — А ведь вы так долго искали подходящую кандидатуру!
— Все мои кандидатуры отпали одна за другой, — сказал Жакмор. — Так что пришлось довольствоваться Слявой. Но, смею вас заверить, содержимое этой черепной коробки ни одного психоаналитика не обрадует.
— Вам еще долго? — поинтересовалась Клементина.
— Что?
— Ваш психоанализ продвинулся далеко?
— Да, не близко, — ответил Жакмор. — Вообще-то я с беспокойством ожидаю того момента, когда смогу дойти до самых мельчайших деталей. Но все это неинтересно. А вы, что с вами сталось? Вас совсем не видно в столовой. Ни в обед, ни в ужин.
— Я ем в своей комнате, — с удовлетворением произнесла Клементина.
Ах, вот как? — отозвался Жакмор.
Он оглядел ее фигуру.
— Кажется, вам это пошло на пользу, — промолвил он.
— Теперь я ем только то, на что имею право, — сказала Клементина.
Жакмор отчаянно искал тему для разговора.
— А как настроение, хорошее? — невпопад спросил он.
— Даже не знаю. Так себе.
— А что такое?
— Честно говоря, я боюсь, — пояснила она.
— Чего именно?
— Я боюсь за детей. Постоянно. С ними может случиться невесть что. И я это себе представляю. Причем ничего сложного я не выдумываю; я не забиваю себе голову чем-то невозможным или несуразным; нет, но даже простого перечня того, что может с ними произойти, достаточно, чтобы свести меня с ума. И я не могу избавиться от этих мыслей. Разумеется, я даже и не думаю о том, что им угрожает вне сада; к счастью, они еще не выходят за его пределы. Пока я стараюсь не думать дальше ограды, у меня и без этого голова идет кругом.
— Но они ничем не рискуют, — сказал Жакмор. — Дети более или менее осознают, что для них хорошо, и почти никогда не ошибаются в своих поступках.
— Вы так думаете?
— Я в этом уверен, — сказал Жакмор. — Иначе ни вы, ни я здесь сейчас не находились бы.
— Пожалуй, — согласилась Клементина. — Но эти дети так отличаются от других.
— Да, конечно.
— И я так их люблю. Я так их люблю, что передумала обо всем, что может с ними случиться в этом доме и в этом саду, и это начисто отбило у меня сон. Вы даже не можете себе представить, как все опасно. И какое это испытание для матери, которая любит своих детей так, как их люблю я. А в доме столько дел, —и я не в состоянии все время за ними ходить и присматривать.
— А служанка?
— Она глупа, — сказала Клементина. — С ней они в еще большей опасности, чем без нее. Она ничего не чувствует, и я предпочитаю держать детей как можно дальше от нее. Она совершенно безынициативна. Вот как выйдут они со своими лопатками в сад, и начнут копать, и докопаются до нефтяной скважины, и нефть как брызнет и затопит их всех, а служанка и сделать ничего не сможет. Меня просто трясет от ужаса! Ах! Как я их люблю!
— Да, действительно, вы в своих предвидениях учитываете все, — отметил Жакмор.
— Меня волнует еще кое-что, — продолжала Клементина. — Их воспитание. Меня колотит от одной мысли, что они пойдут в деревенскую школу. И речи быть не может, чтобы они туда ходили одни. Но я не могу отправить их с этой девицей. С ними обязательно что-нибудь случится. Я поведу их сама; время от времени вы сможете меня подменять, если дадите слово, что будете очень внимательны. Нет, все-таки сопровождать их должна только я. Пока еще можно не задумываться всерьез об их учебе, они для этого слишком малы; мысль о том, что они выйдут за ограду сада, меня так пугает, что я еще не осознала опасность, которая в этом таится.
— Пригласите репетитора, — предложил Жакмор.
— Я об этом уже думала, — ответила Клементина, — но должна вам признаться: я ревнива. Это просто глупо, но я никогда не допущу, чтобы они привязались к кому-нибудь еще, кроме меня. Ведь если репетитор будет хорошим, они обязательно привяжутся к нему; если он будет плохим, то отдавать ему своих детей я не собираюсь. Да и вообще я не очень доверяю школе, но, по крайней мере, там есть учитель; проблема же с репетитором мне представляется практически неразрешимой.
— Вот кюре — типичный репетитор… — вставил Жакмор.
— Я не очень религиозна, так чего ради мои дети должны быть религиозными?
— Думаю, что с этим кюре им бояться нечего, — возразил Жакмор. — У него довольно здравые представления о религии, и вероятность обращения детей в веру минимальна.
— Кюре утруждать себя не станет, — отрезала Клементина, — а вопрос остается открытым. Им придется ходить в деревню.
— Но в конце концов, — заметил Жакмор, — если так подумать, по этой дороге машины никогда не ходят. Даже если и ходят, то совсем редко.
— Вот именно, — подхватила Клементина. — Так редко, что теряешь бдительность, и если случайно проедет редкая машина, это будет еще опаснее. При одной мысли об этом меня бросает в дрожь.
— Вы рассуждаете как Святой Делли, — сказал Жакмор.
— Перестаньте издеваться, — осадила его Клементина. — Нет, в самом деле, я не вижу другого выхода: я буду сопровождать их туда и обратно. Что же вы хотите, если любишь детей, приходится идти на какие-то жертвы.
— Вы жертвовали куда меньше, когда бросали их без полдника и уходили карабкаться по скалам, — ввернул Жакмор.
— Я этого не помню, — возразила Клементина. — Но если я это и делала, то, значит, была нездорова. А вы могли бы об этом и не вспоминать. Это было еще при Ангеле; уже одно его присутствие выводило меня из себя. Но теперь все изменилось, и ответственность за их воспитание полностью лежит на мне.
— Вы не боитесь, что они станут слишком зависимыми от вас? — смущенно спросил психиатр.
— Что может быть естественнее? Дети заменяют мне все, в них смысл всей моей жизни; и вполне естественно, что они привыкают полагаться на меня при любых обстоятельствах.
— Но несмотря на все, — сказал Жакмор, — мне кажется, вы преувеличиваете опасность… При желании вы будете видеть ее повсюду; ну, вот, например… меня удивляет, что вы разрешаете им пользоваться туалетной бумагой; они могут поцарапаться, и кто знает, вдруг женщина, заворачивающая рулон, отравила свою семью мышьяком, предварительно взвесив точную дозу на первом попавшемся листе бумаги, этот лист пропитывается ядом и представляет большую опасность… при первом же прикосновении один из ваших мальчуганов падает без чувств… Вы бы еще им задницы вылизывали…
Она задумалась.
— А знаете, — протянула она, — животные проделывают это со своими детенышами… может быть, по-настоящему хорошая мать должна делать и это…
Жакмор посмотрел на нее.
— Я полагаю, что вы действительно их любите, — серьезно сказал он. — И если как следует подумать, то эта история с мышьяком" представляется вполне вероятной.
— Это ужасно, — всхлипнула Клементина и разрыдалась. — Я не знаю, что делать… не знаю, что делать…
— Успокойтесь, — сказал Жакмор, — я вам помогу. Я только сейчас понял, насколько эта проблема сложна. Но все уладится. Поднимайтесь к себе и ложитесь.
Она направилась к лестнице.
— Вот это страсть, — сказал себе Жакмор, выходя на дорогу.
Ему захотелось как-нибудь ее испытать. Но пока оставалось лишь за ней наблюдать.
Между тем некая мысль не давала ему покоя; и как же ее сформулировать? Мысль неопределенная. Неопределенная мысль. В любом случае, было бы интересно узнать, что об этом думают сами дети. Но время пока еще терпело.
XIII
Они играли на лужайке под окнами материнской комнаты. Клементина все реже и реже разрешала им удаляться от дома. Вот и сейчас она не спускала с них глаз, следила за их жестами, угадывала выражение их лиц. Жоэль казался менее подвижным, чем обычно, вяло плелся, еле успевая за остальными. В какой-то момент он остановился, пощупал свои штанишки и растерянно посмотрел на братьев. Они принялись пританцовывать вокруг него, словно он сообщил им что-то очень смешное. Жоэль начал тереть кулаками глаза, было видно, что он заплакал.
Клементина выбежала из комнаты, спустилась по лестнице и в считанные секунды очутилась на лужайке.
— Что с тобой, моя радость?
— Живот болит! — плаксиво протянул Жоэль.
— Что ты ел, мой ангелочек? Эта идиотка опять тебя накормила какой-то гадостью?
Широко расставив ноги, Жоэль вбирал в себя живот и выпячивал попу.
— Я обкакался! — выкрикнул он и расплакался. Ситроэн и Ноэль скорчили презрительные рожи.
— Молокосос! — процедил Ситроэн. — Он все еще делает в штаны.
— Молокосос! — повторил Ноэль.
— Что же вы?! — пристыдила их Клементина. — Будьте с ним поласковей! Он не виноват. Пойдем, мой хороший, я тебе надену чистые красивые штанишки и дам ложечку опиумного эликсира.
Ситроэн и Ноэль замерли от удивления и зависти.
Обласканный Жоэль поплелся за Клементиной.
— Ничего себе! — высказался Ситроэн. — Он делает в штаны, и ему еще дают умного ликсиру.
— Да, — согласился Ноэль. — Я тоже хочу.
— Я попробую какнуть, — сказал Ситроэн.
— Я тоже, — сказал Ноэль.
Они поднатужились, покраснели от напряжения, но ничего не получилось.
— Я не могу, — сказал Ситроэн. — Только чуть-чуть писнул.
— Ну и ладно, — сказал Ноэль. — Не будет нам ликсира. Зато спрячем медвежонка Жоэля.
— Вот это да! — произнес Ситроэн, удивившись непривычному красноречию Ноэлл. — Хорошая мысль, но нужно так спрятать, чтобы он не нашел.
Ноэль наморщил лоб. Он думал. В поисках удачной идеи оглянулся по сторонам. Ситроэн от брата не отставал; он лихорадочно подгонял свои серые клеточки.
— Смотри! — воскликнул он. — Там!
«Там» оказалось пустым местом, где служанка сушила белье. У одного из белых столбов с натянутой железной проволокой стояла стремянка.
— Спрячем на дереве, — решил Ситроэн. — Возьмем стремянку Белянки. Быстро, пока Жоэль не вернулся!
Они рванули изо всех сил.
— Но, — прокричал на бегу Ноэль, — он тоже может ее взять…
— Нет, — ответил Ситроэн. — Вдвоем мы сможем оттащить стремянку, а он — в одиночку — не сможет.
— Думаешь? — спросил Ноэль.
— Сейчас увидишь, — сказал Ситроэн. Они подбежали к стремянке. Она оказалась больше, чем они думали.
— Главное, не уронить ее, — сказал Ситроэн, — иначе потом не сможем ее поставить. Шатаясь, они потащили лестницу.