Игрушка судьбы Саймак Клиффорд
— Мысли об этом возникали у него часто. Главным образом он спрашивал после тяжких раздумий, не было ли устроено здесь место для злоумышленников.
— Исправительная колония?
— Чтоб он применял такие слова, мне не припоминается. Однако он предполагал место, где держат тех, кого в других местах не хотят. Он думал гадательно, не работал ли этот туннель всегда в одну сторону. Никогда в обе стороны, но только в одну. Чтобы кого послали сюда, тот не мог вернуться.
— А что, предположение имеет смысл, — сказал Хортон. — Хоть это и не обязательно. Если туннель забросили в далеком прошлом, он был долгое время без надзора и постепенно сломался. Ты говорил, что, войдя в туннель, ты не знал, куда попадешь, и что двое вошедших подряд могут очутиться в разных пунктах, — но так не должно быть. Создавать транспортную сеть, действующую без определенной системы, нецелесообразно. При подобных условиях не похоже, что нашлось бы много желающих пользоваться туннелями. Чего я никак не возьму в толк, так это одного: вам-то с Шекспиром зачем вздумалось лезть в туннель?
— Туннели привлекают тех и только тех, — жизнерадостно заявил Плотояд, — кому на все наплевать. Тех, кто лишен выбора и согласен попасть в места, куда никто бы в здравом уме не сунулся. Однако все туннели без исключения ведут на планеты, где можно жить. Где есть воздух дышать. Где не слишком жарко и не слишком холодно. Ни одной такой, где сразу умрешь. Но много планет никчемных. Много планет, где нет никого, а то и никогда не было.
— У тех, кто создавал туннели, наверное, были причины проложить их на много планет, в том числе и на те, которые ты называешь никчемными. Интересно бы выяснить, что это за причины.
— Ответа нет ни у кого, — заявил Плотояд, — только у тех, кто придумал туннели. Они ушли. Они теперь где-то или нигде. Никому не ведомо, кто они были и где их искать.
— Но ведь некоторые миры, куда ведут туннели, населены? Населены людьми, я имею в виду…
— Это воистину так, если есть склонность смотреть на людей широко и не слишком волноваться от их вида. На многих туннельных планетах того и гляди беда. На самой последней, где мне выпало быть перед этой, беда пришла очень скоро, и весьма большая.
Они неспешно шли по тропинкам, вьющимся меж строениями. И зашли в тупик, тропинка уткнулась в непролазно густой чащобник. Впрочем, нет: она доводила до двери в одно из зданий.
— Войду, — решил Хортон и добавил, обращаясь к Плотояду: — Если не хочешь со мной, подожди снаружи.
— Подожду непременно, — ответил тот. — Когда я внутри, у меня ползает по спине и прыгает в животе.
В здании была темень. А еще сырость, затхлость и озноб, пробирающий до костей. Хортон напрягся, ощутив потребность бежать, вынырнуть вновь на солнечный свет. Все вокруг было чужеродным — это не определялось точно, но чувствовалось. Словно он попал куда-то, куда не имел права попадать, вторгся во что-то, чему следовало оставаться во мраке на веки вечные.
Поставив ноги как можно тверже, он усилием воли заставил себя остаться, хоть по спине все отчетливее бежали мурашки. Глаза мало-помалу привыкли к темноте, из нее проступили контуры предметов. У стены справа высилось деревянное сооружение, которое не могло быть ничем иным, кроме шкафа. Сооружение обветшало от времени — Хортон не сомневался, что толкни — и обрушится. Дверцы держались на запоре с помощью каких-то деревянных кнопок. Подле шкафа стояла скамья на четырех подпорках, тоже деревянная, с большими трещинами по верху. На скамье виднелось нечто вроде глиняного горшка с треугольным сколом на горловине, возможно кувшин для воды. С другого бока на скамью был поставлен сосуд наподобие вазы, и это уж точно была не глина. Материал был похож на стекло, хотя лежащая повсюду мелкая пыль не давала судить об этом с уверенностью. Неподалеку от скамьи торчал еще один предмет, по всем признакам стул. Четыре ножки, сиденье, наклонная спинка. На спинке висел кусок ткани, формой напоминающий шляпу. А на полу перед стулом лежало, по всей вероятности, блюдо — овал керамической белизны — и на нем кость.
Некое существо, сказал себе Хортон, сидело на этом стуле с блюдом на коленях — сколько же лет прошло? — сидело и ело мясо, быть может, обгладывало кость, держа ее в руках или в конечностях, заменяющих руки, и под боком у существа был кувшин с водой, а может, даже с вином. Покончив с костью или съев столько, сколько ему хотелось, существо опустило блюдо на пол и — почему бы нет? — откинулось на спинку стула и удовлетворенно похлопало себя по набитому брюху. Потом оставило блюдо с костью на полу и ушло, но почему-то не вернулось. И никто не вернулся, а блюдо осталось.
Хортон застыл в полумраке, завороженно глядя на скамью, стул и блюдо. Чувство чужеродности частично улетучилось: ему открылся кусочек прошлого существ, которым, каков бы ни был их облик, были присущи какие-то элементы человечности, не исключено, общие для всей Вселенной. Может, существо решило устроить себе легкий ужин на сон грядущий — но что случилось после этого легкого ужина?
Стул, чтобы сидеть на нем, скамья, на которую можно поставить кувшин, блюдо, на котором держали мясо, — а ваза? Что можно сказать о вазе? Круглая колба с длинным горлышком и широким устойчивым дном. Пожалуй, скорее бутылка, чем ваза, решил Хортон.
Сделав шаг вперед, он потянулся за вазой, но нечаянно задел шляпу, висящую на спинке стула, — если это была шляпа. При первом же прикосновении она распалась. В воздухе поплыло невесомое облачко пыли.
Нащупав вазу-бутылку, Хортон поднял ее и заметил, что на круглой колбе вырезаны какие-то картинки и символы. Крепко взял вазу за горлышко, поднес ее поближе к лицу и стал вглядываться в отделку. Первым в глаза бросилось диковинное существо: оно стояло внутри какой-то загородки с островерхой крышей, увенчанной шариком. Ни дать ни взять, подумал он, как если бы существо забралось в жестяную кухонную коробку, например для чая. А само существо — можно ли считать его гуманоидным или это просто животное, поднявшееся на спичкообразные задние лапы? У него была только одна передняя конечность и тяжелый хвост, задранный вверх под углом к прямостоящему телу. Вместо головы был гладкий пузырь, от которого отходили шесть совершенно прямых линий — три налево, две направо и одна вертикально вверх.
Поворачивая бутылку (или все-таки вазу?) туда-сюда, он разглядел и второстепенные подробности гравировки. Одна под другой шли две горизонтальные черты, связанные друг с другом частоколом вертикальных черточек. Если это здания, тогда вертикальные черточки, быть может, обозначают столбы, подпирающие крышу? Вокруг виднелось множество закорючек и наклонных овалов, а также короткие ряды меток неправильной формы — возможно, слова на неизвестном языке. А что может означать башня, на верхушке которой расположены три фигуры, смахивающие на лисиц из древних земных легенд?
Снаружи, с тропинки, раздался зычный зов Плотояда:
— Хортон, у тебя все в порядке?
— В полном порядке, — откликнулся Хортон.
— Я терзаюсь за тебя. Пожалуйста, выходи. Пока ты остаешься там, я снедаем беспокойством.
— Ладно, — сказал Хортон, — выхожу, не беспокойся.
Бутылку он не бросил и вышел наружу, держа ее в руках.
— Ты нашел образчик для интереса, — отметил Плотояд, поглядывая на трофей с опаской.
— Да, погляди-ка. — Хортон поднял бутылку и медленно повернул ее, показывая со всех сторон. — Здесь изображена какая-то форма жизни, хотя трудно сказать определенно, что это такое.
— Шекспир находил похожие. Тоже с разными пометами, но не точно такими же. Он тоже мыслил с недоумением и долго, что это есть.
— Может, это изображение людей, которые жили здесь.
— Шекспир говорил также, однако уточнил суждение, что это лишь мифы о людях, которые здесь были. Пояснил он мне, что мифы означают расовые воспоминания, события, какие память нередко ошибочно полагает случившимися в прошлом. — Тут Плотояд беспокойно пошевелился, добавив: — Пошли бы мы назад. Мой живот рычит и требует насыщения.
— Мой тоже, — признался Хортон.
— Имею мясо. Убитое только вчера. Составишь ты мне компанию съесть его?
— С удовольствием, — отозвался Хортон. — У меня есть припасы, но не столь замечательные, как мясо.
— Мясо еще не очень тухлое, — объявил Плотояд. — Завтра пойду убивать опять. Люблю мясо свежим. Потребляю тухлое только по крайней нужде. Полагаю, ты подвергаешь мясо воздействию огня, в точности как Шекспир.
— Да, я люблю мясо приготовленным.
— Сухой древесины в достатке, дабы развести огонь. Сложена возле дома, только поджечь. Топка перед домом. Ты ее, полагаю, видел.
— Да, конечно, я видел на дворе место для костра.
— А тот, другой? Он тоже потребляет мясо?
— Он вообще не ест.
— Непостижимо, — объявил Плотояд. — Каким же образом держит он свою силу?
— У него есть так называемая батарея. Она снабжает его пищей иного рода.
— Думаешь, твой Никодимус не исправил туннель моментально? Там, около, ты как будто предполагал так.
— Думаю, что починка может занять определенное время, — сказал Хортон. — У Никодимуса не было представления, как устроен туннель, и никто из нас не в состоянии ему помочь.
Они шли обратно по извилистой тропинке, когда Хортон спросил:
— Откуда так несет? Словно рядом дохлятина, если не хуже…
— Это пруд, — пояснил Плотояд. — Ты должен был заприметить его.
— Да, заметил по дороге сюда.
— Запах совершенно невыносимый, — объявил Плотояд. — Шекспир именовал это место «Вонючий Пруд».
Глава 12
Хортон сидел на корточках у огня, надзирая за куском мяса, шипящим на углях. Плотояд, расположившись по другую сторону костра, вгрызался в ломоть, зажатый в щупальцах. Рыло его было испачкано кровью, она ручейками сбегала по шее.
— Ты не возражаешь? — справился Плотояд. — Мой живот страдал чрезвычайно, требуя пропитания.
— Нисколько не возражаю, — отозвался Хортон. — Мой собственный живот получит пропитание через минуту.
Предвечернее солнце пригревало спину. Жар костра бил в лицо, и Хортон ощутил позабытую радость и комфорт походного лагеря. Костер горел прямо перед фасадом белоснежного домика, со стены весело скалился череп Шекспира. В тишине отчетливо слышалось, как бормочет ручей, бегущий от родника.
— Когда справимся с едой, — объявил Плотояд, — я покажу тебе вещи Шекспира. Я их упаковал бережно. Ты заинтересован их посмотреть?
— Конечно, — ответил Хортон.
— Во многих отношениях, — продолжал Плотояд, — Шекспир был назойливый малый, хоть мне он нравился очень. Никогда не уверен, нравился я Шекспиру или нет, хоть полагаю, что да. Мы жили в мире. Работали вместе ладно. Беседовали подолгу. Рассказывали друг другу о многом и разном. Однако я чувствовал неустранимо — он потешается надо мной, хотя зачем ему потешаться, не постигаю. Полагаешь ли ты, Хортон, что я смешной?
— Ни в коем случае. Тебе, наверное, померещилось.
— Можешь ли ты сообщить мне, что значит «треклятый»? Шекспир постоянно говорил так, и я впал в привычку вслед за ним. Но никогда не постигал смысла. Вопрошал его, а он не объяснял. Только смеялся надо мной, глубоко внутри себя.
— У этого слова нет какого-то особого смысла. Обычно нет. Его применяют для выразительности, не придавая этому значения. Просто присловье такое. К тому же в большинстве своем люди пользуются этим словом нечасто. Некоторые пользуются, но большинство воздерживается и вспоминает это слово только при эмоциональной нагрузке.
— Тогда оно ничего не значит? Всего лишь фигура речи?
— Совершенно верно.
— Когда я говорил о магии, он обозвал ее треклятой дурью. Выходит, он не имел в виду особенную разновидность дури?
— Нет, он имел в виду дурь вообще.
— Ты тоже полагаешь магию дурью?
— Я не готов к ответу. Честно говоря, никогда особенно об этом не задумывался. По-моему, если применять магию легкомысленно, она может стать дурью. А возможно, магия — это то, чего вообще никто не понимает. Ты что, веришь в магию? Или даже занимаешься магией?
— Мой народ разработал за много лет великую магию. Иногда она помогает, иногда нет. Я говорил Шекспиру: давай сложим наши две магии, может быть, вместе они откроют туннель. Тогда он и обозвал магию треклятой дурью. Сказал, нет у него никакой магии. Сказал, магии вовсе нет на свете.
— Подозреваю, — заявил Хортон, — что он выступил предубежденно. Нельзя порицать то, о чем ничего не знаешь.
— Да, — согласился Плотояд, — мой Шекспир вполне мог поступить так. Хоть я и полагаю, он мне лгал. Полагаю, у него была магия. Он имел вещь по имени «книга» и говорил — Шекспирова книга. Книга могла беседовать с ним. Что это, как не магия?
— Мы называем это чтением, — пояснил Хортон.
— Он брал книгу, и она с ним беседовала. Потом он беседовал с ней. Наносил на нее мелкие метки специальной палочкой, которую имел с собой. Я спрашиваю, что он делает, а он только ворчит. Он всегда ворчал мне в ответ. Это значило оставить его в покое и не докучать.
— Ты сохранил его книгу?
— Я покажу тебе ее позже.
Бифштекс поспел, и Хортон принялся за еду.
— Вкусное мясо, — похвалил он. — Что за зверь?
— Не такой большой, — отвечал Плотояд. — Нетрудно убить. Не пробует сражаться. Убегает, и все. Однако лакомый. Много мясных зверей, а этот самый вкусный из всех.
По тропинке тяжело взобрался Никодимус, прижимая к себе ящик с инструментами.
— Опережаю ваши вопросы, — объявил робот. — Я его не починил.
— Однако дело продвинулось? — осведомился Плотояд.
— Не знаю, — честно ответил Никодимус. — Думаю, что догадываюсь теперь, как отключить силовое поле, хоть окончательно я ни в чем не уверен. По крайней мере, стоит попробовать. Главным образом я пытался разобраться, что там, за этим силовым полем. Я делал всевозможные зарисовки, вычертил несколько схем, чтоб получить хотя бы примерное представление, как эта штука устроена. Пожалуй, у меня появились кое-какие соображения, но все они ни к чему, если я не сумею отключить поле. И я, конечно, могу заблуждаться и вообще и в частностях.
— Но ты не опустил руки?
— Нет, я продолжу свои попытки.
— Это хорошо, — объявил Плотояд и проглотил последний кусище истекающего кровью мяса. Потом добавил: — Спущусь к роднику умыться. Я неряшливый едок. Желаешь, я подожду тебя?
— Нет, — отказался Хортон. — Я умоюсь потом. Видишь, я же съел пока только полбифштекса.
— Вы да извините меня, пожалуйста, — произнес Плотояд, поднялся и вприпрыжку понесся по тропке вниз. Человек и робот остались сидеть, провожая его глазами.
— Как прошел день? — поинтересовался Никодимус.
Хортон пожал плечами:
— Отсюда чуть к востоку есть что-то вроде покинутой деревни. Каменные постройки, совсем заросшие кустарником. Судя по всему, там никто не живет уже много веков. Никакого намека ни на то, почему они были здесь, ни на то, почему ушли. Шекспир, по словам Плотояда, считал, что тут была исправительная колония. Если так, ловко придумано. Раз туннель не работает, не надо волноваться, что кто-нибудь сбежит.
— А Плотояд не знает, что это были за люди?
— Не знает. И по-моему, ему наплевать. Он лишен подлинной любознательности. Все, что его интересует, — это настоящий момент. Кроме того, он боится. Прошлое, по-видимому, пугает его. Мое предположение, что они были гуманоидами, но не обязательно людьми в нашем понимании. Я заходил внутрь одной из построек и нашел там что-то вроде бутылки. Сперва я подумал, что это ваза, но скорее все-таки бутылка.
Пошарив подле себя, Хортон нашел бутылку и вручил Никодимусу. Робот долго вертел ее в руках.
— Грубая работа, — изрек он. — Картинки способны дать лишь приблизительное представление о действительности. Трудно сказать, что они изображают. А эти значки похожи на письменность…
— Верно, — кивнул Хортон, — и все-таки у них зародилось понятие об искусстве. Что можно расценивать как отличительный признак культуры на подъеме.
— Все равно, — заявил Никодимус, — с изощренной технологией туннелей этот уровень несопоставим.
— Я не собирался утверждать, что они те самые, кто построил туннели.
— А Плотояд больше не заикался о том, что присоединится к нам, когда мы будем улетать?
— Нет. Очевидно, он уверен, что ты сумеешь починить туннель.
— Лучше ему, пожалуй, этого не говорить, но вряд ли. В жизни не видел такой путаницы на контрольной панели.
На тропинке показался Плотояд, возвращающийся вперевалку.
— Теперь я чистый, — возвестил он. — Вижу, что ты закончил еду. Понравилось мясо?
— Мясо восхитительное, — сказал Хортон.
— Завтра будет свежее мясо.
— Пока ты будешь охотиться, мы закопаем то, что осталось, — сказал Хортон.
— Нет нужды закапывать. Сбросьте в пруд. Только зажмите плотнее нос, когда пойдете сбрасывать.
— Ты всегда так поступаешь?
— Точно, — подтвердил Плотояд. — Легкий способ разделаться. В пруду есть пожиратель объедков. Может быть, он счастлив, когда я прихожу и бросаю.
— Ты видел этого пожирателя?
— Нет, однако мясо исчезает. Мясо обычно плавает. А если бросить в пруд, не плавает никогда. Значит, его пожрали.
— А может, потому пруд и воняет? От твоего мяса?
— Не так, — возразил Плотояд. — Вонь всегда одинаковая. Даже перед тем, как бросаешь мясо. Шекспир был здесь до меня и мяса вовсе не кидал. Однако пруд, говорил он, воняет с тех пор, как он прибыл впервые.
— У стоячей воды может быть запашок, — сказал Хортон, — но чтоб такой скверный…
— А что, если это не совсем вода? — заявил Плотояд. — Она гуще воды. Течет как вода, выглядит как вода, но не такая жидкая, как вода. Шекспир обозвал ее супом.
Длинные тени от стены деревьев на западе подползли к костру, потянулись дальше. Плотояд нахохлился, глянул на солнце, прищурясь.
— Божий час близится, — объявил он. — Пошли бы мы вовнутрь. Под крепкой каменной крышей его можно стерпеть. Не то что на открытом месте. Все равно чувствуется, но камень не пропускает худшего.
Убранство домика Шекспира было незатейливым. Пол выстилали каменные плиты. Потолок отсутствовал, единственная комната простиралась вверх до крыши. В центре комнаты стоял большой каменный стол, а по стенам на уровне колен шел каменный уступ. Плотояд счел необходимым пояснить:
— Для сидения и для спанья. А также чтобы класть вещи.
В дальней части комнаты уступ был заставлен кувшинами и вазами, диковинками, напоминающими статуэтки, и другими безделушками, для которых при первом знакомстве не находилось названия.
— Из города, — пояснил Плотояд. — Предметы, выбранные Шекспиром в городе. Примечательные, возможно, но ценности мало.
На краю стола торчала оплывшая свеча, припаянная к камню своими собственными слезами.
— Дает свет, — пояснил Плотояд. — Шекспир смастерил ее из жира убитого мной мяса, дабы заниматься с книгой. Иногда она беседует с ним, иногда он берет магическую палочку и беседует с ней.
— Ты говорил, — напомнил Хортон, — что я могу на нее взглянуть.
— Не подлежит сомнению, — откликнулся Плотояд. — Может быть, ты объяснишь ее мне. Расскажешь, что она и зачем. Я просил Шекспира многократно, однако объяснения, какие он избирал, не говорили мне ничего. Я сидел и погибал от жажды понять, а он не снисходил никогда. Скажи мне, пожалуйста, хоть одно. Почему ему был надобен свет беседовать с книгой?
— Это называется «читать», — сказал Хортон. — Книга беседует с помощью нанесенных на ней значков. Свет нужен, чтобы разглядеть эти значки. Чтобы книга заговорила, значки должны быть четко видны.
— Странные странности, — заявил Плотояд, недоверчиво качая головой. — Вы, люди, странное племя. Шекспир странный. Всегда смеялся надо мной. Не снаружи смеялся, а внутри. Мне он нравился, но смеялся. Насмехался с целью показать, что он лучше меня. Смеялся по секрету, однако давал мне знать, что смеется.
Шагнув в угол, он подобрал мешок, выделанный из звериной шкуры. Зажал в щупальцах и встряхнул — в мешке что-то зашуршало и сухо скрипнуло.
— Его кости! — выкрикнул Плотояд. — Ныне он смеется лишь своими костями. Даже кости смеются. Прислушайтесь и услышите их смех. — Он тряхнул мешок сильно, со злобой. — Слышите смех? Слышите?
Ударил Божий час.
Это было по-прежнему чудовищно. Невзирая на толстые каменные стены и крышу сила воздействия почти не уменьшилась. Хортон ощутил, что его вновь распластали и раздели донага для изучения, — нет, на сей раз не столько для изучения, сколько для поглощения, и, хоть он барахтался что было мочи, пытаясь остаться самим собой, он был побежден и слился с тем, что навалилось на него. Он чувствовал, как растворяется в неодолимой сущности, становится ее частью, и, когда осознал, что противиться невозможно, постарался переступить через унижение — еще бы не унижение, если тебя против воли делают частью чего-то неведомого, — и провести собственное расследование, понять наконец, чьей же частью он стал. И на миг ему почудилось, что это удалось: на один быстротечный миг поглотившая его сущность, частью которой он стал, казалось, растянулась бесконечно и вобрала в себя всю Вселенную, все бывшее когда-либо в прошлом и имеющее быть в будущем, демонстрируя ему последовательность, демонстрируя логику и отсутствие логики, намерение, причину и цель. И в тот же миг его человеческий разум восстал против соучастия в таком познании, пораженный и даже оскорбленный тем, что подобное мыслимо, что можно не только показать всю Вселенную, но и познать ее. Разум и тело съежились и поникли, предпочитая не познавать.
Как долго это длилось, Хортон определить бы не смог. Он безвольно висел в тисках неведомого, а оно, очевидно, поглотило не только его, но и самое чувство времени, словно умело управлять временем на свой манер и ради собственной выгоды. Мимолетно подумалось, что, если уж сущность умеет манипулировать временем, устоять против нее не сможет никто и ничто: ведь время — самый неуловимый фактор во всем мироздании.
Рано или поздно все кончилось, и Хортон, к собственному изумлению, обнаружил, что скрючился на полу, прикрыв голову руками. Пришлось Никодимусу поднимать его, ставить на ноги, выпрямлять. Осерчав на свою беспомощность, он оттолкнул робота и, добравшись с грехом пополам до каменного стола, отчаянно вцепился в столешницу.
— Вам опять было плохо, — участливо заметил Никодимус.
Хортон потряс головой, пытаясь прояснить мысли.
— Плохо, — признался он. — Так же плохо, как и раньше. А тебе?
— Тоже как раньше, — заявил Никодимус. — Скользящий психический удар, и все. Можно сделать вывод, что это воздействует резче на биологический мозг.
Как сквозь туман Хортон различил реплику Плотояда.
— Что-то там, наверху, — провозгласил тот, — сильно интересуется нами.
Глава 13
Хортон раскрыл книгу на титульной странице. Самодельная свеча чадила у его локтя, отбрасывая неверный мерцающий свет. Пришлось склониться над самой страницей. Шрифт был незнакомым, а слова какими-то не такими.
— Что там? — осведомился Никодимус.
— Как будто Шекспир, — ответил Хортон. — Чего еще можно было ожидать? Но правописание иное. Странные сокращения. И некоторые буквы выглядят иначе. Вот погляди для примера. «Полное собрание сочинений Уильяма Шекспира». Могу прочесть эти слова только так. Ты согласен со мной?
— Дата публикации не обозначена, — подметил Никодимус, заглядывая Хортону через плечо.
— Позже нашего времени, по всей вероятности, — ответил Хортон. — Язык и правописание с годами меняются. Даты нет, но напечатано в Ло… Ты можешь разобрать это слово?
Никодимус склонил голову ниже.
— В Лондоне. Нет, не в Лондоне. Где-то еще. Никогда не слышал про такое место. Возможно, вовсе не на Земле.
— По крайней мере, мы знаем, что это Шекспир, — сказал Хортон. — Вот откуда и кличка. Он присвоил ее себе в шутку.
Плотояд проворчал с другой стороны стола:
— Шекспир был весь полон шуток…
Хортон перевернул страницу. Следующая, изначально пустая, была густо заполнена карандашными строчками. Он сгорбился над книгой, разгадывая их смысл. Сразу бросилось в глаза, что писавший придерживался той же грамматики и словоупотребления, что и на титульной странице. Буква за буквой, слово за словом, Хортон разобрал первые несколько строк, переводя написанное как бы с иностранного языка:
«Если вы читаете это, то вполне вероятно, что вам уже довелось столкнуться с несусветным чудищем, Плотоядом. В подобном случае умоляю вас не доверять злополучному сукину сыну ни на одно мгновение. Я знаю, что он таит намерение убить меня, но сперва я сыграю с ним последнюю шутку. Тому, кто знает, что так или иначе вот-вот умрет, последняя шутка дастся легко. Ингибитор — тормозящий препарат, что был у меня с собой, — почти кончился, и, как только не останется ни грана, злокачественный процесс возобновится и вновь начнет пожирать мой мозг. И покуда меня не обессилила последняя смертельная боль, я выносил убеждение, что гораздо легче умереть в челюстях слюнявого чудища, чем в слабости от нестерпимых страданий…»
— Что он пишет? — спросил Никодимус.
— Никак не пойму, — ответил Хортон. — Трудно разобрать…
И оттолкнул книгу.
— Он беседовал с книгой, — решил напомнить Плотояд, — при помощи магической палочки. И никогда не сообщал мне, о чем беседует. Ты ведь тоже не скажешь мне, правда? — Хортон покачал головой. — Умелое вы племя, люди. Ты человек, в точности как он. Что один говорит значками от палочки, другой способен узнать.
— Но есть еще фактор времени, — высказался Хортон. — Прежде чем прибыть сюда, мы провели в пути без малого тысячу лет. А может, и много больше, чем тысячу. За тысячу лет или даже скорее значки, оставляемые пишущей палочкой, могут сильно измениться. Да и начертание значков в данном случае оставляет желать лучшего. У него дрожала рука.
— Ты попытаешься сызнова? Великое любопытство снедает узнать, что сообщил Шекспир, в особенности обо мне.
— Я продолжу свои попытки, — пообещал Хортон.
И опять подвинул книгу к себе.
«…от нестерпимых страданий. Он притворяется, что испытывает ко мне великую приязнь, и играет свою роль столь убедительно, что требуются значительные аналитические усилия, чтоб распознать его подлинные настроения. Раскусить его непросто, вначале надо понять, что он за существо, ознакомиться с его родословной и с мотивами поступков. Постепенно, очень медленно я осознавал и осознал, что он и впрямь является тем, чем кажется и чем хвалится, — не только убежденным мясоедом, но и хищником не в меньшей мере. Убийство для него не только образ жизни, но и влечение, и религия. Он не единственный в своем роде — вся его культура зиждется на искусстве убийства. По малым долям мне удалось, живя с ним совместно, развить в себе довольно проницательности, чтобы воссоздать историю его жизни и воспитания. Если вы спросите его самого, он, несомненно, скажет вам гордо, что происходит из расы воинов. Но это не вся правда. Даже среди своего племени он существо особенное, с их точки зрения, — сказочный герой или по меньшей мере вот-вот станет сказочным героем. Задача всей его жизни, насколько я понимаю (а я убежден, что понимаю правильно), — путешествовать с планеты на планету и на каждой бросить вызов самому опасному зверю из всех там имеющихся, одолеть его и убить. Почти как легендарные североамериканские индейцы прежней Земли, он ведет символический счет противникам, которых убил. Насколько я понимаю, он уже достиг результата, наивысшего в истории своей расы, и упоенно мечтает стать чемпионом всех времен, величайшим убийцей среди соплеменников. Что это ему даст, я не знаю точно, могу только догадываться, — возможно, бессмертие в расовой памяти, право быть увековеченным в племенном пантеоне…»
— Ну что там? — спросил Плотояд.
— Что тебе?
— Книга теперь беседует с тобой. Ты водишь пальцем по строчкам.
— Ничего, — отболтался Хортон. — Ничего особенного. Преимущественно молитвы и заклинания…
— Однако так я и знал, — проскрежетал Плотояд. — Так я и знал! Он обозвал мою магию треклятой дурью, а сам предавался собственной магии. Он не упоминает меня? Ты уверен, он меня не упоминает?
— Пока что нет. Может быть, дальше…
«Но на этой мерзкой планете он оказался в ловушке вместе со мной. Как и мне, ему никогда не попасть на другие планеты, где он мог бы выслеживать самые могущественные виды, сражаться с ними и, к вящей славе своей расы, уничтожать их. Вследствие чего я улавливаю, и отчетливо, что в умонастроении великого воина тихо зреет отчаяние, и не сомневаюсь — скоро, как только иссякнет всякая надежда на иные миры, он решит включить последней строкой в список своих побед и меня, грешного, хотя, Бог свидетель, убить меня не такое уж достижение, ибо он безнадежно сильнее меня. Я старался как мог косвенно внушить ему, что я противник слабый и не стоящий усилий. Я полагал, что именно в моей слабости единственный мой шанс на выживание. Однако ныне я понял, что ошибался. Вижу, повседневно вижу, как им завладевают безумие и отчаяние. Если это продолжится, то знаю заведомо — однажды он меня убьет. Когда его безумие, как увеличительное стекло, обратит меня во врага, достойного его внимания, он на меня набросится. Какую это сулит ему выгоду, не стану и гадать. Вроде бы мало толку убивать, если его соплеменники не получат, не смогут получить о том известия. Но у меня создалось впечатление, не ведаю как и почему, что даже в нынешнем его положении, когда он затерян среди звезд, убийство станет известно и будет отпраздновано иными представителями его расы. Сие превосходит мое понимание, и я оставил попытки даже примерно понять, как это возможно.
Он сидит за столом напротив меня, покуда я пишу, и оцеивает меня, разумеется прекрасно сознавая, что я никак не объект, достойный ритуального убийства, и тем не менее стараясь настроить себя на веру, что я являюсь таковым. Однажды он преуспеет, и наступит мой последний час. Но я его одолею. Я припас туза в рукаве. Он и понятия не имеет, что во мне уже притаилась смерть и мне осталось совсем недолго. Я созрею для смерти раньше, чем он подготовит себя к убийству. А поскольку он сентиментальный болван — все убийцы сентиментальные болваны, — я уговорю его на убийство как бы во исполнение священного обряда, по собственной моей просьбе, с разъяснением, что он единственный, кто способен выполнить сие в качестве последнего жеста сострадания. И таким образом я выиграю двояко: использую его, дабы сократить неизбежную мучительную агонию, и украду у него последний подвиг, поскольку убийство из милосердия ему не засчитается. Удар, нанесенный мне, останется вне списка его побед. Скорее уж я одержу победу над ним. И когда он убьет меня из милосердия, я буду смеяться ему в лицо. Ибо это и только это — победа полная и окончательная. Для него убийство — для меня издевка. Таков между нами последний расчет».
Хортон оторвался от текста, поднял голову и долго сидел ошеломленный. Этот человек — безумец, сказал он себе. Это холодное, даже ледяное, концентрированное безумие, что куда хуже безумия буйного. Шекспир был не столько безумен рассудком, сколько безумен душой.
— Итак, — заметил Плотояд, — он наконец-то упомянул меня.
— Да, упомянул. Он заявил, что ты сентиментальный болван.
— Звучит не очень-то ласково.
— Это, — разъяснил Хортон, — выражение великой привязанности.
— Ты уверен в том? — спросил Плотояд.
— Совершенно уверен, — ответил Хортон.
— Стало быть, Шекспир и впрямь любил меня.
— Нимало не сомневаюсь, что впрямь любил, — ответил Хортон.
И вновь обратившись к книге, перелистал ее. «Ричард III», «Комедия ошибок», «Укрощение строптивой», «Король Джон», «Двенадцатая ночь», «Отелло», «Король Лир», «Гамлет». Все они, все шекспировские пьесы одна за другой. И на полях, на полупустых страницах, там, где пьесы подходили к концу, — неразборчивые каракули.
— Он беседовал с книгой то и дело, — вспоминал Плотояд. — Почти каждый вечер. А иногда в дождливую погоду и днем, если не выходил из дому…
«Все хорошо, что хорошо кончается», страница тысяча тридцать восемь, нацарапано на левом поле:
«Пруд воняет сегодня скверно как никогда. Это запах зла. Не просто плохой запах, но порочный и пагубный. Словно пруд живой и сочится злом. Словно в глубинах своих он прячет некую величайшую непристойность…»
«Король Лир», страница тысяча сто сорок три, на сей раз на правом поле:
«Я нашел изумруды, высвобожденные выветриванием из породы, примерно в миле от родника. Лежали себе на земле и ждали, когда их подберут. Набил ими карманы. Не могу понять, зачем утруждал себя. Вот я богат, только это здесь ни черта не значит…»
«Макбет», страница тысяча двести семь, нижнее поле:
«В домах сокрыто нечто. Его еще предстоит обнаружить. Загадка, на которую следует найти ответ. Не ведаю, какова она, но ощущаю, что она есть…»
«Перикл», страница тысяча триста восемьдесят один, на нижней половине листа, которая осталась незанятой, потому что пьеса завершилась:
«Мы заблудились в безмерности Вселенной. Мы утратили родину, и нам теперь некуда податься или, что еще хуже, слишком много мест, куда мы могли бы податься. Мы затеряны не только в безднах нашей Галактики, но и в безднах наших рассудков не в меньшей мере. Покуда люди держались одной планеты, они знали, где они. Пусть для измерения расстояний у них была просто-напросто палка, а для предсказания погоды — лишь большой палец, смоченный собственной слюной. Но ныне, даже когда мы воображаем, что знаем свое местонахождение, мы затеряны все равно: либо нам неведом путь обратно домой, либо во многих случаях у нас нет дома, куда стоило бы возвращаться.
Где бы ни был наш дом, нынешние люди, хотя бы интеллектуально, неисправимые странники. Даже если мы при случае склонны называть какую-то планету домом, даже если сохранилась горстка людей, которая вправе называть своим домом Землю, родины у нас теперь нет. Человечество расколото на частички, разбежавшиеся по звездам, и упорно продолжает разбегаться по звездам. Нас раздражает прошлое нашей расы, а многих раздражает и настоящее — мы оставили себе одно-единственное направление, в будущее, и оно уводит нас от родины еще дальше. Мы как раса — неизлечимые странники, мы не желаем быть привязанными ни к чему, а потому нам и не на что опереться, и настанет день, неизбежно настанет для каждого из нас, когда мы осознаем свое заблуждение: мы вовсе не свободны как ветер, мы скорее потеряны как раса, утратившая родину. И только когда мы вызываем память предков и пытаемся понять, где мы были раньше и почему, мы отдаем себе в полной мере отчет в масштабах нашей утраты.
Оставаясь на одной планете, и даже в одной Солнечной системе, мы могли психологически почитать себя центром Вселенной. Ибо у нас были ценности, пусть ограниченные с нынешней точки зрения, но они, по крайней мере, создавали систему критериев, внутри которой мы жили и перемещались. Ныне эта система раздроблена, наши ценности столь много раз расщеплены новыми освоенными мирами (ибо каждый новый мир либо навязывал нам иные ценности, либо лишал нас каких-то прежних, за которые стоило бы держаться), и в результате у нас не осталось самой основы, чтобы строить и отстаивать свои суждения. У нас ныне просто нет масштаба, на который можно бы наложить наши потери и стремления. Даже бесконечность и вечность стали понятиями, толкуемыми в существенных своих чертах по-разному. Некогда мы использовали науку, дабы упорядочить место, где мы живем, придать ему определенный образ и смысл, — ныне мы в замешательстве, поскольку узнали так много (хотя всего лишь частичку истин, достойных узнавания), что уже не можем соотнести принятые человечеством научные постулаты с обозримой Вселенной. Вопросов у нас ныне больше, чем когда-либо прежде, и куда меньше шансов найти ответ. Мы, возможно, провинциальны, не найдется никого, кто посмел бы это отрицать. Однако многим, не только мне, должно было прийти в голову, что именно провинциализм давал нам комфорт и известное чувство безопасности. Любая жизнь зачинается в окружении много более обширном, чем жизнь сама по себе, но на протяжении двух-трех миллионов лет любая жизнь ознакомится с окружением довольно, чтоб уживаться с ним. А вот мы, оставив Землю, презрев планету-мать ради дальних и более ярких звезд, расширили наше окружение до беспредельности, и нам уже не дано этих миллионов лет. Мы так спешили, что времени у нас не осталось совсем…»
Запись оборвалась. Хортон захлопнул книгу и оттолкнул ее в сторону.
— Ну и что? — спросил Плотояд.
— А ничего, — ответил Хортон. — Сплошные заклинания. Я их, в сущности, не понимаю.
Глава 14
Хортон лежал у костра, завернувшись в спальный мешок. Никодимус шатался туда-сюда, подбрасывая дрова в огонь, и его черный металлический панцирь посверкивал в отблесках пламени красными и голубыми искорками. Вверху ярко сияли незнакомые звезды, а где-то у родника какая-то тварь горько жаловалась на жизнь.
Он устроился поудобнее, ощущая, как к нему подползает сон. Закрыл глаза, но не слишком крепко, и стал спокойно ждать минуты, когда сон подползет вплотную.
«Картер Хортон», — раздался в мозгу зов Корабля.
«Слушаю», — откликнулся Хортон.
«Я ощущаю присутствие разума», — сообщил Корабль.
«Плотояд?» — осведомился Никодимус, присевший у огня.
«Нет, не Плотояд. Мы узнали бы Плотояда, поскольку встречались с ним ранее. Его мыслительная система не являет собой ничего исключительного и не слишком разнится с нашей. Это присутствие разнится. Оно сильнее, проницательнее, острее, оно очень отлично, но смазанно и неотчетливо. Словно этот разум старается укрыться и не привлекать к себе внимания».
«Близко?» — осведомился Хортон.
«Близко. Рядом с местом, где находитесь вы».