Модель для сборки Каганов Леонид
Бок о бок они промчались по улочкам Пиджента, проскочили мимо таможни и, не сбавляя ходу, въехали на причал.
— Трофим! Трофим!!! — позвал капитана парома Верещагин.
Трофим Уварович, капитан парома, стоял на нижней палубе, раскинув руки в стороны, словно огородное пугало. Капитан явно чувствовал себя не в своей тарелке. К его голове было приставлено дуло пистолета. Пистолет держал в руках Джордж Смит. Рядом с полоумным охотником за сокровищами возвышался его африканский помощник, вооруженный двумя револьверами. Верещагин заметил двух бандитов на шканцах и еще трех — на юте. Бросив быстрый взгляд за спину, он увидел, что причал неспешно перекрыли трое всадников.
На нижней палубе всюду валялся мусор: разбитые ящики, распотрошенные тюки, растерзанные товары… Чернели острые осколки пластин, сразу напомнившие Верещагину о длинноволосом любителе современной музыки с базара. То тут, то там в глаза бросались кровавые потеки. Корабль был захвачен и, как пить дать, обыскан бандитами от киля до стеньги грот-мачты.
— Я рад, что вы поспешили! — улыбнулся Смит. Говорил он в этот раз по-английски. — Однако в нашем распоряжении все равно очень мало времени. Покажите мне руки! Прекрасно! — Он удовлетворенно крякнул. — Итак, господа! Как только на причале покажется караван, вы, уважаемый вор и контрабандист, прикажете своим людям передать мне ту самую табличку и ту самую женщину. И чтоб без фокусов и без пальбы! Пески нынешней ночью и без того сверх меры напились крови…
— Обезьяна! Сын осла! — выругался Абдулла.
— Христа ради, господа!.. Христа ради… — неожиданно запричитал Трофим Уварович.
Смит рассмеялся и перешел на фарси:
— Я понимаю твой гнев, Абдулла! Ты упустил самый большой куш в своей презренной жизни. А вот вас, господин таможенник, я решительно не могу понять. Вы преступили закон, вы готовы способствовать тому, что контрабанда пересечет границу, и ради чего? Чего ради, спрашивается?
— Я не могу допустить, чтобы абсолютное оружие досталось безумцу, — ответил Верещагин.
— А кому оно должно достаться? — округлил глаза Смит. — Мне — человеку, готовому отнять у пустыни то, чего она меня лишила? России? Николашке Кровавому? Адмиралу Рождественскому, отправившему на дно Цусимского пролива Вторую эскадру? Да, я успел просмотреть прессу! — бандит пнул скомканную газету, которая валялась среди мусора. — Я знаю, что дела у вас — хуже не придумать! А может, табличка судьбы пригодится славному Вильгельму, королю Германии? Тому, на кого работает паршивый пес Абдулла!
— Он лжет! — бросил контрабандист. — Зубы заговаривает.
— Я желаю восстановить справедливость! — притопнул Смит. — Око за око! Я не собираюсь подбрасывать дров в огонь мировой войны, которая разразится в этом году.
— Какая… мировая война? — спросил Верещагин Абдуллу.
Контрабандист подернул плечами и ничего не ответил.
— Табличка должна остаться в пустыне, — продолжал увещевать Смит, — ни один коронованный тиран не должен, не имеет права владеть столь исключительным средством ведения войн.
— Христа ради прошу, Павел Артемьевич! Христа ради… — вновь забормотал капитан.
— Боится капитан, не хочет умирать, — назидательно проговорил Смит. — Вы уж не извольте шутить, господа, и тогда, быть может…
В руках капитана блеснуло лезвие. Смит внезапно захрипел и согнулся пополам. Абдулла бросился вниз, молниеносно выхватывая из кобуры «маузер». Трое бандитов Смита, что целились в их спины со стороны причала, наверное, ничего не успели понять; Абдулла расстрелял их из-под крупа лошади, свесившись с седла. У Верещагина не было времени оценить виртуозность трюка контрабандиста. Спешившись, он рванулся навстречу негру. Темнокожий небрежно пристрелил Трофима Уваровича и направил дымящиеся револьверы на Верещагина… но тут тяжелый, словно кузнечный молот, кулак врезался в его голову, расплющив нос, пробитый какой-то ритуальной деревяшкой.
Люди Абдуллы — Махмуд и Алим — в тот же миг метнулись на корабль. Один — на ют, второй — на трап, ведущий на шканцы. Загрохотали выстрелы, послышался дребезг разбивающихся стекол, запели среди рангоута рикошеты…
Одновременно со стороны берега послышались крики и частые выстрелы. Это остатки банды Смита, еще не зная о смерти главаря, но подозревая, что на корабле все пошло не так, как было запланировано, атаковали караван. Абдулла с гиком и присвистом помчался на помощь своему отряду.
Африканец, который только что пускал на палубе кровавые пузыри, вновь оказался на ногах. Верещагин почувствовал движение за спиной и обернулся… для того, чтобы содрогнуться от трех хлестких ударов подряд. Африканец дрался, как заправской боксер: он скользил вперед, бил, перемещался вбок, отходил и затем снова атаковал… Верещагин закрывался руками и отступал. Дикарь свирепел — то ли от запаха крови, то ли от осознания того, что главарь банды, святой мститель и не сложившийся император пустыни, мертв и валяется среди разбросанного на палубе мусора. Удары африканца становились все яростней и предсказуемей… пока черный кулак на излете не оказался зажат в тисках ладони таможенника. Вновь взметнулся молот Верещагина, и африканец обмяк. Но упасть навзничь ему было не суждено: Верещагин подхватил темнокожего на руки, поднял над головой и швырнул за борт.
— Помойся маленько…
— Эй, таможенник! — услышал Верещагин слабый голос.
Смит перевернулся на бок. Одной рукой он зажимал края страшной раны, протянувшейся поперек живота, а в другой держал револьвер. Оружие дрожало в слабеющей ладони умирающего.
Но с четырех шагов, разделяющих их, мог промахнуться только покойник.
— Кладите его на землю… голову выше!
Это Абдулла. А может, сама тьма.
— Все хорошо, дорогой, не надо волноваться! Ты на берегу, возле таможни. Жди следующего корабля, если захочешь повидать своего бога. Судьбу не перепишешь — на суше тебе не погибнуть… — Слова контрабандиста поглотила темнота.
Прохладный ветерок коснулся лица. Боли он не ощущал, боль придет чуть позже. Внутри пульсировала морозная пустота, будто у него вырвали сердце, заменив этот орган неподходящим по форме и размерам осколком льда. И никогда еще острее Верещагин не осознавал, что он — отец умершего ребенка.
— …господин капитан, ответьте! Дядя Павел!.. — плакал Кахи.
— Мы вынули пулю, он поправится. Надеюсь, жалеть об этом не придется… ни ему, ни нам, — сказал Абдулла.
— Абдулла!.. — прохрипел Верещагин.
Он снова пришел в себя. Ночь продолжалась.
— Абдулла!
— Что, дорогой?
— Ты работаешь на Вильгельма?
— Хе-е-е! Кому ты поверил? Смит — разбойник, сорвиголова…
— А ты — нет?
— Я — воин, господин капитан.
— Это правда… что он рассказал… о мировой войне?
— Э-э! — протянул с сожалением Абдулла. — Все уже написано на глиняной табличке. И изменить клинопись не легче, чем песчинке бросить вызов ветру, что гонит по пустыне высокие барханы. Однако…
Голос Абдуллы был заглушен надрывным гудком парохода. Где-то на дальней окраине Пиджента, словно откликаясь, завыл шакал.
— Вот и все, уважаемый, — продолжил после недолгого молчания контрабандист. — Каравану снова пора в путь.
— Абдулла… отвези табличку в пустыню. Выбрось проклятую в зыбучие пески…
— Молчи, уважаемый, тебе нельзя говорить.
— Не стоит вручать детям… ссорящимся детям… отцовскую саблю…
Когда он вновь пришел в себя, над Пиджентом занималось утро.
Хранитель таблички судьбы, Энлиль-странник, стоял на краю косы, размываемой приливом, и в волнах отражалось обличие дервиша, покаранного проказой. Слепой осел терся уродливой мордой о бедро божественного хозяина. Энлиль глядел на сливающуюся с небом линию горизонта, и нечеловечески зоркие глаза не отрывались от мачт парома.
Табличка судьбы вновь оказалась в руках одержимых страстями людей. Вот-вот одна держава посягнет на свободу другой. В раздор вмешается третья, и четвертая, и пятая… Земля содрогнется от поступи грозных армий. Кто-то, всенепременно кто-то дерзкий прибегнет к табличке Тиамат, в надежде тщетной изменить движенье мира и ход событий, и древняя клинопись станет вновь вершить народов участь.
Забытые боги Междуречья мечтать не могли о большем.
Майк Гелприн
СМЕРТЬ НА ШЕСТЕРЫХ
Старый Пракоп Лабань остановился, приложил ладонь козырьком ко лбу. Вгляделся в отливающую жирной маслянистой латунью болотную хлябь. Поднял глаза, прищурился — солнце надвигалось на кромку чернеющего впереди леса. Лабань оглянулся через плечо, остальные пятеро подтягивались, след в след, упрямо расшибая щиколотками вязкую тягучую жижу.
— Ещё чутка, — хрипло крикнул старик. — Поднажать надо, совсем малость осталась.
Жилистый, мосластый Докучаев кивнул. Смерил расстояние до опушки взглядом холодных бледно-песочного цвета глаз, сплюнул и двинулся дальше. Диверсионной группой командовал он, и он же, вдобавок к рюкзаку со снаряжением, тащил на себе ещё пуд — ручной пулемёт Дегтярёва с тремя полными дисками. Докучаев считался в отряде человеком железным.
Лабань быстро оглядел остальных. Угрюмый, немногословный, крючконосый и чернявый Лёвка Каплан, смертник, бежавший из Могилёвского гетто. Ладный красавец, кровь с молоком, подрывник Миронов. Разбитной, бесшабашный, с хищным и дерзким лицом Алесь Бабич. И Янка…
Старик тяжело вздохнул. Женщинам на войне делать нечего. А девочкам семнадцати лет от роду — в особенности. Когда Янка напросилась в группу, Лабань был против и даже отказался было вести людей через болото. Но потом Докучаев его уломал.
— Медсестра нужна, — загибая пальцы, раз за разом басил Докучаев. — Перевяжет, если что. Вывих вправит. Подранят тебя — на себе вытащит.
— Меня на себе черти вытащат, — махнул рукой старый Лабань и сказал, что согласен.
Из болота выбрались, когда лес верхушками дальних сосен уже обрезал понизу апельсиновый диск солнца. Один за другим преодолели последние, самые трудные метры. И так же, один за другим, избавившись от поклажи, без сил рухнули оземь.
— Пять минут на отдых, — пробасил Докучаев и перевернулся, раскинув руки, на спину. — Отставить, — поправился он секунду спустя, рывком уселся и принялся стаскивать сапоги. — Разуться всем, портянки сушить.
Пракоп Лабань поднялся на ноги первым. Ему шёл уже седьмой десяток, но ходок из него и поныне был отменный — в Могилёвских лесах истоптал старик не одну тысячу километров. Вот и сейчас устал он, казалось, меньше других. Лабань аккуратно развесил на берёзовом суку отжатые портянки, нагнулся, голенищами вниз прислонил к стволу сапоги. Распрямился и увидел Смерть.
Что это именно Смерть, а не приблудившаяся невесть откуда старуха, Лабань понял сразу. Она стояла шагах в десяти поодаль. Долговязая, под два метра ростом, в чёрном, достающем до земли складчатом балахоне с закрывающим пол-лица капюшоном. Из-под капюшона щерился на проводника редкозубый оскал.
Секунду они смотрели друг на друга — старик и Смерть. Затем Лабань на нетвёрдых ногах сделал шаг, другой. Встал, поклонился в пояс, потом выпрямился.
— За мной? — спросил он негромко.
Смерть качнулась, переступив с ноги на ногу, и не ответила. За спиной старика утробно ахнул подрывник Миронов. Скороговоркой заматерился Бабич, истошно взвизгнула Янка.
— Тихо! — не оборачиваясь, вскинул руку проводник. Мат и визг за спиной оборвались. — За кем пожаловала? — глядя под обрез капюшона, спокойно спросил Лабань.
Смерть вновь не ответила.
Докучаев, набычившись, медленно двинулся вперёд. Поравнялся со стариком, встал, плечо к плечу, рядом. Кто такая, настойчиво бил в виски грубый голос изнутри. Спроси, кто такая. Докучаев молчал, он не мог выдавить из себя вопрос. Кто такая, он понял — понял, несмотря на привитое с детства неверие, несмотря на членство в партии, несмотря ни на что.
— За кем пришла, падла?! — истерично заорал сзади Бабич. — За кем, твою мать, пришла, спрашиваю?
Смерть вновь переступила с ноги на ногу и на этот раз ответила. Бесцветным, неживым голосом, под стать ей самой.
— За вами.
— За нами, говоришь? — угрюмо переспросил Лёвка Каплан. — За всеми нами?
— За всеми, — подтвердила Смерть. — Так вышло.
— Так вышло, значит? — повторил Каплан. — Ну-ну.
Он внезапно метнулся вперёд, оттолкнул Докучаева, пал на колено и рванул с плеча трехлинейку. Вскинул её, пальнул, не целясь, Смерти в лицо. Передёрнул затвор и выстрелил вновь — в грудь.
Смерть даже не шелохнулась. Затем выпростала из рукава с обветшалым манжетом костистое скрюченное запястье, вскинула к лицу и приподняла капюшон. Чёрные пустые бойницы глазных провалов нацелились Лёвке в переносицу. Каплан ахнул, руки разжались, винтовка грянулась о землю. Смерть шагнула вперёд, одновременно занося за спину руку, но внезапно остановилась.
— Пустое, — сказала она Лёвке и хихикнула. — Тебе ещё рано.
Повернулась спиной и враз растаяла в едва наступивших вечерних сумерках.
Костёр запалили, когда уже стемнело. Вбили по обе стороны заточенные стволы срубленных Бабичем молодых осин. Набросили перекладину с нацепленным на неё котелком и расселись вокруг.
— Померещилось, дед Пракоп, да? — пытала Лабаня Янка. — Скажи, померещилось?
Старик подоткнул палым еловым суком поленья в костре, промолчал.
— Померещилось, — уверенно ответил за проводника Докучаев. — Болото, — пояснил он. — На болотах бывает. Говорят, что…
Он осёкся, напоровшись взглядом на плеснувшийся в Янкиных глазах испуг. Докучаев медленно повернул голову влево. Смерть сидела на берёзовом чурбаке в двух шагах — между ним и Мироновым. Ссутулившись, уперев скрытый под капюшоном череп в костяшки истлевших пальцев.
Янка судорожно зажала ладонями рот, чтобы не закричать. Алесь Бабич придвинулся, обхватил её за плечи, привлёк к себе.
Янка дёрнулась, привычно собираясь вырваться, отшить нагловатого, бесцеремонного приставалу, но внезапно обмякла, прильнула к Алесю. Сейчас Бабич казался ей единственным защитником и опорой. Дерзкий, нахрапистый, ни бога, ни чёрта не боявшийся, он явно не сильно испугался и теперь.
— Так ты что, мать, — цедя по-блатному слова, обратился к Смерти Бабич. — Так и будешь с нами?
Он замолчал, в ожидании ответа глядя на Смерть исподлобья, с прищуром. Молчали и остальные. Закаменел лицом Докучаев. Лёвку Каплана пробила испарина, ходуном заходили руки, то ли с испуга, то ли от ярости, не поймёшь. С присвистом выдохнул воздух старый Пракоп Лабань. У Миронова клацнули от страха зубы, а затем и пошли стучать, разбавляя вязкую гнетущую тишину мелкой барабанной дробью.
— Я спросил тебя, — с прежней блатной гнусавинкой проговорил Бабич. — Ты теперь будешь с нами всё время? Ответь.
Смерть поёжилась, опустила голову ниже, острый верх капюшона в сполохах костра казался завалившимся набок горелым церковным куполом.
— С вами буду, — подтвердила Смерть. — Но не всё время, недолго.
Алесь Бабич ухмыльнулся, по-приятельски подмигнул Смерти.
— Пока не заберёшь, что ль? — уточнил он.
— Пока не заберу.
— Всех нас?
— Всех.
— Ну, ты и тварь, — едва не с восхищением протянул Бабич. — Ну, ты и сука, гадом буду. Ты…
— Заткнись, — резко прервал Докучаев и пружинисто поднялся. — Отойдём, — повернулся он к Смерти. — Поговорить надо.
Смерть поднялась вслед. Докучаев был ей по плечо. Отмахивая рукой, он решительно пошагал к лесу. Метрах в двадцати от костра остановился. Смерть обогнула Докучаева, развернулась к нему лицом.
— Дело сделать позволишь? — глухо спросил Докучаев.
Смерть помялась, переступила с ноги на ногу, балахон чёрной тенью мотнулся в мертвенном свете ущербной луны.
— Как получится, — тихо сказала Смерть. — Мне неведомо, как оно выйдет.
— Неведомо? — удивился Докучаев. — Даже тебе?
Смерть кивнула.
— По-разному бывает, — уклончиво ответила она.
— Позволь, а? — твёрдый до сих пор голос Докучаева стал просительным, едва не умоляющим. — Подорвём рельсы, и всё, и сразу заберёшь, а? Пожалуйста, прошу тебя. Договорились?
Смерть молчала. Вместе с ней молчал и Докучаев, ждал.
— Я постараюсь, — едва слышно сказала, наконец, Смерть. — Постараюсь потянуть.
У Докучаева, мужика жизнью битого, кручёного, с младенчества не плакавшего, на глаза внезапно навернулись слёзы.
— Спасибо, — выдохнул он и поклонился в пояс, как давеча Лабань. — Спасибо тебе.
К костру вернулся хмурый, сосредоточенный. Уселся на прежнее место, оглянулся — Смерти видно не было.
— О чём базар был, начальник? — Бабич по-прежнему прижимал к себе Янку.
— Командир, — механически поправил Докучаев. — Начальники в кабинетах сидят. Ты… — он осёкся, закашлялся — одёргивать бывшего уголовника в сложившейся ситуации было, по крайней мере, нелепо. — Договорились мы, — обвёл глазами группу Докучаев.
— О чём? — быстро спросил Миронов. — Она от нас отстанет?
Докучаев хмыкнул, потянулся к костру, выудил из золы картофелину.
— Отстанет, — сказал он угрюмо. — Как завтра дело сделаем, так и отстанет.
Расправились с нехитрыми припасами быстро, в полчаса. Ели молча, Докучаев цыкнул на Бабича, принявшегося было травить тюремную байку, и тот осёкся, притих. Залили костёр — тоже молча, без слов.
— Каплан — в охранение, — приказал Докучаев. — Остальным спать.
— Не надо в охранение, — произнёс бесцветный мертвенный голос за спиной. — Спите все, я покараулю.
— Ты? — Докучаев обернулся, Смерть стояла в пяти шагах, привычно переминалась с ноги на ногу. — Ах, да, — Докучаев смахнул со лба пот. — Тебе же спать не надо. Неважно. Каплан, выдвинешься к лесу. Бабич тебя сменит, потом старик, за ним я.
Смерть отступила на шаг, другой, растворилась в темноте. Докучаев развязал рюкзак, извлёк плащ-палатку, августовские ночи в могилёвских лесах были холодные. Расстелил, стал укладываться.
Миронов неслышно подошёл, присел на корточки.
— Командир, — шепнул он. — Давай-ка поговорим.
Был Миронов старшим сержантом, кадровым, служил до войны в НКВД. Подрывному делу учился у самого Старинова. К партизанам забросили его и ещё четырёх минёров месяц назад, в июле, они и принесли с собой новое понятие — «рельсовая война». Красная Армия готовилась к наступлению по всему фронту, и дезорганизация железнодорожного движения в тылу становилась задачей важнейшей, первоочередной. В деле Миронов ещё не был, но из пяти подрывников Докучаев без колебаний выбрал его. Плечистый, с ладной фигурой спортсмена и загорелым, волевым, откровенно красивым лицом, Миронов выглядел человеком надёжным.
Миронов и место операции по карте выбрал — двухкилометровый спуск на участке пути Могилёв — Жлобин. Спуск заканчивался железнодорожным мостом, который наверняка охранялся, так что мины следовало закладывать ночью и на расстоянии. Подорванный на уклоне и слетевший под откос поезд наверняка означал длительное прекращение движения на всём участке.
— Слушаю тебя, Павел, — по имени обратился Докучаев.
— Возвращаться надо.
— Что? — Докучаев опешил. — Ты чего, куда возвращаться?
— Обратно, в лагерь.
— Сдурел?
— Да нет, не сдурел, — сказал Миронов жёстко. — Я в старушечьи байки не верю. Точнее, не верил до сегодняшнего дня. А оно вот как, оказывается. На верную смерть я не пойду.
Докучаев помолчал, приподнялся, опершись на локоть, затем сел.
— Не пойдёшь, значит? — переспросил он спокойно.
— Не пойду. И вам не советую.
Докучаев вскинулся, ухватил подрывника за ворот, свободной рукой рванул из кобуры ТТ, с маху упёр Миронову под кадык.
— Не пойдёшь — шлёпну, — пообещал он. — Понял, нет?
У Миронова вновь лязгнули зубы, как тогда, при виде ссутулившейся у костра Смерти. Он судорожно закивал.
— Понял, — выдохнул подрывник. — Прости, бес попутал.
Докучаев ослабил хватку, прибрал оружие в кобуру, затем отпустил Миронова.
— Хорошо, что понял, — сказал Докучаев миролюбиво. — Иди, спи. И это… не вздумай чего натворить, — миролюбие в голосе сменилось решительностью. — Я за тобой присмотрю. Чуть что — шлёпну на раз, не думая.
Лёвка Каплан сидел, привалившись спиной к сосновому стволу и выложив винтовочное цевьё на колени. Смерть умостилась напротив, полы чёрного балахона разметались по земле.
— Вопрос имею, — Каплан стиснул зубы, помедлил секунд пять и, наконец, решился. — Кто-нибудь из моих жив?
Смерть долго молчала. Затем откинула капюшон, луна подсветила пустые глазницы тусклым серебром.
— Зачем тебе? — спросила Смерть. — Завтра и так узнаешь.
— Ты завтра меня заберёшь?
— Да. Завтра.
— Я хочу знать сейчас.
Смерть вздрогнула, повела плечами.
— Что ж, — сказала она. — Завтра ты их увидишь. Всех.
— Всех? — эхом простонал Лёвка. — Ты забрала всех? И маму? И Миррочку с детьми? И Мишеньку? И Броню?
— Да. Всех разом. Ещё зимой, в феврале.
Лёвка Каплан, цепляясь за ствол, поднялся. Мясистое, грубое, заросшее щетиной лицо скривилось от боли. Смерть смотрела на него тускло-серебряными монетами провалившихся глазниц — снизу вверх.
— Йитгадаль ве йиткадаш Шме Раба, — нараспев затянул Каплан. Это был Кадиш, заупокойная молитва на древнем арамеит. Языка этого Лёвка не знал, а слова заучил наизусть — в детстве, как и все остальные еврейские мальчишки в местечке. — Ди вра хир’уте ве ямлих малхуте ваицмах пуркане ваикарев машихе.
Лёвка замолчал, просительно посмотрел на Смерть. Он не мог сказать заключительное слово молитвенной фразы, его надлежало произносить присутствующим при Кадише.
— Амен, — помогла Лёвке Смерть.
Янка, сжавшись в комочек, умостилась на краю ветхой подстилки из прохудившегося брезента. Её трясло, слёзы набухали в глазах, текли по щекам. Янка глотала их беззвучно, даже не всхлипывая.
— Нецелованной умрёшь, — уговаривал пристроившийся рядом Алесь. — Нехорошо это, не по-божески.
Бабич прижимал девушку к себе, стараясь руками унять дрожь. Тоскливо глядел поверх её головы на путающиеся в верхушках деревьев звёзды. Вёл ладонями от затылка вдоль узкой девичьей спины, доставая до ягодиц.
— Не надо, Алесь, — едва слышно проговорила Янка. — Не надо, не хочу я так.
— А как надо? — Бабича передёрнуло, то ли от злости, то ли от жалости, он сам не знал, от чего. — Как надо-то? Завтра уже все подохнем.
— А может…
— Да не может! Она ясно сказала — за нами пришла, за всеми. От неё не уйдёшь.
Девушка замолчала. С минуту лежали, не шевелясь, у Алеся вспотели застывшие на Янкиной пояснице ладони.
— Ладно, — прошептала вдруг Янка. — Ладно, пускай. Я не знаю, как это делается. Ты… ты поможешь мне?..
За мгновение до того, как проникнуть в неё, Алесь Бабич застыл. Склонился, поцеловал в пухлые, солёные от слёз губы. Удивился, что он, лагерник, после восьми лет отсидки, после поножовщин, толковищ, после лесоповала, ещё помнит, что такое нежность. Оторвался от губ, изготовился. Упёрся взглядом в запрокинутое Янкино лицо с зажмуренными глазами. И с силой ворвался в неё. Янка коротко вскрикнула и враз замолчала. Алесь, изнемогая от смеси злости, жалости и возбуждения, не отрывая глаз от нежного девичьего личика с закушенной губой, от разметавшихся русых волос, вонзался, вколачивался, ввинчивался в неё. Не сдержав стона, взорвался, выплеснул семя. Отвалился на бок, на ощупь нашёл в темноте Янкины плечи. Притянул девушку к себе, запутался пальцами в русых шёлковых прядях. С полчаса держал её в руках, баюкал, успокаивал, шептал неразборчиво поверх волос. Потом осторожно отстранил. Едва касаясь губами, поцеловал в лоб. Выбрался из-под брезента. Нашарил в траве одежду, изо всех сил стараясь не шуметь, натянул на себя. Вбил ноги в сапоги и отправился на пост — менять Лёвку.
После того, как Алесь ушёл, Янка долго лежала без сна, пытаясь понять, что она чувствует. Наконец, понять удалось — ничего. Ни сожаления, ни брезгливости, ни страха почему-то не было. А было лишь безразличие — словно не её только что сделал женщиной едва знакомый, по сути, мужик и не ей назавтра пора умирать.
Умереть Янке полагалось уже давно — когда на поезд с гродненскими беженцами упали авиабомбы. Они умертвили маму, младшую сестрёнку, обеих тёток — маминых сестёр и пятерых их детей. Янка до сих пор не могла понять, как получилось, что она в числе немногих спасшихся уцелела и получила два года отсрочки. Жуткие, голодные два года, пропитанные ежедневным страхом и безнадёгой. Чужие, грубые люди вокруг. Нехорошие взгляды парней и мужиков. Раны, контузии, смерть. Отсрочка… А теперь и ей наступает конец.
В декабре ей исполнится восемнадцать. Исполнилось бы, поправилась Янка. Бесполезные и бессмысленные восемнадцать лет, прожитые кое-как, в бедности, а после смерти отца и в нищете. Обноски с чужого плеча, ежедневная картошка и каша, молоко и масло по выходным, мясо по праздникам. Потом война, гибель родных, промозглые землянки в снегу, снова голод и кровь. Янка усмехнулась криво, и накатившая горечь опять сменилась безразличием. Жизнь не по справедливости обошлась с ней. И, по всему видать, устыдилась. А устыдившись, позвала на выручку Смерть.
Алесь Бабич опустился на корточки, достал из-за пазухи потрёпанную, перетянутую аптечной резинкой колоду карт и взглянул на рассевшуюся в метре напротив Смерть.
— Сыграем? — предложил он.
Смерть откинула капюшон, в пустых, высеребренных луной глазницах Бабичу почудилось удивление.
— На что же? — спросила Смерть.
Бабич сглотнул слюну, сорвал с колоды резинку, отбросил в сторону.
— Я в жизни не верил попам, — сказал он. — Ни в рай, ни в ад, ни во что. Но получается, что раз есть ты, то и они тоже есть, так?
— Допустим, — усмехнулась Смерть. — И что с того?
Алесь с трудом подавил внезапное желание перекреститься.
— Ставлю душу, — выпалил он. — Если проиграю, гореть ей вечно в аду.
Смерть задумалась. С минуту молчала, затем сказала:
— У тебя и так немного шансов мимо него проскочить. Впрочем, такие вопросы решаю не я. Допустим, я соглашусь. Что же мне ставить?
— Девчонку ставь, — дерзко ответил Бабич. — Играю душу против девчонки. В очко, в один удар. Устраивает?
Смерть вновь усмехнулась.
— У меня редко выигрывают, — сказала она. — Мало кому это удавалось. Почти, считай, никому. Но изволь, я подарю тебе шанс. Банкуй.
Бабич принялся тщательно тасовать колоду. Татуированные перстнями пальцы скользили вдоль торцов, врезая карты одна в одну, опробуя их, ощупывая. По неровности на рубашке Алесь подушками пальцев определил пикового туза, счесал вниз. За тузом последовал бубновый король.
— Срежь, — протянул Бабич колоду.
Смерть пожала плечами.
— Мне нечем. Срезай сам.
Алесь подрезал. Не отрывая от Смерти взгляда, вслепую провёл фальш-съём — карты легли в руку в том же порядке, что и до срезки. Алесь стянул верхнюю, предъявил партнёрше, рубашкой вверх опустил на траву. Стянул вторую, показал, уложил рядом с первой.
— Ещё.
Третья карта упала на траву рядом с товарками.
— Себе.
Бабич заставил себя мобилизоваться. Сейчас от его ловкости зависело… спроси его, он не сумел бы сказать что. Но больше, неизмеримо больше, чем пять лет назад, в бараке, когда играли на охранника.
Алесь передёрнул, нижняя карта скользнула наверх. Бабич открыл её, не глядя, сбросил на траву. Вновь передёрнул, открыл вторую, сбросил.
— Очко, — объявил он.
— Да? — удивилась Смерть. — Что ж, смотри мои.
Бабич рывком перевернул две чёрные семёрки и шестёрку червей.
— Двадцать, — осклабился он. — Ваша не пляшет.
Смерть не ответила, и Алесь опустил глаза. С минуту он с ужасом разглядывал свои карты. Гордо задравшего бороду бубнового короля. И притулившуюся рядом с ним пиковую двойку.
— Двенадцать очков, — объявила Смерть. — Ты проиграл, ступай.
— У тебя тоже есть вопросы ко мне, старик? Или, может быть, просьбы?