Пламя любви Картленд Барбара
Глава первая
— Черт! Ну и вид у меня!
Привстав с сиденья вагона, Мона посмотрела на себя в зеркало. Она сильно исхудала, и под глазами залегли глубокие темные тени.
«И украшения здесь не к месту», — мысленно добавила она. Сняла с плеча бриллиантовую брошь — и надолго задумалась, глядя на нее невидящим взором.
Брошь была очаровательна. Россыпь бриллиантов в платиновой оправе — французская ручная работа: известно, что в целом свете не найдется ювелиров лучше, чем во Франции.
Но не о красоте этой драгоценности думала Мона, рассеянно вертя брошь в пальцах, а затем вдруг, с гримасой боли, словно не в силах больше смотреть, торопливо убирая ее в сумочку.
Она помнила, как Лайонел подарил ей эту брошь, — помнила так живо, словно все произошло вчера!
Это было в Неаполе. В тот вечер они поужинали вместе, а потом, незадолго до полуночи, вышли на широкий мраморный балкон.
Под ними, призывно сверкая и мигая золотом огней, раскинулся город. Вдалеке темнел на бархатном фоне небес силуэт Везувия. А где-то неподалеку юный голос дивной красоты выводил серенаду.
Стояла тихая, ясная ночь — ночь, когда звезды отражаются в морских волнах, вздымающихся и опускающихся тихо и плавно, словно грудь спящей красавицы.
Мона оперлась на холодный мрамор балюстрады. Она чувствовала, как обвевает ее лицо нежный ночной ветерок, вдыхала аромат цветов, слышала отдаленный шум города — и негромкий голос Лайонела:
— Милая, ты счастлива?
Она повернулась к нему. Слов не требовалось — ответ он прочел в ее глазах, в молчаливом призыве приоткрытых губ.
В этот миг, ворвавшись в их зачарованный мир для двоих, со всех концов города послышался разноголосый мелодичный бой часов — наступила полночь.
— Милая моя, впереди у нас с тобой еще много-много счастливых дней!
С этими словами Лайонел прильнул к ее губам; на мгновение они словно слились воедино — ошеломляющий миг, пронизанный чудом любви. Мона закрыла глаза, желая лишь одного — чтобы этот миг длился вечно.
Но вот он отпустил ее и извлек из кармана коробочку, обтянутую кожей.
— Это тебе, моя радость.
Она открыла глаза, хотела его поблагодарить, но не сразу сумела оторвать взгляд от любимого и обратить внимание на его подарок. Наконец открыла коробочку — и ахнула.
— Какая красота! Помоги мне ее надеть!
Лайонел прикрепил брошь под глубоким вырезом платья, в ложбинке меж грудей.
— Тебе идет, — сказал он.
Думая о его прикосновении куда больше, чем о подарке, она прошептала:
— Хотела бы я, чтобы она осталась здесь навсегда! И мы с тобой — тоже…
— А я, милая, предпочел бы переместиться в какой-нибудь более укромный уголок! — рассмеялся он, и Мона, не ожидавшая такого резкого перехода от романтики к веселью, рассмеялась вместе с ним.
Как чудесно провели они ту ночь! Сколько ей было тогда? Девятнадцать? Нет, уже двадцать. Пять лет назад! А кажется, будто прошла целая жизнь. И это безумное, головокружительное счастье осталось где-то в иной вселенной…
Мона вдруг сообразила, что по-прежнему стоит, невидящим взглядом уставившись на свое отражение в зеркале. Брошь исчезла, но общий вид не слишком изменился. Покрой платья, боа из чернобурки, изящно уложенные золотисто-рыжие локоны — все выдавало в ней «девушку из высшего общества», все кричало об элегантности и богатстве. Да, в Литтл-Коббле все это будет не слишком уместно.
А впрочем, какая разница? Мона скорчила своему отражению презрительную гримаску, но все же отколола от меха на плече букетик орхидей. Пурпурных орхидей — хрупких, экзотических и романтичных.
Интересно, скоро ли ей в следующий раз подарят орхидеи — если подарят вообще? Тот человек был очень мил — послал за ними аж в Лиссабон.
— На счастье, — проговорил он, прощаясь с ней.
Она протянула ему руку для поцелуя, а потом позволила поцеловать и в щеку. Не все ли равно? Весь этот месяц, пока она ждала места на самолете, чтобы улететь домой, он был добр к ней — а больше она никогда его не увидит.
Кто-то однажды сказал ей: «Вы созданы для орхидей». Кто — Мона давно забыла, но хорошо помнила, каким тоном это было сказано. Быть может, этот безымянный кто-то прав. Орхидеи — цветы без запаха… красивые и бесполезные.
«Как я, — думала Мона. — Живое украшение… без души».
И тут же рассмеялась над патетичностью этой мысли.
«Кажется, я начинаю занудствовать и жалеть себя. Этого еще не хватало!»
Она выглянула в окно. «Через несколько минут будем на месте».
Поезд мчался по памятным ей местам. Хмурые, унылые равнины, и с погодой на небесах как будто нарочно подгадали: серый денек, туман на горизонте, мокрые поля, земля, раскисшая от прошедших дождей.
«Типичная английская погода, — сказала себе Мона. — Пора бы и привыкнуть».
Страшно подумать, сколько времени прошло с тех пор, как она в последний раз ощущала на себе промозглую сырость английской зимы. Кажется, четыре года — или пять? Мона не помнила, когда была дома в последний раз; впрочем, мать непременно ей напомнит.
При мысли о матери Мона нетерпеливо тряхнула головой. Вот она, истинная причина ее уныния. Милая мамочка — с каким же нетерпением она ждет! Небось и упитанного тельца заколола, чтобы как следует встретить блудную дочь!
«И что я ей скажу? — спрашивала себя Мона. — Мама, согрешила я перед небом и перед тобою?»
Строго говоря, так оно и есть. Но зачем же говорить правду? Нет, Мона уже все продумала — она скажет, что решила помочь своей стране.
«В такие трудные дни, как сейчас, я уверена, для каждой англичанки найдется работа…»
Да, это прозвучит убедительно… Но нет! Ее тошнит от лжи и притворства! Хватит играть! Она скажет правду — скажет…
«Я вернулась домой, потому что мне не на что жить».
Это будет правда, хоть и не вся.
Но, услышав это, мать спросит:
«Как, милая? Ты же мне писала все эти годы, что работаешь и очень неплохо зарабатываешь? Сначала ты была секретаршей у американского миллионера, потом компаньонкой у очаровательной француженки, потом управляла магазином готового платья в Каире…»
Или в Каннах? Черт, надо было записывать! Она все позабыла!
Не помнит даже имен людей, на которых якобы работала. Помнит только, что имена были необычные и остроумные.
Порой они с Лайонелом развлекались, придумывая их вместе. Порой она находила своих «работодателей» среди персонажей пьесы или в колонках светской хроники местных газет, а затем в письмах домой сочиняла им характеры и биографии.
А потом ее ложь, запечатленная на бумаге, летела через полмира — на самолетах, пароходах, поездах — домой, в Аббатство.
Теперь все эти горы лжи ждали ее дома — бесчисленные страницы, словно стая белокрылых голубей на сером коньке крыши. Сравнение недурное: ведь в конечном счете это была «белая ложь» — ложь во спасение.
«Да, во спасение!» — мысленно повторила Мона — упрямо, словно с кем-то споря. Благодаря этой лжи мама все эти годы была счастлива, ни о чем не тревожилась… Что же в этом дурного?
Да и как можно было сказать правду? Как объяснить… как хотя бы начать?..
И все же теперь, быть может, правда выплывет на свет. Разумеется, всеми силами Мона постарается этого избежать, но нельзя исключить, что рано или поздно тайное станет явным. Как там говорила ей в детстве нянюшка? «Твои грехи тебя всегда найдут…»
Милая старая няня! С каким радостным нетерпением, должно быть, ждет она сейчас свою воспитанницу!
Поезд замедлил ход. Мона бросила букетик орхидей под сиденье и принялась собирать вещи: чемодан крокодиловой кожи, дорожный плед из голубого кашемира, черная норковая шуба — в вагоне третьего класса все это казалось на редкость неуместным.
После чаевых носильщику на лондонском вокзале в кармане у нее осталось ровным счетом десять шиллингов. Можно, конечно, отправиться в банк, проверить, не пришли ли наконец те жалкие крохи, что остались ей в наследство от Неда, — вот только вряд ли стоит на это надеяться, особенно во время войны.
Что ж, повезло, что вообще удалось вернуться домой. Многим англичанкам пришлось куда хуже — застряли в чужих странах без гроша, не имея денег даже на билет.
Поезд остановился. Открыв дверь, Мона увидела на платформе Диксона. Ох, какой же он старенький! Должно быть, уже за семьдесят! На ее взгляд, он был стариком еще в те далекие годы, когда учил ее кататься на пони.
— Диксон, я здесь!
Она протянула руку.
— Мисс Мона! Добро пожаловать!
Для Диксона она, должно быть, навсегда останется «мисс Моной».
— У меня в багажном вагоне куча вещей. Здесь есть носильщики?
— Заместо носильщиков у нас теперь бабы работают, — отвечал Диксон. — Последнего мужика, Теда, призвали на той неделе. Придется нам ваши вещички тащить самим.
— Боюсь, это невозможно, — ответила Мона. — У меня там сундуки, они очень тяжелые.
— Ну, может, найдутся добрые люди, подмогнут, — лаконично ответил Диксон. Вместе они пошли к багажному вагону.
Оптимизм Диксона оправдался. Помочь им охотно согласились двое военных — и через несколько минут многочисленные сундуки и чемоданы уже стояли на платформе. Яркие иностранные наклейки на их боках напомнили Моне экзотических бабочек: странно и чужеродно смотрелись они в этой мрачной глуши.
Мона с чувством поблагодарила офицеров.
— Всегда рады помочь прекрасной даме, — ответил один из них.
В самом деле, мужчины всегда с радостью помогали Моне. Было в ней что-то неотразимо женственное, так что, стоило ей попросить о помощи, «спасители» появлялись рядом как по волшебству.
— Сдается мне, в нашу колымагу это все не влезет, — проговорил Диксон, почесывая голову.
— Диксон, не хочешь же ты сказать, что приехал сюда на двуколке?!
— А на чем же еще? — ответил он. — Машину-то у нас власти забрали еще в самом начале войны.
— Нет, на двуколке мы и половину моего багажа за один раз не увезем, — вздохнула Мона. — Что же нам делать?
— Пусть пока на вокзале полежат, ничего им не сделается, — решил Диксон. — А Робинсон, когда повезет уголь, захватит их с собой.
Мысль, что ее багаж повезут вместе с мешками угля, несколько смутила Мону; но делать было нечего, и скоро, увозя с собой лишь один чемодан с одеждой, они двинулись прочь от станции в старенькой двуколке, на которой Мона еще ребенком каталась по окрестным полям.
— Как мама? — спросила она.
— Живет себе, — отвечал старик. — Не слишком изменилась.
— Ты тоже, Диксон, — заметила Мона, но он покачал головой.
— Все мы не молодеем, — проговорил он. — Однако скриплю потихоньку, грех жаловаться. Работы нынче много — ведь в Аббатстве, почитай, я единственный мужик остался.
— Твой сын тоже в армии? — спросила Мона. Она смутно припоминала, что у Диксона был сын-садовник — как бишь его звали?
— Да, Джек у меня в саперах служит, — ответил Диксон. — Сначала был на Крите, а потом как пошли его перебрасывать то туда, то сюда — последний раз жена его из Египта письмецо получила.
— Из Египта! — Это слово мгновенно вызвало воспоминания: пальмы и песок, лениво текущий Нил, Луксор, блеск луны на спине загадочного Сфинкса, необъятные просторы пустынь — и жаркие, душные ночи в одиночестве, в неотступной тоске по Лайонелу…
Нет, нечего сейчас об этом думать! Хватит страдать о прошлом — надо жить сегодняшним днем!
Они спустились в долину, и пони, запряженный в двуколку, начал неторопливо подниматься на холм. Вдалеке показались приземистая башня церкви, крытые черепицей домики, уродливое кирпичное здание школы.
— Деревня не слишком изменилась, — заметила Мона.
— В Литтл-Коббле мало чего меняется, — отозвался Диксон.
— А люди? Кто теперь служит в церкви — по-прежнему Гантер?
— Конечно, Гантер, что ему сделается.
— А доктор Хаулетт с женой? Они тоже здесь?
— И они здесь.
Они поднялись на вершину холма. Мона оглянулась. Перед ней раскинулся пейзаж, в сознании ее неразрывно связанный с Англией, с домом: бесконечная зеленая равнина простирается в голубую даль, по ней извивается лента реки, и стоит шеренга стройных тополей — словно ряд указующих перстов, устремленных в небо.
Они проехали мимо церкви — Мона заметила на кладбище несколько светлых, совсем новых на вид памятников… А вот и ворота! Ворота Аббатства — такие же, какими они ей запомнились: потемневшие от времени, явно нуждающиеся в покраске. Но что за беда — главное, что они, как всегда, гостеприимно открыты!
Двуколка двинулась по заросшей аллее, меж рододендронов вперемешку с зеленым и красным остролистом. Дубы, когда-то окаймлявшие аллею двумя строгими рядами, теперь беспорядочно разрослись, а иным из них нанесли жестокий урон время, бури и молнии.
А вот и дом — во всей своей неброской прелести: старинный елизаветинский особняк, до самой крыши оплетенный плющом, изящные очертания окон с каменными средниками, под островерхим козырьком крыльца — дубовая дверь с медными гвоздиками.
«Дом, милый дом! — подумала Мона. — А это кто? Да это же мама стоит на крыльце! И на лице у нее — такая радость, такая нежность…»
Поднявшись наверх, Мона устало стянула с головы шляпку. Старая спальня казалась очень маленькой, но, как ни смешно, Мона едва не прыгала от счастья, снова оказавшись здесь. В глубине души она боялась, что мать поселит ее в комнате для гостей. Не глупо ли было хоть на миг вообразить, что такая мысль может прийти маме в голову?
В Аббатстве все держится на обычаях и традициях: можно уехать на много лет — и, вернувшись, никаких перемен не обнаружить. Вот и в ее девичьей спальне ровным счетом ничего не изменилось: даже все безделушки стояли на своих местах.
Мона оглядела комнату. Да-да, все точно как было. Даже на каминной полке по-прежнему стоит поросенок с гербом Брайтонов на спине! Кровать под ситцевым пологом, голубые шторы — кажется, чуть выцветшие, — туалетный столик и на нем голубая скатерть с оборками, серебряные подсвечники у кровати — ничто не забыто… и все неизменно.
«Вот и я дома, — сказала себе Мона, — и что ж, пока что очень этим довольна».
Просто счастье, что можно наконец расслабиться! Не блистать остроумием, не сиять наклеенной улыбкой под взглядами холодных расчетливых глаз, под прицелом безостановочно мелющих злых языков…
Вдруг ей отчаянно захотелось, чтобы этот дом, тихий и уютный, остался ее единственным домом. Захотелось снова стать деревенской девочкой. А ту, другую Мону — светскую, блистательную, утонченную — спрятать бы в шкаф вместе с норковой шубой и забыть о ней навсегда!
«Надо найти какую-нибудь подходящую одежду», — подумала она, вспомнив о горах шифона, бархата, шелков и каракуля, смиренно ждущих сейчас на станции, когда их привезут сюда в телеге для угля.
Нет, для здешней жизни все это не подойдет! Даже распаковывать их незачем — все это никогда больше ей не понадобится. Достаточно будет старой твидовой юбки, пары свитеров и теплых ботинок…
— Вот только ничего такого у меня нет! — проговорила Мона вслух.
— Чего это у тебя нет, милочка? — послышался голос из-за двери, и в комнату вошла няня.
— Подходящей одежды.
— Неужто ты ничего с собой не привезла? — удивилась няня. — Ну, не страшно: наденешь что-нибудь из старых своих вещичек, что я убрала в шкаф.
— Каких вещичек?
— Твидовых, что ты носила до замужества. И еще твой любимый халат — помнишь, черный, с кружевным воротником?
— Ах, няня, неужели ты их сохранила?
— Ну конечно же — знала, как ты им обрадуешься! Все эти дорогие модные штучки хороши на балах, а дома ничего нет лучше того, что много лет носишь и любишь.
— Спасибо тебе, няня! Я об этом и мечтать не могла!
— Только придется их ушить, — заметила няня, неодобрительно качая головой. — От тебя, можно сказать, одни глаза остались! Чем ты, милочка моя, занималась все эти годы? Не иначе, как в народе говорят, жгла свечу с обоих концов!
— Именно так, — с грустной улыбкой ответила Мона. — И если бы ты только знала, няня, как ярко горела моя свеча!
Старушка фыркнула.
— Ты никогда ни в чем не знала меры! Этакая неугомонная! Но теперь-то ты дома — уж мы тебя откормим… хотя, видит бог, не знаю чем! Масла нынче не найдешь, да и сахара тоже. Я уже говорила твоей матери: в наши дни не знаешь, как и гостей-то принять — совсем угостить нечем!
Мона вдруг крепко обняла няню и поцеловала ее в морщинистую щеку.
— Няня, милая, как же хорошо дома!
— Да уж, еще бы! Давненько ты дома не была — в будущем апреле пять лет исполнится!
— Неужели столько времени прошло?!
— Да, столько времени прошло! — передразнила ее няня. — Я и матери твоей говорила: просто неприлично на много лет забывать о родных… но разве ж она меня послушает? Я ей говорю: «Напишите ей и велите вернуться», а она все свое: «Не надо, няня, ей там хорошо, она отлично проводит время. Именно об этом я всегда мечтала для своей дочери — чтобы она ездила по интересным местам, общалась с достойными людьми…»
Мона резко отвернулась. «С достойными людьми!» С губ ее рвался горький смешок. Если бы мама только знала…
Что бы она подумала о… Но нет, нет, нечего об этом думать: все прошло, все эти люди исчезли из ее жизни, остались навсегда закрытой главой. Она старалась забыть даже их имена. Немного времени, немного усилий — и все это изгладится из ее памяти.
Нет, конечно, не все — никогда она не сможет забыть Лайонела и то, что было между ними…
— Детка моя, ты что-то загрустила, — послышался голос няни.
— Загрустила? — отозвалась Мона. — Что ты, вовсе нет!
«Загрустила»… Что за глупое слово? Кто станет «грустить» оттого, что жизнь его разбита вдребезги? От этого не «грустят». От такого человек как будто утрачивает все чувства: он потрясен до основания, все кажется ему нереальным — он живет, словно в каком-то аду, лишенный права даже на скорбь.
— Я не грущу, — повторила она. — Я счастлива — счастлива, что вернулась домой. Пойдем вниз. Где мама?
— Готовит тебе чай.
— А что же, слуг больше нет?
— По утрам приходит одна женщина, помогает прибраться в доме. Замужняя, конечно, — незамужние теперь все на заводах да в полях работают. А в остальное время мы с твоей матерью сами справляемся.
— Боже мой! Как же вы вдвоем убираете целый дом?
— Большую часть комнат мы закрыли, — объяснила няня. — В начале войны у нас там жили эвакуированные, но теперь все вернулись в Лондон. Говорят, у нас тут тоска зеленая. Одна дуреха так и говорит: лучше, мол, помереть от бомбы, чем от скуки. Вот нахалка! Жаловалась, что у нас тут негде патлы ее завивать. Если снова начнут бомбить, может, примем к себе каких-нибудь детей, но пока что комнаты стоят пустые. Раз в месяц я их проветриваю, а все остальное время они стоят запертые.
— Может быть, это и к лучшему, — заметила Мона. — Дом всегда был слишком велик для нас — точнее, для наших доходов.
— А еще твоя матушка сдала сторожку. Не говорила тебе?
— Нет, никаких местных новостей я пока не слышала. А кому сдала?
— Какой-то писательнице, — ответила няня. — Дом ее в Лондоне разбомбили, а у нее трое маленьких детей. И муж, конечно: он тоже здесь, летчик, на аэродроме служит. Уж и не знаю, как они все там умещаются — сторожка-то такая крохотная, там и старику Ходжу с его старухой было тесно!
— А с ними что случилось?
— Умерли оба. Уже давно. Подхватили воспаление легких — и так, один за другим, в одну зиму и отдали богу душу.
— Да, я заметила на кладбище новые могилы.
— Не только они умерли за эти годы, — проговорила няня.
— Няня, поговорить о смерти мы еще успеем! — прервала ее Мона. — Я знаю, похороны в Литтл-Коббле — любимое развлечение, но сначала я хочу послушать о том, кто родился, а тех, кто умер, оставлю на потом.
Она вышла из комнаты и спустилась вниз по широкой дубовой лестнице с массивными резными перилами, видевшими времена королевы Елизаветы.
Лучи солнца, просачиваясь в холл сквозь цветное стекло, освещали просторное помещение странным призрачным светом. У подножия лестницы, в сумрачной полутьме, застыли два геральдических леопарда.
Мона отворила дверь в гостиную. Эта была длинная комната с низким потолком: над открытым камином здесь располагалась единственная достопримечательность Аббатства — портрет первого Вейла, владельца особняка, кисти Ван Дейка.
Миссис Вейл — невысокая, хрупкая, уже совсем седая, но бодрая и энергичная — разливала чай у камина. Услышав шаги, она обернулась к дочери и улыбнулась ей. Лицо ее, хранившее отблеск былой красоты, светилось добротой и любовью.
— Входи, милая, — пригласила она. — Я тебе поджарила тосты с маслом. Должно быть, ты проголодалась в пути. Хотела бы я угостить тебя омлетом, да только куры у нас отказываются нестись вот уже три дня — только сегодня с няней говорили, как нарочно к твоему приезду!
— Ничего страшного, все равно бы я не смогла сейчас есть.
— И все же хотела бы я предложить тебе что-то посытнее хлеба с маслом! Милая, теперь, когда ты дома, тебе надо хорошо есть — ты совсем исхудала!
— Стройность сейчас в моде, — легкомысленно откликнулась Мона.
— Стройность, но не истощение же! — ответила мать. — Пухленькой ты никогда не была, но сейчас щеки у тебя просто как…
— Просто скажи, что на меня страшно смотреть, и на этом закроем тему.
Мать нежно улыбнулась:
— Глупенькая, ты у меня всегда была красавицей! Я просто хочу, чтобы ты стала еще красивее. Тем более тебя так долго не было, что теперь я собираюсь всем-всем тебя показать!
— Господи боже! Кому показать?
— Всем друзьям и знакомым, — гордо отвечала миссис Вейл. — Ты не представляешь, как все обрадовались, услышав, что ты приезжаешь!
Мона взяла с блюда поджаренный ломтик хлеба.
— Неудивительно — теперь им есть о чем поговорить. С тех пор как я уехала, они, должно быть, только и ждут нового скандала.
— Милая, не говори так! — упрекнула ее мать. — Ты же знаешь, то… мм… происшествие уже совершенно забыто! Да многие здесь ничего и не знали — это ведь лондонские желтые газетенки подняли шум, а сюда почти ничего и не доходило… И потом, с тех пор ты успела выйти замуж!
— И овдоветь, — добавила Мона.
— Да, дорогая. Бедный Нед! А его родные так и не желают с тобой общаться?
— Ни слова от них не слышала.
— Не так давно я видела в газете что-то насчет его матери, — не унималась миссис Вейл. — Кажется, она организовала благотворительную ярмарку или что-то в этом роде.
— Очень может быть. Утомительная женщина, мне она никогда не нравилась.
— Бедняжка, мне ее жаль! Потерять единственного сына — и таким ужасным образом! И все же, мне кажется, это не извиняет того, что она тебе написала. Право, можно подумать, это ты его подтолкнула так глупо рисковать жизнью!
— Может, так оно и было, — проговорила Мона словно про себя.
— Милая, не говори так! — взмолилась мать. — Вечно ты стараешься выставить себя хуже, чем есть!
— Куда уж хуже.
— Мона!
— Прости, мама. Так ты говорила о том, как все радуются моему приезду и как тебе не терпится показать меня всем твоим друзьям. И как же мне одеться — в рубище, как кающейся грешнице?
— Милая, да что с тобой? Отчего ты такая злая?
— Прости, мамочка. Злая, это верно. — Поднявшись, Мона положила руку матери на плечо и нежно ее поцеловала. — В самом деле, я шучу глупо и зло, но это все от стыда…
— От стыда?
— Хорошо-хорошо, от смущения. Я ведь так давно не была дома!
— И все же это твой дом, и все эти годы он ждал твоего возвращения.
— Да, наверное. Дом, милый дом, — где бы я ни была, что бы ни делала, он ждал… и вот дождался. Наконец я здесь! И, хотя и боюсь немного, все же счастлива оттого, что вернулась домой.
— Боишься? Чего же тебе бояться?
— Разве я сказала «боюсь»? — быстро ответила Мона. — Что за глупое слово! Не слушай меня, мамочка. Лучше продолжай — ты начала мне рассказывать о своих друзьях. Так кому же ты собираешься меня показывать?
— Ну, во-первых, Майклу…
— Майклу? Конечно же, совсем о нем забыла! Подожди-ка, а он все еще здесь?
— Разумеется, дорогая моя, где же ему еще быть?
— Честно говоря, я об этом не думала. А разве он не в армии?
— Мона, я же тебе обо всем этом писала! Его ранило в Дюнкерке, у него теперь не сгибается нога. Боюсь, он, бедняга, так и останется хромым. Как он ни бился, чтобы вернуться в строй, все напрасно — его комиссовали вчистую, и пришлось ему вернуться к нашим полям и огородам. И очень хорошо, я считаю: ведь, пока он был на фронте, поместье его совсем пришло в упадок!
— Майкл! — негромко повторила Мона. — Знаешь, мама, все эти годы я о нем не вспоминала — и все же, мне кажется, наш Литтл-Коббл не был бы самим собой, не будь Коббл-Парка и в нем — Майкла.
— Конечно, — ответила миссис Вейл. — И я всегда надеялась…
Тут она оборвала себя и умолкла.
— Что когда-нибудь мы с ним поженимся, — договорила за нее Мона. — Мама, милая, разумеется, все мы об этом знали! Ты меня за него прочила, когда я еще ходить не умела! Помню, как на детском утреннике ты заставила нас танцевать в паре: я его ущипнула, а он в отместку дернул меня за косу.
— Майкл всегда был к тебе неравнодушен.
— Ну да, конечно! На нашем рождественском балу смотрел на меня с таким терпением и бесконечной снисходительностью! Да, мама, не спорь. Майкл смотрел на меня сверху вниз, как на маленькую глупенькую девочку, — такой надменный, немногословный, и знаменитый мерриловский нос еще добавлял ему высокомерия!
— Послушай, но с носом-то своим что он может сделать?!
— Ничего, конечно. Это закон природы: зимой холодно, летом тепло, у Меррилов из Коббл-Парка носы орлиные, а у Вейлов из Аббатства — вздернутые, как у меня. Вот только, о чем бы ты там ни мечтала, милая мамочка, орлиному носу с курносым вместе не ужиться!
— Хватит болтать глупости! Что бы ты там ни говорила, а я приглашу Майкла к нам на ужин.
— А я буду ему очень рада, — ответила Мона. Встав из-за стола, она потянулась. — Как же хорошо вернуться домой! Здесь я снова чувствую себя совсем молодой. Как будто только что окончила школу и вся жизнь впереди, как какая-то радужная греза, — сколько приключений, романтики, молодых людей, удовольствий… Как я тогда была счастлива!.. А помнишь рождественский бал? Танцы начались сразу после завтрака; а потом все катались на коньках по озеру, скатывались на санях по склону холма прямо к станции. Наш праздник был совсем не похож на другие — но как же было весело!
— Помню, — ответила миссис Вейл. — И среди гостей был Лайонел. Милая, ты ведь, конечно, знаешь, что бедный Лайонел умер в Америке?
Мона застыла словно громом пораженная. Именно этого вопроса она больше всего боялась.
Глава вторая