Пламя любви Картленд Барбара
Записка была короткой и совсем не передавала ее истинных переживаний, но Мона понимала, что больше написать не в силах, и надеялась, что мама, мудрая и понимающая, прочтет ее чувства между строк.
Прости меня, милая мамочка, но я должна бежать. Ты была права насчет Майкла. Я не могу разрушить его веру в меня, не могу нанести ему такой удар, но все, что есть во мне достойного, содрогается в ужасе при мысли о том, чтобы выйти за него сейчас. Быть может, со временем мои чувства переменятся, быть может, нет. Но, пока не переменятся, я не осмелюсь здесь оставаться. Быть может, ты решишь, что это глупо, но, верю, поймешь меня. Найду себе работу — буду трудиться на благо Англии, как и собиралась с самого начала. Благослови тебя Бог, мама; прости за всю ту боль, какую я тебе причинила, и вспоминай меня в своих молитвах.
Вот и все. Прежде чем уйти, она тихо положила это письмо на коврик перед дверью маминой спальни, чтобы няня, когда подойдет к дверям с утренним чаем, заметила его и отнесла матери в постель.
Сборы длились недолго. Мона решила взять с собой лишь немногое, самое необходимое, да еще красный сафьяновый футляр с драгоценностями. Насчет их она тоже приняла решение в бессонные ночные часы.
Когда дедовские часы в гостиной пробили шесть, она на цыпочках спустилась вниз и выскользнула из дома. Мрак и холод окружили ее, и Мона ощутила острое желание вернуться.
«Я сошла с ума! — думала она. — Ради чего все это?»
И вдруг услышала в собственном сердце ответ: «Ради чести».
Да, так и есть! Честь — добродетель, забытая ею в прошлом, — теперь вернулась к ней и властно требовала жертвоприношения.
Поезд подъехал к станции, и Мона поспешила подхватить чемодан. Подойдя к дверям вагона, в свете, падающем из открытой двери, она узнала вторую путешественницу из Литтл-Коббла: это была Стелла Ферлейс.
— Доброе утро, леди Карсдейл!
— Доброе утро, — коротко и довольно сухо ответила Мона.
Они вошли в ближайший вагон. Пассажиров здесь не было; Мона и Стелла сели лицом друг к другу.
— Не так уж часто кто-то из деревни едет на этом поезде, — заметила Стелла, видимо желая начать беседу.
— А вы часто на нем ездите? — спросила Мона.
— Всякий раз, когда еду в Лондон, — ответила Стелла. — Заканчиваю там все дела до обеда, а после обеда возвращаюсь.
— Да, очень удобно, — равнодушно ответила Мона и, раскрыв чемодан, достала оттуда книгу.
Читать ей не хотелось, но не хотелось и разговаривать. Она хотела побыть наедине со своими мыслями: снова и снова перебирать в уме все «за» и «против», спрашивать себя, верно ли она поступает или собственными руками уничтожает для себя последнюю возможность счастья.
Но Стелла болтала, не закрывая рта. Она была в форме Земледельческой дружины — потому что едет в Министерство сельского хозяйства, объяснила она Моне, — в мешковатом пальто и измятой шляпке, сильно ее портивших. Однако нетрудно было заметить, что в нормальной одежде эта девушка будет очень привлекательна.
Она сияла свежестью и здоровьем; рядом с этим юным существом Мона вдруг ощутила себя усталой и старой.
«Интересно, — думалось ей, — если я не вернусь… Майкл женится на Стелле?»
Мысль, зароненная Джарвисом Леккером, не оставляла ее, ей снова вспомнилось, как хорошо смотрелись вместе Майкл и Стелла на празднике.
«Идеальная жена для Майкла!» — ожесточенно подумала она, хоть и сама понимала, что это не так.
Секрет идеального брака не в схожести супругов по внешности или по типу, а, напротив, в противоположности их характеров.
Они с Майклом совершенно противоположны друг другу, и, может быть, поэтому любовь способна дать им такое счастье: вместе они составят целое, каждый найдет в другом то, чего недостает ему самому.
Майкл! При мысли о нем сердце ее заныло. В первый раз она поняла, как будет скучать по нему.
Как много он начал значить для нее всего за несколько дней! Впрочем, Мона чувствовала: время здесь ни при чем. Ее любовь не возрастала ни день ото дня, ни даже час от часу, — она всегда жила где-то глубоко в душе, так что теперь, признавшись Майклу в любви, она просто вывела на свет свои истинные чувства.
Майкл! Само его имя трогало в ней какие-то невидимые струны… Но тут она вспомнила о Стелле и заставила себя прислушаться к ее болтовне.
— …если бы вы мне подсказали, — говорила Стелла, — где купить платье получше, я была бы так вам признательна! Знаю, одета я просто ужасно — ведь у меня никогда не было денег на наряды. Но я долго копила, надеюсь, хотя бы на одно платье хватит. Только оно должно быть действительно хорошим — и по материалу, и по покрою!
— Я вам дам адреса двух-трех магазинов, — ответила Мона.
И она продиктовала названия магазинов и адреса, думая при этом:
«Что это ей вдруг понадобилось наряжаться? Ради Майкла? Может быть, она уже в него влюблена?»
Это было бы неудивительно: ведь Стелла живет в Коббл-Парке, видит Майкла каждый день и подолгу с ним общается.
Он очень привлекателен — Моне это отлично известно, — а для деревенской девушки из Девоншира, где она, наверное, и приличных молодых людей-то не видела, должен быть просто неотразим.
Даже гордость не смогла удержать Мону от вопроса:
— С чего это вы решили принарядиться? Появился кавалер в Литтл-Коббле?
Сама тут же устыдилась, но было поздно — «шутливый» вопрос уже слетел с ее губ. Она просто не могла оставаться в неведении, если дело касалось Майкла.
Стелла поколебалась — и вдруг, к удивлению Моны, залилась ярким румянцем.
— Нет-нет! — пролепетала она, но любому было бы ясно, что это неправда. Помолчав несколько секунд, Стелла вдруг наклонилась к Моне. — Леди Карсдейл, — начала она, — вы так добры ко мне, что я хочу вам рассказать. Видите ли, я еще никому не признавалась, на самом деле мне и некому признаваться, но вы, наверное, уже догадались… Я… я люблю… одного человека.
— Что ж, надеюсь, это чувство взаимно?
Мона чувствовала, что голос ее холоден как лед. Как будто все тепло ушло из ее тела.
— Нет, — ответила Стелла. — Он ничего не знает… даже не догадывается… должно быть, ему и в голову не приходит… но ведь, когда любишь, нельзя просто взять и перестать любить, правда?
Наивно и трогательно прозвучал этот вопрос молоденькой девушки, напуганной силой собственных чувств.
— Нет, конечно нет, — медленно ответила Мона. — Любовь — это то, что просто однажды случается с нами. С каждым из нас. Но надеюсь и желаю вам, чтобы конец у этой истории был счастливый.
— Я почти не смею об этом думать, но, может быть, когда-нибудь… Знаете, теперь у меня есть о чем мечтать, есть ради чего трудиться и… простите, может быть, это прозвучит слишком книжно… есть ради чего жить.
Лицо ее сияло восторгом. И снова Мона сказала то, чего совсем не хотела говорить, словно пересохшие губы ее двигались сами собой:
— Попробую угадать, кто это. Майор Меррил?
Стелла удивленно взглянула на нее, а затем от души рассмеялась:
— Что вы, конечно нет! О майоре Мерриле я никогда и не думала. Он слишком — как бы это сказать? — ну, слишком величественный, что ли. — Она снова поколебалась. — Я знаю, вы никому не скажете… мне так стыдно… но… это мистер Гантер — Стенли. Я его полюбила, наверное, сразу, как приехала в Литтл-Коббл. Конечно, я знала, что это невозможно, но теперь… теперь он свободен, и, может быть, когда-нибудь он меня заметит?
Ледяной холод отступил — душу окутало благодатное тепло. Мона наклонилась к Стелле, коснулась ее руки:
— Надеюсь, так и будет. И вы будете счастливы вместе.
Признание Стеллы словно открыло шлюзы, и слова потекли рекой. Стелла говорила и говорила, голос ее журчал ручейком. Мона почти ее не слушала. Странно, но она чувствовала себя счастливой, словно с плеч спал тяжелый груз. Она рассеянно прислушивалась к потоку слов (Стелла, кажется, вознамерилась рассказать ей всю свою жизнь), время от времени вставляла подходящие по смыслу восклицания, но думала о своем, точнее, не думала вовсе, лишь наслаждалась покоем.
Когда поезд подъехал к вокзалу Сент-Панкрас, Стелла с сияющими глазами повернулась к Моне.
— Вы так добры! — воскликнула она. — Как мне вас благодарить? Теперь я верю: я буду счастлива!
— Но я ведь ничего не сделала, — улыбнулась Мона. — Не могу передать вам, как я надеюсь, что у вас с мистером Гантером все будет хорошо. Один совет: проявляйте инициативу! Викарий, быть может, считает себя слишком старым или неинтересным для юной девушки, так что вам придется отбросить стеснительность и ему помочь. Не бойтесь сами проявлять к нему интерес — это то, что ему сейчас нужно.
— Я запомню ваш совет! — торжественно пообещала Стелла.
Вместе они проложили путь сквозь толпу пассажиров, заполнивших вокзал. Садясь в такси, Мона бросила последний взгляд на Стеллу: девушка направлялась к метро, гордо подняв голову, и на хорошеньком личике ее играла улыбка.
Первым делом Мона отправилась на Бонд-стрит, к известному ювелиру. У его фирмы был свой магазин и в Париже; именно там были приобретены многие подарки Лайонела. Мона сказала, что хочет видеть управляющего, открыла сафьяновый футляр и показала ему свои драгоценности.
— Я хочу продать все это за наличные.
Нимало не удивившись, управляющий внимательно осмотрел каждый предмет, затем вызвал нескольких ювелиров и спросил их мнение об изумрудах и жемчуге. Мона сидела молча.
Странно, но она ничего не чувствовала. Роскошные дары Лайонела утратили для нее всякое значение.
Когда-то они значили так много, но сейчас она как будто смотрела на них из дальнего далека. Те эпизоды жизни, с которыми они были неразрывно связаны, безвозвратно отошли в прошлое; воспоминания о мужчине, делавшем ей эти подарки, уже не жгли и не мучили, как прежде.
Еще совсем недавно ей казалось, что расстаться с подарками Лайонела означает разбить то немногое, что осталось от ее сердца. Теперь же эти драгоценности обрели совсем иной смысл: они — часть той преграды, что отделяет ее от Майкла. Преграды, возведенной ее неспокойной совестью.
«Ангел с огненным мечом»[12], — подумала она, представив себе рукоять меча, сверкающую изумрудами и бриллиантами.
Размышления ее прервал управляющий. Он произнес перед ней небольшую речь.
Бриллианты сейчас повысились в цене. Изумруды можно будет продать, если найдется подходящий покупатель. А вот натуральным жемчугом теперь мало кто интересуется — рынок заполонили его дешевые искусственные собратья.
Словом, обычная смесь объяснений и оправданий, какую слышит каждый, кто пытается продать вещи, когда-то купленные по дорогой цене.
Наконец управляющий сделал свое предложение — назвал огромную, на взгляд Моны, многотысячную сумму. Она согласилась без споров, добавив:
— Пожалуйста, наличными и все сразу.
Управляющий ответил, что это сразу не сделаешь, — она согласилась подождать. Кто-то предложил ей сигарету. Мона равнодушно смотрела на драгоценности на черном бархате под стеклом, она не замечала почти ничего вокруг — все мысли ее были в полях между Аббатством и Коббл-Парком, где всего лишь вчера утром она случайно встретила Майкла.
Все иные воспоминания отошли на задний план, словно подернулись туманом. Все заслонило настоящее — Майкл и то, что он значит теперь для нее.
Париж… Египет… Буэнос-Айрес… Нью-Йорк… Когда-то от самих этих названий ком вставал в горле и кровь в жилах убыстряла свой бег, а теперь они остались лишь вехами, растворяющимися в тумане пройденного пути.
Наконец ей принесли деньги. Мона попросила конверт, положила в него две пятидесятифунтовые банкноты, адресовала «Мисс Стелле Ферлейс, в Коббл-Парке». Написала лишь одну фразу:
«Вам в приданое — с наилучшими пожеланиями».
Она попросила, чтобы посылку отнесли на почту, а остальные деньги сложила в другой конверт.
— Надеюсь, вы будете осторожны, леди Карсдейл, — предупредил ее управляющий. — Не слишком разумно ходить по улицам с такой суммой на руках.
— Эти деньги долго у меня не задержатся, — ответила Мона и, сев в такси, назвала шоферу адрес на Пикадилли.
Приехав туда, она попросила шофера подождать, позвонила в дверь и передала конверт привратнику.
— Для фонда «Спасение детей», — объяснила она.
Чуть позже, оставив чемодан в номере тихой гостиницы, она спустилась к телефону. Просмотрела телефонную книгу в поисках нужного ей имени.
Она набрала номер — трубку снял сам отец Эндрю Вейл. Брат покойного отца Моны стал католическим священником; жизнь свою он посвятил работе в трущобах, служению самым бедным и обездоленным из английских граждан.
— Дядя Эндрю, это Мона.
— Как поживаешь, дитя мое?
— Мне нужен твой совет. Я хочу работать на благо страны. Никаких навыков у меня нет, но работать хочу там, где по-настоящему тяжело и где я буду наиболее полезна.
— Тогда иди к миссис Марчант — дом тысяча три по Квин-Виктория-стрит. — Отец Эндрю всегда был немногословен; добавив еще пару слов, он повесил трубку.
Так Мона и сделала.
Миссис Марчант, симпатичную седую женщину, она нашла в тесном, полном людей кабинете. Перекрикивая оглушительный стрекот нескольких пишущих машинок, Мона рассказала, кто ее прислал, и лицо миссис Марчант озарилось приветливой улыбкой.
— Мы все любим отца Эндрю!
— Он мой дядя.
— Тогда тем более рада с вами познакомиться.
— Я ищу работу, — объяснила Мона. — Поэтому дядя прислал меня сюда. Он сказал, что вы сможете мне помочь.
— Конечно, сможем! — ответила миссис Марчант.
Но на лице ее отразилось колебание. Мона поняла, что чересчур нарядно одета да и весь ее вид — вид светской дамы — не может не настораживать.
— Мне нужна по-настоящему тяжелая работа. Такая, чтобы не оставалось времени на размышления.
Миссис Марчант, кажется, ее поняла.
— Не знаю, стоит ли предлагать вам такое, — сказала она, — но сейчас нам страшно не хватает рабочих рук в детских садах, которые мы организуем во всех частях страны. Есть два типа детских садов: одни располагаются около фабрик, чтобы рабочие могли оставлять там детей на весь день. Другие — интернаты — для эвакуированных детей, тех, что слишком малы, чтобы просто распределять их по чужим домам. Их мы отправляем в деревню организованно, группами, вместе с нянями и воспитательницами. Среди них, разумеется, много сирот или тех, чьи матери погибли при бомбежках.
— Такая работа мне по душе, — ответила Мона. — Я люблю детей, хоть, боюсь, не слишком много о них знаю.
— Скоро узнаете, — ответила миссис Марчант. — Но работа будет нелегкая. Уверены, что справитесь?
— Уверена, — твердо ответила Мона.
Несколько часов спустя она уже сидела в поезде, направляющемся в Фултон-андер-Слау, деревушку на западе страны, где недавно был организован новый детский сад.
Перед отъездом Мона попросила миссис Марчант, чтобы та пересылала письма ее матери со своего лондонского рабочего адреса. Объяснять эту странную просьбу она не стала, но миссис Марчант пообещала все ее письма немедленно пересылать адресатам.
Сидя в поезде, Мона написала матери первое письмо: в нем она постаралась так мягко, как только могла, объяснить, почему не хочет сообщать ей свой нынешний адрес.
Милая мамочка, у тебя слишком доброе сердце. Я знаю, что перед Майклом ты не устоишь. Он выпытает у тебя, где я, приедет за мной — и все мои труды окажутся напрасными.
О драгоценностях она не упомянула — слишком сложно было бы объяснить это даже матери; однако с энтузиазмом писала о предстоящей работе, стараясь, чтобы в письме ее не проскользнуло ни слова неуверенности или тревоги.
Только наедине с собой, глядя на бегущий за окном пейзаж, Мона призналась себе, что не просто сомневается в правильности своего поступка — она почти в отчаянии. Она обрекла себя на мучительное одиночество; сердце ее разрывалось от мысли, что она осталась совершенно одна, без единой близкой души рядом.
О Майкле она вспоминала теперь так, как человек, выгнанный в лохмотьях на мороз холодной зимней ночью, вспоминает о тепле очага.
«И все же я права, — говорила себе Мона. — Я знаю: я поступаю правильно».
Однако это было слабое утешение. Что толку в благородстве ее поступка, если каждая клеточка ее тела и души стонет от тоски по Майклу?
Ей вспомнился вчерашний вечер: объятия, поцелуи, клятвы любви…
— О Майкл! — простонала Мона вслух.
Слезы заструились по ее щекам, и она закрыла лицо руками.
Чужие дети, как бы ни нуждались они в помощи и заботе, плохая замена дому, который предложил ей Майкл, его любви, его защите, наконец, малышам, которые могли бы у них родиться, — собственным детям, совершенным плодам совершенного счастья.
Досадуя на себя за слабость, Мона утерла слезы. Обратной дороги нет — нужно идти вперед.
Она сделала свой выбор и теперь с каждой минутой удалялась прочь от гладких, наезженных путей. Трудный путь по бездорожью — вот что станет ее искуплением. Будь что будет — она не сдастся, не позволит слабости себя победить.
Мона вытерла глаза и напудрилась как раз перед остановкой в Фултон-андер-Слау. За окном накрапывал дождь; сгущались ранние сумерки, станция выглядела серой и унылой. Мона вышла, таща за собой чемодан.
Похоже, ее никто не встречал — ни на машине, ни на лошадях. Возле станции стояла лишь телега, груженная мешками картошки. Мона подошла к седобородому вознице.
— Вы не знаете, нет ли здесь кого-нибудь из Айвидина? — спросила она. — Или скажите, далеко ли это отсюда?
— Айвидин? — переспросил он. — Да, слышь, недалёко. Ждут вас там, что ли?
— Надеюсь, что ждут, — ответила Мона, гадая, добралась ли до Айвидина отправленная утром телеграмма.
Возница вынул изо рта трубку и крикнул через двор:
— Билл! Да где этот постреленок? Эй, Билл!
Из сторожки показался вихрастый щербатый парнишка в отцовской, судя по всему, куртке.
— Леди в Айвидин приехала. Проводишь, что ли?
— Провожу. Вы уж извините, мисс, я не слыхал, как поезд подошел.
Мальчишка выкатил из сторожки двухколесную тачку и поставил на нее чемодан Моны.
— Тут недалёко, всего четверть часа идти, — сообщил он. — Правда, в горку.
И они двинулись в путь. Дождь припустил сильнее, и Мона пожалела, что не взяла с собой макинтош. Вскоре она промокла насквозь, так, что волосы прилипли к щекам.
«Не слишком удачное начало», — думала она.
Но шла вперед без единого слова жалобы, бок о бок с юным Биллом, фальшиво насвистывавшим себе под нос какую-то неузнаваемую мелодию.
Глава девятнадцатая
— Тетя Мона, тетя Мона! Смотри, какой там котик!
Мона разогнулась, не выпуская из рук швабры.
— Где, милый? — спросила она.
— Вон там!
Малыш указал в дальний конец сада, где восторженная малышня окружила здоровенного полосатого кота.
— Какой хороший! — проговорила Мона. — Иди приласкай его, только будь осторожнее, не напугай.
— А он меня не поцарапает? — спросил малыш.
— Нет, если не сделаешь ему больно, — ответила Мона. — Погладь его. А вот на руки лучше не брать.
На прошлой неделе кто-то из детворы притащил в дом найденного во дворе котенка. Из самых лучших намерений малыш нес его за шею и едва не задушил.
Все это были городские дети — они не умели обращаться с животными. Некоторые до сих пор боялись кур, а при виде коровы с криком ужаса цеплялись за взрослых.
Забавно: бояться коров после всего, что пришлось пережить этим детям! Большинство из них потеряли дом при бомбежках, многие потеряли родных; однако нервы их по большей части не пострадали.
Война оставила свой отпечаток на тех, кому пришлось много ночей подряд провести в бомбоубежищах. Такие детишки были бледными, худенькими, с темными кругами под глазами, словно изголодавшимися по воздуху и солнечному свету.
Но стоило им пару недель прожить в деревне, и даже самые слабенькие чудесно изменились: поздоровели, окрепли, начали бегать, шалить и просить за обедом добавки.
Глядя на то, как ребятишки рассаживаются за круглым обеденным столом, Мона говорила себе: их счастье, их благополучие стоит и боли в спине, и усталости, и страшного изнеможения, знакомого ей с первого дня в Айвидине.
В интернате работало всего три человека, и все они сбивались с ног.
Во главе интерната стояла директриса — почтенная женщина, перед самой войной ушедшая на пенсию с должности сестры-хозяйки в большой детской больнице. Ей подчинялась сестра Уильямс — дипломированная медсестра, много лет отдавшая частной практике. Знала и умела она много, но, на взгляд Моны, воплощала в себе все недостатки своей профессии. Делала она ровно «от и до», и почти невозможно было заставить ее взяться за то, что не входит в ее профессиональные обязанности.
Из Лондона директрисе постоянно обещали прислать еще двух-трех помощниц, но пока прислали одну только Мону.
Найти прислугу на месте тоже не удавалось.
До войны Фултон-андер-Слау был богом забытой деревушкой, в которой и проезжающий автомобиль становился событием.
Теперь всего в пяти милях от деревни возводился аэродром, а еще ближе, практически на выселках, заработал завод по производству точных инструментов.
Квалифицированные рабочие ехали сюда из городов, но неквалифицированную рабочую силу вербовали из местных, так что все девушки и даже многие замужние женщины из деревни теперь работали на аэродроме или на заводе.
Кто в таких условиях согласится идти стирать или мыть полы за мизерную плату? Единственная местная работница, какую удалось «привлечь» директрисе, была Глэдис — девушка, про которую односельчане говорили, что у нее не все дома.
В самом деле, ни ловкостью, ни сообразительностью Глэдис не отличалась. Хоть она и старалась, но порой вытворяла такое, что просто ум за разум заходил.
— Она два раза лежала в психиатрической лечебнице, — объяснила Моне директриса. — Но что же делать? И такая пара рабочих рук для нас лучше, чем никакой. По крайней мере, она хоть что-то может.
«Что-то» Глэдис могла — но очень немногое, и вскоре Моне пришлось близко познакомиться с черной работой. Кто-то же должен был готовить, стирать, убирать, мыть полы, так что они делали это по очереди.
Всякий раз, когда подходила очередь сестры Уильямс, она так сокрушалась по этому поводу, что директриса и Мона предпочитали сделать все сами, лишь бы не слышать ее ворчания.
Иногда, в изнеможении вползая к себе в спальню и в одежде падая на кровать, Мона спрашивала себя, не сон ли все это. Или, быть может, все прежнее было лишь сном?
Ей вспоминались годы, проведенные в роскоши и безделье. Парижская квартира, где жена консьержа прислуживала ей и по первому требованию готовила любые эпикурейские блюда… или квартира в Нью-Йорке, куда каждое утро прибегала расторопная негритянка, прибиралась и, прежде чем вернуться к себе в Гарлем, обязательно оставляла на леднике что-нибудь аппетитное к ужину…
Забавно вспомнить: в то время ей было неуютно в гостиницах, она жаловалась на неудобные кровати, а обслуживание частенько именовала «отвратительным».
Теперь, в неотапливаемой спальне, лежа на жестком комковатом матрасе под тощим одеялом, она клялась себе, что никогда больше ни на что не пожалуется.
Однако все это — холод, неудобства, вечная суета, постоянная усталость — не затмевали главного: от этой работы она испытывала такое удовлетворение, как никогда и ни от чего прежде.
Она гордилась своей неутомимостью, гордилась тем, что без слова жалобы делает все, что от нее требуется.
Конечно, бывали и минуты уныния, даже отчаяния, когда Моне казалось, что больше она не выдержит. И порой, особенно когда миссис Марчант пересылала ей письмо от матери или от Майкла, трудно было не поддаться искушению отринуть эту взятую на себя задачу и первым же поездом уехать домой, в Литтл-Коббл.
Тяжелее всего было читать письма Майкла. Писал он немного, но за скупыми строками Мона ощущала его чувства — недоумение, неуверенность, страх. Он не понимал, что произошло, и страшно боялся, что потерял ее навсегда — что она к нему не вернется.
«Что случилось? — спрашивал он. — Я слишком поспешил? Или требовал слишком многого?»
Если бы и так — неужели она стала бы возражать?!
— Бедный Майкл! — шептала Мона, читая эти письма; и все же день ото дня в ней росла уверенность, что она поступила правильно, что, чем дольше продлится их добровольная разлука, тем крепче будет счастье вдвоем.
Иногда она позволяла себе отвечать ему, но лишь иногда, и писала коротко, не углубляясь ни в свои, ни в его переживания, а рассказывая в основном о своей работе с детьми в Айвидине.
Матери она писала подробнее: с ней делилась и мыслями своими, и чувствами, и даже — очень осторожно — надеждами на будущее.
В разлуке между матерью и дочерью складывалась невиданная прежде близость.
С радостью Мона думала о том, что есть на свете человек, которому она может во всем признаться, может говорить обо всем, что придет на ум.
Опершись на подоконник, она подставила лицо весеннему ветерку и подняла глаза к небу. Там плыли на север легкие пушистые облачка — словно обещание лета.
На деревьях уже распускались зеленые листочки, а в саду зацветали крокусы, с такой заботой выращенные прежними хозяевами Айвидина. Теперь за садом никто не следил; к лету, должно быть, он зарастет сорняками.
Но детям это не важно, думала Мона, глядя, как малыши с визгом гонятся за котом, а тот, спасаясь от их внимания, взлетает на верх кирпичной стены.
Смех и возбужденные голоса детей разносились по всему саду, не было сомнения, что они счастливы и мир кажется им раем.
«Пора за работу», — сказала себе Мона.
Она закончила оттирать пол на кухне, поставила швабру и ведерко под раковину. У Глэдис, безусловно, были свои достоинства, но чистоплотность к ним не относилась.
Вытирая руки полотенцем, висящим за дверью, Мона обратила внимание на то, как загрубели они за два месяца: короткие неотполированные ногти, шершавая и покрасневшая кожа — какая противоположность ухоженным белоснежным ручкам, которыми она когда-то так гордилась!
Ей вспомнились мужчины, целовавшие ей руки, особенно Лайонел и Майкл, и с грустной улыбкой она подумала, что такие-то руки никто не захочет целовать!
В Айвидине для заботы о себе не оставалось времени.
Мона вставала еще до рассвета, одевалась, проводила гребешком по волосам и спешила вниз, не трудясь даже взглянуть в зеркало.
Забавно, как легко она привыкла обходиться без пудры, без кремов для лица и прочих косметических ухищрений, без которых когда-то жизни не мыслила!
— Всего три месяца назад без помады я бы чувствовала себя голой, — сказала она как-то сестре Уильямс.
— В нашем деле пользоваться косметикой запрещено, — ответила сестра Уильямс. — Но это, конечно, в больницах — в частной практике все иначе. Я всегда считала, что для женщины очень важна презентабельная внешность!
Мона невольно улыбнулась. Сама сестра Уильямс не могла похвастаться «презентабельной внешностью»: волосы у нее были редкие и тусклые, лицо самое заурядное. Однако о своем внешнем виде она очень заботилась — в отличие от Моны, во время работы не боявшейся ни растрепаться, ни запачкаться.
А чепец и передник сестры Уильямс в конце дня оставались такими же белоснежными, без единого пятнышка, как и утром.
К директрисе Мона по-настоящему привязалась, но сестру Уильямс было трудно любить. Глэдис как-то высказала общее мнение о ней:
— Вечно у нее «подай то, принеси это» — нет бы пойти и самой взять!
Но главным в работе Моны, конечно, оставались дети. Всякий раз, когда ей становилось особенно грустно или одиноко, достаточно было зайти в большую игровую на первом этаже, взять на руки кого-нибудь из малышей, прижать его к груди.
В нежном тепле детского тельца было что-то успокаивающее, и близость ребенка постепенно рассеивала все ее печали.
Любимцем Моны стал малыш Питер — «Питеркин», как она его называла, во многом напоминавший ей Джерри Арчера.
Он был пухленьким, белокурым и, хоть ему едва сровнялось два года, уже очень недурно говорил. В первую ночь по приезде он горько плакал и звал маму — никак не мог успокоиться. Мать его погибла несколько дней назад.
По радио в тот вечер сообщили скупо: «Сегодня после полудня на территорию Восточного побережья проник одиночный вражеский бомбардировщик. Сброшено несколько бомб, есть человеческие жертвы».
Одной из «человеческих жертв» стала мать Питера. Отец его служил в армии; однажды он приезжал повидать Питеркина, и Мона задумалась о том, как будут жить после войны эти двое осиротевших мужчин, отец и малютка сын.
Трагедия Питеркина была лишь одной из многих.
Едва ли нашелся бы в детском саду хоть один ребенок, чья семья не пострадала от войны.
Однако, когда к осиротевшим детям приезжали родственники, Мону неизменно поражало их мужество. Пережив страшные трагедии, эти люди готовы были жить дальше и заново отстраивать мир для тех, кто выжил.
Мона отправилась в игровую, чтобы там прибраться, но на полпути ее остановил громкий плач. Узнав голос Питеркина, она поспешила в сад.
— Что случилось? — спросила она одного из ребят постарше.
— Не знаю, — ответил тот. — Питер сегодня все время плачет. Может, у него живот болит.
Действительно, Питер стоял в одиночестве и громко ревел; по пухлым щечкам его катились слезы. Мона подхватила его на руки.