Мастер дороги Аренев Владимир
Обратного адреса на конверте не было, но Данька сразу понял от кого.
«Даже самая совершенная система дает сбои, – писал Михаил Яковлевич. – И если письмо попало к Вам, молодой человек, значит, на этот раз нам с Вами повезло. Мне – чуть больше, ибо я уже там, где бы это «там» ни было.
Вы читаете письмо, и значит, я умер – по-настоящему, отжив положенный срок. Я решил покончить с самоубийствами, понял, что это не выход. Понял совершенно случайно: в тот вечер, когда я рассказал Вам всё, по радио услышал песню с такими строками: “Убиенных щадят, отпевают и балуют раем!”
Убиенных, а не тех, кто сам накладывает на себя руки! Полагаю, что каждый должен отбыть положенный ему срок и не спешить уйти – неважно, какой смертью человек умрет: убьют его или настигнет старость. Я готов принять любой из вариантов, принять безропотно.
Я не знаю, что ждет меня по ту сторону. В этом мы не слишком отличаемся от себя прежних, да, наверное, и от себя всегдашних. Иначе было бы неинтересно… жить – там, здесь, всегда и везде. Актер, который заранее знает, чем заканчивается самая главная пьеса, его жизнь, играет вполсилы.
Вам дан великий талант, молодой человек. И Вам дана жизнь. Так играйте, пишите и живите от всей души!
И… нарисуйте все-таки рай, ладно? Хотя бы для себя.
Искренне Ваш,
М.Я. …»
Фамилия была написана неразборчиво.
– Бред, – прошептал Данька. – Полный бред!
И улыбнулся, закусив губу.
Из газет:
«Социологи отмечают небывалый за последнее десятилетие демографический спад. Смертность давно уже превысила рождаемость. «Если ситуация не изменится, – говорит известный ученый Христофор Авраамович Рон, – скоро в этом мире люди вымрут как вид».
Впрочем, другие специалисты утверждают, что особых причин для беспокойства нет».
И чуть ниже:
«Вчера в возрасте пятидесяти шести лет скончался известный художник Даниил Олегович Цветков. Его полотна известны во всем мире и стали, как говорят искусствоведы, новым словом в живописи нашего времени. Для многих картины Д.О. Цветкова были словно отдушиной, окном в иную реальность.
Последняя из них, «Возвращение в Рай» (см. фото), над которой Даниил Олегович работал несколько десятков лет, была закончена буквально за пару дней до смерти. Как утверждают дети и вдова покойного, первые наброски к картине Даниил Олегович сделал еще в студенческие годы, в одной из городских больниц, куда попал после несчастного случая. Наброски лиц больных, которых он наблюдал там, сохранились и переданы семьей в столичный Музей современного искусства. Именно эти эскизы стали прообразами изображений пришедших к райским воротам душ.
Загадочная история связана с женской фигурой, которая по ту сторону врат встречает пришедших. По словам вдовы покойного, именно над этим персонажем Даниил Олегович бился столько лет. Долгое время у женщины на картине не было лица, и лишь накануне смерти гениальному художнику удалось изобразить его.
На вопрос нашего корреспондента, знает ли г-жа Цветкова, кто был прототипом прекрасной дамы Рая, вдова ответила, что…»
Здесь лист оборван. Чуть выше, рядом с номером страницы четко проступает какая-то несусветная дата: 14 сентября 1321 года.
Наверняка – ошибка наборщика.
Не секрет, что у многих авторов на том или ином этапе проклевывается страсть к красивостям. Начитавшись разных умных книжек, они начинают впихивать все это в свои тексты, к месту и не к месту. В итоге претенциозность и дешевый пафос портят даже неплохие задумки.
Единственное оправдание для «Рая» я нахожу сейчас в том, что повествование в основном ведется от лица Даньки и все эти неологизмы, умничанья и раскавыченные цитаты – как бы его. (Хотя некоторые, наиболее вопиющие, про «дверь разметала мыслишки оглушительным звонком» и проч. – я, конечно, вымарал. Ибо!)
Для меня-то несомненная польза от работы над рассказом заключалась в том, что я наконец прочел от и до «Божественную комедию». Но насколько очевидны отсылки к ней для читателей? Остается надеяться, что удовольствие от истории можно получить и без этих отсылок.
Душница
Еле-еле душа в теле.
Чуть нажали – душа в шаре!
Детская считалочка
В четверг у Курдина умер дедушка, это все знали. До конца недели на уроки Курдин не ходил, а в понедельник опоздал на геометрию. Классная его пустила, слова не сказала. Он сел рядом с Рыжим Вадей, а дедушкин шарик прицепил сбоку, на крючок для портфеля.
Шарик был здоровский. Серебристый, с тонкими черными прожилками, и громадный, как арбуз. Под «хвостиком» у него висела кожаная ленточка. На перемене Курдин дал ее рассмотреть всем, кто хотел. Сашка тоже глянул. Имя дедушки и даты на ленточке были серебристые, в тон шарику. И цепочка светлая. Курдин ее из рук не выпускал, намотал на запястье и все время как будто невзначай двигал туда-сюда: поправлял.
– Ну и что, он с тобой разговаривает? – спросила Жирнова, зачем-то шепотом.
– Балда! – отмахнулся Курдин. – Первые девять дней они не разговаривают. Это потом… и то – если о них постоянно заботиться. И не со всеми подряд, только с теми, кто тонко чувствует; со взрослыми вон – редко когда.
– Ага, – поддакнул Вадя, – мне Колька Шепелявый рассказывал, ну, с Песчаного двора. Его сеструха месяц за бабкиным шариком ухаживала. Каждый день по часу книжки читала, разговаривала, музыку ей крутила, вальсы всякие. Прислушивалась, аж краску с шарика ухом стерла. Вот такое пятно… а бабка – ни слова! Зато у Макса из двадцать шестой дядю машина сбила. Так он ему потом советы давал всю дорогу. Макс родаков еле упросил, чтобы отвезли в душницу, и он…
Курдин перебил Вадю:
– Фигня! В душницу раньше чем через год только совсем нищие своих отдают. Ну или дикари какие-нибудь. – Он многозначительно повел бровью, глядя на Сашку. Тот почувствовал, как наливаются багровым уши. – Это ж, – добавил Курдин, – не всем доступно: уважать своих предков.
Не обошлось бы без драки, да прозвенел звонок. На большой переменке Сашка проигнорил собравшуюся вокруг Курдина толпу. Пошел во двор и съел бутеры, потом сидел на скамейке; пахло прелой листвой и жареной картошкой из дома напротив, и он просто думал о разном. Про Курдина почти не думал.
Видел, как возвращались после столовки девчонки из параллельного «Б». Новенькая шла вместе с Гордейко и Сидоровой, что-то им рассказывала. Гордейко хихикала, потом заметила Сашку и помахала ему рукой. Новенькая даже не оглянулась. А Сидорова обернулась и показала ему язык. Дура.
После уроков он задержался в вестибюле. Сел у окна и рылся в портфеле. Курдин во дворе опять хвастался дедушкиным шариком. Новенькая с Гордейко и Сидоровой тоже подошли и слушали.
Сидорова увидела, что Сашка на них смотрит, и зашептала, прикрывшись ладошкой.
Сашка отвернулся, застегнул портфель и вышел во двор. На Курдина и толпищу даже не глянул. И когда Гордейко засмеялась, не обернулся.
Можно подумать!..
Дома никого не было. Он включил телик и решил, пока светло, нанести камуфляжный узор на морпехов. Как раз до завтра высохнут, и можно будет заняться мелкой прорисовкой. Вполуха слушал «Первый образовательный», что-то про эпоху Василия Бездетного. Когда показывали реконструкции боевок – смотрел, конечно; отвлекался.
Из всего набора успел сделать только двух солдатиков.
Зазвенели в замке ключи, хлопнула дверь. Уже по тому, как громко и тяжело дышал дед, было ясно: он сегодня заглядывал в Дом писателей и сидел в буфете. Или был в редакции.
– Ни черта они не понимают, – проворчал он. Повел широченными плечами, стряхнул с себя куртку и насадил на крючок. Пригладил ладонью-лапой остатки волос, фыркнул. – Мозги у них у всех набекрень. «Классики»!.. Вот, Санька, сидят они передо мной, жопами по стульям аж елозят, в рот заглядывают, но – ни черта не понимают. Я для них не поэт, Санька. Не поэт. «Борец с режимом», «узник совести» – вот что я такое для них!.. – Он скривился, как будто нечаянно раздавил клопа. – Ну, это ладно, – сказал уже другим тоном. – Это ладно. Как у тебя дела? Уроки сделал?
Сашка покачал головой:
– Сейчас буду. Тебе чайник поставить?
Дед, раздувая мохнатые ноздри, втянул в себя воздух.
– Опять? – спросил он. – Опять?!
Солдатиков и краски Сашка успел ссыпать в ящик стола. Но запах-то остался.
Дед помрачнел и зашагал на кухню. Сашку, стоявшего на пути, отодвинул в сторону одним движением ладони. Не глядя.
Так же не глядя, стоя у раковины и набирая воду в чайник, сказал:
– Не маячь. Иди делай уроки.
– Деда, я…
– Иди.
Часов до девяти он сидел на кухне, смотрел телевизор и пил чай, кружка за кружкой. Невнятно ворчал себе под нос, Сашка расслышал только «мал-л-льчишки… едрен корень!.. дети!.. а потом удивляются…». Даже с папой дед разговаривать не захотел, так, перекинулся парой слов. Потом пришла мама, отобрала у него кружку, заставила переодеться в домашнее. Сашка к тому времени уроки закончил, он сидел в их с дедом комнате и листал детскую энциклопедию, исторический том. Читать не хотелось – рассматривал картинки.
– Ну что у вас опять? – спросила мама. Лицо у нее было бледное, наверное, кто-то из карапузов капризничал, или снова за Сурженко родители поздно пришли. – Давайте-ка миритесь, бойцы. А то ужинать не пущу.
Дед приобнял ее за плечи, звонко чмокнул в щеку:
– Не выдумывай, – сказал глухо. – Ужин я сам сейчас сделаю, иди отдыхай.
– Из-за чего поцапались?
Дед только отмахнулся:
– Мужские дела, не мешайся. Иди, иди… Мы тут сами.
Сашка сидел к ним вполоборота. Он знал, что случится дальше. Подумал с горечью: если Максу из двадцать шестой дядя давал советы, а Курдину дедушка, наверное, будет рассказывать про свои фильмы и спектакли, то вот Сашкин дед – он ничем подобным заморачиваться не станет. Только с утра до ночи читать нотации, учить жизни. «Война – это плохо, в войну не играют! Как можно играть в горе или смерть?!»
– Покажи. – Дед навис над Сашкой. Пахло от него уже сносней. Ненамного, но терпеть можно было. – Не бойся, не отберу.
Сашка выдвинул ящик и достал двух раскрашенных морпехов.
Подтянув к себе табурет, дед грузно опустился на него; зажал в пальцах одного из морпехов и, сосредоточенный, хмурый, принялся вертеть так и эдак.
– Похож. Только ремень не черный – фиолетовый должен быть. И «эфки» они с собой не носили. При зачистках от «эфок» мало толку. – Он поставил солдатика на столешницу, тот упал, и дед, подняв, провел подушечкой пальца снизу по подставке. – Не подровнял… а, краска попала. – Он выудил из кармана трофейный перочинный нож, щелкнул лезвием и одним ловким движением убрал все лишнее. Теперь морпех стоял ровно и крепко.
Дед осмотрел второго, кивнул.
– Эти были самые паскудные. Их пускали, если по-другому было никак. Мы их звали «прокаженными». За лица размалеванные… и не только. – Он откинулся на табурете, уперся спиной в шкаф. Тот чуть скрипнул. – Появились они не сразу. Миротворцы думали, что быстро управятся. Думали, все обойдется малой кровью. «Диктаторский, антизаконный режим», «народ устал…», «…как уже не чаянных освободителей». Поздно сообразили, что Батя этого ждал и готовился с самого начала. Вся армия у него вот здесь была, вся! – Дед сжал кулак, аж косточки хрустнули. – А мы тогда мало что понимали. Когда «проказы» начали вычищать всех подряд: армейских, цивильных, любых, – вот тогда мы поняли… – Дед помолчал, щурясь от света слишком близко стоявшей настольной лампы. – А они говорят: «предали идею», «переметнулись к диктатору», «ударили в спину».
Сашка сидел тихо. Дед сегодня был странный, странней обычного.
– Ладно, – сказал он, – забыли. Хочешь – играй. Лучше так…
За ужином дед шутил и вообще казался слишком бодрым.
– Что, все-таки подписали договор? – спросил отец.
Мать с укоризной взглянула на него, а дед только хмыкнул:
– Как же! Им, сукиным котам, новенькое подавай! «Ваше “Горное эхо” – конечно, классика и бестселлер, но к этой бы поэме две-три новые бы…» Ничего, я им напишу! Делов-то! Напишу так, чтоб аж… – Он опять до хруста сжал кулак и потряс им в воздухе. – Они от страха верноподданического обосрутся, но напечатают, да!.. Ты, доча, на меня не смотри и не шикай! Сам знаю! Но я – дикарь, мне можно!
– Не выдумывай, – устало сказала мама. – Ну какой ты дикарь?..
– Окультуренный! «Осознавший» и «бежавший из постдиктаторской анархии». Что я, по-твоему, газет не читаю? До сих пор вон пишут, а сколько лет прошло…
Папа покачал головой и даже отложил в сторону электронный ридер.
– Какое вам дело до их мнения? Они все эти годы говорили и будут говорить. У них мозги так устроены. Без этого они же сойдут с ума от собственной никчемности.
– Не любишь ты людей, – усмехнулся дед. – А еще врач.
Он вдруг успокоился, как будто решил наконец для себя что-то очень важное.
Папа пожал плечами:
– А вы – любите? Всех, до единого? После всего, что пережили?
Дед залпом допил чай и промокнул усы салфеткой.
– Это, – сказал он, – другая история. Не за столом и не при детях…
Когда Сашка чистил зубы перед сном, он услышал, как мама с папой моют посуду и вполголоса о чем-то спорят.
– …опять устроит какую-нибудь глупость.
– Не устроит.
– Уверена?
– Все эти годы он не вмешивался.
– Но мы же с тобой знаем, что хотел. А сейчас, когда… Ты ведь слышала, что он говорил.
– Он говорит это не первый раз. Пусть говорит. Они его там не воспринимают всерьез.
– Наши или?..
– И те и те. Пусть говорит. Это он себя накручивает, ему тогда лучше пишется.
«Ну да, – мрачно подумал Сашка, – ему лучше, а другим страдать».
Дед нацепил очки, устроился у себя за столом и погасил верхний свет. Абажур с фениксами придвинул поближе, разложил тетрадки, какие-то пожелтевшие листы, блокноты. Щелкал семечки и шуршал бумагой. Иногда делал пометки огрызком карандаша.
Семечки и стихи – это у него было неразделимо, как вдох и выдох. Сашка совсем мелким думал, что все поэты так писали: и Святослав Долинский, и Анатоль Пуассэ, и даже великий Ричард Олдсмит, – в одной руке перо, другая бросает в рот семечки.
– Санька, подойди-ка, – проронил дед, не оборачиваясь.
Сашка подошел.
Дед взглянул на него поверх очков. Очки на деде смотрелись нелепо, как вязаная шапочка на слоне.
– Вот что, я сегодня вспылил. День скверный. Скверный… да. Ты тут ни при чем, и игрушки твои… – Он махнул рукой, как будто и говорить было не о чем. – Не в игрушках дело. Ты этого пока не понимаешь… когда-нибудь, может, поймешь.
Сашка тихонько вздохнул: началось.
– Ты не вздыхай, не вздыхай! – добродушно прорычал дед. – Ишь, вздыхатель нашелся! Ну что, мир?
– Мир, – сказал Сашка.
– То-то! На вот, – дед протянул на распахнутой ладони свой перочинный ножик. – Чтоб удобней было подставки зачищать.
Сашка сперва не понял. Дед этот ножик привез с собой, когда бежал с полуострова. Он все потерял: дом, первую жену, друзей. Если бы его поймали, расстреляли бы как террориста – или «свои», или миротворцы. И вот он как-то ухитрился выжить, уцелел вопреки всему и миновал Стену с полупустым рюкзаком за плечами, в котором лежали только пластиковая бутылка с рукописями да этот нож.
Нож знатный: корпус с резными накладками из слоновой кости, несколько лезвий, миниатюрные ножницы, отвертка… Сашке дед давал его подержать, если был в хорошем настроении. То есть редко.
– Бери, – сказал дед. – Дарю. На черта он мне, старому хрычу?
Сашка сглотнул комок в горле и, не найдя нужных слов, просто обнял деда. Тот аж крякнул от неожиданности.
– Ну, брат, полегче, этак ты из меня всю душу выдавишь! Давай уж без соплей, ты ведь не девчонка. – Он отстранился и заглянул Сашке в глаза. – Только уговор: в школу не носить и во дворе не хвастаться. Понимаешь почему?
Сашка понимал. Узнают – скажут маме. Тогда и деду, и ему влетит на полную катушку. Мама у них была строгих правил.
– Ладно, – буркнул дед, поворачиваясь к столу, – ты ложись, а я еще поработаю. Свет не мешает?
Ночью Сашка слышал, как он ворочается на постели, вздыхает, скребет подбородок. Тихо встает и, шаркая тапочками, идет в гостиную. Что там он делал, Сашка не слышал, но знал. Просто-таки видел, как дед подходит к углу, где висит икона с Искупителем, касается привязанного к гвоздю бабушкиного шарика. Подтягивает его к себе, стирает несуществующую пыль и, прижавшись лбом к резиновому боку, молчит, молчит, молчит, молчит…
На дедов день рожденья ударили морозы. Последние листья опали и хрустели под ногами, словно кто-то сбросил на город все чипсовые запасы страны. Вместо бабьего лета наступила дедова зима.
За эти две недели Сашка почти успокоился, хотя иногда – особенно при виде Курдина с его шариком – так и тянуло принести нож в школу и похвастаться. Обязательно на перемене, когда Сидорова и Гордейко с новенькой будут идти из столовки.
Денису Лебединскому Сашка, конечно, про ножик рассказал, а вчера Лебедя, наконец-то отгрипповавшего свое, мать отпустила к Сашке в гости. Лебедь подарок заценил.
– Везучий ты, – сказал он. – Хотя, конечно… – И он покосился на кухню, где дед о чем-то ругался по мобильному со своим приятелем, редактором Антон Григорьичем.
– Что «конечно»? – передразнил Сашка, специально произнеся «ч» вместо «ш».
– Жизнь конечна, – отшутился Лебедь. Недавно он подсел на пьесы Олдсмита и теперь к месту и нет сыпал звонкими цитатами. – Ты с новенькой-то хоть познакомился, балда?
– А в глаз? – радушно предложил Сашка. – Чего мне с ней знакомиться?
Лебедь фыркнул:
– Как знаешь. Курдин, говорят, на нее засматривается, вот ему и дай в глаз. Хотя – чего тебе ему в глаз давать-то? «Она – никто мне, меньше, чем никто».
В общем, утром Сашка все еще был погружен в по-олдсмитовски тяжкие раздумья. С одной стороны – слово дал. С другой – гад Курдин.
Сложенный, ножик идеально входил в чехол от Сашкиного мобильного. И выглядел стильно. Не в портфель же его класть, из портфеля и спереть могут!..
На большой перемене Сашка неторопливо спустился в вестибюль, залез на подоконник и достал из портфеля ароматное яблоко. С киношной ленцой, подсмотренной у Дика Андреолли в «Серебряных седлах», щелкнул лезвием и располовинил яблоко. Протянул кусок Лебедю, слонявшемуся неподалеку в предвкушении.
Толпа наросла в полминуты. Сашка позволил каждому, кто хотел, подержать нож в руках, но обязательно чтоб с закрытым лезвием! Он вдруг сообразил, что не только новенькая с Сидоровой и Гордейко будут возвращаться из столовки. Некоторые учителя тоже.
И все-таки риск того стоил.
Сперва Сашка заметил шарик – тот появился над головами зевак, как будто тоже хотел взглянуть на происходящее.
– О, Турухтун! – снисходительно ухмыльнулся Курдин. – Чем хвастаешься? – Он подвинулся, чтобы новенькой было лучше видно. Она встала рядом с ним, и Сашка понял: поблизости нет ни Сидоровой, ни Гордейко. Это с Курдиным она ходила в столовую!
– Ножик небось сломанный. Ну-ка, дай. – Курдин повертел, рассматривая, рукоять, потом выдвинул лезвие. Поскреб ногтем. – Мутное какое-то. Откуда взял?
– Дед подарил.
– Де-ед!..
– И лезвие там нормальное, ты смотри осторожней, не порежься.
– А можно мне? – попросила новенькая.
Попросила, глядя на Сашку.
Ему показалось: в груди как будто открыли невидимую дверь, и оттуда хлынул поток свежего воздуха, запахло светом, лесом, радугой. Сашка кивнул, улыбнулся, снова кивнул, не отводя взгляда от ее зеленых глаз.
Она улыбнулась в ответ.
Сашка потянулся за ножиком, чтобы дать ей, и представил, как коснется ее теплой ладони, а она, может быть…
Но в этот момент загремел звонок.
– Ой, у нас же литра! – ахнула Жирнова. – Контрольная! Ой!
Литератыч был дядька правильный, но офигенно строгий. Говорили, он даже нужду справляет по часам.
Все ломанулись к лестнице, и Курдин тоже. С Сашкиным ножиком в кулаке.
Сашка подхватил незастегнутый портфель и побежал за Курдиным, перепрыгивая сразу через две ступеньки.
– Верни! Эй!
Курдин прибавил ходу. Они взлетели на этаж, загрохотали по коридору в самый его конец.
– Отдай!
Дежурный по этажу, зевавший на стуле, проводил их равнодушным взглядом. После звонка такое творилось всегда, особенно на подступах к кабинету Литератыча.
– Курдин!!! Отдай!
Они как раз пробегали мимо учительской. Курдин наконец-то обернулся, одарил Сашку паскудной улыбкой и швырнул ему ножик. Тот заскользил по паркету, кто-то из бегущих едва не наступил, другой задел и отфутболил в сторону.
Сашка, не спуская глаз с ножика, бросился наперехват.
– Турухтун! Это что, по-твоему, хоккей? Ты на стадионе, да? – Перед учительской стоял, гневно сверкая очками, сам директор. – Ну-ка… – Он наклонился и подобрал ножик раньше, чем Сашка успел осознать весь масштаб грядущей катастрофы. – Что это? Это твой? Курдин, а ты что молчишь?
– Так я ж ничего, Евгений Маркыч. – Курдин развел руками так, чтобы выставить напоказ дедушкин шарик. – Турухтун дал посмотреть, это его.
– Ну и вернул бы ему. Зачем на пол швырять?
– Я не нарочно, Евгений Маркыч! Так получилось!
Директор поглядел на обоих, насупив узкие, похожие на шрамы брови.
– Ладно, идите. Потом поговорим.
И спрятал ножик в карман.
Контрольную Сашка запорол. Из трех вопросов на один ответ списал у Грищука, другой выдумал сам, просто чтобы хоть как-то ответить. До третьего не успел дойти, когда Литератыч велел Жирновой собрать листочки.
Урок слушал вполуха. Представлял себе, что будет вечером. Сделал деду подарок, как же. Хотелось провалиться сквозь землю, сдохнуть. Потом вспоминал, как смотрела новенькая, как она улыбалась, – и сам улыбался; ничего не мог с собой поделать. Было стыдно и сладко одновременно.
На уроке вслух читали «Легенду о Душепийце». Когда очередь дошла до Сашки, он машинально начал с того места, на которое указал сидевший рядом Лебедь. Читал тоже машинально, думал о своем.
– «И вот стали люди замечать, что в фамильных душницах да на погостах творится неладное. Бывало: преставился человек лет десять назад, а мех с его душою выглядит так, словно миновали уже не годы – века! Будто выветрилась она, выдохлась до предела.
К кому только не обращались! Звали святых отцов, чтобы те душницы заново освятили, доблестных рыцарей, чтобы несли сторожу у входа на погосты!.. Ничего не помогало.
Подозревали в злодействе погостовых, но те и сами пребывали в панике неописуемой. Говорили, будто по ночам раздаются из душниц леденящие кровь звуки. Услышав их, собаки забивались под лавки, а люди теряли рассудок. Один священник трижды переночевал в фамильном склепе барона по прозвищу Упрямец. После первой ночи нашли его седым, после второй – ослепшим, после третьей вовсе не нашли, сколько ни искали.
И продолжалось это негодяйство до тех пор, покуда не коснулось герра Вольфреда Эшбаха, за суровость и непреклонность прозываемого Стальным Утесом. А надо сказать, что была у Стального Утеса супруга, которую любил он пуще жизни своей. Когда преставилась, поместил он ее душу в самый надежный и крепкий мех, ухаживал за нею трепетно, вел ежевечерние беседы и, куда бы ни отправлялся, повсюду возил с собою. Даже спустя положенное количество лет, когда любой другой уже упокоил бы мех в фамильной душнице, герр Утес не желал с ним расставаться.
Вот однажды король, узнавши о бесчинствах, что творились на погостах, призвал ко двору верных своих вассалов. Поехал и герр Утес. Дорога до столицы была неблизкой, и на подступах к городу настигла его ночь. Неподалеку увидел он постоялый двор…»
В этот момент распахнулась дверь, и дежурный по этажу, извинившись перед Литератычем, сообщил, что Турухтуна к директору, срочно! Прям чтоб сейчас же шел!
Сашка тяжело вздохнул и зашагал вон из класса. Видимо, Евгений Маркыч куда-то торопится и не готов ждать до конца урока. А бесчинство, сотворенное Сашкой, намерен выжечь каленым железом, не иначе.
– Сильно злой? – спросил он у дежурного, малявки из четвертого «А».
Тот пожал плечами:
– Не знаю. Хмурый. И ножик твой в руках вертел.
Сашка только вздохнул. Он на минутку задержался перед окном, чтобы полюбоваться на небо, застрявшее в косой сетке проводов-душеловов. Провода были покрыты инеем и по-новогоднему сверкали на солнце. На крайнем справа, тянувшемся от старого кинотеатра к кирпичной пятиэтажке, сидел снегирь: будто капелька крови на струне.
Сашка вздохнул, решил, что тянуть время нет смысла, и, постучавшись, вошел в учительскую. Евгений Маркыч разговаривал по телефону. Ножик лежал перед ним на столе, и директор рассеянно барабанил по нему пальцами.
– Да. Обязательно! Вы не беспокойтесь, я лично пригляжу. Конечно-конечно… А что говорят врачи? Стабильно тяжелое? Ну-у-у… – Он прокашлялся и зачем-то поправил очки. – Да, вы правы, правы. Могло быть и хуже. Да, конечно, о чем речь; мы дадим отсрочку, потом заплатите сразу за третью и четвертую четверть. Я же понимаю… Простите, минуточку…
Он прикрыл трубку ладонью, тяжело взглянул на Сашку.
Тот набрался смелости:
– Евгений Маркыч, честное слово, я не хотел…
Директор только отмахнулся.
– На, – протянул ему трубку.
Сашка непонимающе моргнул.
– Поговори, это твой отец.
– Сына, ты?
Сашка кивнул. В горле пересохло, воздух вдруг сделался необычайно прозрачным, пространство словно раздвинулось, распахнулось, как детская книжка-театр, и каждый звук гремел с невыносимой отчетливостью.
– Что с твоим мобильным? Почему не отвечаешь на звонки?!
– Дома забыл, – выдавил Сашка.
– Ну, дома и дома, не суть. – Голос у отца стал скупым, сиплым. – Тут с дедушкой несчастье. Он возвращался из кафе, поскользнулся и упал. Хорошо, что рядом был Антон Григорьевич – он вызвал скорую.
– Когда? – почему-то Сашке было очень важно знать это. – Когда?..
– Да вот с полчаса. Ты слушай внимательно, не перебивай. Мы с мамой сейчас в больнице. Я позвонил домой твоему Дениске, ты сегодня ночуешь у них, хорошо? Утром я за тобой приеду. После школы сразу иди туда.
– А вы с мамой?
– А мы тут пока. Дедушке нужна операция. Я еще вечером позвоню, или сам наберешь меня от Дениски. Слышишь?
– Слышу.
– Ну все, давай, будь молодцом, не подведи меня. Мама и так волнуется…
Сашка представлял себе, как волнуется мама. Дедушка для нее был самым главным человеком в жизни, самым дорогим; иногда Сашка даже немного ревновал к нему.
Прозвенел звонок, в коридоре радостно завопили; загрохотали чьи-то каблуки по паркету.
– Ну, – сказал Евгений Маркыч, потирая подбородок большим пальцем, – иди, Турухтун. – Он подвигал губами, вздохнул. – Всякое в жизни случается. Не бойся, все с дедушкой будет в порядке.
Сашка кивнул. Зашагал к двери на одеревеневших ногах.
– Погоди. – Директор держал ножик на ладони, глядя с недоумением, как будто не мог взять в толк, как тот у него очутился. – Это у тебя откуда?
– Дед подарил.
Евгений Маркыч положил ножик на стол перед собой и, помедлив, толкнул к противоположному краю.
– Чтобы я больше его в школе не видел. Понял?
– Спасибо!