33 рассказа о китайском полицейском поручике Сорокине Анташкевич Евгений
– А что стало другим? – спросил Михаил Капитонович. Он уже понял, что сейчас «другой» перед ним – Ли Чуньминь, и он совсем не Сергей Леонидович, а обычный, а лучше сказать – настоящий – китаец, только очень хорошо говорящий по-русски.
– Что стало другим? Это главный вопрос! Вот послушайте! – Ли Чуньминь взял крошечный томик и раскрыл его на заложенной странице. – Вот:
- Растаял снег от тёплого дыханья,
- И лёд растаял, разогретый солнцем.
- Не растопить весне одно —
- Иней, что на моих висках[1].
Это Китай восьмого века, если брать в вашем летоисчислении. Очень древний наш поэт – Бо Цзюйи! Чувствуете вечность? – Ли Чуньминь положил перед собой томик и стал смотреть на Сорокина.
Михаил Капитонович повторил про себя только что услышанное: «Растаял снег… и лёд растаял, согретый солнцем…» – Слышу!
– Я даю очень вольный перевод. Здесь, – Ли Чуньминь показал на томик, – написано по-китайски, но по сути я сказал всё правильно – соответствует!
– Да, очень красивые стихи… о вечности… о… – Михаил Капитонович нарисовал пальцем в воздухе круг, – о том, что происходит всегда…
– Вы правы, и таким Китай, мой Китай, был на протяжении нескольких тысячелетий, конечно, он менялся, но очень медленно! Это была одна из самых мирных стран… А вот ещё послушайте:
- Жизнь в этом мире Всего лишь сон.
- И нету смысла делать из неё беду.
- Вот я и пью[2].
Тут в предпоследней строке написано несколько иначе: «И нет смысла делать её ещё труднее», но по-русски, мне кажется, так звучит лучше. У меня в Харбине есть товарищ, Алексей Грызов, его поэтический псевдоним Ачаир, мы с ним иногда что-то сочиняем, в смысле он сочиняет, он настоящий поэт, а я только рифмую. Кстати, ваш земляк, из Омска… Слышите, какая вечность и в этом стихотворении?
Сорокин, конечно, слышал и согласно пожал плечами. Ли Чуньминь откуда-то снизу достал бутылку и поставил её на стол.
– Не откажетесь выпить со мной по рюмке коньяку?
– Конечно! – ответил Сорокин и подумал: «Какой он к чёрту китаец, обыкновенный наш, русский, только очень грустный и печальный!»
– Курите, если хотите! – сказал Сергей Леонидович и налил. – Я знаю, у вас сейчас ещё пост, но, поскольку я ваш начальник и басурманин, исповедуетесь, и вам простится этот грех! Это был Ли Бо! А это моё подражание ему!
- В небе Луна. Не дотянуться.
- Я иду к реке – там две Луны:
- Одна отражается сверху, но неясно,
- Вода рябит, река неспокойна.
- Другая на дне! Её я хочу достать. Если не утону!
Некоторое время Ли Чуньминь молчал.
– Конечно, Китай не мог сохраниться в своей тысячелетней неизменности, когда кругом всё меняется так быстро и пришла Синьхайская революция… А вот послушайте, это пишут сейчас, некто Го Можо, современный поэт, если можно так сказать! – Ли Чуньминь взял со стола лист бумаги.
- Я пролетарий. Лишь тело моё
- Есть моя собственность. Только им я владею,
- А больше и нет у меня ничего./li>
- Созданы мною «Богини» теперь.
- Это на собственность, скажем, похоже,
- Но мне коммунистом хотелось бы стать —
- Так пусть они станут общими тоже —
- «Богини» мои!
- Идите, ищите таких же, как я, беспокойных людей,
- Идите, ищите пылающих, таких же, как я.
- В души милых мне братьев, сестёр загляните,
- Струны сердец их затроньте,
- Разума факел зажгите![3]
А? Какая разница! Чувствуете? Это уже совсем другой Китай! Это Китай революции и борьбы, и мы с вами знаем, чем это кончится! Не так ли?
Разница была. Абсолютно очевидная. На Сорокина повеяло холодом прибайкальской тайги и возникло ощущение сосущей пустоты и смертельной опасности. Он согласно кивнул.
– И вот что тот же Го Можо пишет дальше! Послушайте!
- Парус разорван,
- Разбиты борта,
- Сломаны весла,
- И сломан руль,
- И лодочник стонет в одинокой лодке,
- И её качают гневные волны[4].
– Того Китая больше нет! И уже никогда не будет! Синьхайская революция – это надолго! Мы об этом много говорили с покойным Ильёй Михайловичем! Вот так-то, Михаил Капитонович! От какого берега оттолкнулись, к тому же и пристанем! Мы все! – Ли Чуньминь встал и пошёл к окну. – Так что? Поедете на разъезд Эхо?
Сорокин кивнул.
– На притоках реки Муданьцзян скоро сойдёт последний лёд и начнётся сплав того, что нарубили за зиму, а в обратную сторону пойдут деньги, это и есть фацай для хунхузов.
Михаил Капитонович положил карандаш на стол. «Революция, революция! Революция в России – революция в Китае!» – думал он и смотрел на дремлющих соседей. Маленькие дети, свернувшись калачиком, спали на полках, совсем маленькие – на руках у мам, мамы дремали, склонив головы на плечи мужьям, мужья спали, склонив свои головы на головы жен. Это было совсем не то, что в обозе беженцев, где спали в седле, сидя на санях, на ходу, спали вполглаза, спали, готовые проснуться каждую минуту и бежать, бежать дальше от опасности, которая, смертельная, окружала со всех сторон. Здесь в вагоне не спали, здесь дремали, переваривая праздничное съеденное и выпитое, с тем чтобы проснуться и располагаться уже на ночь, не думая, что впереди поджидает смертельная опасность. Какая же в этом была огромная разница – дремать в мирном поезде и спать вполглаза на войне. Вот об этом и болела душа у не то русского, не то китайца Сергея Леонидовича Ли Чуньминя. Это только что понял Михаил Капитонович. Он взял карандаш и написал: «Я постараюсь выполнить Вашу просьбу, дорогая Элеонора, вспомнить Гражданскую войну, хотя это будет довольно сложно!»
Утром Сорокин увидел парубка Янко сидящим на самом краю тесно занятой нижней полки с тем же мешком на коленях. У парня было чистое, свежее лицо с синими, как украинское небо, глазами и ангельской улыбкой. Михаил Капитонович долго смотрел на него, желая поймать взгляд и поздороваться, и поймал, но Янко, он же «Иванэ», своего вчерашнего собеседника не узнал.
«Он ничего не помнит! Ангел! – подумал Михаил Капитонович. – Ладно! Подскажу Штину! Может, поможет найти работу!»
Извещенный о прибытии телеграммой Штин ожидал на перроне, за его спиной стоял Одинцов. Сорокин увидел их с подножки и спрыгнул. За ним спрыгнул Янко, остановился и стал озираться. Сорокин и Штин пошли навстречу друг к другу, обнялись, и Сорокин сказал, кивнув в сторону Янко:
– Обратите на него внимание!
– А что? – удивился Штин и стал разглядывать парня. – Кум, сват, брат?
– Да нет! – улыбнулся Михаил Капитонович. – По-моему, крепкий парень. Ищет работу…
– Эй, хлопче! – крикнул парню Штин. – Иды сюды! – А? – удивлённо посмотрел на Штина Сорокин.
– А дывы, вин в свитки! – усмехнулся в ответ Штин.
– А?
– Язык? Так у нас тут как в Библии, только там «ни эллина, ни еврея», а здесь и хохол, и кацап, и кого только нет!
Янко боязливо подошёл к Штину:
– Шо, дядько?
– Иды за намы!
Завтрак растянулся и постепенно перешёл в обед. Уже закончился коньяк от Румянцева, уже был выпит чайник чая из таёжных трав и ягод, уже, как представлялось, надо было бы растянуться на топчане и заснуть до вечера, то есть до ужина, уже и усталость была во всём теле, и сами по себе опускались отяжелевшие веки. Уже Михаил Капитонович оглядывался, присматриваясь, где бы можно было прилечь, как вдруг Штин сказал:
– А недурно бы прогуляться. И погода располагает.
Не дожидаясь ответа, он встал, снял с крючка казакин со смушковой выпушкой и отороченными жёлтой тесьмой накладными карманами, надел его в рукава и стал поторапливать Сорокина.
– Идёмте, Мишель, идёмте! Там сейчас знаете, как с сопок опахнёт свежестью, и, кстати, наломаем багульника, и в доме будет красиво. А то казарма казармой! Надоедает!
Они вышли и остановились на крыльце. Владения Штина, как он назвал рубленную из толстой лиственницы избу-пятистенок с конюшней и дровяником, были окружены высоким забором из затёсанных вверху брёвен, сбитых вплотную.
Двор был обширный, и по нему ходил с топором Янко.
– А парень-то и правда крепкий! С утра колет, чисто паровая машина! Одинцов! – крикнул Штин в избу. – Накорми парня, а то уработается до смерти, на радостях-то!
Сзади к ним вышел Одинцов и свистнул:
– Заходь, пока их благородия будут прогуливаться!
Янко воткнул топор в колоду, вытер о штаны руки и поклонился.
– Пусть пока у меня поработает, – кивнул в его сторону Штин. – Надо присмотреться. И Одинцов с ним разберётся.
Они сошли с крыльца, и Штин направился в конюшню.
Из пяти денников были заняты два. Штин открыл один и вывел гнедого дончака.
– Другой ваш… не такой сноровистый.
Сорокин открыл второй денник и погладил по морде золотой масти двухлетку.
– А как зовут? – крикнул он Штину.
– Дукат! Видите какой – чистое золото! Седлать не разучились?
На противоположной от денников стене висели шесть сёдел: три казачьих и три кавалерийских, рядом с сёдлами висели уздечки.
– Берите второе слева и трензеля! Вы же без шпор?
Михаил Капитонович быстро заседлал Дуката, вывел его из конюшни и повёл по кругу. Через минуту вышел Штин.
– Одинцов! – крикнул он.
Одинцов выглянул на крыльцо.
– Оружие! Их благородию – зауэр и тоже маузер!
Через несколько минут, пока Штин и Сорокин разогревали лошадей, Одинцов вышел весь увешанный оружием и патронными сумками.
– Вы, Мишель, берите зауэр и маузер… Кстати, для зауэра у меня есть отличный седельный чехол, он висит рядом с дверью, так будет удобнее…
Они перешли через узкоколейку, и Штин направил своего дончака в широкий распадок. Сорокин отставал от него на полкорпуса.
– Подтягивайтесь, Мишель, подтягивайтесь, тут пока достаточно широко. – Проезжая рядом с озолотившейся вербой, Штин срезал ветку и передал её Сорокину. – Это вам вместо плётки!
Они ехали неспешным шагом, и Сорокин дышал. День с утра был ясный, солнечный, похожий на осенний: было очень синее небо и ни одного облака, только деревья стояли ещё чёрные и хлёсткие. Воздух был прозрачный, но влажный по-весеннему.
– Через пару дней не узнаете, всё будет зелено, вот увидите, за две ночи…
– А почему вы ушли с копей? – спросил Сорокин.
– Запах! Уголь! Пыль! А здесь! Слышите, как пахнет землей? А знаете, как пахнет, когда начнётся перевалка? Как пахнет мокрое, не прелое, а мокрое дерево, только что вытащенное из воды?
Сорокин догнал Штина и пошёл с ним вровень.
– Уголь – совсем другое дело, хотя денег, естественно, больше. Однако же и здоровье…
Распадок, по которому они ехали, шёл на подъём: он был широкий, с низким, редким кустарником, и далеко в самой середине стоял одинокий огромный кедр. Впереди, верстах в трёх – это было видно, – сопки сходились в теснину.
– Нам туда, – показал рукою Штин вперёд. – Там в теснине из сопок вытекает ручей, похоже на ущелье, мы войдём в него, пройдём по ручью версту и поднимемся на плато.
– А багульник?
– Уже отходит, всё же конец апреля, но ещё много, а кое-где ещё и снег по колено, особенно на северных склонах. Я тут за зиму всё излазил и пешком и верхом. А за багульником надо на склоны, только нет смысла терять время – склоны там дальше сами к нам приблизятся. Видите сиреневые пятна, вон! – Штин показал плёткой. – Там и наломаем!
Михаил Капитонович давно не сидел в седле, но совсем даже не отвык. Дукат, несмотря на свою молодость, оказался спокойным и послушным. «И вовсе не нужны трензеля!» – подумал Сорокин и бросил поводья.
– Тут есть тигриное логовище, – сказал Штин. – Далековато, правда… И помёт уже есть, люди видели следы… Тигрица сейчас голодная, нам с ней встречаться ни к чему, поэтому держите на всякий случай маузер наготове…
– А почему не зауэр? – спросил Сорокин, ему было любопытно. – Я не охотник, у меня нет опыта…
– От него мало толку, это на косулю. Маузер вернее, хотя на этот случай нет ничего лучше нашей старушки трёхлинейки или – карабин. А вон и косули, видите?
Сорокин стал смотреть вперёд и далеко увидел, как двигаются жёлто-коричневые пятна.
– Далеко, даже мой ремингтон не возьмёт…
– А если поближе? – Сорокин почувствовал, как в нём разгорается что-то вроде азарта.
– Нет смысла, они сейчас тощие, даже Одинцов не уварит. Они хороши осенью, октябрь – ноябрь, когда на зиму нагуляют жиру, сейчас можно стрелять только фазана… но мы не будем!
– Почему?
Штин посмотрел на Михаила Капитоновича и ухмыльнулся: – Не на охоте, Мишель! Мы с вами по делу прогуливаемся!
Михаилу Капитоновичу стало неудобно за свою легкомысленность, и он промолчал.
– Давайте-ка пришпорим, у нас большой круг! А я вам кое-что расскажу.
Оказалось, что Штин, который на концессии проработал почти полгода, не терял времени зря.
– Первое, что я услышал: что здесь, что на копях, – это про хунхузов. Всё остальное ерунда: скатилось бревно, упал в реку, зашибся топором или поранился пилой, выбил соседу зуб по пьяному делу, нарвался в тайге на косача… это всё единичные случаи и персональное счастье или несчастье! А вот хунхузы – это большая беда для всех. Общество здесь весьма ограниченное; из тех, с кем можно общаться: с кем-то можно ходить на охоту, но не сядешь за карты, с кем-то сядешь за карты, но не выйдешь побаловаться с ружьишком, в общем, людей нашего круга раз-два и обчёлся… Дамское общество отсутствует – учительница с сыном и матерью, красавицы обе, вот вокруг этой учительницы все и вьются…
Отставший было на несколько шагов Сорокин махнул веткой перед глазами Дуката, и тот наддал.
– А эти скоты, во-первых, крадут людей и возвращают их только за выкуп, а во-вторых, как только сюда привозят деньги, пытаются грабить: или контору, конторы, или поезд, в смысле почтовый вагон. Сведения о перевозке денег они получают исправно, скорее всего из самого Харбина или от железнодорожников, китайских конечно. Пока я ничего не слышал о том, чтобы с ними общались русские… Штин перешел на рысь.
– …если про кого узнаю, сам убью!
Сорокин удивлённо посмотрел на него.
– Не удивляйтесь! Они очень жестокие, исключительно. Тех, кого они брали в заложники, держали в ямах и землянках по полгода и больше, били, не давали воды, не давали еды, издевались… В общем, если человеку удавалось выйти оттуда, то на человека он становился уже не похож. Нападают на поселки – жгут, грабят, убивают и насилуют. И это бывает не так уж и редко. За летний сезон десяток случаев. А на зиму расползаются, уходят в города, растворяются. Поэтому сейчас как раз начало их сезона. Давайте-ка ещё! – сказал Штин, взмахнул плетью, и его гнедой перешёл с медленной рыси на быструю, Дукат сам по себе взялся за ним.
В ушах Михаила Капитоновича зашумело, он смотрел на резвого впереди дончака и спину Штина и слышал, как по ногам его Дуката стала хлестать высокая трава.
– Нам уже недалеко! – обернувшись, крикнул Штин.
До верхней точки распадка, откуда он расходился в долину, они доскакали минут за пятнадцать. Распадок острым клином сошёлся в русло довольно широкого ручья.
– Нам по ручью вверх! – сказал Штин, направил и осторожно повёл коня по каменистому дну. – Пускайте своего за мной, постарайтесь след в след, тут есть ямы! Видите, как тепло? Я боюсь, что может начать сходить снег, и тогда тут будет не ручей, а целая река! Так что будем, как говорят китайцы, поспешать, хотя и медленно!
Над ручьём, над головами всадников сошлась со склонов сопок тайга, и стало душно.
По руслу изгибавшегося как змея ручья поднимались около часа до того места, где он уклонился вправо; взяли коней в повода и, преодолев крутой подъём, вышли на поляну. Штин закинул уздечку на седло и отпустил дончака. Сорокин отпустил Дуката, тот пошёл за дончаком, они встали рядом, как в одном деннике, и склонили головы к траве. Один край окружённой с трёх сторон лесом поляны оказался крутым обрывом, Штин шёл к нему.
– Вот! – Штин сел на корточки. – Это и есть наше плато – тут перепад метров тридцать – тридцать пять, а внизу всё как на ладони! Видите?
Сорокин присел рядом и полез в карман за папиросами.
– Здесь курить не будем, и вообще у нас тут на всё про всё минут пятнадцать. Смотрите…
Под ногами у Сорокина и Штина была крутая каменистая осыпь со скальными выходами, а под ней простиралась большая поляна, со всех сторон зажатая крутыми склонами сопок.
– Под склоном во-он той, прямо перед нами дальней сопки – большая пещера. Это их логово или база, как хотите. Я спускался туда осенью, когда они ушли, и прямо угадал, они ушли за день или два перед тем, как я пришёл, ещё до снега. Тут спускаться очень плохо, неудобно, камень мелкий и прямо из-под ног осыпается, а подниматься ещё хуже, я потратил на это больше часа. Они сюда не ходят, вообще ведут себя довольно беспечно. – Штин говорил вполголоса. – Там, внизу, и рубленые пни, и кострище, а в пещере гора костей и даже отхожее место! Тьфу! Судя по следам, охранение выставляют только там, по краям поляны, там окурки и мусор, а здесь чисто, поэтому я сделал вывод, что сюда они не поднимаются. Смотрите внимательно, запоминайте…
Сорокин полез в карман за карандашом.
– Не надо, я всё зарисовал… Давайте обойдём плато…
Они встали и пошли по краю – поляна, на которой они находились, она же плато, примыкала к заросшей лесом вершинке, они обошли её и вернулись обратно.
– Отсюда до пещеры, до входа, по прямой метров сто – сто двадцать. Пулемёт достанет кинжально, а наверх они не полезут, поэтому путь у них только один… Штин достал часы.
– Ого, уже три с четвертью, а чувствуете, как тепло? Давайте-ка будем поторапливаться в обратный путь!
Сорокин, занятый осмотром, не заметил, что весь вспотел – солнце грело по-летнему.
– Ну что? Нагляделись? Если да, у нас есть пять минут наломать багульника, и в путь.
Когда они вернулись в долину, вода в ручье плескалась у Дуката под самым брюхом.
– Всё! – выдохнул Штин, как только расступилась тайга и ручей заклокотал налево под склоны сопок. – Думаю, к шести будем дома! Одинцов, должно, будет шибко ругаться! Оч-чень серьёзный мужчина!
Заждавшийся, судя по угрюмому виду, Одинцов не ругался, он молчал и сопел. Янко сидел в углу на лавке и, казалось, весь бы вжался в угол, если бы смог.
Одинцов накрывал на стол и смотрел на Штина.
Штин снял казакин, его белоснежная сорочка, когда попадала в лучи заходящего солнца, сияла. В избе было одно большое окно на запад и одно поменьше на север. Окно на север упиралось в забор, а окно на запад смотрело в открытые ворота подворья. Солнце садилось за хребтом дальних сопок, и его последние лучи резали прямо через ворота в окно.
Штин осмотрел стол, пошёл к стене, повесил ремингтон, плётку и маузер, потом подошёл к корчаге и долго пил воду, потом стал искать в карманах казакина папиросы, потом закурил и, наконец, сел, на Одинцова не посмотрел. Тот кашлянул. Штин потянулся к бутылке с самогоном, тогда Одинцов подскочил, ухватил её за тонкое горлышко и под дно и стал аливать, сначала Штину, потом Сорокину. Когда Одинцов налил, Штин сказал:
– А я ведь тебя учил, сукина сына, сначала наливать гостю!
Потом он перевёл взгляд на Янка – тот глядел из своего угла – и сказал ему вкрадчивым голосом:
– А ты, хлопче, выдь и вытри лошадей, – и неожиданно так громко ударил ладонью по столу, что все вздрогнули. – Гэть! Иванэ, мамкин сын!
Парень, не сводя глаз со Штина, подскочил и стал красться к двери.
– Да насухо, насухо! Приду, проверю! Зразумив?
– Зразумив, дядько… – еле вымолвил Янко.
Только после этого Штин посмотрел на Одинцова.
– Ждёт?
– Ждёт!
– Иди! Завтра чтобы был не позже восьми!
– А вы…
– Не извольте беспокоиться, мы к завтраку будем готовы, господин Одинцов! В восемь!
Они остались вдвоём. Стол был накрыт богато: парила картошка, зеленели солёные огурцы, глянцем отливали грибы и розово-оранжевая рыба, благоухал запечённый в печи фазан…
– Однако мы должны были очень проголодаться, а, Мишель? Так, приступим?!
Но, несмотря на голод, они утолили его быстро, и дело дошло до таёжных заварок.
– Одинцов женился, – неожиданно, после некоторого молчания, произнёс Штин.
Сорокин как-то хотел проявить по этому поводу радость, но Штин выставил вперёд руку:
– Не торопитесь! Уже в третий раз! И каждый раз норовил, подлец, с венчанием! И замечу я вам, ни одного скандала, прямо-таки – сэр Роберт Лавлейс! Султан турецкий! И девки-то хороши! Но самое удивительное – они между собою ладят! Представляете? Все трое! И вот это всё, – Штин обвёл рукою стол, – от них троих! От одной грибы и медовуха, от другой рыба, от третьей картошка и так далее… Сам он в огород или в тайгу ни ногой… Не моё это, говорит, дело! Кашеварит, правда, сам!
«Вот бы его к Суламанидзе!» – пришла в голову Сорокину невольная мысль.
– …И изрядно! Моего здесь – только фазан, кстати, вчера подстрелил пять штук!.. Еле его спас от их отцов и братьев! Так даже и не я спас, а они! Вот такие дела, Михаил Капитонович!
Сорокину было нечего сказать, он только снова увидел Одинцова, как будто бы тот стоит прямо тут, и рассмеялся. Рассмеялся и Штин, и вместе они смеялись и наливали друг другу под отменную закуску.
– И вот ещё что! Тут живут корейцы, несколько семей, так что он удумал, он научился у них готовить папоротник, отличное блюдо, прямо чистые грибы…
Заканчивали чаем и папиросами, и в дверь тихо постучали.
– Вы тут наслаждайтесь, – вставая, сказал Штин. – А я пойду посмотрю, як там Иванэ распорядился с лошадьми, только не засните, нам ещё предстоит разговор.
Сорокин остался один и стал вспоминать сегодняшний день. Как же тут хорошо, думалось ему: тайга, свежий воздух, столько вкусной еды, чудесная медовуха, а Одинцов! «Ох и наплодит он тут смолят!» – как-то Штин обмолвился, что его денщик из Смоленской губернии. Мысль о «смолятах» перескочила у него на выпускниц Смольного института благородных девиц. «Смолят и смолянок!» – подумал он и вспомнил галерею портретов выпускниц Смольного института работы Левицкого. Это рассмешило его ещё больше. «Глянуть бы на них! Маньчжурские смолянки! Всё же любопытно!»
Элеонора сдвинула каретку, прокрутила валик и прочитала последнее предложение: «После убийства Распутина события в Петрограде стали нарастать, но незаметно для обывателей и политиков». Ей не понравилось. По смыслу всё было правильно, однако что-то было не так. Не вытаскивая листа, она зачеркнула предложение и пошла к окну.
Был полдень 28 апреля.
Они с Джуди приехали на побережье Ирландского залива на конечную станцию железной дороги в Холихэд западнее Манчестера сегодня в 6 часов утра. У начальника станции спросили, где можно остановиться на две недели, и он пригласил их к себе, сказав, что у него есть для гостей отдельный уютный домик недалеко от берега моря. Поскольку это был единственный поезд в течение суток, он сам же вызвался подвезти и пригласил в коляску. Багажа у них было немного: три чемодана и портативная пишущая машинка.
Домик порадовал Элеонору и огорчил Джуди. Он был мал, неказист и, построенный из дикого камня и накрытый бурой черепицей, казался холодным, однако внутри оказался уютным, с кухней и тремя под низким потолком комнатами, расположенными вокруг камина, топившегося из гостиной.
Когда-то давно, ещё в России, ей именно так представлялось место, где она будет писать книгу: «…незаметно для обывателей и политиков», – повторяла она предложение и смотрела на ровный, поросший яркой зеленью понижающийся просторный берег и море.
«Я приехала в Петроград через три недели после убийства Распутина и разговаривала с журналистами и дипломатами. С русскими я тогда ни с кем не была знакома. – Она вернулась к камину и стала греть о его тёплую шершавую стенку ладони. – Все, с кем я говорила… для них убийство Распутина было неожиданностью, но!.. Всё! Я поняла!» Она села за стол: «Надо так: «Патриотические слои русского общества давно мечтали избавиться от влияния Распутина на Императорскую семью. Однако его убийство было неожиданностью, и оно было сравнимо с первым подземным толчком грядущего землетрясения, но ни среди политиков, ни тем более среди обывателей не обозначился человек, который мог бы правильно оценить влияние этого убийства на ход дальнейшей истории России. Казалось, что свершилось долгожданное и справедливое возмездие, оно исправит всё то неправильное, что было допущено во внутренней и внешней политике, и дальше всё будет развиваться так, как этого ожидало общество: победы на войне, успокоение и консолидация внутри страны. Никто не смог распознать невидимых, но нараставших перемен».
«Вот! Примерно так и Антон Иванович мне пишет!» – подумала она и поняла, что на сей раз её мысль обрела нужную форму. Она напечатала это и стала перебирать лежавшие вперемежку рукописные и печатные страницы: среди них на отдельной скрепке были письма от русских корреспондентов. Она сняла скрепку, разложила письма веером, и на глаза сразу попало последнее письмо от Михаила Сорокина. «Чёрт! Я ведь совсем не то искала!» – подумала Элеонора, отложила его в сторону, откинулась на спинку деревянного скрипучего стула и ощутила, как хорошо греет камин.
В занятой ею комнате помещалась кровать, небольшой комод и зеркало над ним, письменный стол и стул, на котором она сейчас сидела. Справа было окно. Комната была покрашена белой известью и по потолку прочерчена старыми из морёного дуба балками. Под потолком висели пучки сухого вереска с сиреневыми комочками свернувшихся цветков. Утром она разложила вещи, потом перешла в комнату матери, где был большой платяной шкаф, потом они с Джуди завтракали в гостиной, и когда она сюда вернулась, то поставила на стол пишущую машинку и приготовила бумаги. И только сейчас она оторвалась от работы и огляделась, ей удалось сформулировать мысль, и она вздохнула.
«Хочу прогуляться!» – подумала она.
Дул ветер. Они с Джуди почувствовали его, как только сошли с поезда. Он дул в одну сторону и на одной ноте, северо-западный, и у Джуди разболелась голова.
Элеонора взяла письма, накинула пальто, прихватила плед и вышла. Она миновала окружённый низкой каменной оградой пустой двор. Перед уходом заглянула к Джуди, та лежала на кровати с мокрой салфеткой на лбу.
«Может быть, я зря её с собой взяла, и ещё настаивала, чтобы она подышала свежим морским воздухом. И предупреждали, что здесь в это время дуют ветры! Ну, пусть! Дальше будет видно, в конце концов, нас тут никто не держит».
Она прошла с четверть мили к берегу и села на камень. Под ногами был галечный пляж, но спускаться к воде не захотелось. Ветер переменился на восточный и тёплый и дул в лицо, он гнал по морю волны, которые издалека катились мелкими барашками, а на отмелях рисовали красивые округлые линии. Спокойствие вокруг было то самое, искомое: высокое небо, тёплый ветер, бесконечное море, зелёный с белыми точками клевер. Она стала перелистывать письма, и вдруг её как будто бы кто-то толкнул в бок, и она хлопнула письма о колени: «Этот нахал, Сэм Миллз!»
Позавчера она с ним всё-таки встретилась – он оказался настойчивым. Когда псле приёма Элеонора с матерью вышла на улицу, они не обнаружила закрытого «форда», зато с открытым экипажем и на козлах оказался Красный Сэм. Отказать ему при всех Элеонора не могла, но ей было страшно неудобно перед матерью, которая была легко одета, слава богу, Сэм оказался предусмотрительным, и в коляске лежал тёплый плед, но это было неловко, потому что клетчатый шотландский плед никак не гармонировал с маминым норковым палантином. Здесь Сэм дал промашку и повод для коллег подшучивать над его оплошностью и столь явно выраженными желаниями. Джуди, конечно, накинула плед, но весь путь до дома ехала отвернувшись от Элеоноры, а потом ворчала на неё за то, что та «дала повод». А потом Сэм встречал её в редакции каждый раз, когда она туда приходила. Он предлагал свою помощь, вплоть до того, что она будет диктовать, а он печатать под диктовку, к слову сказать, печатал он хорошо и быстро. В общем, он вёл себя так, что Элеонора начала чувствовать себя дичью, а Сэма охотником. Это было ужасно. Она думала: «Неужели он набрался этого у немцев?» – но не могла себе ответить, потому что у неё не было знакомых немцев. И не было возможности, не выдав себя, выяснять каждый раз, когда она собиралась в редакцию, там ли Сэм, и ей казалось, что он этим пользуется. В редакции стали шептаться, она об этом узнала, но не ходить в архив не могла. Это была западня. Сэм ей мешал.
В том возрасте, когда у девушек появляется интерес к мужчинам и при этом они начинают различать в них человеческое, Элеонора оказалась в России.
Она вздохнула. Ветер шевелил письма, она крепко прижала их к коленям, и тогда он стал шевелить её волосы.
В России она, конечно, ловила на себе заинтересованные взгляды и среди коллег-журналистов, и в высшем обществе, но эта заинтересованность проявлялась очень скромно, даже скрытно. Однако когда она всё же проявлялась, у Элеоноры была защита, она всегда могла сказать, что «плохо знает по-русски», и это было правдой, но чаще русские мужчины чутко улавливали её настроение и не докучали, и тогда от них оставалась только улыбка, как от знаменитого Чеширского кота… Иной раз это было даже обидно. Через короткое время она поняла, что это есть другая культура – культура понимания на недосказанном, и она стала её ценить, а ещё чуть позже научилась ею пользоваться. Сэм приехал из Германии и навалился на неё, как тевтон! Она про себя так и стала его звать – Тевтон.
Потом с какого-то момента он перестал появляться в редакции, она уже закончила в архиве, и у неё отпала необходимость туда приходить, а он – о, ужас! – он стал звонить. Сначала не часто, раз в неделю, потом чаще. Предложение было простое – встретиться… поговорить. Он себя вёл не как англичанин, а скорее как цыган, а точнее, цыганка, которая погадать пристаёт прямо на улице. Уже купив билеты и зная, что в воскресенье она уедет, 25 апреля в четверг на его предложение Элеонора ответила согласием, и они встретились в пабе «Чеширский сыр».
Сэм ждал её в экипаже, том самом, в котором он привёз их с Джуди после приёма. Оказалось, что это был его экипаж. Элеоноре это показалось вычурным, многие журналисты уже обзавелись автомобилями, но Сэм объяснился сразу, он сказал, что в Европе надышался газами, а в Лондоне, с его туманами и печным дымом, ему это не показалось необходимым.
Паб находился на Флит-стрит и был чем-то вроде журналистского клуба. Элеонора в нём ещё не была.
За весь вечер Сэм выпил пинту пива и стакан виски со льдом. Нельзя сказать, чтобы в их разговоре было что-то, что было бы ей неприятно. Сэм вёл беседу, был сдержан, это совсем даже было не похоже на то, как он вёл себя на приёме: «пришёл, увидел, победил». Может быть, в плотном сигарном дыме, а может быть, в ощущении победы – он всё же добился своего – куда-то исчезла его настырность, и они беседовали как коллеги и друзья – и в этом что-то было. Ощущение неприязни у Элеоноры прошло, но возникло снова, когда они расставались, и не проходило до сегодняшнего дня, однако в связи с отъездом и суетой сборов, особенно Джуди, у неё не было времени об этом думать. Кстати, Сэм очень не понравился Джуди, и когда он звонил, а она брала трубку и слышала его голос, то не отвечала, а кричала, что звонит «этот»!
Сейчас Элеонора сидела одна на пустынном берегу, и ей вспомнился их разговор в пабе.
Сэм рассказывал о Баварии начала 20-х годов. Это было интересно. Бавария только-только пережила свою революцию, и в ней, как в концентрической точке, стали сходиться, как он сказал, «истинно немецкие интересы». Элеонора спросила, что он называет «истинно немецкими интересами». Сэм объяснил, что Бавария – страна, он так и сказал – «страна», немецких рабочих и крестьян, что это самое немецкое государство в Германии. Из курса истории Элеонора помнила, что до объединения Бисмарка Бавария действительно была самостоятельным королевством. Он со скрываемым восхищением – всё же англичанин – рассказывал о том, что офицеры и солдаты разгромленной германской армии не чувствовали себя побеждёнными, они чувствовали себя преданными своим правительством; что они стали объединяться в военные организации и союзы и к ним присоединились баварские рабочие, крестьяне и ремесленники, что это стало новой, растущей силой, а это и есть «молодая кровь Европы», за которой будущее и Европы, и всего мира. Элеонора слушала с профессиональным интересом, она вспомнила, что то же самое слышала в среде русских офицеров в Харбине, где они оказались такие же побеждённые и преданные. Однако скоро рассказ Сэма стал ей неинтересен – она не поняла почему, – а сам Сэм неприятен, особенно когда, прощаясь, он попытался её поцеловать. Это было слишком.
Элеоноре показалось, что ветер стих. Она прислушалась. На море пропали белые барашки. Она посмотрела налево, направо и снова почувствовала ветер, только северный и холодный. Она поняла, что надо возвращаться в дом, встала и повернулась – к ней шла Джуди. Издалека она увидела, что Джуди улыбается.
«Значит, голова прошла!» – подумала Элеонора.
В понедельник 12 мая Сорокин снова был в поезде.
Прошедшие после возвращения с разъезда две недели он без отдыха занимался подготовкой того, что они придумали с Штином.
А 30 апреля Штин его провожал. И это было замечательное представление. Утром перед плотным завтраком Штин натощак выпил стакан самогона, чем привёл себя в необходимое состояние: с его лица не сходила подобострастная хмельная улыбка, и она была предназначена Сорокину. Михаил Капитонович был предупрежден и вёл себя соответствующе. Они представляли приехавшего инкогнито начальника и без царя в голове подчинённого. Перед тем как выпить этот стакан – ещё до прихода Одинцова, – Штин повторил, что ситуация с хунхузами здесь такая же, как и в других местах, поэтому с самого начала он стал играть роль, и многие считают его «хлыщом, душкой, шулером и валетом», то есть человеком несерьёзным.
– Тут сведения распространяются со скоростью электричества. Начальники на концессии в основном старые харбинцы, воспринимают хунхузов как естественное зло, от которого уже не избавиться; русское население в посёлках, конечно, огрызается; рабочие на валке леса – наши с вами однополчане, условно выражаясь, народ временный, долго мало кто выдерживает, очень тяжёлая работа. Единственный человек, с которым мне удалось найти общий язык, – полковник Байков Николай Аполлонович. Примечательно, как мы с ним познакомились, прямо в тайге. Чуть не подстрелили друг друга! Вот он – ярый враг хунхузов и готов с ними бороться. Кроме того что монархист, он заядлый охотник, и ему нужна безопасная тайга, а с хунхузами – не тут-то было, причём он из старых харбинцев, приехал сюда чуть ли не в 1903 году или в 1902-м. С ним мы всю операцию прямо сидя на пнях и спланировали.
Проводы на перроне были по местным меркам примечательные. Сорокин и Штин старались вести себя запанибрата, точно так, как накануне при встрече: и обнимались, и лобызались, вроде однополчан, встретившихся по поводу Пасхи и разговения. Однако, как только до хрустальности трезвый Сорокин на секунду отворачивался, уже ощутимо подшофе Штин начинал шпынять Одинцова. Непредупреждённый Одинцов вёл себя натурально, дрожал и побаивался, и этим им сильно подыгрывал. В результате, когда Михаил Капитонович сел в плацкарту, вокруг него образовалась почтительная пустота, по поводу которой он сделал вид, что нисколько её не замечает.
После возвращения в Харбин Сорокиным и Ли Чуньминем были тайно отправлены на разъезд пулемёт, несколько ящиков гранат и чемоданами везли патроны, кроме того, пустили слух, что вот-вот повезут деньги для расчёта с рабочими и на другие расходы. Сумма была озвучена порядочная. Железнодорожная полиция, по согласованию с начальником управления, о готовящейся операции не информировалась. За это время Штин должен был набрать отряд добровольцев из бывших военных, работавших на лесосеках и складах. Для фальшивой перевозки взяли почтовый вагон и обшили его листовым железом.
12 мая вечером Михаил Капитонович сошёл на станции Ханьдаохэцзы, подрядил подводу и на ней поехал на разъезд Эхо, нанимая на каждой станции новую подводу. Возчиков выбирал из русских. На разъезде он сошёл недалеко от станции и пешком дошёл до владений Штина. Тот встретил его по-деловому, Одинцова он отправил в Мулинь, потому во владении, кроме них, был только гуцульский паренёк Янко. Они заседлали обоих дончаков и мерина и в вечерних сумерках выехали.
– Когда отправляется литерный? – спросил Штин. Поезд с фальшивым почтовым вагоном по привычке и для секретности они договорились называть «литерным».
Сорокин назвал время.
– Значит, он будет проезжать мимо распадка в 4.30 утра, ещё будет темно. Это хорошо! Кто возглавляет отряд? – Майор Ли Чуньминь… – Сколько бойцов?
Сорокин хмыкнул.
– Понятно, китайские бойцы – это не бойцы, и всё же сколько?
– Шестьдесят человек.
– Для шума достаточно!
Они проехали по краю посёлка, пересекли узкоколейку и направили коней на север, через пять вёрст доехали до заброшенной делянки с крепким ещё дровяником и там встретились с отрядом в десять человек. Они оставили дончаков, взгромоздили на Иванова мерина разобранный «максим», два ящика гранат и вошли в тайгу.
– А где Байков и его люди? – спросил Сорокин.
– По одному и парами продвигаются к поляне с севера, и есть несколько наблюдателей, от них поступили сведения, что хунхузы заняли пещеру; стали собираться на следующий день после того, как вы уехали.
Вся хитрость операции заключалась в географии. Это и была совместная придумка Штина и Байкова.
Когда две недели назад после «прогулки» на плато Штин и Сорокин вернулись домой, Штин, отослав Одинцова, разложил перед Сорокиным нарисованную им схему. По ней было видно, что к западу, параллельно тому распадку и ручью, по которому они поднимались на плато, от поляны, где была пещера, на юг шёл другой распадок, прямой и длинный, похожий на ущелье и упиравшийся прямо в железную дорогу. Железная дорога в этом месте шла на подъём. Предполагалось, что хунхузы обстреляют паровоз, чтобы убить паровозную команду, и остановят состав. В поезде будет только Ли Чуньминь с отрядом, и как только он услышит первый выстрел, паровоз даст тормоз и по бандитам будет открыт шквальный огонь. Ли Чуньминь высадит десант, давая понять хунхузам, что те попали в засаду. Десант нажмёт на хунхузов, чтобы заставить их отступить назад в ущелье. Им дадут дойти до пещеры, и тут их встретит Штин с добровольцами.
Ночь была облачная, без единой звёздочки. В тайге было темно, так темно, что идти пришлось на ощупь, примеривая каждый шаг, прежде чем ступить. Договорились не светить и не курить. Впереди отряда шёл проводник, старожил этих мест, но и он мог заплутать, если бы не два параллельных хребта, справа и слева, которые вели их по нужному направлению. Часа через три проводник сказал, что пришли и надо подниматься налево на склон, чтобы перевалить через хребет и выйти на плато. Расстояние до плато было меньше шестисот шагов, но заупрямился мерин.
– Дядько! – Янко потянул за рукав Штина. – Дозвольтэ я потягну одного ящыка!
– Какой?
– А тий, що з гранатамы!
– А сдюжишь?
– А, подывытэсь!
Отряд ждал. С мерина всё сняли, Янко скинул с себя свитку, сложил её и уложил на плечи и сверху на него взгромоздили ящик, для которого его широкая спина была как будто бы и предназначена. Ещё один боец взялся нести раму «максима». – Ну, с Богом! – сказал Штин и потянул мерина за узду.
Шестьсот шагов до перевала шли трудно, по дороге пришлось дважды останавливаться и отдыхать. Когда поднялись на перевал, тайга расступилась, и стало светлее.
– Ну что, господа, – Штин собрал вокруг себя бойцов, – ещё немного! Сейчас метров двадцать спустимся вниз к ручью, потом столько же вверх, и мы на плато. Все помнят расстановку?
Послышалось тихое «да», и они тронулись.
– На плато только ползком!
Когда дошли до знакомого ручья, мерина разгрузили и привязали длинной верёвкой к дереву.
– Пусть пасётся, всё будет делом занят! – сказал Штин, взял ящик с гранатами, взвалил его на себя и пошёл впереди отряда.
Когда поднялись на плато, сразу увидели, что его край там, где был обрыв, – как будто бы светится снизу. Штин, чтобы не звякать, отослал трёх бойцов снова вниз к ручью собрать пулемёт и набрать побольше воды, а сам с Сорокиным и старшим отряда добровольцев штабс-ротмистром Завадским пополз к обрыву. Земля была сырая, а трава мокрая, и вся одежда на Сорокине скоро промокла. Он полз, держа винтовку за ремень у скобы, и понимал, что, наверное, уже утратил какие-то военные навыки. Штин полз рядом, но Сорокину казалось, что Штин не ползёт, что он даже не двигается, а что его как будто бы тянут на верёвке или толкают сзади. Михаил Капитонович позавидовал его опыту и умению, и вдруг Штин замер и оглянулся. Сорокин и Завадский тоже оглянулись и увидели, что за ними ползёт Янко. Штин лягнул ногой, но не достал его и погрозил кулаком, а Сорокину и Завадскому показал пальцем: «Тихо!» Воздух над тайгой уже серел, и Штин показал всем замереть. Они не доползли до края метр, но было видно, что внизу на поляне жгут костёр. Штин вплотную приблизил лицо к Сорокину и прошептал одними губами:
– Если костёр большой, то, как только мы высунемся над обрывом, – сразу на наших лицах отразится свет. Надо подождать, пока ещё немного рассветёт.
Они лежали полчаса. Сорокин замёрз до зубной дрожи. Постепенно серый и непрозрачный воздух начал наполняться лёгкостью. Свет от костра на нижней поляне становился приглушённым, было слышно, что внизу есть люди и они разговаривают. Сорокин вплотную приблизил лицо к Штину:
– У нас нет никого, кто понимал бы по-китайски?