Страшные истории. Городские и деревенские (сборник) Романова Марьяна
Она хотела сразу же поехать к бабушке, но мать запретила вызывать такси – и так на похороны куча денег уйдет. Пришлось дождаться открытия метро. Когда она появилась на пороге, бабушку уже увезли.
В глубине души Дарья обрадовалась – ей было бы не по себе подойти к бабушкиной постели и увидеть ту мертвой. Мертвое лицо на старомодной знакомой наволочке в мелкий цветочек. Мать сначала целый час названивала то одному, то другому, потом ругалась с родной сестрой по поводу поминок, потом они вместе ездили в бюро ритуальных услуг покупать гроб, венки и похоронные туфли, потом заказывали отпевание.
Утром следующего дня состоялись и похороны. Быстро – потому что место на кладбище уже было, а бабушкины друзья давно лежали в могилах – большие поминки собирать было бессмысленно. Дарья решила не смотреть на бабушку в гробу, отвести глаза, но когда все по кругу шли прощаться к гробу, не выдержала.
Гример поработал хорошо – мертвая бабушка выглядела лучше, чем в последние дни жизни. Ровный цвет лица, даже румянец, подкрашенные губы склеены в полуулыбке. На бабушке было платье, которое давно покойный дед подарил ей еще в семидесятые, – из постреливающей плотной синтетической ткани, цветастое, в пол, как было модно в те годы. Бабушка его любила и берегла. В морге спросили: «А вы уверены, что в таком пестреньком хорошо будет? Обычно темное приносят». Но мама и Дарья настояли на своем – плевать на условности, хоронить следует в любимом и лучшем.
Пожилой священник ходил вокруг гроба, помахивая кадилом, из которого поднимался густой ароматный парок. Дарье было нехорошо в духоте, она не поняла ни слова из тягучей речи священника.
Потом гроб погрузили в старенький пыльный автобус, и по дороге на кладбище ей пришлось заткнуть уши плеером, потому что от набирающей обороты ссоры между матерью и ее сестрой хотелось завыть. Так было всю жизнь, сколько Дарья себя осознавала, – разве что глаза друг другу не выцарапывали. Иногда она молилась Богу, в которого не особо верила, – спасибо, мол, что хотя бы у меня нет ни братьев, ни сестер и мне некого так отчаянно ненавидеть. Потому что ненависть выжигает душу, и Дарьина мать была живым доказательством тезиса. Она родилась и росла красавицей, но уже к сорока даже глаза ее побелели и выцвели, даже волосы стали какими-то пегими и тусклыми, а кожа – желтоватой и тонкой, как будто бы кто-то уничтожал ее слой за слоем изнутри.
Первый ком земли бросила мама, затем – ее сестра, потом дошла очередь и до Дарьи. Земля была рыхлой и влажной, с глухим стуком комки упали на крышку гроба. Какое-то время присутствовавшие молча постояли над могилой, потом мать кивнула нанятым парням с лопатами, и те за несколько минут забросали зияющую яму землей.
Поминки запомнились руганью, что было вполне предсказуемо, – Дарья давно овладела искусством отсутствия. Тело ее сидело за столом, лицо сохраняло выражение вежливой доброжелательности, она могла даже улыбнуться, сказать что-то вроде «да», «нет» или «передайте, пожалуйста, хлеб», но мысли ее были где-то далеко-далеко.
И вот наконец все закончилось, и они вернулись домой на метро, и все, что хотелось Дарье, – постоять четверть часа под струями горячей пахнущей хлоркой воды, а потом забыться сном, но мать вручила ей ключи и велела забрать шкатулку. И в глубине души Дарья понимала, что доля правды в этой просьбе, которая со стороны могла показаться шакальей, была. Бабушка хотела бы, чтобы ее скудное, но все-таки золото досталось ей, Дарье. И ее матери. А не второй сестре, которая почти никогда не появлялась в ее доме.
В метро Дарья читала какую-то книгу – машинально, чтобы не уснуть. Прогуляться несколько кварталов до бабушкиного дома было даже приятно, несмотря на то, что моросил дождь. По дороге она зачем-то купила сигарет и, остановившись под козырьком какого-то подъезда, подожгла одну и сделала несколько неумелых коротких затяжек. Дарье было семнадцать, и сигарета воспринималась опорой, символом взрослости и даже почти спасательным кругом.
У бабушкиного подъезда встретила соседку, та поохала, промокнув сухие глаза краешком рукава. «Отмучилась, несчастная, царствие ей небесное!»
Ключ вошел в замок, но поворачиваться не хотел – что-то ему мешало, как будто дверь была заперта изнутри. Дарья заметила, что в дверном глазке – свет, и устало вздохнула. Неужели мать недооценила свою сестру, неужели та не поленилась приехать за драгоценностями сразу после поминок? Да ладно бы еще это были настоящие «драгоценности», но то, чем владела бабушка… Это просто смешно.
Немного потоптавшись под дверью, борясь с желанием развернуться и уйти, она все-таки надавила на звонок, и тот задребезжал под ее пальцем. В коридоре послышались шаркающие шаги, и Дарья нахмурилась – звук показался ей смутно знакомым, и это совсем не было похоже на походку маминой сестры, сухощавой энергичной женщины, в облике и повадках которой проглядывало что-то птичье.
Глазок потемнел, Дарья показала ему язык, зная, что тусклая лампочка освещает ее сзади, значит, выражение лица сокрыто мраком, различим лишь силуэт.
Наконец дверь осторожно открылась, и Дарья оказалась нос к носу… с бабушкой.
В первый момент она скорее удивилась, чем испугалась, – как же так, что это за чертовщина?
На бабушке был байковый халат, очки, войлочные тапочки, лицо ее выражало растерянность. Но этого никак не могло быть. Во-первых, бабушка была больна, она не только не ходила, но в последний месяц даже не могла сесть и откинуться в подушки – так и лежала бревном. Во-вторых, Дарья была на ее похоронах. Она подходила к гробу, она видела бабушкино неестественно нарумяненное мертвое лицо. У разверстой могилы гроб открыли в последний раз. Затем Дарья видела, как крышку приколотили массивными гвоздями. Она сама бросила горсть земли. Она стояла у могилы до тех пор, пока на ней не вырос холмик, на который они положили еловый венок с вплетенными в него пластмассовыми пионами и лентой с пошловатым «Любим и помним».
Самое рациональное объяснение – она, Дарья, сошла с ума. Почти не спала двое суток, вот и начались галлюцинации. Или… Нет, никаких «или». Не могла же бабушка пробить кулаками гроб, выбраться из могилы, попутно исцелившись, вернуться домой и пить вечерний чай как ни в чем не бывало. А сестры-близнеца у нее не имелось.
Все эти мысли за одно мгновение промелькнули в голове побледневшей Дарьи.
– Дашенька? – Бабушка беспомощно похлопала ресницами и отерла влажные руки о подол халата. – Что-то случилось? Почему ты так поздно?
– Я… Ты… – Дарья попятилась.
– С мамой поругалась, что ли? Она хоть знает, где ты?.. Да ты проходи, что на пороге стоять!
На подкосившихся ногах Дарья вошла в знакомую квартиру, в которой по необъяснимой причине больше не пахло тяжелой болезнью – лекарствами, мочой, которой пропитался матрас, дешевыми ароматическими свечками, которые были куплены, чтобы перебить все прочие запахи, но от них стало только гаже. Нет, теперь здесь стоял запах жареного теста – до болезни бабушка любила чаевничать по ночам, поджарив кучку оладьев, и плевать ей было, что врачи ругают ее за повышенный холестерин. Чтобы не упасть без чувств, Дарье пришлось ухватиться за стену и сползти по ней на пол. В глазах было темно.
Бабушка выглядела не менее испуганной, чем она сама:
– Даша… Что случилось?! Тебе нехорошо? Ты не пила?
– Нет… – побелевшими губами пролепетала она. – Нет, все в порядке, только вот…
– Только вот что? – Бабушкино лицо было совсем близко, и Дарья потянула носом: нет, никакой мертвечины, никакого ладана, земли и воска, обычный бабушкин запах.
Вдруг ей в голову пришла идея:
– Какое сегодня число?
У бабушки вытянулось лицо:
– Дашенька, ты что-то приняла? Это наркотики, да?
– Ничего я не принимала. Ответь, какое число?
– Девятое октября, конечно, – растерянно ответила бабушка. – Может быть, вызвать врача? Хочешь, я позвоню твоей матери?
Девятое октября. День, когда ее похоронили. А восьмого Дарьина мать стала свидетелем ее последнего вздоха. В свидетельстве о смерти так и написано: дата смерти – восьмое октября.
Дарья расшнуровала ботинки, сняла куртку. Несмотря на сюрреализм происходящего, она отчего-то не чувствовала себя в опасности. Все же перед ней была ее бабушка, знакомое родное лицо.
Девушка прошла в кухню – на столе стояла тарелка с горкой оладушков. Разве мертвые умеют печь тесто? Бабушка поставила чайник. Дарья вспомнила день, месяцев четырнадцать назад, когда она вместе с матерью вот так же вечером сидела на этой же кухне, а бабушка подливала им чай и говорила, что такая опухоль в наши дни – не приговор, что выкарабкиваются люди, которым повезло куда меньше, а у нее всего вторая стадия, и семьдесят лет – не «возраст», и вообще – самое главное позитивный настрой. Дарья следила за бабушкиными руками – вот та моет чашку, насыпает заварку из банки, добавляет сначала кипяток, потом сахар…
Ногти у бабушки были длинные и какие-то желтые. Это показалось Дарье странным. Бабушка всегда стригла ногти под корень, она и в молодости не отличалась склонностью к самоукрашательству. У нее было всего одно нарядное платье – в котором ее и хоронили.
«Хоронили» – мелькнувшее в сознании слово отозвалось холодком под ложечкой.
Бабушка поставила перед ней чашку, положила вишневое варенье в одну пиалу и сметану – в другую. Дарья любила так с детства – отламывать от оладушка по кусочку и макать их сначала в сметану, а потом – в варенье, но только чтобы две субстанции не смешивались.
Оладьи были вкусные, ноздреватые, и Дарья вдруг осознала, что нечеловечески голодна, – в последние дни кусок в горло не лез, и она перехватывала что-то машинально, чтобы поддержать силы. Бабушка сидела напротив и с умилением смотрела, как она ест. И, как обычно, приговаривала:
– Вот как наворачивает, как будто дома ее не кормят. И неудивительно, что отощала так. Была таким пончиком, кровь с молоком, а стала скелетиной.
Монотонная речь и теплое тесто имели эффект усыпляющий – веки Дарьи словно теплой кровью налились, захотелось хоть несколько минут вздремнуть, привалившись головой к стене, она несколько раз зажмурилась и затем открыла глаза, чтобы согнать сон. Бабушкины глаза блестели в полумраке.
Дарье хотелось и понять, что происходит, и подольше остаться в том альтернативном мире, где бабушка жива. Ей было не по себе – и от того, что она сидит в этой кухне и кусок за куском кладет жареное тесто в рот, и от того, что все это может в любой момент исчезнуть так же необъяснимо, как и появилось.
– Дашенька, да что с тобой сегодня? – Бабушка слишком хорошо ее знала, умела читать по ее лицу. – Я ведь вижу, ты расстроена.
– Ба… А у тебя когда-нибудь было так, что ты не понимаешь, спишь ты или нет?
– Что ты имеешь в виду?
Даша залпом допила переслащенный чай, но вот рту все равно было сухо:
– Ну вот например… Умер кто-то, а на следующий день ты встречаешь его живым и веселым. И не можешь понять, что неправда – то ли тебе сон дурной про его смерть приснился, то ли ты так страстно желал вернуть мертвого, что сошел с ума? Вроде бы, и то настоящее, и это. Но не могут же обе такие вещи настоящими быть…
Бабушкин взгляд уткнулся в изрезанную, выцветшую и неоднократно прожженную папиросами давно покойного деда скатерть. Она вздохнула так печально, что Дарье на какое-то мгновенье показалось: а ведь бабушка понимает все.
– Было у меня однажды такое… Только вот дело очень уж давнее, молодая я была.
– Расскажи! – потребовала Дарья.
Бабушка как-то вся сжалась и скукожилась, как будто бы была пластилиновым человечком, способным принять любую форму.
– Ба… Ну пожалуйста!
– Да в сорок втором году это было, что сейчас и вспоминать… Вообще жизнь другая была. В деревне нашей не осталось почти никого. И вот однажды пришли они. Их было немного – может быть, десять человек. Молодые все такие, холеные, выбриты гладко, в новеньких шинелях. Смеялись, а зубы у всех белые. Я давно смеха человеческого не слышала. С тех пор, как из мужчин в деревне остался только калека-конюх. Мы с подружкой спрятались за сеновалом, подсматривали за ними. Молодые парни, красивые, все светленькие. Мне пятнадцать лет было, а подруге моей – восемнадцать уже… Они о чем-то разговаривали, как будто бы и не было никакой войны. Как будто в сельский клуб на танцы пришли. И вдруг один из них взял и в корову выстрелил. Корова там стояла, уже не помню, как звали ее. Соседская. Она повалилась на бок, как мешок с мукой. А они продолжали болтать. Просто так убили ведь, шутки ради. То ли куда-то не туда попали ей, то ли она жить хотела – очень долго в судорогах билась. А они даже не смотрели на нее. И я поняла, что если мы прямо сейчас, немедленно, не убежим в лес – как есть, босиком, – то нас, как эту корову, пристрелят. И всех остальных тоже перебьют, и мы уже ничего не сможем сделать. Они по деревне пошли. Мы услышали еще выстрелы. Я говорю подружке: бежим! А она почему-то упираться начала. Говорит: мол, ну и куда же мы там денемся, ночи уже холодные, мы замерзнем насмерть, а они, может, нас и не тронут. Возьмут еду и уйдут своей дорогой, на кой мы им сдались. Я ее за руку тяну, прямо возле нас корова бьется в пыли, никак душу выпустить на волю не хочет. Ну и нашу возню услышал один… Товарищи его уже вперед ушли, а он почему-то остался. Очень красивый был парень, я потом всю жизнь его лицо помнила. Я никогда таких не видела – как будто картинка ожившая. Высокий, плечи широкие, а глаза такие светлые, что белыми кажутся. Он в два прыжка рядом с нами оказался, мы глазами встретились, и я, сама не зная почему, улыбнулась ему. Знала, что враг он, но улыбнулась почему-то. А он как будто бы мимо смотрел. В его руке нож оказался вдруг – откуда взялся, я и не разглядела. Он одним движением полоснул, и вот уже подружка упала моя – как та корова, в пыль. Живот он ей вспорол. Но ей повезло больше, чем корове, – она сразу отошла. Может, и понять, не успела, что случилось. Я от них отпрыгнула, а он уже ко мне идет, и нож блестит в его руках… Ну и не знаю, что на меня нашло. Я никогда боевитой не была. Обычная девчонка, от горшка три вершка…. Как будто бы кто-то подсказывал мне, что делать. Я к стене отбежала, там вилы стояли – схватила их и ткнула в него. Может, не ожидал он, что девчонка отпор даст, а может, повезло просто мне. Я никогда раньше не думала, что это так просто и быстро – человека убить. Что такие мы, люди, хрупкие. Вилы в него вошли как в масло. Помню, он так удивленно и уже невидяще на меня взглянул, а потом у него изо рта кровь хлынула, темная, черная почти. Тут я вилы из рук выпустила и понеслась, дороги не видя. Понимала, что если поймают меня, то легкой смертью за такое не отделаться. Но никто за мною не гнался. И вот я добежала до леса, а что дальше делать – не понимаю. Ходила как в тумане. Вернешься – умрешь, останешься – тоже умрешь. Безысходность такая. Днем еще ничего было, а вот ближе к ночи окоченела я. Ног босых уже не чувствовала. Кое-как устроилась под деревом, умирать приготовилась. В голове так мутно было. Тело все тряслось – согреться пыталось. И вот я уже почти без сознания, и тут слышу – шаги. Я затаилась, смотрю из-за дерева… А уже смеркается, видно плохо. Но хорошо, что вечер ясный был и луна уже взошла. И когда я увидела, кто это идет, я не смогла крик в горле удержать…. Выдала себя. Но мне было уже все равно… Тот солдат это был, которого я вилами проткнула. Сначала я подумала – обозналась, может быть. Может быть, просто похож. Они же все как на подбор были – высокие, плечистые, светловолосые. Как будто бы братья. Но он ближе подошел, и я ахнула – он, это был он, никаких сомнений. Те же беловатые глаза, та же родинка на щеке, тот же немного отстраненный взгляд. Он. Но живой. И шинель целая. У меня колени ослабели, я как подкошенная в мох рухнула. Голову руками прикрыла и зажмурилась, как при бомбежках. Поняла, что убьет он меня теперь. Но ничего не происходило. Я глаза открываю – стоит. И смотрит на меня. Молодой совсем, серьезный мальчик, и кожа у него синеватая в свете луны. Я ему шепчу по-русски – отпустите, мол, меня. А он не понимает и отвечает что-то по-немецки. А потом вдруг свою шинель снимает и мне протягивает. Увидел, что я вся синяя от холода уже. Хотя я сама перестала что-то чувствовать – так перенервничала. Если бы не он и не его шинель – я бы точно не проснулась следующим утром…. Я так подумала – может, провинился он чем и свои же его прогнали… Но я мало что соображала, от холода спать очень хотелось. И он с улыбкой на меня посмотрел, а потом руку протянул и закрыл мне глаза ладонью – спи, мол. Сел рядом со мной, на мох. И приобнял меня. Мне пятнадцать лет было, и меня никогда раньше парень не обнимал. Это было последнее, о чем я подумала. Отключилась, как будто бы по голове меня ударили. Не знаю, сколько времени прошло, но проснулась я от того, что кто-то меня за плечо тряс. Открываю глаза, а надо мною мужики незнакомые склонились. «Откуда ты тут и взялась, одна в лесу и с мертвым немцем в обнимку?» – по-русски говорят. А я только глазами хлопаю, не понимаю ничего. Почему с мертвым, он же живой был, теплый, улыбался мне. И вдруг вижу – рядом что-то валяется, как будто бы тюк, и над ним мухи кружат. Пригляделась, а это он. Лежит лицом в землю. Кто-то из мужиков его сапогом перевернул. У него весь подбородок в запекшейся крови был и губы – изо рта кровь шла. И на шинели четыре черные дыры, от вил моих. Я мужикам честно все рассказала, а они пожалели меня. Дали воды и хлеба, отвели обратно в деревню. Те оттуда уже ушли, и я смогла вернуться домой. Но что это было, до сих пор не понимаю. Ладно, пусть мне привиделся солдат, но почему тогда его тело возле меня нашли? Он был уже мертвый, когда я убегала. И перенести не мог никто. До сих пор не понимаю. А зачем ты спросила, Дарьюшка? Ты тоже мертвого увидала?
– Нет, ба, я так…
– Бледненькая ты и сонная. Вот что, домой уже поздно, да и волноваться я буду, если поедешь. Давай я тебе тут постелю.
Дарья вяло согласилась. Пройдя в гостиную, она отметила, что тут все изменилось – не было ни раскладушки, купленной специально для сиделки, ни пластиковой тумбочки, на которой стояли лекарства, ни штатива капельницы. Этот дом не был тронут болезнью; здесь царил тот особенный сорт уюта, который часто нравится старикам – ковер с проплешинами на стене, полированная «стенка», за стеклом которой – фарфоровые фигурки балерин и клоунов, на подоконнике, раскинув лапы, красовалась драцена в керамическом горшке.
– Я тебе на бывшем дедовом диване постелю, – суетилась бабушка.
Дарье уже было все равно – она даже почти смирилась с новой реальностью, в которой выходило, что она сошла с ума и пережила то, чего на самом деле никогда не случалось. Мелькнула ленивая мысль – а может быть, матери позвонить? Что она обо всем этом скажет? Но бабушка вдруг сказала:
– А мать твою я предупредила уже. Пока ты руки мыла. Она сказала, что ляжет пораньше спать, раз уж ты сегодня не придешь. Говорит, ты до ночи музыку слушаешь, мешаешь ей.
– Да ничего я не мешаю, у меня вообще наушники, – буркнула Дарья.
Наконец бабушка оставила ее одну, удалившись в дальнюю маленькую комнату, которая служила ей спальней. Дарья разделась до трусов и футболки и юркнула под одеяло. Удивительно, но едва у нее появилась возможность отдохнуть, сон как рукой сняло.
Ночь была ясная, молочный лунный свет падал на кровать. Она подумала, что надо бы встать и задернуть шторы, но вдруг что-то заставило ее обернуться к двери. Говорят, большинство людей могут чувствовать чужой взгляд, даже если им в спину смотрят. Вот и Дарья почувствовала. У двери в комнату была стеклянная створка – Дарья глянула, и ее словно током на кровати подбросило. С другой стороны двери, в темном коридоре, стояла бабушка, на ней была простая белая ночная рубашка, седые поредевшие с возрастом волосы раскиданы по плечам, а лицо – прижато к стеклу. Дарье показалось, что глаза у бабушки какие-то странные, белые, без зрачков.
Бабушка поняла, что Дарья заметила ее, медленно подняла руку и ногтями провела по стеклу. Голова ее как-то по-птичьи наклонилась набок, она напряженно опустила нижнюю губу, а верхнюю – наоборот, подняла, продемонстрировав два ряда крупных желтых зубов, как будто бы находилась в кабинете у протезиста. Не улыбнулась, не оскалилась угрожающе, а просто показала зубы.
«Она знала, с самого начала знала все, – промелькнуло в голове у Дарьи. – Все это был спектакль, она знала, что мертвая».
Бабушка не делала попытки войти в комнату, но и не уходила – так и стояла, прижавшись лицом к стеклу, и в упор смотрела на Дарью. Та перешла в другой угол комнаты – бабушкино лицо повернулось к ней.
Дарья вдруг вспомнила, что на кухонной двери есть замок – можно закрыться изнутри. Только вот как попасть в кухню, если оно – прямо возле двери, как мимо этого пройти? А с другой стороны, если оно хочет Дарью атаковать, почему же ничего не делает, почему просто стоит и смотрит? В конце концов, девушка решила, что бездействие разрушает ее намного больше любого необдуманного поступка.
Зачем-то вооружившись хрустальным графином, взяв его за тонкое горлышко, как гранату, она на цыпочках подкралась к двери. Белая тень бесшумно метнулась куда-то вбок, мертвая бабушка то ли уступила ей дорогу, то ли манила в ловушку, причем второе было похоже на правду куда больше, чем первое. Затаив дыхание и держа графин, который был скорее психологической защитой, этаким атрибутом позы воина, на вытянутой руке, она открыла дверь и осторожно выдвинулась в коридор.
Никого.
Кухня всего в двух шагах, и нервное напряжение подобно ковру-самолету в прыжке пронесло Дарью над паркетом. Через секунду она уже плотно закрыла дверь кухни и заперла ее на замок. Сердце колотилось как у марафонца. Что делать дальше, Дарья не понимала. Взять нож? Высунуться в окно и позвать на помощь прохожих? Попробовать кинуть какую-нибудь чашку в окно соседей в надежде их привлечь? Просто тихо ждать рассвета?
Она решила до кого-нибудь докричаться. Окна кухни выходили на улицу, на которой, несмотря на поздний час, случались прохожие. Дарья щелкнула выключателем, кухню залил мертвенный свет энергосберегающей лампочки. И сначала девушка боковым зрением отметила какое-то копошенье и только потом подняла взгляд и увидела ее. Бабушку.
Та сидела на подоконнике, скрючившись и прижав колени к груди, ее ступни почему-то были все в комьях земли. Смотрела она прямо на Дарью, а когда поняла, что и та ее видит, снова широко открыла напряженные растянутые губы, при этом оставив зубы сомкнутыми. Первым импульсом было выбежать из кухни – там ведь уже близко входная дверь, но почему-то Дарья понимала, что не стоит делать этого сейчас, не стоит поворачиваться к этому спиной, безопаснее – остаться. Она попробовала успокоить дыхание и несколько раз сглотнула, отгоняя подступившую тошноту.
– Бабушка… – прошептала она. – Что же ты… Как же ты так…
Старуха не ответила и даже не пошевелилась, так и сидела на подоконнике, словно мумия застывшая. Но Дарье показалось, что она прислушивается.
– Я ведь поэтому и была нервная… Ты спросила, что со мной… А я же тебя вот только что похоронила. Горсть земли на гроб бросила…
Звук собственного голоса немного ее успокоил. Дарья подумала – а что, если такое вот естественное поведение успокоит это? И если она не будет показывать страх, может, и оно – то, что приняло форму ее бабушки, – останется неподвижным до рассвета.
Она вдруг увидела на столе тарелку с недоеденными оладушками; взяла один, откусила. Бабушка-бабушка, почему у тебя такие длинные желтые ногти? Бабушка-бабушка, почему твои ноги перепачканы землей? Бабушка-бабушка, а глаза твои отчего белы?
Несколько часов спустя, когда небо уже посветлело, на другом конце Москвы мать Дарьи вдруг проснулась от странного и неприятного ощущения. То ли сон дурной, мгновенно забытый, то ли промелькнувшая депрессивная мысль… Так бывает, когда, уже отойдя от дома на приличное расстояние, вдруг вспоминаешь, что забыл выключить утюг.
Она села на кровати, потерла виски, потом, накинув на плечи старый халат, доплелась до кухни, попила воды. Сразу поняла, что Дарья дома не ночевала, – но это как раз не было чем-то особенным. Семнадцать лет, возраст, когда дом кажется тюрьмой. В последнее время дочь часто уходила вечерами – все время говорила, что ночует у подруги, и даже предлагала позвать к телефону подружкину мать, но женщина отмахивалась, потому что некогда была школьным учителем и прекрасно знала, как бесперебойно работает детская сеть лжи и взаимовыручки.
Она прошла в комнату дочери – кое-как заправленная постель, стаканы с недопитым соком на полу, скомканные конфетные фантики, весь стол завален учебниками и бумагами. Почему-то именно в то утро ей стало страшно за дочь. Она пыталась отогнать это ощущение – приготовила нехитрый завтрак, начала читать какой-то бульварный роман, но уже через несколько минут с досадой отложила книгу и отодвинула недопитый кофе. Нарастающее чувство тревоги словно изнутри ее обгладывало. Набрала номер дочери – абонент временно недоступен. Тоже ничего удивительного – Дарья имела привычку отключать телефон на ночь.
Наконец мать решилась: надо ехать. Собралась за несколько минут, стянула пегие волосы в хвост. Уже уходя, с почти вошедшей в привычку досадой посмотрела на свое отражение в пыльном зеркале прихожей. Она ведь когда-то красавицей считалась. Недолго – время с особой жестокостью расправилось с ее чертами, но все-таки.
Ей казалось, что поезд метро движется особенно медленно, – так всегда бывает, когда торопишься. К концу пути женщина уже была готова взорваться от раздражения.
И вот перед ней знакомый дом. У подъезда встретила соседку – та сказала, что видела Дарью накануне вечером, та пришла в красной куртке с капюшоном и почему-то долго стояла у подъезда под моросящим дождем, прежде чем войти.
«Может быть, я зря ее вообще сюда отправила, – подумала женщина. – Ей семнадцать всего все-таки… Еще детская психика, и бабушку она любила так…»
Тяжело ступая, она поднялась на нужный этаж и замерла перед дверью. Как соляной столб вросла в пол – почему-то еще не открыв двери, женщина точно знала: в квартире ее ожидает нечто страшное – такое, что и предположить невозможно и от чего никогда уже не избавиться. Она осторожно повернула ключ – и сразу в прихожей заметила тяжелые ботинки Дарьи и ее красную куртку. В квартире была тишина.
– Дочь? – дрогнувшим голосом позвала женщина. – Даша?
Никто ей не ответил.
Дарьина мать была из того сорта педантов, которые не могут чувствовать себя успокоенными, пока в раковине есть хоть одна невымытая чашка, и в самые черные минуты успокаивают себя глажкой постельного белья. Это была чистоплотность на грани невроза – женщине было почти физически больно, если полотенца висели не «по росту», если на блузе была хоть складочка. Она до сих пор сама крахмалила простыни – так, как когда-то научила ее бабушка, и натирала паркет специальной мастикой, и стеклянные стаканы мыла в три этапа, чтобы они казались только что принесенными из дорогого магазина. Дарья то ли уродилась другой, то ли с возрастом вобрала отвращение к гармонии – ее успокоенность рождалась из хаоса, вокруг нее всегда были мятые бумажки и мятое тряпье.
Перед тем как зайти в квартиру, женщина сняла уличные туфли и аккуратно поставила их на полку.
Дарья обнаружилась сразу же, в кухне. В первый момент мать обрадовалась – жива, жива! – но уже в следующую секунду улыбка исчезла с ее лица, потому что дочь подняла голову и посмотрела на нее каким-то невидящим взглядом.
Дарья сидела на полу, прижав слегка расставленные колени к ушам, в этой позе было что-то обезьянье. Перед ней, на полу, стояла тарелка с горкой покрытых плесенью, полуразложившихся оладьев, склеившихся в единую кучку источающего вонь теста, в которой еще и копошились личинки. К ужасу матери, Дарья оторвала от вонючей массы кусочек и положила его в рот.
– Что ты делаешь, оставь!
Женщина в один прыжок подскочила к ней и хотела отодвинуть тарелку, но дочь вдруг зарычала, как животное, и приподняла верхнюю губу, показав зубы, между которыми застряли кусочки теста. От нее странно пахло – кислый, как будто бы многодневный или старческий, пот и земля. Густой запах влажной земли.
– Дашенька…
Но девушка не отозвалась, из ее лица ушла привычная ясность и вообще – все знакомые выражения, она была похожа на манекен. Отвернувшись к стене и закрыв торсом тарелку, она продолжила есть – жадно и неряшливо. Крупная личинка выпала из ее рта и шлепнулась на пол.
В замешательстве постояв над дочерью несколько минут, будто бы привыкая к мысли, что этот ужас действительно вошел в ее жизнь, женщина все-таки сообразила отойти к телефону и вызвать психиатрическую «скорую».
Когда врачи приехали, тесто было уже доедено и Дарья ловким прыжком взобралась на подоконник. Ее била мелкая дрожь, и мать накинула ей на плечи куртку. Дарья тотчас же надвинула на лицо красный капюшон. Врачам она далась не сразу и даже до крови укусила санитара, протянувшего к ней руку. Пришлось сделать успокоительный укол, чтобы ее, полуобморочную, увезти. Мать пустили к ней только на следующее утро.
Черный венок
(История, рассказанная автору врачом N)
Первым зимним утром восьмидесятилетний Петров не поднялся с постели, хотя у него был запланирован поход к гастроэнтерологу, а потом на рынок, за свежим творогом и португальской клубникой, которую он покупал мизерными порциями и потом в бумажном кулечке бережно нес домой.
Петрову нравилось баловать деликатесами жену, Нину, которую он любил уже полвека. Жена была ленинградкой и помнила, как мать варила кожаные туфли, а отец вполголоса говорил: все равно Нинка не выживет, надо что-то делать. Нине было всего одиннадцать, но она прекрасно понимала: «что-то делать» – это когда самого слабого приговаривают, чтобы те, кто сильнее, продолжали жить. За несколько недель до того дня, как мать стояла над кипящей водой, в которой размокали ее свадебные туфли, от соседей потянуло мясным бульоном. А их младшего сына, одноклассника Нины, щуплого мечтательного мальчика, который надеялся стать летчиком, хотя ежу было понятно, что таких близоруких в небо не пускают, больше никто никогда не видел. Соседи даже глаза не прятали, наоборот – смотрели с некоторым вызовом, как будто бы альтернативная мораль, благодаря которой на некоторое время на их щеках появился румянец, а в глазах – блеск, стала их стержнем.
У Нины тогда не было даже сил бояться и тем более сопротивляться, но мать как-то сумела ее отбить. По иронии, из всей семьи в итоге выжила только она, Нина, самая слабая.
После войны Нина ни одного дня не голодала. Но ягодам, хорошему сыру, пирожным-корзиночкам радовалась как дитя, всю жизнь, это было дороже, чем жемчуга, и теплее, чем объятия. Для Петрова было очень важно поехать на рынок за клубникой, однако он не смог встать, как будто невидимые путы его держали. Не поднялся он и во второй день зимы, и в третий, а уже к февралю стало ясно – не жилец. Угас он стремительно, как свеча, накрытая колпаком, и как-то странно – врачи так и не поняли, в чем дело.
Еще в начале осени никто не давал Петрову его лет – в нем была та особенная стать, которая выдает бывших военных. Широкие плечи, аккуратные седые усы, густые волосы, кожаный пиджак – ему и в его восемьдесят часто говорили в спину: «Какой мужчина!» А жена Петрова всю жизнь слышала: «Ты поаккуратнее, уведут ведь!» И пытались увести, много раз пытались.
В последний раз вообще смешно – наняли они женщину, чтобы та помогала квартиру убирать. У жены Петрова пальцы совсем скрутил артрит – ей было трудно мыть полы во всех трех комнатах. Вот и нашли по объявлению помощницу. Галей ее звали. Простая деревенская женщина, о таких часто говорят: без лица и возраста. Ей могло быть и двадцать пять, и пятьдесят. Кряжистая, с сухой кожей на щеках и ловкими сильными пальцами. От нее всегда почти неуловимо пахло кисловатым потом, и когда она покидала дом, жена Петрова, немного стесняясь, все же проветривала комнаты.
Галя приходила через день. Работала она хорошо – кроме всего прочего умела натирать паркет воском. Не ленилась, пылесосила даже потолок, ежемесячно мыла окна, перестирала все шторы. Но обнаружился один изъян – очень уж ей понравился Петров. Ему была присуща та дежурная галантность, которую неизбалованные женщины часто ошибочно принимают за личную приязнь. Когда он приветствовал домработницу утром: «Рад вас видеть, Галюшка!», та краснела как школьница, тайком прочитавшая главу из найденного у родителей «Декамерона». А Петров думал, что она разрумянилась от интенсивного мытья полов. Он вообще был в этом смысле довольно наивен.
Среди мужчин однолюбы встречаются так редко, что большинство даже не верит в их существование. Петров был влюблен в жену – искренне и просто. С годами чувство его стало спокойным – ушел порыв, ушла страсть, но и через пятьдесят лет он все еще иногда исподтишка любовался женой.
Нина сидела под торшером с книгой, а он делал вид, что читает «Советский спорт», а сам ее рассматривал. И такой хрупкой она была, и такими тонкими стали к старости ее добела поседевшие волосы, и так пожелтела кожа, что ему даже страшно было за эту бестелесность. Будь у Петрова крылья, он бы распростер их над женой, чтобы защитить ее от сквозняков, ОРВИ, каждую осень гулявшей по Москве, чересчур яркого солнечного света, хамоватой медсестры из районной поликлиники, извергаемых телевизором дурных новостей.
А Галя приходила мыть полы в короткой юбке из парчи и, если ей из вежливости предлагали чаю с вареньем, никогда не отказывалась. Петрову она сочувствовала. Такой статный мужик, а вынужден жить при некрасиво состарившейся жене, которую вполне можно было за его мать принять. Благородный потому что.
Долго терпела Галя. Она привыкла к инициативным мужчинам, и все ждала, когда Петров заметит ее интерес, одуреет от свалившегося счастья и потащит ее сначала в постель, а потом и под венец.
Объяснение было тяжелым. Галя нервничала – она была опытным игроком на поле кокетливого смеха, а вот слова всегда давались ей с трудом. Петров изумленно хлопал глазами. Даже если бы он был одинок, эта потная румяная женщина в неуместной нарядной юбке была бы последним человеком, удержавшим его взгляд. Побаивался он вульгарных шумных баб.
И все же неловкие признания домработницы тронули его, и Петров старался подобрать такие слова, чтобы женщина не почувствовала себя раненой. Усадил ее в кресло, налил хорошего коньяка, который Галина выпила залпом, как водку.
Кряжистая Галя не понимала, почему сок ее жизни не волнует Петрова, а сухонькая вечно мерзнущая старушонка с костлявыми ключицами, артритными пальцами и выцветшими глазами – да.
Через какое-то время она сказала, что больше не может убираться в их доме. И, честно говоря, семья Петровых вздохнула с облегчением. Все это случилось в середине октября.
И вдруг вот так.
В первый день весны Петров перестал дышать – это случилось под утро. Нина сразу почувствовала, во сне. Повернулась к мужу. Даже когда Петров заболел, она продолжала спать рядом с ним. Привычка. Мертвый Петров лежал с ней рядом и с улыбкой смотрел в потолок. За месяцы болезни он так усох, что перестал быть на самого себя похожим.
И на похоронах Петрова, и вернувшись в опустевший дом, где на прикроватной тумбочке лежали его таблетки и очки, Нина чувствовала, что муж – где-то рядом. Как будто бы у него, покинувшего тело, действительно отросли те самые крылья, которыми он мечтал ее укрывать и защищать.
Нина была спокойна – улыбалась даже. Подарила соседям новую зимнюю куртку, купленную для Петрова да так и не пригодившуюся, и антикварную фарфоровую супницу. Не будет же она красиво сервировать стол для себя одной. Это было бы слишком грустно.
На сороковой день Нина решила распустить подушку, на которой спал муж. Дорогая подушка, гусиный пух, только вот спать на ложе мертвеца – дурная примета. Пригласила знакомую швею, та обещала за час-другой управиться. Но спустя буквально несколько минут она позвала в спальню Нину, и лицо ее было мрачным.
– Смотри, что я нашла. Кто это вас так?
На кровати лежал черный венок. Подойдя поближе, Петрова увидела, что он сплетен из вороньих перьев.
– Что это? – удивилась она.
– Вас надо спросить, – криво усмехнулась портниха. – Кому так насолили, что порчу смертную на ваш дом навели. Хорошо еще, что сами на этой подушке спать не стали, – она бы вас, худенькую такую, за неделю сгубила.
Нина Петрова, когда-то выжившая в блокадном Ленинграде, точно знала, что Бога не существует. Когда она слышала церковные колокола, ей все мерещилось улыбающееся лицо соседского мальчишки, которого съели собственные родители, чтобы продержаться. И никто их не осудил, не посмел бы. Петровой казалось, что если кто в Бога верит, тот, выходит, либо малодушный человек, либо просто никогда не пытался прожевать вываренные в соленой воде свадебные туфли матери. Веру она воспринимала как слабость, суеверия – как глупость. Много лет они с мужем выписывали журнал «Наука и жизнь». В иной момент она просто посмеялась бы над темной портнихой.
Но венок из вороньих перьев – был.
А Петров – умер, и врачи так и не смогли найти причину угасания.
– Ерунда… – не вполне уверенно сказала Нина. – Да и некому было…
– А вы подумайте, – прищурилась швея, уже предвкушавшая, как она расскажет эту яркую историю коллегам и родственникам. – У вас в доме бывал кто посторонний? Помнится, вы говорили, женщина убираться приходила.
Нина как наяву увидела перед собою полное красное Галино лицо; верхняя губа трясется от гнева, зрачки сужены, как у собаки в трансе бешенства.
– Вы меня еще вспомните, – сказала она, принимая из Нининых рук свою последнюю зарплату. – Нельзя так со мною обходиться!.. Это вы тихоня, ко всему привычная, ссы в глаза – все божья роса. А я другая. Я и постоять за себя могу!
– Да за что же… – растерянно хлопала ресницами Нина. – Я не понимаю, душа моя… Разве мы вас хоть когда-то хоть чем-нибудь обидели?.. А если вы о муже моем, так он просто…
– Молчите уж! – перебила Галя, для которой ненависть была как парная в русской бане, – лицо ее раскраснелось и вспотело. – Я просто предупредила!
И вот теперь такое… Смерть, так неожиданно пришедшая в дом, венок в подушке… Нет, Нина, конечно, не поверила портнихе – ей было очевидно, что единственный факт не может быть базой для выводов. Совпадение, просто страшное совпадение.
Венок из вороньих перьев она зачем-то закопала на пустыре.
Смерть красавицы
В начале февраля хоронили самую красивую из моих подруг. Не исключаю, что она была самой красивой женщиной во всей Москве. А может быть, и за ее пределами.
Лилия знала о том, что ей предстоит умереть, – примерно за двенадцать недель до того, как урну с ее прахом водрузили на обветшалую стену колумбария унылого загородного кладбища, ей сообщил об этом лечащий врач. Должно быть, он чувствовал себя инквизитором, который и в Бога-то не особо верит, просто из таких вот причудливых наростов сложился конструктор его карьерной лестницы – может быть, он хотел всего лишь постичь нечто запредельное, но вместо этого был вынужден читать приговор измученной в пыточном подвале псевдоведьме, которой назначили публичное сожжение на городской площади лишь за то, что над ее губой чернела родинка в форме сердца. Ведь всем средневековым соседушкам, чьи мужья задумчиво прислушивались к шелесту чьей-нибудь шелковой юбки, было известно, что родинка в форме сердца – есть диавольский поцелуй.
Врачу-инквизитору перевалило за шестьдесят, у него были седые брови и умные серые глаза за аквариумами дорогих очков, и он с детства мечтал мир спасать – и спасал ведь, пусть не сам мир, а его частности, везунчиков, которые потом годами присылали ему дорогой коньяк на Рождество.
Но имелся и побочный эффект – читать приговоры. Растерянная девушка, сидевшая перед ним на самом краешке больничного стула, была хороша как сама весна, ее глаза лучились ожиданием чуда и надеждой на бесконечность будущего, а он был вынужден говорить ей о метастазах в костях. На щеках ее играл румянец, нежный, как у барышни из книжки Джейн Остин, а кости – гнили, и это было необратимо. Химиотерапия в этом случае служила тем самым пыточным подвалом, в котором мучили ведьм перед тем, как очистить их душу огнем. Лилию отпустили домой умирать, выписав сильные обезболивающие.
Умирать она не хотела и, кажется, не собиралась.
Надо сказать, за глаза Лилию часто называли пустышкой – потому что, прожив четверть века, она сумела утвердиться лишь на игровом поле безусловной красоты. Пыталась получить высшее образование, поступила сначала в «Щепку» – таких ангелоликих часто берут за фактуру, – но вылетела, не доучившись и до второго курса. Потом пристроила документы в какой-то новорожденный экономический вуз, довольно сомнительный, – но там ей стало скучно. Оплатила двухмесячные курсы мастеров маникюра – все же ремесло, – но и это не пошло, болели глаза, спина.
Лилия могла себе позволить порхать – когда у тебя лицо даже не как с обложки, а как с картины, искусство выживания не требуется. Все, что нужно, и так складывается на твой алтарь. К ней никто не относился всерьез, и зря, потому что превратить стрекозиный вальс в спринтерский забег ей мешало всего лишь ощущение ненужности конкуренции. А вовсе не отсутствие ума или навыка найти нестандартное решение.
Признаюсь, я долго не могла поверить, что Лилия говорит всерьез, когда она собрала вечеринку и, волнуясь, рассказала нам, друзьям, что решила стать бессмертной. Все документы уже оформлены, контракты – подписаны, юридические вопросы – улажены. Это была последняя вечеринка в ее короткой жизни – с каждым днем ей становилось все труднее ходить, говорить, дышать, думать.
Она лежала в кровати и маленькими глоточками пила минералку, налитую в хрустальный бокал для шампанского. А мы сидели вокруг, ели пиццу и пили сухое вино. Лилия была так худа, что почти бесплотна, но глаза ее горели. Есть одна фирма, говорила она, которая дает шанс стать бессмертным. Не гарантию, но все-таки весомый повод надеяться. Они замораживают тело и помещают его в специальное хранилище. Как муху в янтарь. Или мамонта – в ледник.
И лежишь ты там этакой спящей красавицей в хрустальном гробу – с одним только отличием, что разбудить тебя может не поцелуй принца, а развитие нанотехнологий и медицины. Пройдет лет пятьдесят, и ученые будут готовы воскресить плоть, заменив все, что вышло из строя, на новенькое, в специальных биоинкубаторах выращенное. А тут и ты, готовенький, с изморозью на ресницах.
– То есть, насчет изморози я не уверена, – нахмурившись призналась она, – но идея мне нравится. Когда-нибудь за моим воскрешением будет наблюдать весь мир. Может быть, мы с вами еще встретимся. Только вы уже, конечно, будете дряхлыми стариками, а я останусь такой же, как сейчас.
Когда все поняли, что это не дурацкий розыгрыш, посыпались вопросы. Уверена ли Лиля, что это не шарашкина контора имени лисы Алисы и кота Базилио? Наверное, такая процедура стоит баснословных денег – откуда у нее, безработной, могла найтись такая сумма? А вдруг ее обманут – деньги взяли, а в назначенный час волшебный доктор с гробом хрустальным не приедет?
Лилия отвечала спокойно и уверенно. Это не обман – уже почти триста упокоившихся романтиков спят в морозильных камерах и когда-нибудь будут разбужены. Деньги, конечно, немаленькие – тридцать тысяч долларов, но у нее была машина, пожилой «фольксваген» – жук, жизнерадостно оранжевый, остаток же суммы подарил один из тех, кто восхищался ангельской природой ее красоты издалека. Банкир какой-то. Жениться на ней мечтал, дурачок, не знал про чертовы гниющие кости.
– Можно было сохранить только мозг, это стоит гораздо дешевле, десять, – смущенно улыбнулась она, кутаясь в плед. – Тогда в будущем его смогут присоединить к киборг-телу. Ты останешься собою, только будешь выглядеть иначе…. Ну я подумала….
Фразу она не закончила, но мы и так знали, о чем она подумала. Расставаться с таким красивым сосудом, как ее тело, наверное, было мучительно. Ей хотелось обессмертить все – и личность, и ее вместилище.
– Я написала завещание. Когда мне станет совсем худо, у моей постели будут круглосуточно дежурить представители фирмы. Они смогут быстро вызвать перевозку, чтобы я… не испортилась.
Уходила она тяжело, но беззаботно. Таяла как Снегурочка, и ее прекрасное лицо совсем пожелтело. Она говорила, что боль ее похожа на осьминога – иногда засыпает, но чаще шевелит скользкими щупальцами внутри. Иногда ей хочется побыстрее уснуть в леднике.
Почему сказки о снегурочках всегда грустные. Вот и тут. Представитель фирмы – подрабатывающий студент медвуза – действительно дежурил у ее постели. Читал ей Питера Пена вслух и, кажется, почти успел влюбиться. Бархатные крылья смерти все еще казались ему поводом для размышлений романтического толка. Ему было девятнадцать лет, это была его первая работа, к мясорубке он не привык, а трупы видел только в анатомичке.
И вот однажды, около шести утра, сердце Лилии сократилось в последний раз, запищал медицинский монитор, задремавший студент переполошился и дрожащими руками начал набирать номера начальства. И вроде бы даже машина-холодильник выехала за спящей красавицей, но тут в комнату ворвалась Лилина мать, за спиной которой маячил сонный мордастый участковый.
Если честно, мы так и не поняли, чем руководствовалась эта женщина. Каковы были ее мотивы. То ли не могла простить дочери продажу «жука». То ли всю жизнь ревновала к ее красоте и вот решила отыграться. Оказалось, террористический акт готовился заранее. Она варила для Лили бульоны и киселя, меняла ей капельницы, следила, чтобы наволочки всегда были белоснежны и накрахмалены, выслушивала монологи о бессмертии, плакала в телефонную трубку подругам, а сама втихаря нашла ушлого юриста, который каким-то образом аннулировал Лилино завещание. И получилось, что за тело ответственна теперь мать, а не контора с волшебным холодильником.
Три с половиной часа у кровати покойной продолжался скандал на повышенных тонах. Даже разъяренная заспанная соседка пришла – в бигуди и дырявых тапочках. Пришла, увидела тело и бочком, как напуганный анапский краб, уползла в свою кухню, где до рассвета пила ромашковый чай и смотрела какой-то глупый сериал, чтобы отвлечься от мысли, что все пройдет. Три с половиной часа машина-холодильник стояла во дворе Лилиного дома.
А потом руководитель проекта сказал, что время ушло. Поздно.
Студент-медик, говорят, после того случая быстро спился и пошел в кладбищенские сторожа.
А эта женщина, Лилина мать, обзвонила нас и пригласила на кремацию. И нам пришлось пойти, и слушать, как она воет и причитает, и принимать из ее рук стопки с ледяной водкой, и закусывать приготовленной ею кутьей – хотя это было так противно, так противно, так… Мы переглядывались, а на Лилину маму никто не смотрел. Потому что она была настоящим злодеем – похитила у Спящей Красавицы бессмертие, обратила его в теплый пепел, заполнила им пошлую вычурную урну и поставила на стену, среди сотен таких же урн с именными табличками. И вот это было по-настоящему необратимо.
Инкуб
«Когда люди начали умножаться на земле и родились у них дочери, тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал…»
(Быт: 6:1–2)
«Существует весьма распространенная молва, и многие утверждают, что испытали сами или слышали от тех, которые испытали и в правдивости которых нельзя сомневаться, что сильваны и фавны, которых в просторечии называют инкубами, часто являются сладострастниками и стремятся вступать с ними в связь…»
(Блаженный Августин. «О граде Божьем»)
Осталась одна женщина вдовой. Целый год глаза ее разъедала соль – родные даже начали подозревать, что она умом тронулась. Плачет и плачет. На второй год слезы кончились, как будто плотину перекрыли. Женщина даже пошла работать – нанялась поваром в хороший ресторан. У нее самой аппетит безвозвратно пропал еще в тот день, когда она через силу запихивала в рот поминальную кутью – потому что «так принято» и «надо как у людей». Аппетит ушел, но остались навык, ловкость рук и склонность к монотонной работе. В ресторане ее поставили «на салаты» – никто не умел нарезать овощи такими красивыми почти прозрачными ломтиками.
Пошел год третий, и горе осталось разве что в донной части ее глаз, и разглядеть его могли только те, кто особо внимателен к настроениям и состояниям других. Все же остальные видели обычную бабу – чуть увядшую и поскучневшую, тихую, но остроумную, уставшую карабкаться, но не позволяющую садиться на шею, с выкрашенными хной волосами, в немодных юбках фасона «годэ».
Каждый год, в день смерти мужа, женщина устраивала поминальный ужин. Ставила на стол его фотографию в траурной рамке, нарочно покупала красивые свечи, вынимала из «стенки» пылившийся там дешевый хрусталь и чудом сохранившееся прабабушкино фарфоровое блюдо. Готовила что-нибудь изысканное, накрывала на двоих, покупала хорошее вино. И сама так наряжалась, как будто это было настоящее свидание. Заранее записывалась к парикмахеру и косметологу, продумывала платье.
Вдова и сама понимала, что все это выглядит странно и этот ужин больше похож не на дань памяти тому, кого ты отпустил на тот берег Стикса, а на какой-то варварский обряд. Но поделать ничего не могла – так ей было легче справляться. «Ему уже все равно, а мне проще, – думала она. – Я же никому зла не делаю, а то, что это странно… Ведь об этом никогда и никто не узнает».
И вот на третий год она, как обычно, сидела за столом – бутылка вина уже ополовинена, салат с перепелиными яичками и оладушки с икрой минтая – съедены, впрочем, без особого аппетита, даром что на дворе были голодные девяностые и продукты она достала не без труда. В голове ощущалась тяжесть – женщина уже успела и поговорить с фотографией, и всплакнуть, и вздохнуть о том, как несправедливо быть однолюбом, тем более если тебе всего сорок два и горе красиво заострило твои скулы и добавило взгляду глубины.
Время перевалило за полночь, и она, кажется, собиралась потихонечку сложить тарелки в раковину и убрать фото туда, где оно и находилось оставшиеся триста шестьдесят четыре дня в году, – на трюмо в спальне, когда вдруг странный холодок пробежал по ее спине. Как будто сквозняк – а ведь все окна в квартире были закрыты, да и ночи стояли душные, как часто бывает в разгаре июля. Но отчего-то у нее возникло желание набросить на плечи кофту или шаль, и вдова растерянно осмотрелась по сторонам, вспоминая, куда она убрала домашний халат.