Ключ от незапертой двери Мартова Людмила
– Помню, – неуверенно сказал Василий, не решаясь спорить, и вдруг правда вспомнил. Это было году в тридцать восьмом, июнь выдался холодный и промозглый, и они действительно пришли на практику и перемещались из палаты в палату Александровской больницы под предводительством старого доктора Николая Петровича Лемешева. И один из пациентов и впрямь устроил страшный скандал, правда, не из-за того, что о нем рассказывают студентам-медикам, а из-за того, что он в нижнем белье выставлен на обозрение студенток. Вспомнив про это, Василий засмеялся, несмотря на то что обстановка явно не располагала к веселью.
– Ладно, – майор махнул рукой, и писарь, фиксирующий каждое слово их беседы, вышел из кабинета. – Я тебя действительно знаю. Ты не шпион, нормальный советский человек. Будешь отправлен в новую часть. А пока – что ты там про горло говорил? Болит, зараза, сил нет! Как будто наждаком дерет.
То ли наждак был тому причиной, то ли все-таки тот факт, что из трехмесячного окружения Василий Истомин вышел в шинели с офицерскими ромбами, партбилетом и военным билетом в кармане, но его не расстреляли, не арестовали, не отправили в лагерь, а дали вымыться, отоспаться и отъесться и вместе с верным Игнатом, не отлипавшим от старшего товарища ни на минуту, отправили в новую часть.
Всю войну они рука об руку оперировали раненых в полевых госпиталях, встретили День Победы в немецком городе Шпандау, одновременно демобилизовались в конце июня, и вот теперь Василий Истомин, целый и невредимый, подходил к дому, который покинул ровно пять лет назад.
Гулко лаяла собака за забором.
– Неужто Полкан? – мимолетно обрадовался Вася, толкая скрипучую калитку. Во дворе какая-то женщина, повернувшись спиной к калитке, развешивала белье. На минуту сердце зашлось в мимолетной надежде, что это мама.
Женщина обернулась, брехавшая собака подскочила, завертелась рядом, заходясь в судорожном приступе лая, и надежда схлынула, как поднятая проходящим катером волна с прибрежного песка. Это была не мама. И собака – не Полкан.
– Вы кто? – Женщина смотрела настороженно и чуть испуганно. Крепкий плечистый Василий за годы войны возмужал. Косая сажень его плеч, обернутых драпом шинели, вселяла уважение и легкую оторопь.
– А вы кто? – вопросом на вопрос ответил Василий. – Что вы тут делаете?
– Ой, вы, наверное, хозяин, – догадалась женщина. – Вы в этом доме до войны жили? Вы не подумайте, мы не самовольно, нам эту квартиру от завода дали. Мы тут живем. Я и дочка. Мы пока в эвакуации были, наш дом разбомбило. Вот нас сюда и поселили. А муж мой на фронте погиб. Так что мы тут сами хозяйничаем.
Из дома во двор вышла маленькая, худенькая девочка лет восьми. Испуганно юркнув за приоткрытую дверь, она с интересом разглядывала высокого незнакомца, с которым разговаривала мама.
– Да вы проходите, – женщина бросила так и не повешенную на веревку наволочку в таз с бельем, вытерла руки о передник и сделала приглашающий жест. – Это же ваш дом. Я картошку только сварила. Проходите, пожалуйста.
Пригнув голову, чтобы не удариться о притолоку (такое чувство, что то ли он за войну стал выше ростом, то ли дом ушел в землю), Василий шагнул в сени, затем в комнату и сглотнул невесть откуда взявшийся в горле ком.
Здесь все было так же, как пять лет назад. Деревянный сервант, чуть колченогий, с постоянно распахивающейся дверцей. Стол с разномастными стульями вокруг, их замысловатые спинки вырезал отец, считавшийся лучшим в округе плотником. Правда, стол покрыт не белой скатертью с вывязанными крючком кружевами, а обычной клеенкой, такого святотатства мама никогда бы не допустила.
Диван с кожаной спинкой, кровать с шишечками, на ней спали родители, его собственная кровать, между прутьями которой он как-то в детстве застрял, сунул голову, а назад вытащить уже не смог. На его рев прибежал отец, раздвинул прутья руками, освободил сына из плена. Спинка с той поры так и осталась слегка погнутой.
Это был его дом, каждую мелочь в котором он помнил с детства, и в то же время это было абсолютно чужое ему место, с брошенным на резную спинку стула чужим платком, чужими валенками у порога, а главное – чужим запахом, шибавшим в нос и вызывавшим чувство глухой тоски.
– Вы ночевать останетесь? – Он не сразу услышал, что чужая женщина о чем-то спрашивает его. – Мы с дочкой на большой кровати ляжем, а вам за стенкой постелем. А завтра сходим к коменданту жилищного отдела, попробуем что-нибудь придумать. Это же ваш дом, вам тут и жить, а нас поселят куда-нибудь, наверное.
В голосе женщины Вася расслышал неуверенность и робкую покорность судьбе. Ему вдруг стало нестерпимо жаль ее, оставшуюся без мужа, одну с ребенком, пережившую блокаду и эвакуацию, вернувшуюся к разбомбленному дому, потерявшую все, что у нее было, кроме маленькой дочки, чья кукла, заботливо укрытая старым заштопанным платком, когда-то связанным его мамой, лежала на его кровати с кривыми прутьями изголовья.
– Не надо никуда ходить, – глухо сказал он и сделал шаг к двери. – Вы живите здесь. Я вас выгонять не буду. И на ночь не останусь. – Каким-то обостренным внутренним чувством он понимал, что начни она кричать о своем праве на этот дом, о том, что ему теперь придется самому заботиться, где жить, он вступил бы в борьбу за право остаться здесь, где все дышало памятью о родителях. Однако женщина была готова сдаться без всякой борьбы, и он знал, что не будет создавать ей дополнительных проблем.
– Как же? – всполошилась женщина и даже руками всплеснула. – Куда же вы пойдете на ночь глядя?
– Ничего, я найду где переночевать.
– Послушайте, боже мой, я же даже не спросила, как вас зовут…
– Меня зовут Василий. Военврач Василий Истомин.
– Очень приятно. А я Вера. А это моя дочка, Иринка. Василий, давайте я вас хотя бы покормлю с дороги. А потом пойдете.
– Нет, – Вася вдруг ощутил, что больше физически не может находиться в этом доме. Воспоминания о том счастливом времени, когда еще были живы родители, давили ему на плечи, обручем перехватывали голову, заливали кровью глаза, заставляли учащенно биться сердце. Ему захотелось завыть, по-звериному, по-волчьи, и только страх испугать востроносую Иринку да стыд проявить слабость перед совершенно чужой ему Верой удержали рвущийся из горла крик.
– Пойду я. Вы живите спокойно, я не буду вас выселять и приходить больше не буду.
Глотая разрывающие грудь рыдания, он выскочил на улицу, захлопнул калитку и быстро пошел прочь, не оборачиваясь на дом, в котором осталась вся его прошлая жизнь.
– Василий! – Он убыстрил шаг, не оборачиваясь на крик, но Вера догнала его и сунула в руки старый фибровый чемодан, с которым его отправляли на дачу с детсадом. – Вот, возьмите, – запыхавшись, сказала она. – Я, когда мы здесь поселились, собрала сюда ваши альбомы с фотографиями, документы, которые в комоде лежали, ложечку серебряную, потом сережки тут вашей мамы, брошка. И чашка фарфоровая.
Василий снова сглотнул. Фарфоровая чашка с тоненькими, тщательно выписанными незабудками принадлежала маме. Она очень ее берегла, никогда не использовала, чтобы не разбить. В чашку наливался клюквенный морс, когда маленький Вася болел и мучился от высокой температуры. Чашка была верным средством утешения, и сейчас она лежала внутри чемодана как счастливый талисман на всю оставшуюся жизнь.
– Вы возьмите, это же память все-таки, я ничего не тронула. Конечно, тут в блокаду мародеры похозяйничали, так что, может, что и пропало, но это не мы с Иринкой. Нам чужого не надо, вы не думайте, – с отчаянием в голосе говорила тем временем Вера.
– Я и не думаю. – Васе вдруг остро захотелось погладить ее по голове, хоть она и была старше его лет на десять, не меньше. – Спасибо вам, Вера, – тепло сказал он. – Замечательный вы человек. Счастья вам. – И пошел широкими шагами дальше, оставив ее посредине уличной пыли смотреть ему вслед.
Ноги сами собой привели его к дому Битнеров. Краска на некогда веселеньком разноцветном доме выцвела и местами облупилась. Во дворе сохло серое, будто не простиранное белье. Он невольно вспомнил, как сверкало белизной пляшущее на ветру белье, натянутое мамой Генриха без единой морщинки. Глядя на белье, Василий приготовился к тому, что и здесь теперь живут совершенно другие люди.
На его стук открыла полная, неряшливо одетая женщина с испитым лицом.
– Ты кто? Чего надо? – с подозрением спросила она, дыша Васе в лицо застарелым перегаром. Он невольно поморщился.
– Я ищу людей, которые жили здесь до войны. Семья Битнеров, может, слышали?
– Никого не знаем, кто тут раньше жил, – женщина заслоняла узкий просвет приоткрытой двери, не давая ни малейшего шанса не то чтобы зайти, а хотя бы заглянуть внутрь дома. – Только теперь мы тут живем. Денежки заплатили, да немалые, чтобы прописку получить. Так что даже не надейся, что тебе тут удастся чем-то поживиться.
– Послушайте, – Василий решил быть терпеливым. – Мне ничего не надо. Я просто хочу узнать про людей, которые жили тут раньше. Где мне их искать?
– На том свете, – неприятно хохотнула женщина, обнажив желтые, прокуренные, наполовину гнилые зубы. – Немчуру эту проклятую выслали из города Октябрьской революции. Если есть бог на свете, так сдохли они далеко отсюда, фашисты проклятые.
– Да что вы говорите такое! – Василий стукнул кулаком по дверному косяку, женщина испуганно отшатнулась. – Какие Битнеры фашисты?
– А ты тут не стучи! – Баба в дверях уже вернула утраченное было самообладание. – Нашелся тоже желающий права качать. Я щас мужика своего разбужу, так он тебе быстро накостыляет, сопляку. Мы тут живем, ни о каких прежних жильцах слыхом не слыхивали и никакую немчуру проклятую не знаем. Понял? Пошел вон отсюда!
Дверь с грохотом захлопнулась перед Васиным носом, и он, спустившись с крыльца, даже головой ошарашенно покрутил, не веря сам себе, что этот странный разговор, так не вязавшийся с домиком Битнеров, состоялся на самом деле. Немного подумав, он завернул за угол и пошел к дому, в котором жили родители Магды. Тот и вовсе оказался заколочен. Окна, прищурившиеся за крест-накрест набитыми досками, равнодушно смотрели, как он, толкнув запертую калитку, несколько раз подпрыгнул, чтобы заглянуть за забор.
Здесь царило безмолвие, которое не могло дать ему ответ на вопрос, куда девались Битнеры, живы ли они и увидит ли он когда-нибудь красавицу Анну. Василий побрел по улице, не очень-то понимая, куда ему теперь идти.
– Васька! – вдруг услышал он и стремительно обернулся на зов, радуясь, что встретился хоть кто-то знакомый. На другой стороне улицы на пороге маленького, покосившегося, вросшего в землю домика стояла, опираясь на суковатую клюку, бабка Кощеиха.
Ей было лет сто еще в то время, когда Вася вместе с окрестными пацанами играл на улицах колонии Гражданка в салочки и лапту. Суровая, вечно недовольная бабка гоняла пацанов за малейшую провинность, будь то поднятые в ходе игры тучи дорожной пыли, громкие крики или, упаси господь, разбитое стекло.
Кощеихой ее прозвали за чрезмерную худобу. Костлявые руки, согнутые артритом, которые она выпрастывала из длинных рукавов теплой шерстяной кофты, неснимаемой даже в тридцатиградусную жару, были похожи на руки Кощея Бессмертного, а неопределимый на глаз возраст наводил на мысли о том, что она действительно бессмертна.
Василий узнал ее с первого взгляда, потому что за войну Кощеиха совершенно не изменилась, даже кофта, казалось, была та же самая. Он вспомнил, как в детстве боялся ее острого сердитого взгляда, как старался лишний раз не пробегать мимо покосившегося домика, который искренне считал обиталищем Бабы-яги, усмехнулся своим детским страхам, так не вязавшимся с теми ужасами, которые он встретил за военные годы, и шагнул навстречу этой старой, очень старой женщине, которая смотрела на него из-под мохнатых сросшихся бровей.
– Здравствуйте, – вежливо сказал Вася, понимая, что не знает, как ее зовут. Для всех мальчишек в их округе она была просто Кощеихой.
– И тебе не хворать. Что? Друзей своих ищешь?
– Да. Вот, демобилизовался, вернулся домой, хочу узнать, где Генрих и его семья.
– Ага. И где Анна, верно? – Бабка вдруг засмеялась, видя его немое изумление. – Что, думаешь, старая карга не знает, как ты за битнеровской дочкой бегал? Да вся ваша жизнь на моих глазах проходила. Своей-то после того, как я сына в Гражданскую потеряла, у меня и не было.
– Сколько же вам лет? – спросил Василий, стыдясь своего бестактного вопроса, но будучи не в силах его удержать.
– Семьдесят шесть, – спокойно ответила Кощеиха, будто и не удивившись его интересу. – Кольке моему в девятнадцатом году двадцать восемь годов было, когда его шашкой надвое разрубило. Жениться не успел, внуков мне не оставил. Так и коротала свой век, за чужими детишками поглядывая.
– Простите, – Василий откашлялся, – как мне к вам обращаться?
– Агриппина Васильевна, – и этому вопросу старуха совершенно не удивилась.
– Агриппина Васильевна, скажите, вы знаете, что с Генрихом? И с Анной, – багровый румянец залил его щеки при упоминании этого имени.
– Не обрадую я тебя. Ты крепись, сынок, плохие вести я тебе принесу. Ну да правду-то, ее все равно лучше знать. В первую же блокадную зиму померла твоя Анна. И папаша Битнер тоже. Сначала он, а уж потом, ближе к весне, она. У нас тут ужас сколько народу померло. И-и-и-и, парень, лихо было, лихо. Обои от стен отрывали и жрали, голубей всех съели, кошек, собак. – Василий вспомнил верного Полкана и внутренне передернулся.
– В общем, в январе, как морозы настали, папаша Битнер с завода шел, да не дошел. От слабости в сугроб упал да и замерз в нем. А Анна в марте померла. Перед смертью уж две недели не вставала с постели. Генка с фабрики своей сапожный клей носил, его в котелке варили да ели. И он ел, и Магда, и мамаша, а Анна не могла. Наружу ее с этого клея выворачивало. Так и стаяла на глазах.
От известия, что Анна мертва, у Василия сжалось сердце. Ледяной ком угнездился где-то в районе желудка, и Вася равнодушно подумал, что, видимо, здесь в человеческом теле находится душа. Та самая душа, которую он ни разу не видел при полостных операциях или на вскрытиях. Ком давил на ребра изнутри, не давая дышать и замораживая соседние органы. Холод из желудка волнами расходился по всему телу, парализуя способность мыслить, чувствовать и говорить.
– А Генрих? – спросил он оледенелыми губами. – Генрих, получается, не умер? Что же с ним стало?
– Так выселили их из Ленинграда. Как приспешников Гитлера выселили, – охотно пояснила Кощеиха, с жалостью глядя на него. – Сначала приказ НКВД вышел, в августе это было, еще до блокады, что всех немцев как потенциальных предателей вывезти за пределы города. Только не успели сделать-то этого. Пока списки составляли, то да се. Кольцо и замкнулось.
Потом зима голодная настала, не до немцев было. Все одинаково без разбору мерли, и немцы тоже. А уж в марте сорок второго, в аккурат назавтра после того, как Анна померла, новый указ вышел по этому, как его, – Кощеиха пожевала губами, – особому контингенту, вот. Ну и быстро-быстро погрузили их всех и увезли. День на сборы всего и дали. В общем, уехали они из Ленинграда, сынок. И Генрих твой, и Магда, и мамаши их обе. Да что там говорить, всю колонию на Гражданке депортировали. Никого не осталось. Только мы, русские.
– А куда? – спросил Василий, в отчаянии понимая, что старуха не может этого знать.
– Да кто ж знает… Люди говорили, что вроде в Череповец, а потом в Казахстан. Подальше их отправляли, подальше, чтобы как немцы немцам не помогали и информацию не передавали.
– Да какую информацию, Агриппина Васильевна! – воскликнул Василий. – Какой секрет мог Генка фашистам открыть? Технологию производства ботинок?
– Тиш-е, – Кощеиха опасливо посмотрела по сторонам и снова шикнула на Василия. – Тише ты. Чего орешь? Тут и у стен есть уши. Люди-то новые в этих домах живут. У них порядки другие, не те, что при немцах были. Я наших немцев имею в виду, – зачем-то уточнила она. – Хотя что это я? Рази ж немцы могут быть наши, – и она конфузливо засмеялась. – Иди отсюда, сынок, а то я, старая, с тобой тоже до греха договорю.
Василий побрел прочь. Пусто и горько было у него на сердце. Он вспоминал, как часто мечтал на фронте о том, как вернется в родной город, пройдет по дорогим с детства местам, встретится с людьми, светлая память о которых позволяла ему оперировать по десять часов подряд, не сходить с ума от кровавого месива, из которого он умудрялся заново сшивать людей, не дуреть от запаха крови и гноя, да и вообще жить. И вот он вернулся, не найдя ни дома, ни тех, кого любил. Никто не ждал его в ставшем чужом Ленинграде, и не к кому было ему идти.
Ноги сами собой привели его в Александровскую больницу, в которую его направили на работу. Верный Игнат, бок о бок прошагавший с ним всю войну, тоже был здесь, медбратом в отделении хирургии. Увидев на крыльце почерневшего от горя Василия, он, ни слова не говоря, провел его в ординаторскую, быстро спроворил постель, принес чаю и кусок хлеба. Василий машинально откусил от мягкой горбушки и хлебнул из кружки.
– Все будет хорошо, Василий Николаич, – сказал ему Игнат, как-то по-бабьи вздохнул и уселся напротив, подперев рукой щеку. – Обустроимся как-нибудь. Бывало и хуже. Сейчас, слава богу, не война.
– Да, не война, – согласился Вася, достал из кармана гимнастерки потрепанную карточку, с которой на него смотрело серьезное и милое девичье лицо, развернул выпавший на кровать шелковый платочек в крупный горох и заплакал так горько и отчаянно, как не плакал даже в детстве.
Города – как люди. Каждый со своим характером, своей, только ему одному присущей внешностью, своим говором и своим гонором, своей неповторимой изюминкой, своим стилем или его отсутствием.
Амстердам – вечный студент в кедах, надетых на босу ногу, с рюкзаком за плечами и в смешной вязаной шапке, лихо сдвинутой на затылок. Москва – строгая бизнесвумен в стильном костюме от Кардена, алой помаде на губах, безупречных колготках на стройных ногах, холодном блеске бриллиантов, и наплевать, что еще утро.
Прага – вечно юная волшебница, как Стелла в Розовой стране писателя Волкова. Мудрая, все знающая, но не тронутая пылью веков.
Череповец – серьезный, крепкий, чуть насупленный сталевар в каске, вслед за дедом и отцом третий в славной трудовой династии, у которого следом подрастают еще два сына.
Коктебель – чуть расхристанный, слегка неумытый, не до конца протрезвевший писатель или музыкант, в общем, творческий человек, вдыхающий по утрам аромат кипарисов и под шум волн сочиняющий очередное неплохое, хотя и не бессмертное творение.
Питер – состоявшийся в жизни мужчина средних лет, чьи густые волосы уже тронула легкая седина, так называемая «соль с перцем», сводящая с ума романтичных барышень. На нем длинное кашемировое пальто, расстегнутое, полощущееся полами по ветру, яркое кашне, притягивающее взгляд к широкой груди под тонким свитером, к которой так хочется прикоснуться робкими пальцами. Он умен и насмешлив. Он знает цену деньгам, себе и тебе, но уважительно выслушает твою точку зрения, чуть склонив свою благородную голову набок.
Города – как люди. И если посчастливится «попасть» в своего – человека ли, город ли, не важно, то до самой старости ты проживешь с ним долго и счастливо. Питер – прекрасен и неуловим, и несостоявшийся роман с ним остается невысказанной болью в сердце навсегда. Сколько бы еще ни было в твоей жизни романов, счастливых и не очень.
Глава 4. Грехопадение у фонтана
Все, что вы делаете, делайте с любовью или не делайте вовсе.
Мать Тереза
Наши дни
После работы Василиса решила пойти не домой, а к маме. Она вообще старалась сейчас как можно меньше оставаться одна. Одиночество тяготило ее, потому что несло в себе лишние, болезненные и оттого совсем ненужные воспоминания, которые едкой щелочью заливали старую, вроде бы зарубцевавшуюся, но неожиданно вновь открывшуюся рану, заставляя несчастную Васю мучиться от боли.
Чтобы не сидеть пустыми вечерами одной, она пыталась гулять по летним улицам, но и в прогулках не было спасения. В то первое лето, когда еще только-только зарождались их отношения, они с Вахтангом обошли или объездили на велосипеде практически весь город. За все предыдущие годы своей жизни здесь Вася не узнала его так хорошо, как за эти несколько летних месяцев. Улицы и проулки, пруды, нехоженые тропы в парках, старые, наполовину обрушившиеся церкви, музеи и даже богадельня для бомжей, спрятавшаяся на берегу Волги, вдали от центральных улиц, – все было интересно и ново.
Вахтанг часто катал Василису на велосипеде, и не было ничего удобнее, чем взгромоздиться на жесткую раму, скрестить ноги, доверчиво прильнуть к его широкой груди, уютно устроиться в кольце мускулистых рук, сжимающих руль. На улице пахло цветущими липами и летним дождем. Василиса весело смеялась каким-то специально для нее придуманным рассказам, которые он в лицах разыгрывал перед ней, не забывая при этом следить за дорогой.
Сейчас все эти улицы и проулки поднимались навстречу Василисе, с кривой ухмылкой стеля под ноги расплавленный от жары асфальт.
– Вляпалась? – язвительно спрашивали они.
– Вляпалась, – покорно отвечала она. – В прямом и переносном смысле – вляпалась. И в асфальт, и в неприятности. И совершенно не представляю, что мне теперь делать.
Она понимала, что с точки зрения следствия является идеальной подозреваемой. Бывшая любовница сообщает, что за двести километров от дома совершенно случайно увидела из окна поезда труп своего возлюбленного. Ну кто в здравом уме и твердой памяти в это поверит?
Ей было мучительно жаль Вахтанга, который, при всех своих недостатках, был добрым и талантливым человеком. С ним была связана не очень удачная, но вполне счастливая пора ее жизни. Ни до, ни после Вахтанга никто не ухаживал за ней так красиво и самозабвенно, как он. Несмотря на то что она в последний год почти не вспоминала про него, Вася понимала, что, черт побери, до сих пор его любит. Этого горячего кавказского красавца с безудержным темпераментом, безупречным воспитанием и бешеной харизмой не так-то просто было разлюбить. По сравнению с ним все остальные мужчины, которые окружали Василису Истомину, выглядели снулыми рыбами, и именно этим объяснялся тот факт, что, несмотря на весьма привлекательную внешность и спокойный характер, она до сих пор оставалась одна.
– Че-то ты, девка, смурная, – заметила мама, открыв Васе дверь и пропуская ее в квартиру. – Устала или случилось чего?
– И то, и другое, – ответила Василиса, снимая босоножки. – Я четыре ночи подряд дежурила, так смены выпали и в больнице, и на «Скорой», так что устала, конечно. Но и случилось.
– Зачем же ты так себя работой изводишь, доченька? – испуганно спросила мама, как всегда тоненькая и невообразимо прекрасная, с привычной тревожностью в огромных глазах, делающих ее похожей на олененка. Всегда, когда Вася думала про свою маму, перед глазами вставала Одри Хепберн. Мама как нельзя лучше ассоциировалась с «Завтраком у Тиффани», вот только кота ей не хватало для полного сходства образов.
Советоваться с мамой было категорически нельзя. У нее была, как это называла бабушка, «летучая» психика. Василиса предпочитала более медицинский термин – психическая лабильность. В их женском триумвирате мама была самым нестойким, самым слабеньким звеном. Она тревожилась по любому пустяку, легко впадала в панику, могла расплакаться из-за увиденного по телевизору новостного сюжета про брошенного или раненого ребенка. У нее вообще частенько глаза были на мокром месте. Сколько Вася себя помнила, мама никогда сама не принимала даже самого пустякового решения. В их семье все всегда решала бабушка Маша. Ну и Василиса, когда выросла.
Известие об увиденном из окна поезда трупе маме могло оказаться не по силам. Но, пожалуй, впервые в жизни Васе тоже нужно было выговориться, сбросить тяжкий груз, который уже неделю как давил и давил ей на плечи. В конце концов Вахтанга мама не знала, поэтому особо расстроиться из-за его гибели не могла. А Васе нужен был если не совет (что могла посоветовать непрактичная мама?), то хотя бы участие.
– Так что же случилось? – Голос мамы дрогнул, как и длинные загнутые ресницы. Было видно, что ей не очень-то хочется слышать ответ. Васины потенциальные неприятности выводили ее из привычного безмятежного состояния, но дочь она очень любила, поэтому, усевшись на кухне на табуретку и налив тарелку холодного белорусского свекольника, все-таки задала этот вопрос.
– Понимаешь, я ехала в Москву и после Сергиева Посада в окно поезда увидела, что в лесу лежит человек. М-м-м, вкусно как, – последнее относилось к отправленной в рот ложке свекольника, который Вася обожала с детства. – В общем, я через начальника поезда добилась, чтобы туда в лес отправили спасателей, потому что человеку могло быть плохо, понимаешь?
– Конечно, – мама кивнула. – Это абсолютно естественно, Васенька.
– В общем, выяснилось, что тот человек в лесу, он уже умер, точнее, его убили. То есть в окно я уже видела труп.
– И теперь в полиции считают, что ты его не случайно увидела, а знала, что он там? – проницательно спросила мама.
– Да.
– Но девочка моя, это очень быстро прояснится. Понятно же, что ты не могла знать, что в двухстах километрах от твоего дома убили совершенно незнакомого тебе человека. По-моему, ты зря переживаешь.
– Так в том-то и дело, что знакомого, – Василиса дернула ложкой, и на ее белые штаны выплеснулся свекольный фонтанчик. В ажиотаже она этого даже не заметила. – В том-то и ужас, мамочка, что я очень хорошо знала этого человека. Я вам с бабушкой не рассказывала, но пять лет назад у меня начался роман. Мы сначала с ним дружили, потом начали встречаться, а потом даже жили вместе. Правда, дальше нам пришлось расстаться, и последние три года мы виделись случайно и не имели друг к другу никакого отношения, но из песни слова не выкинешь. Я из окна поезда увидела труп, и надо же было такому случиться, что это был труп именно Вахтанга.
– Вахтанга? – Мама на удивление спокойно пережила известие о том, что ее скрытная дочь жила с мужчиной в гражданском браке, ничего ей не сказав, и лишь необычное имя вызвало у нее искру удивления.
– Да. Он грузин. Его звали Вахтанг Багратишвили, он режиссер местного театра драмы. – Тут она заметила малиновое пятно на брюках и озабоченно вздохнула. – Ну так я и знала, что обязательно испачкаюсь! Мам, дай солонку, я присыплю пятно.
Мама не двинулась с места, и Василиса перевела на нее взгляд с пятна на штанах. Лицо у мамы стало напряженным и плоским. Казалось, на нем стерлись все тени. Несмотря на ее полную неприспособленность к жизни, непрактичность, нерешительность и готовность к панике, такое лицо Василиса видела у нее лишь однажды.
Ей тогда было три года. Говорят, что дети помнят себя лишь с пяти лет. Так вот Вася точно знала, что это неправда, и знала именно на основе вот этого первого своего воспоминания, в котором ей было ровно три года. Именно на день рождения бабушка с мамой подарили ей куклу. Настоящую немецкую куклу, в которой в тысяча девятьсот восемьдесят восьмом году не было бы ничего удивительного даже в их деревне, если бы не одно обстоятельство. Кукла была мальчиком. Крепкий пупс в штанишках на лямках, клетчатой рубашке и залихватской кепке, надетой на вихрастый чуб, подмигивал своей маленькой хозяйке озорными синими глазами и говорил «мама», если его укладывали на спинку.
Василиса ему так обрадовалась, что не выпускала из рук целый вечер, кормила с ложечки, бесконечно выслушивала «мама», извлекаемое из недр пластмассового тельца, а перед тем как пожелать маме и бабушке спокойной ночи, уверенно заявила, что Адя будет спать с ней.
– Как ты его назвала? – переспросила мама, которой показалось, что она ослышалась.
– Адя, – твердо ответила маленькая Вася. Она и сама не знала, откуда всплыло у нее это странное и чудное имя. Но пупса звали Адя, в этом она была абсолютно уверена.
Услышав это имя, мама как-то посерела и побледнела одновременно, и лицо ее стало стертым и смазанным, как непропеченный блин. Вася испугалась, конечно, потому что уж очень незнакомой стала мама, и вышла из комнаты нетвердой походкой, держась рукой за стенку, и в сенях загремела ведрами с водой, на которые упала в глубоком обмороке.
Адей Василиса больше никогда не играла. Даже в руки его не брала. Он много лет сидел на сундуке, стоявшем напротив ее кровати. Он и сейчас все еще оставался в их деревенском доме, в который на лето уезжала бабушка и в который они с мамой наведывались при первой же возможности. Василиса мимоходом подумала, что уже больше месяца не ездила в деревню, привычно устыдилась, что не проведывает бабушку, но тут же ее мысли вернулись к непонятному испугу, сковавшему лицо мамы.
– Грехи отцов падают на головы их детей, – непонятно сказала мама, тяжело поднялась с табуретки и, так и не подав дочери соль, пошла к выходу, как и тогда, в Васином детстве, держась рукой за стенку. Споткнулась на полпути и начала валиться на пол в обмороке, и упала бы, не подхвати ее Василиса.
Подтащив маму к дивану, она уложила ее, благо мама была худенькая и легкая. По крайней мере, Васе с ее опытом работы на «Скорой» и в операционной это было совсем не трудно. Нашла в аптечке ампулу с нашатырным спиртом, намочила ватку и сунула маме под нос. По комнате поплыл резкий, ни на что другое не похожий запах.
– Как вы с ним познакомились? – спросила мама, едва открыв глаза. – Расскажи мне, как вы стали близки.
Вася прикусила губу, не понимая, чем вызван этот интерес. Мама никогда не питала любопытства к интимным сторонам жизни. Василиса иногда даже думала, что родилась у нее путем непорочного зачатия. По крайней мере, глядя на маму, поверить в это было очень легко.
Лето, жаркое, волнующее лето пятилетней давности снова нахлынуло на нее, заставляя вспоминать поездки на велосипеде, прогулки по пыльным улицам, неспешные разговоры о театре, литературе, вообще об искусстве, ледяной квас из бочек, охлаждающий измученное жарой горло, фонтан в городском парке, под брызги которого Василиса пыталась подставить разгоряченные плечи.
В парк они заехали, чтобы спрятаться от жары. Она в то лето стояла какая-то особенная. Несмотря на то что август уже подходил к концу, лето не сбавляло обороты. Днем столбик термометра поднимался к отметке в сорок градусов, вечером даже в тени все равно было больше тридцати.
Улицы стояли пустыми, люди прятались в кафе под кондиционерами, поэтому в половине одиннадцатого парк был безлюден. Кроме Василисы и Вахтанга, здесь никого не было. Спустив Васю с рамы, Вахтанг спешился сам, аккуратно прислонил велосипед к бетонному боку фонтана, зачерпнул полные пригоршни воды и с наслаждением вылил их себе на грудь.
Тонкая рубашка, моментально промокнув, прилипла к мощному торсу, и Василиса вдруг сглотнула, увидев рельефно очерченные мышцы. Этот мужчина действовал на нее бесстыдным образом. Она уже давно мечтала о том, чтобы он перестал быть ей только другом, но его, казалось, подобное положение вещей вполне устраивает, а навязываться она не хотела. Не так была воспитана.
Она не могла ему признаться, что не спит ночами, пытаясь понять, отчего он к ней так равнодушен. В конце концов она не была ни кривая, ни косая, ни убогая. Вполне себе нормальная среднестатистическая женщина, даже хорошенькая. Но факт оставался фактом: прижимая ее к себе на раме велосипеда, Вахтанг оставался спокоен, невозмутим и совершенно не взволнован ее скромными прелестями.
«Как голубой, честное слово!» – сердито подумала Василиса, брызгая водой из фонтана теперь уже себе на грудь и блаженно зажмуривая глаза от спасительной прохлады.
Нежданная мысль зацепилась в мозгу, заставив тут же распахнуть глаза во всю их ширь. Это действительно многое объясняло! Василиса, пусть и понаслышке, но знала, что геи – отличные друзья, а Вахтанг вел себя с ней именно как верный и надежный друг.
– У тебя глаза сейчас как блюдца, – засмеялся ее товарищ, увидев ее лицо. – Ты что, русалку в фонтане увидела?
– Вахтанг, – выпалила она в ответ, нимало не задумываясь о том, что поступает неприлично, – скажи мне правду, ты гей?
– Кто я? – Изумление на его лице было таким неподдельным, что она на миг растерялась, но привычка все доводить до конца победила.
– Ты гомосексуалист? Скажи мне, я к этому вполне спокойно отношусь.
– К чему ты вполне спокойно относишься? – Голос Вахтанга стал наливаться гневом. Василиса за несколько месяцев их знакомства уже знала, что человек он взрывной и вспыльчивый, а потому растерянно отступила на шаг.
– К однополой любви. Ну, то есть я не лесбиянка, я не в этом смысле, я в том только, что, когда другие люди любят друг друга, несмотря на то что они однополые, я не против и… – она окончательно запуталась и опустила плечи под его сердитым, но в то же время ироническим взглядом.
– А с чего тебе в голову вдруг пришло, что я могу быть геем? – спросил он, оглядывая себя сверху вниз. – Мне кажется, во мне нет ничего такого, что позволяло бы это заподозрить.
– Ну, мы с тобой проводим вместе столько времени, – замямлила готовая провалиться сквозь землю Василиса. – А ты вообще не обращаешь на меня никакого внимания. Ну, как на женщину, я имею в виду… – от стыда у нее загорелись щеки, на глаза навернулись слезы, и она, закрыв лицо руками, расплакалась.
– Дурочка, – Вахтанг обнял ее, и она вся уместилась в уютном и надежном кольце его рук. – Ну конечно, я не голубой. Я очень даже горячий любитель женщин. Просто ты такая беззащитная, как воробушек, я боялся тебя обидеть своим кавказским темпераментом. А вижу, что обидел невниманием, прости.
Он требовательно поднял к себе ее залитое слезами лицо и поцеловал в губы. Поцелуй из нежного очень быстро стал настойчивым и жарким, ошеломленная Василиса почувствовала его язык у себя во рту. Он нескромно обследовал пещеру, в которую попал, проводил по маленьким острым зубкам, переплетался с ее языком, робко принимающим неожиданную ласку, исследовал пересохшие то ли от жары, то ли от желания губы. Василиса стонала под этим мощным натиском, испытывая неизведанные доселе ощущения.
«Так вот это как, оказывается», – смятенно думала она и вдруг почувствовала, что падает. Судорожно вцепившись в крепкие плечи Вахтанга, она поняла, что лежит на нем сверху, прямо рядом с бетонным ограждением фонтана. Журчала вода, сверху падали мелкие и колкие прохладные брызги, не остужая, а еще больше горяча кровь. В ушах грохотал набат.
Краем ускользающего сознания Василиса отметила, что Вахтанг задирает на ней сарафан, отбрасывает в сторону порванные трусики.
– Ты что делаешь? – застонала она, пытаясь выдраться из его крепких пальцев, держащих ее за бока. – Тут же люди ходят. Увидят.
– Я доказываю тебе, что я не голубой, – прошептал он ей прямо в ухо, после чего с силой вылизал его, прикусив нежную розовую мочку зубами. – Тут нет никого. Только ты и я. И мне совершенно все равно остальное. Только ты и я, поняла?
Он сделал неуловимое движение, приподнял ее все за те же бока и с размаху насадил на себя, заставив вскрикнуть сначала от боли, а потом от столь же острого наслаждения.
– Поняла, – простонала она, отдаваясь на волю заданного им ритма и забывая о том, что кто-то может их увидеть в старом пустынном полуночном парке, кроме заходящего солнца, бросающего прощальные взгляды в мерную рябь фонтана.
1951 год
Василий лежал на верхней полке и бездумно смотрел в окно. Пейзаж за ним был уныл и однообразен. Казахстанские степи – выгоревшие под палящим августовским солнцем, сменялись песочными дюнами, похожими на солончаки, на которых глаз вообще не выхватывал ничего живого.
Поезда Ленинград – Москва и Москва – Алма-Ата. Более семи суток в дороге. И если сначала Василий с интересом следил, как скромная, немного стесняющаяся северная природа за окном сменяется средней полосой с ее яркими ярмарочными красками, то потом выжженные степи и бесконечный песок не вселяли ничего, кроме уныния, от которого стиралось даже природное Васино любопытство. Всю жизнь он был жаден до новых впечатлений, но неделя, проведенная в прокуренном жестком вагоне, не располагала ни к каким новым впечатлениям.
Василий без всякого интереса к окружающей его архитектуре и новым людям выходил на полустанках, чтобы купить горячей картошки у снующих перед вагонами старух. Безучастно покупал первое попавшееся, расплачивался и уходил обратно в вагон, забирался на свою верхнюю полку и снова бездумно смотрел в безразличную, чужую даль, терпеливо ожидая конечного пункта своего путешествия. Из Алма-Аты еще нужно было добраться до Джамбула, где, как с огромным трудом удалось узнать, жил Генрих Битнер.
Первые попытки выяснить, куда выслали семью его друга, он предпринял сразу по возвращении с фронта – осенью сорок пятого. Но все его усилия разбивались о глухую стену, пока однажды ему очень настойчиво не порекомендовали прекратить поиски и не порочить свое имя связями с врагами народа и пособниками немецко-фашистских захватчиков. Услышав такое про Генриха, Вася чуть в морду не дал толстому, оплывшему энкавэдэшнику, с которым разговаривал. Но сдержался. В конце концов ему нужно было найти Генриха, а не самому загреметь в лагерь.
Надежда повернулась к нему лицом только сейчас, спустя шесть лет. Василий удачно прооперировал язву человеку, оказавшемуся крупным милицейским чином.
– Проси что хочешь, – сказал чин, выписываясь из больницы. Василий только уж было собирался махнуть рукой, что ничего ему не надо и мзды он за врачевание не берет, как вдруг его осенило.
– Мне бы узнать, куда друга моего выслали, – скрывая неуверенность в голосе, попросил он. – Он немец. Весной сорок второго года всей семьей их из Ленинграда отправили. Знаю, что сначала в Череповец, а потом в Казахстан. Мне бы точный адрес узнать.
Высокопоставленный пациент крякнул с досады, но обещание «проси что хочешь» выполнил. Меньше чем через неделю Вася держал в руках бумажку с адресом Генриха и Магды Битнер, а спустя еще пять дней, оформив отпуск и купив билет на поезд, взгромоздился на верхнюю полку жесткого вагона, который, грохоча колесными парами, повез его к другу, с которым он расстался десять лет назад.
Генрих выглядел плохо, очень плохо. Все такой же высокий, он казался сгорбленным из-за того, что сильно сутулился. Впалая чахлая грудь неровно вздымалась под тонкой, ослепительно белой рубашкой. Он стал совсем худым, таким худым, что было совершенно непонятно, как держится душа в этом измученном, словно умноженном на ноль теле. Не нужно было быть врачом, чтобы понимать, что Генрих болеет сильно и давно и что болезнь эта подтачивает его силы, каждый день унося их частицу и приближая естественный конец. С горечью Василий понял, что чуть не опоздал, поскольку жить его другу осталось совсем недолго.
Генрих встретил Василия не то чтобы безрадостно, а скорее безучастно.
– А, это ты, проходи, – сказал он, открыв дверь, и отступил в дверной проем, будто они виделись только вчера и нет в этом визите ничего необычного.
– Генка! – У Василия сжалось горло, и он, сделав шаг, вошел в маленький домик, построенный из самодельных кирпичей. – Генка, ты что, мне не рад, что ли, совсем?
– Рад, – голос Битнера прозвучал тускло и невыразительно. – Я, конечно же, рад тебе, Васька. Я просто как-то разучился выражать свою радость. Последние десять лет ничего этому не способствовало, ни капельки.
Из маленькой, на два шага, кухни выглянула Магда. То есть Василий догадался, что это Магда, потому что узнать в этой худой изможденной женщине, почти старухе, веселую, пухленькую хохотушку Магду Шеффер было практически невозможно.
Василий напрягся, прикидывая, сколько ей сейчас может быть лет, по всему выходило, что не больше сорока, а выглядела она на шестьдесят, не меньше. Рот ее был сурово сжат, она слегка, как будто нехотя, кивнула Василию, давая понять, что узнала его, но не сказала ни слова и тут же скрылась за стенкой, ожесточенно гремя кастрюлями.
– Генка, если бы ты знал, с каким трудом я тебя нашел! – быстро и жарко заговорил Вася, которому дик и непривычен был такой прием ранее теплых и радушных Битнеров. Перед ним были чужие, незнакомые люди, и он с тоской подумал, что начавшаяся десять лет назад война забрала у него не только Анну, но и Генриха.
– Не удивляюсь, – слегка пожевав тонкими бескровными губами, сказал Битнер. – Там, в Ленинграде, наверное, нас вообще считают мертвыми, предпочитая не вспоминать, что мы есть. Я скорее удивляюсь тому, что ты вообще меня нашел. Что тебе дали это сделать. Ты же, поди, герой войны, а я кто? – В его голосе просквозила горечь. – Я немецкий шпион, пособник фашистов, так это, кажется, называется.
– Перестань, – Василий поморщился. – Ты мне-то зачем это говоришь, Генка? Я никогда не считал тебя хуже себя. И сейчас ничего не изменилось.
– Изменилось, Васька, изменилось. Мы изменились, ты, я, это главное. Да что об этом говорить? Я действительно рад тебя видеть. Расскажи, как ты живешь? Врач? Жена, дети?
– Врач, – по лицу Василия пробежала легкая тень, которую Генрих тем не менее заметил и удивленно приподнял брови. – Работаю в Александровской больнице, помнишь такую?
– Помню, – Генрих криво усмехнулся, – мне Ленинград все эти годы каждую ночь снится. Глаза закрываю и вижу Неву, Литейный, коней на Аничковом мосту. Александровская больница, на Фонтанке которая, да? Только она же не Александровская, а имени 25-го октября? – он снова усмехнулся.
– Да, но ее весь город Александровской называет, – Василий пожал плечами. – В общем, я там в институте практику проходил, у Лемешева, удивительный доктор, хирург отличный, старая школа. После войны меня к нему работать и направили. Так что повезло мне, он меня оперировать научил.
– Можно подумать, ты на фронте не научился.
– На фронте я кромсал, а Николай Петрович меня научил именно оперировать. А насчет семьи… – он немного помолчал. – Нет у меня никого, Генка. Я так и не смог Анну забыть.
– Десять лет прошло, – Генрих тоже помолчал. – Как будто в другой жизни это все было: папа, Анна, ты… Помню только, как мы сюда ехали в вагонах для скота. Голодные, худые, с трудом первую блокадную зиму пережившие. Мама в поезде умерла, не выдержала. На полустанках трупы десятками сгружали. Нас же тоже почти не кормили. Мы недели три ехали, подолгу на каких-то полустанках стояли. Без воды, без хлеба. На весь вагон в пятьдесят человек – одно жестяное ведро для естественных надобностей. И для мужчин, и для женщин. Печка была, «коза», только ее не топил никто.
Здесь нас привели в чистую степь и бросили, сказали, живите как хотите. Хорошо еще, что весна была, тепло, а то зимой мы бы подохли сразу, тут же морозы до сорока градусов бывают. Своими руками дома строили. Сначала кирпичи лепили, знаешь, как это делается? Сейчас научу. Берешь солому, обмазываешь ее глиной и навозом и формуешь блоки, которые потом на солнце сохнут. Воняют, правда, страшно, но на это чего ж смотреть. Мы и не смотрели. Вот дом у нас я сам и построил.
Так что не помню я прошлой жизни, Васька, и ты забудь. Анну забудь. Живи на полную катушку, ты еще молодой, она у тебя еще только начинается. Жена тебе нужна, дети. У нас-то с Магдой, кстати, есть хлопчик. Адя, иди сюда, – позвал он, и из второй комнатки, скрытой за чистой ситцевой занавеской, показался худенький подросток с белой кудрявой копной волос.
– Адя? – переспросил Василий.
– Ну да, Адольф, – рот Генриха перекосила горькая улыбка. – Когда Магда рожала, я как раз в больницу попал, туберкулез у меня открылся. А нас же тут никто иначе чем фашистами и не звал. В общем, выписался я из больницы спустя полгода и обнаружил, что Магда, озлобившись, сына Адольфом назвала. В честь Гитлера то есть.
– Да ты что? – потрясенно прошептал Вася, Магда на кухне еще ожесточеннее загремела ведрами. – Что ж ты его по-другому не переписал? В каком году он родился?
– В сорок третьем.
– Генка, в сорок третьем году назвать сына Адольфом… Когда еще по всей стране похоронки вовсю приходили, и перелом после Сталинграда еще совсем не очевиден был. Зачем???
– Чтобы память осталась. О том, как мы жили все эти годы, – голос Генриха стал вдруг суров и грозен. – Я-то, как видишь, все еще копчу небо, да недолго осталось. – Генрих закашлялся, и Василий с ужасом увидел, что на белоснежном платке, таком же белоснежном, каким всегда было белье в доме у Битнеров, выступила кровь.
– У тебя открытая форма? – спросил он.
– Да, то в больнице, то вот домой отпускают. Сделать уже ничего нельзя. Помру я скоро, Васька. Я ведь за жизнь держался только для того, чтобы тебя увидеть. Знал, что доведется. Ты вот что мне скажи, Анзор жив?
– Жив. Военврач, как я. Только уже полковник. Он после войны в армии остался. Не стал демобилизовываться. Сейчас в Азербайджане, военным госпиталем под Баку командует. Списываемся мы с ним регулярно. Год назад женился, недавно сын у него родился. Гурамом назвали.
– Вот и прекрасно. Это здорово, что он жив, Васька. Я ведь его сокровища Наполеона сохранил.
– Как? – ахнул Василий. – В таких условиях?
– Так что условия, – Генрих снова криво усмехнулся и откашлялся в свой белоснежный платок. – Во все времена главное – это люди, а не условия.
Кряхтя, он встал на колени перед старым разбитым деревянным диваном, пошарил под ним рукой и вытащил самодельный соломенный кирпич, такой же, из каких были сложены стены их домика. С размаху бросил кирпич об пол, да еще для верности наступил на него каблуком. Глина и куски высохшего навоза разлетелись в разные стороны, и взору Василия открылась завернутая в газету тугая колбаска с серебряными монетами с ликом Петра Второго, в прошлой жизни, 22 июня 1941 года, переданная Генриху Анзором.
– Как же тебе удалось их сохранить? – удивленно прошептал Василий. – В блокаду, при депортации? Вас же обыскивали наверняка.
– Обыскивали, да при небольшой смекалке такую колбаску спрятать нетрудно. Мне Анзор поручил ее сберечь, я сберег. Все просто.
– Генка, – Василий в изнеможении опустился на деревянную лавку. – Вы же так тяжело жили все эти годы. Анна в блокаду с голода умерла, отец твой, потом здесь… Что же ты ни одной монеты на продукты не обменял, дурья твоя башка? Разве ж Анзор был бы против?
– Чужое брать не приучены, – отрезал Генрих. – Один раз я, правда, смалодушничал, когда Адька болел сильно. Скарлатина у него была, думали, помрет. И я предложил Магде одну монету на рынок снести. Ух как она меня отчихвостила!
Василий с горечью посмотрел на вошедшую в комнату с чайником в руках Магду, так не похожую на ту хохотушку, на чьей свадьбе с Генрихом он впервые выпил водки и уснул во дворе Битнеров. Поймав на себе его взгляд, Магда мрачно буркнула без тени улыбки:
– На чужом добре свое счастье не построишь. Чужое – оно и есть чужое. Бог дал, Адя и сам поправился.
– Генка, – Василий с нежностью смотрел на своего старого друга. Болезнь и лишения не исказили благородных черт его худого лица. – Я уверен, что за то, что ты сохранил эти монеты, Анзор тебе будет по гроб жизни благодарен. Он про них, думаю, даже и не вспоминает, потому что уверен, что в том горниле, через которое мы все прошли, они уже давно безвозвратно потеряны. Они для него много значат, так что он обрадуется, это точно. Дело даже не в том, сколько они стоят, этого я как раз не знаю. Но для него это память о предках. А для грузин это святое, сам понимаешь.
– Память о предках – святое для любой нации, – с горечью перебил Генрих. – Вот только о трагедии немецкого народа еще много лет нельзя будет говорить вслух. Что с нами сделали, Васька! – он вдруг заплакал. – Мой прапрадед в Питер в 1820 году приехал. А я город, в котором родился и вырос, перед смертью даже не увижу. Я ведь каждую мелочь помню, каждую улицу. И дождь. Помнишь, как мы жаловались, что в Ленинграде все время дождь? А сейчас я на этой раскаленной жаре дышать не могу и все время представляю на своем лице капли ленинградского дождя.
– Генка, – Василий уже все решил и был настроен решительно. – Давай отсыплем часть монет для тебя и твоей семьи. Я знаю Анзора, он не будет против.
– Нет, Вася. Ты заберешь все монеты и при первой же оказии вернешь их Анзору. Если он захочет, то сможет приехать ко мне или к моей семье, если меня уже не будет, и поступить так, как считает нужным. Но брать чужое без спросу мы не будем. Ни ты, ни я.
– Так ты сам их ему отдашь тогда, – упрямо сказал Василий. – Я ему напишу, где ты и как тебя найти. Он приедет, и вы с ним все решите.
– Нет, – Генрих покачал головой и слабо улыбнулся. Улыбка осветила его бледное лицо и даже на минуту разгладила черные тени под глазами. – Нет, Вася. Я, скорее всего, не доживу. Поэтому ты увезешь монеты с собой. И не о чем тут больше говорить.
Поезд шел через казахстанские степи. Лежа на верхней полке, Василий снова бездумно смотрел в окно, но ничего не видел. Перед глазами стояло худое лицо Генриха с больными, яростно горящими глазами. В ушах звенел его голос: «Что же они с нами сделали!»
Больше Василий Истомин никогда не видел своего друга. Генрих Битнер умер от легочного кровотечения спустя пять месяцев после визита Василия в Казахстан. Об этом его уведомила телеграммой Магда. Адрес он оставил Генриху, перед тем как уехать.
– Ты все там же живешь? – спросил друг, мельком взглянув на бумажку.
– Да. – Вася вздохнул, чувствуя почему-то нечеловеческую усталость. – Родительский дом женщине одной отдали. Вдове фронтовика. Ее Верой зовут. Я у нее и живу. С ней, – поправился он и, видя понимающий взгляд друга, добавил: – Она хорошая. Старше меня сильно, да это не важно. Я, когда о смерти Анны узнал, замерз весь внутри. А возле нее пусть немного, но теплее. Дочка у нее опять же, Иринка. Четырнадцать лет уже. И вопросов ко мне меньше. Молодой здоровый мужик не должен бобылем жить. Подозрительно это.
– Да не оправдывайся ты, – тихо сказал Генрих. – Я же все понимаю. Не каменный.
По адресу Веры и прислала телеграмму Магда и больше не ответила ни на одно его письмо. Как будто за какие-то неведомые грехи просто вычеркнула из жизни.
Глава 5. Миг между прошлым и будущим
Настоящий мужчина либо уже женат, либо слишком занят работой.
Жюльетт Греко
Наши дни
На похороны Вахтанга Василиса не пошла. Понимала, что не по-людски это – не попрощаться с человеком, которого ты когда-то любила, но пересилить себя не смогла. Вахтанг – подвижный, стремительный в движениях, озорной и непоседливый Вахтанг – не мог ассоциироваться с лежащим в гробу телом. Она хотела, чтобы в памяти он остался именно таким, каким был – с бьющей через край энергией и неукротимым желанием жить.
В местной газете «Курьер», которая всегда была в курсе городской жизни и громких скандалов, писали, что на похороны должны приехать родители погибшего. Вася вспоминала, как он рассказывал про них – с любовью и в то же время с легкой иронией. Ей так и не довелось познакомиться с ними воочию, и видеть этих достойных людей, двух профессоров, согнутых непосильным горем, не хотелось так же сильно, как и видеть стоящую у гроба жену Вахтанга.