Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль Сорокин Владимир
Улыбаясь, Барвицкий осмотрел три висящие рядом с входом картины, обошёл группу столпившихся возле «Дороги жизни» и, ища глазами, двинулся к Самотееву.
Иван Трофимыч шагнул из толпы учеников навстречу.
Барвицкий был в элегантном сером костюме, остренькая седенькая бородка упиралась в бежевую водолазку, очки радостно поблёскивали.
Переговаривающиеся ученики смолкли, повернулись.
Барвицкий подошёл к Самотееву:
— Поздравляю, Ваня.
— Спасибо, Феликс.
— Всё — потрясающе. Просто глаза открыл мне.
— Да что ты, что ты… так, работа как работа…
— Нет, Ваня. Это не просто так. Потрясающее искусство… И вот пусть оно будет так же вечно и живо, как эти цветы… так же свежо…
Он протянул гвоздики.
— Спасибо, Феликс, спасибо…
Часто заморгавший Самотеев взял цветы и побледнел, замерев над ними. Гвоздики были пластмассовые.
Барвицкий усмехнулся:
— Козьма Прутков сказал: если хочешь быть гением — будь им. Будьте гением, Иван Трофимович. Ваши картины в Лувр просятся. В галерею Тейт. В Прадо! Экий матёрый человечище! Посмотрите на него, как он скромен и возвышен!
Дрожащие пальцы Самотеева мяли пластиковые стебли:
— Негодяй… гадина…
Он шагнул к Барвицкому, но тот боком заспешил к двери:
— Малюй дальше, лакировщик! Бабу с веслом ещё не написал? Пионера с горном? Трудись!
Самотеев шёл на него:
— Сволочь…
Барвицкий лавировал между онемевшими посетителями:
— Золотые рамки не заказал ешё?
Самотеев кинул в него гвоздики.
Со слабым треском они попадали на пол.
— Он мне ещё в Суриковском завидовать начал, — со вздохом проговорил Иван Трофимыч, разрезая норму вдоль, — хотя он был намного талантливей. Особенно в рисунке. На третьем курсе мы в Ялту на практику поехали, море писали. Ну и три моих этюда в пример поставили. А раньше только он в фаворе был. Ну и началось…
Самотеев посыпал обе половинки зеленью, сложил и стал есть.
Горохов и Старостин сидели напротив.
— А потом в Союз меня раньше приняли. И первая персональная тоже у меня раньше, чем у него, была. Он там был, придрался к пустяку и наговорил гадостей, как сегодня. Патологически завистливый человек. И по-моему, не совсем нормальный уже. На творчестве это быстро сказалось. Пишет ужасно. Он хотел тоже Горького написать, как и я. Но что из этого вышло — вы видели, наверно.
Горохов кивнул.
— И сейчас… гвоздики эти… — Самотеев грустно улыбнулся. — А я тоже хорош… расстроился, орал что-то. Надо было просто посмеяться. А вышло, что он надо мной посмеялся…
— Да что вы, Иван Трофимыч, это он над собой посмеялся. Лицо свое показал. У него и учеников не осталось.
— Да я слышал.
— Крылов ушел, Дроздецкий тоже, Рая Гликман ушла…
Самотеев кивнул:
— Ну и поделом ему. Сам виноват.
— Сам.
— Сам, конечно.
Самотеев отправил последний кусочек в рот и вытер слегка запачканные руки салфеткой.
— Тёть Кать, а вы? — Георгий остановил у рта вилку с насаженным опёнком.
— Кушай, кушай, я после, — улыбнулась Екатерина Борисовна.
— Да чего ж после, я что, как хам, есть буду, а вы смотреть?
— Ешь, Жора, я не хочу, ей-богу. Я в четыре отобедала.
Георгий сунул в рот опёнок, отломил хлеба:
— Все равно неудобно как-то… у нас вон никогда поодиночке не садятся. И в Астрахани, и здесь — всё равно. Всем семейством.
— Так у вас же семья — восемь человек! А я одна на весь этаж.
— Как на весь?
— Так на весь. Зворыкины за границей.
— Это переводчик который?
— Да. А Мамонтовы с юга не вернулись ещё.
— Ясно…
Георгий налил вторую стопку, выпил.
Екатерина Борисовна поставила перед ним сковороду жареной картошки:
— Вот, наворачивай. Норму как следует заесть надо. Чтоб ни запаха, ничего… Отец мой покойный квасом запивал. А после водки и поест поплотней…
Георгий принялся за картошку.
Екатерина Борисовна взяла со стола пакетик из-под нормы, скомкала, кинула в мусоропровод.
Чайник закипел, вода побежала из-под крышки.
Екатерина Борисовна выключила его.
— Тёть Кать, а тётя Наташа с вами до последнего жила? — не поднимая головы, спросил Георгий.
— До самой больницы. Потом-то три месяца в больнице, и всё. Быстро у неё. Рак — он быстрый.
Она вздохнула, вытерла руки о фартук и села напротив.
Георгий налил стопку:
— Я вот одного понять не мог — как это она снайпером, на фронте… Маленькая такая.
— Да. А тогда она вообше крохотной была, тонюсенькая. В сорок втором провожали её, прям как девочка. Две косички и шинель до пят. Ревела я тогда белугой…
— И она девяносто два фрица ухлопала?
— Да. Девяносто два. Офицеров штук двадцать. Одного, говорит, не то майора, не то подполковника. С крестом, старого такого. Грузного. В грудь ему пустила, а он будто пьяный — улыбнулся и сел. Сидит и улыбается. А потом повалился.
— А вернулась в сорок пятом?
— Да.
Георгий выпил, закусил опятами.
— Я вот, тёть Кать, до сих пор жалею, что не видел, как вот она там с наградами в кителе. Ну она ведь на День Победы надевала?
— Надевала. А ты правда не видел?
— Ни разу!
— И наград не видел?
— Только на похоронах. Несли когда. А так — нет.
Екатерина Борисовна встала, пошла в комнату:
— Идём покажу.
Георгий проглотил опёнок, двинулся за ней.
Екатерина Борисовна открыла старый платяной шкаф, сдвинула в сторону висящие на плечиках платья и пальто, вынула обёрнутый марлей китель:
— Держи.
Георгий принял вешалку, Екатерина Борисовна сняла марлю.
Китель был увешан медалями. На правой стороне лепились два ордена.
Георгий присвистнул:
— Здорово.
Екатерина Борисовна поправила завернувшийся борт и отошла, сложив руки на животе:
— Вот, Жора. Китель Наташин.
Георгий рассматривал медали. Пахнущий нафталином китель качался у него в руках:
— За Победу… За Берлин… а это… Варшава… а ордена. Ух ты!.. Красной Звезды и Красного Знамени. Здорово.
Он потрогал китель:
— И что, она капитаном вернулась?
— Капитаном. Чуть майора не дали.
— А ушла?
— Лейтенантом, кажется. Сразу после училища.
Екатерина Борисовна взяла у него китель, поднесла к окну.
Георгий провёл ладонью по линялой спине и задержал руку.
— А это что?.. Внутри там что-то…
— Аааа… — она улыбнулась, сунула руку за отворот, — это норма Серёжина…
Она осторожно вынула из внутреннего кармана кителя грубый бумажный пакет, передала Георгию.
На пакете было оттиснуто красным:
НОРМА
Пакет был надорван. Георгий заглянул внутрь:
— Норма… надо же…
Екатерина Борисовна вздохнула:
— Да. Это в сорок третьем. Когда убили его под Сталинградом, то есть не убили, ну, ранили тяжело, а в госпитале он и умер. А друг его, Иванютин, и передал Наташе. Они ведь с ней перед самой войной расписались. А норму он Наташе передал, Иванютин. Ещё карточки остались, письма. И норма. Вот…
Она положила китель на диван и стала укутывать марлей.
— А можно норму посмотреть, тёть Кать? — Георгий вертел в руках пакет.
— Смотри, чего там…
Он вытряхнул норму на ладонь. Она была чёрная и твёрдая.
— Да… во какая…
— Не то что теперь, правда?
— Конечно.
Теперь и пакетик аккуратненький, жаль выкидывать, и сама-то свежая, как масло.
Георгий разглядывал норму:
— Тёть Кать, а интересно, кто им нормы поставлял тогда? В войну?
Екатерина Борисовна понесла спелёнутый китель к шкафу:
— Да по-разному. Детдома эвакуированные, детсады. А иногда и просто — тыловики.
— Понятно.
Георгий постоял, потом качнул плечами:
— Тёть Кать, а вот если… ну… А вот нельзя немного попробовать? Всё-таки ж интересно… какая она была…
Екатерина Борисовна повернулась, подумала и кивнула:
— Да попробуй. Чего уж там. Ножом отщипни маленько да попробуй… А вообще-то погоди, она ведь засохла вся. Её над паром надо или в кипяток.
— Точно! Я кусочек отломлю — и в кипяток!
Минут через сорок Георгий осторожно подвёл ложку под разбухший кусочек нормы и вынул его из помутневшей воды.
Екатерина Борисовна мыла тарелки.
Георгий понюхал кусочек, лизнул:
— Что-то запаха никакого, тёть Кать…
— Милый мой, так сколько времени прошло. Ещё бы.
Георгий отправил содержимое ложки в рот, пожевал и проглотил.
Екатерина Борисовна, вытирая сковороду, смотрела на него:
— Ну как?
Георгий пожал плечами:
— Не знаю… что-то непонятное. Пересохла, конечно, странный вкус…
Екатерина Борисовна усмехнулась:
— Какой странный? Такая же норма.
— Не совсем. Привкус какой-то. Не похожий…
— Ну так мы и жили не похоже, что ж удивляться. Вы ж над модами нашими смеётесь, а они-то как раз и возвращаются. Вот как.
— А я никогда не смеялся. Просто привкус странный.
— Бог с ним, с привкусом. Главное — норма.
— Открой хоть окно, что ли! — Денисов зло посмотрел на жену. — Вонища, чёрт знает…
Светлана Павловна отодвинула тюлевую занавеску, стала открывать окно. Денисов склонился над нормой, понюхал:
— Господи… мерзость какая… откуда они такую вонючую берут?..
— Это из интерната Первомайского, откуда ещё.
— Гадость какая… чёрные комки какие-то…
— Ты нос зажми да проглоти. В первый раз, что ль, ешь?..
Из окна потянуло гарью.
Светлана Павловна села на диван, взяла вязание.
Денисов зажал нос, быстро запихнул норму в рот и стал натуженно жевать.
Норма не помещалась во рту, лезла из губ. Денисов вдавил её ладонью назад, глухо икнул, вскочил и наклонился над столом. Его вырвало нормой и только что съеденным обедом.
— Боже мой! Женя! — Светлана Павловна бросила спицы. — Ну что ты!
Денисов сплюнул, тяжело выдохнул, отходя из залитого рвотой стола:
— Фуууу… сука… гадина…
— Иди воды попей! Куда ты торопился-то?! Зачем всю?!
— Да отстань ты!
— Пополам бы разрезал да съел.
— Отстань.
Он скрылся на кухне.
Светлана Павловна подошла к столу подняла край скатерти, с которой текло на пол, загнула и положила на лужу.
Тарелка, ложка, роговые очки Денисова и свежая «Вечёрка» были залиты розоватой, остро пахнущей жижей. Куски нормы торчали из неё.
— Борщ такой… курятина… всё пропадом…
Она осторожно подняла очки, стряхнула.
Денисов вышел из кухни, вытирая рот полотенцем.
— Что ж теперь делать? — спросила жена, уходя мыть очки.
— Сухари сушить, — огрызнулся Денисов и тяжело опустился на диван.
Задетый им клубок покатился по полу.
Жена вернулась, положила очки на тумбочку. Денисов угрюмо посмотрел и отвернулся.
— Ну что, не выкидывать ведь, Жень?
— Давай выкидывай.
— Ну чего ты злишься? Что, я виновата?
— Я виноват! Накормила обедом, тоже мне…
— Так ты ж сам просил!
— Просил, просил… ничего я не просил. Суёшь вечно…
— Просил, не ври!
— Ладно, отстань.
— Ну что отстань? Что с нормой делать?
— Что хочешь, то и делай.
Помолчали.
Потом Светлана Павловна вздохнула, сходила за чистой тарелкой, выбрала на неё куски нормы и унесла на кухню.
Денисов сидел, играя вторым клубком.
Светлана Павловна вымыла под краном разваливающиеся куски, сложила в тарелку и, вернувшись, поставила на диван рядом с Денисовым:
— Вот и делай что хочешь.
Денисов равнодушно посмотрел на норму.
Светлана Павловна принесла таз и тряпкой стала сливать в него рвоту:
— Целый день с двенадцати готовила, старалась… на тебе… чего, спрашивается, торопился?
Денисов тронул пальцем лежащую на тарелке норму, брезгливо поморщился:
— Слушай, унеси её к чёрту.
— А есть?
— Пушкин съест.
— Женя, ну хватит тебе.
Убрав рвоту, она подняла клубок, забрала другой у Денисова и села вязать.
Он встал, включил телевизор.
Шла программа «Время». Диктор рассказывал о ливанских сепаратистах.
Денисов повернул ручку. По четвёртой программе шёл спектакль «Лес». Карп выносил Несчастливцеву рюмку водки. Играющий Несчастливцева Ильинский потопал ногами, что-то станцевал и выпил рюмку.
Денисов усмехнулся и снова переключил на «Время».
Женщина-диктор, чуть склонив завитую голову, говорила о новом премьер-министре Индии.
Денисов сел на диван.
Жена вязала, изредка поглядывая в телевизор.
Международные события кончились, и оба диктора, чуть улыбаясь, заговорили о новом театральном сезоне в Москве.
— Надо бы Сотсковой позвонить, — не поднимая головы, проговорила Светлана Павловна.
— Насчёт билетов?
— Ага. Сто лет в театре не были.
— Позвони.
