Последний год Достоевского Волгин Игорь

«Когда, – продолжает Анна Григорьевна, – я предложила ему по совету Кошлакова нанять студента для присмотра за ним, он согласился, но говорил: “Как я вас разоряю…” И ещё: “Сколько на меня истратили”».

Он боится, что если болезнь затянется, он станет непосильным бременем для семьи.

Проследим далее записи в тетради Анны Григорьевны.

«Меня бы теперь хоронили». Сердился насчёт чаю. «Это раздражительность. Попроси, чтобы он приехал (Кошлаков). Видишь, не удерживай».

«Меня бы теперь хоронили» – то есть на третий день, если бы первое горловое кровотечение закончилось смертельным исходом. «Сердился насчёт чаю» – это его вечная претензия, что чай слишком крепко или слишком слабо заварен (недаром любил заваривать сам). И тут же извинение – в форме не очень лестной самооценки: «Это раздражительность».

«В день смерти беспокоился о печке, хорошо ли её закрыли, пусть Марья придёт. “Ты ещё не пообедала?”»

Последние его поступки, жесты, слова – всё обыденно, просто; ничего «для истории».

«Читала “Новое время”, вторник»[1189], – записывает Анна Григорьевна. Газета извещала о том, что к генералу Скобелеву, две недели назад захватившему в прикаспийских степях укрепление Геок-Тепе, подошли свежие силы. Сообщалось также, что представители великих держав в Константинополе, обсуждавшие греко-турецкий вопрос, «разошлись без всяких результатов»[1190].

«Недружелюбно встретил незнакомого доктора», – записывает Анна Григорьевна: как и следовало ожидать, приехавший А. А. Пфейфер не сумел расположить подозрительного, не доверяющего «чужим» врачевателям пациента…

«Прочти “Новое время”, что сказано обо мне», два раза, не скучал. «Конец, конец, зальёт. Если б моя прежняя мнительность…»[1191]

Он просит прочесть «Новое время» за среду, 28 января: здесь как уже сказано, – первое печатное известие об его болезни. Оно гласило:

«В сообщаемой сегодня программе Пушкинского вечера читатели не найдут возвещённого прежде имени Ф. М. Достоевского. Он сильно занемог вечером 26 января и лежит в постели. Люди, ещё так недавно попрекавшие его тем, что он слишком часто принимает овации на публичных чтениях, могут теперь успокоиться: публика услышит его не скоро. Лишь бы сохранилась для русского народа дорогая жизнь глубочайшего из его современных писателей, прямого преемника наших литературных гениев!»[1192]

Он не был избалован такими оценками. Можно было попросить Анну Григорьевну прочитать текст «два раза» – и при этом не скучать.

Между тем повышенная тональность в заметке «Нового времени» предвещает уже близкие некрологи.

В том же номере газеты сообщалось, что парижская палата депутатов продолжала прения о восстановлении разводов. Испанский кабинет подал в отставку. Застрелился командир пензенского полка полковник Муромцев. Блистательная Порта не разрешила учреждения европейских колоний в Палестине.

Всё шло своим чередом.

«Я поздравила его с принятием Св. тайн, – записывает Анна Григорьевна, – но он сказал, что ещё не причащался, сомневался и спросил священника, хорошо ли он сделал, что причастился, а вдруг выздоровеет»[1193].

К какому дню относится эта запись? Анна Григорьевна утверждает, что визит священника состоялся вечером 26 января. Но из приведённого текста как будто следует, что больной принял причастие не сразу, а лишь после некоторых колебаний. Всё это могло происходить в один вечер – 26-го. Однако в письме Е. А. Рыкачёвой от 29 января сказано: «Третьего дня он причащался…» М. А. Рыкачёв пишет ещё определённее: «27-го он приобщился к тайне…»[1194] Можно, следовательно, предположить, что либо священника пригласили не сразу, а только на второй день, либо (что вероятнее) – он посещал Достоевского дважды.

…Когда умирающий Толстой лежал в доме начальника станции в Астапове, весь мир затаив дыхание ждал, как разрешатся его отношения с Богом (с «официальным», разумеется). Святейший синод и департамент полиции слали телеграммы; в Астапово срочно направлялись священнослужители высокого ранга. Толстой не принял никого: он умер нераскаянный и отлучённый[1195].

Смерть Толстого – по своему драматизму и даже по внешней обстановке – событие эпического масштаба. Современники недаром говорят, что газеты раскупались тогда на улицах, как в день объявления войны. Толстой покидает этот мир, «хлопнув дверью»: громовое эхо ещё долго раскатывается над землёй…

Достоевский умирает, можно сказать, банально – благословив домашних и приведя в относительный порядок свои имущественные и религиозные дела. Он отдаёт Богу богово: спешит неукоснительно исполнить предписываемые церковью обряды, не придавая, впрочем, этому акту какого-либо исключительного смысла. В его поступках нельзя усмотреть ни бунта, ни показного смирения. Всю жизнь мучительно выяснявший отношения с Богом, умирая, он делает всё как положено. Исповедующий религию «серых зипунов», он не хочет выделяться из этого большинства.

Толстой покидает Ясную Поляну в разгар великих страстей, разыгравшихся вокруг истории с завещанием, – истории, в которую оказались втянутыми десятки людей и которая по своим «сюжетным ходам» напоминает захватывающий детектив.

Достоевский не оставляет никакого формального завещания. Его наследство не столь значительно, чтобы вызывать страсти. И тем не менее кое-какие движения у одра умирающего имели место.

По словам Анны Григорьевны, «очень волновался» пасынок Достоевского П. А. Исаев. Он повторял всем – «знакомым и незнакомым, что у “отца” не составлено духовного завещания и что надо привезти на дом нотариуса, чтобы Фёдор Михайлович мог лично распорядиться тем, что ему принадлежит»[1196]. Однако профессор Кошлаков якобы воспротивился этим намерениям: он полагал, что подобная деловая сцена может вызвать волнение и погубить больного.

Так говорит Анна Григорьевна, не питавшая, как известно, особых симпатий к Павлу Александровичу. Однако из письма Рыкачёвой вырисовывается несколько иная картина: «Анна Григорьевна и дети плачут и волнуются… мне никто не мог ничего толком сказать, так как все суетились. Один пасынок Фёдора Мих<айловича> отличался спокойствием и всех успокаивал»[1197].

Возможно, именно тогдашнее спокойствие 33-летнего Павла Александровича и вызвало у Анны Григорьевны ретроспективное раздражение. Конечно, ей не могли нравиться претензии сомнительного родственника. Она вразумительно объясняет, что ни в каком духовном завещании не было надобности, ибо ещё в 1873 году её муж подарил ей литературные права на все свои произведения, а те несколько тысяч рублей, которые «Русский вестник» остался им должен и которые составляли их единственный капитал, по праву принадлежат ей и детям.

Павел Александрович непременно желал войти к больному, и, когда доктор его не пустил, стал заглядывать в щёлку. «Фёдор Михайлович заметил его подглядывания, взволновался и сказал: “Аня, не пускай его ко мне, он меня расстроит!”»[1198]

В черновой тетради записано так: «Не хотел звать Пашу, качал головой, чтоб тот не смотрел в щёлку. Позвал Пашу, рассердился и отдёрнул руку, когда тот её поцеловал».

Может быть, в данном случае недовольство больного было вызвано не всем известным легкомыслием Павла Александровича, а, напротив, его излишней деловитостью – неуместным стремлением оформить свои права?[1199]

Но вот ещё запись в тетради Анны Григорьевны, которая как будто свидетельствует о том, что волновался не только П. А. Исаев: «“Все деньги твои”. Нотариус подписал повестки, подписал доверенность (“как бы не обидеть детей”)»[1200].

Возможны два предположения. Либо был составлен (причём по инициативе самой Анны Григорьевны) какой-то заверенный нотариусом формальный акт («доверенность»), закрепляющий все наследственные права за супругой завещателя, либо здесь имеется в виду старый, 1873 года, документ.

«Как бы не обидеть детей»: то есть, разумеется, детей уже взрослых, достигших совершеннолетия.

В январе 1881 года Феде было девять лет, Любе – одиннадцать.

В последние часы он несколько раз шептал: «Зови детей». «Я звала, муж протягивал им губы, они целовали его и, по приказанию доктора, тотчас уходили, а Фёдор Михайлович провожал их печальным взором»[1201].

В эти дни он призывает их неоднократно, просит любить и не оставлять мать.

«Анна Григорьевна и Лиля страшно плакали, когда выходили по временам от дяди», – пишет Е. А. Рыкачёва. «Лиля, – дополняет М. А. Рыкачёв, – была в ужасном волнении и удивительно всё понимала. “Папочка, папочка, всегда я буду помнить, что ты мне говоришь, всю жизнь мою ты будешь как бы при мне”»[1202].

Через много лет Л. Ф. Достоевская следующим образом попытается передать слова отца – так, как она тогда их запомнила: «Если бы вам даже случилось в течение вашей жизни совершить преступление, то всё-таки не теряйте надежды на Господа. Вы его дети; смиряйтесь перед ним, как перед вашим отцом, молите его о прощении, и он будет радоваться вашему раскаянию, как он радовался возвращению блудного сына»[1203].

На смертном одре он говорит детям не о счастливой и безмятежной жизни – он предупреждает их о возможном грехе и падении и умоляет не отчаиваться и не терять веры в искупление, помнить, что и в последней крайности нельзя отказываться от надежды. При этом изо всех библейских сюжетов он выбирает именно тот, который вполне отвечает духу его творений.

Замечено, что всё творчество Достоевского есть развёрнутая метафора притчи о блудном сыне.

За два часа до кончины он просит отдать девятилетнему Феде своё Евангелие.

Конец

Если воспоминания Анны Григорьевны о событиях последних дней логичны, стройны и последовательны, то черновые записи её о тех же днях беспорядочны, кратки и не всегда поддаются расшифровке.

«Просил зубы вымыть, завёл часы, причесался, зачем я не в ту сторону… “Ты спишь? – Нет, до свидания, я тебя люблю. – И я также”… Виноград алмерийский и клюква в сахаре; киевское варенье, чулки, панталоны. “Это была лишь раздражительность… Какая мучительно длинная ночь, только теперь я понял, что ещё кровотеченье, и я могу умереть. Дай ему сигару”»[1204].

Публикатор этой записи полагал, что «дай ему сигару» относится к доктору. Из письма Е. А. Рыкачёвой следует другое: «Когда ему сказали, что пришёл Майков, он выразил желание видеть его – ведь они всегда были друзьями, Майков взошёл на минутку; дядя пожал ему руку и сказал: “Анна Григорьевна, дай ему сигару”, – что и было исполнено, и тотчас же Майков вышел, боясь волновать больного»[1205].

«Дай ему сигару» – прощальный жест, проявление мужской приязни, последнее, что он может сделать для своего старинного приятеля.

Анна Григорьевна сообщает, что Майков некоторое время говорил с Достоевским, «который отвечал шёпотом на его приветствия»[1206]. Согласно другому источнику, Майков провел у постели больного всё предобеденное время: «Разговоров не было, потому что больному было строго запрещено говорить»[1207].

В пятом часу Майков уехал домой – обедать.

Очевидно, после отъезда Майкова и был продиктован ответ («бюллетень») на упомянутый запрос графини Гейден: разумеется, тоже шёпотом.

«Около семи часов у нас собралось много народу в гостиной и в столовой, – пишет Анна Григорьевна, – и ждали Кошлакова, который около этого часа посещал нас. Вдруг безо всякой видимой причины Фёдор Михайлович вздрогнул, слегка поднялся на диване, и полоска крови вновь окрасила его лицо»[1208].

Ему стали давать кусочки льда, но кровотечение не прекращалось. Вернулся Майков – с женой. Она, не дожидаясь Кошлакова, бросилась на поиски знакомого доктора. Достоевский был без сознания.

Это была агония.

Анна Григорьевна: «…Дети и я стояли на коленях у его изголовья и плакали, изо всех сил удерживаясь от громких рыданий, так как доктор предупредил, что последнее чувство, оставляющее человека, это слух, и всякое нарушение тишины может замедлить агонию и продлить страдания умирающего»[1209].

Любовь Фёдоровна: «Странный шум, напоминающий клокотание воды, слышался в горле умирающего, его грудь вздымалась, он говорил быстро и тихо, но слов нельзя было понять. Постепенно дыхание становилось тише, слова стали реже»[1210].

Анна Григорьевна: «Я держала руку мужа в своей руке и чувствовала, что пульс его бьётся все слабее и слабее… Приехавший доктор Н. П. Черепнин мог только уловить последние биения его сердца»[1211].

Было 28 января 1881 года: восемь часов тридцать восемь минут.

Лучшая повесть Болеслава Маркевича

«Я вынул часы: они показывали 8 ч. 36 м.»[1212], – пишет один из присутствовавших, внося двухминутную поправку в исчисления Анны Григорьевны.

Человек, вынувший часы и засёкший минуты смерти, был писатель Болеслав Маркевич.

Автор антинигилистических романов, печатавшихся у Каткова, почти ровесник Достоевского, он никогда не был к нему близок и не вызывал у него особых симпатий. Он ни разу не бывал в его доме и попал туда впервые («как бы для усиления моего горя», – замечает Анна Григорьевна) минут за сорок до кончины хозяина (выполняя просьбу графини С. А. Толстой – узнать о здоровье больного). Анна Григорьевна говорит, что, зная Маркевича, она опасалась, «что он не удержится, чтобы не описать последних минут жизни моего мужа»[1213]. Она оказалась права: Маркевич не удержался. 1 февраля в «Московских ведомостях» появилась его статья: «Несколько слов о кончине Ф. М. Достоевского».

Болеслав Маркевич был плохим беллетристом. Он обожал мелодраму. Его описание последних минут Достоевского составлено в основном по методу «графиня побледнела». Но, к сожалению, у нас нет других внесемейных источников. Поэтому, стараясь опустить надрыв, приведём отрывки, на наш взгляд, заслуживающие некоторого доверия.

«Ещё стоя на площадке лестницы, я уже слышал сквозь эту дверь какой-то странный гул. Кто-то быстро отворил её и рванулся мне навстречу. “Доктор, скорее, скорее!” – стенящим голосом вскрикнул какой-то молодой человек (П. А. Исаев? – И.В.). Я не успел ответить, как в переднюю вылетела десятилетняя белокурая девочка с раздирающим криком: “Господин доктор, Бога ради, спасите папашу, он хрипит!” – “Я не доктор”, – растерянно с внезапным уже ужасом проговорил я. В эту минуту в ту же переднюю вышел бледный, с лихорадочно горевшими глазами Ап. Ник. Майков: “Ах, это Вы…”»

Пожалуй, самое достоверное место во всей статье – это изображение умирающего:

«Во глубине неказистой, мрачной комнаты, его кабинете, лежал он, одетый, на диване с закинутой на подушку головой. Свет лампы или свеч, не помню, стоявших подле на столике, падал плашмя на белые, как лист бумаги, лоб и щёки и несмытое тёмно-красное пятно крови на его подбородке. Он не «хрипел», как выразилась его дочь, но дыхание каким-то слабым свистом прорывалось из его горла сквозь судорожно раскрывшиеся губы. Веки были прижмурены как бы таким же механически-судорожным процессом поражённого организма… Он был в полном забытьи».

Далее следуют экстатические подробности: жена (которую Маркевич упорно именует Марьей Григорьевной), бьющаяся «в безумном отчаянии», дочь «в отчаянном порыве» хватающая автора статьи за руки и истерически восклицающая: «Молитесь, прошу вас, молитесь за папашу, чтобы если у него были грехи, Бог ему простил!» и т. д. и т. п. «О, кого я теряю, кого я теряю!» – причитает упавшая в кресло Анна Григорьевна. «“Кого теряет Россия!” – невольно и одновременно вырвалось у нас с Майковым», – строго добавляет Маркевич.

Наконец явился долгожданный доктор (Н. П. Черепнин). Он «поспешно прошёл в кабинет, велел открыть форточку, потребовал пульверизатор и потребовал настоятельно, чтобы его оставили одного с пасынком Фёдора Михайловича».

Через несколько минут доктор вышел от умирающего. «Что, конец!» – вскрикнула несчастная женщина, вскакивая конвульсивно с места… – «Не кончено ещё… но кончается…»

Все проходят в комнату умирающего; жена и дети молча опускаются на колени. Тут Маркевич приводит подробность, отсутствующую в других источниках: «Вошёл священник, шёпотом начал отходную…»

У его постели – Анна Григорьевна с детьми, её мать, Майков с супругой, Б. Маркевич, П. Исаев, возможно, другие родственники, доктор, священник…

Б. Маркевич: «Доктор нагнулся к нему, прислушался, отстегнул сорочку, пропустил под неё руку – и качнул мне головой. На этот раз всё было действительно “кончено”»[1214].

Маркевич вынул часы.

Судьба Александра Баранникова

Маркевич вынул часы: время теперь начинает течь по-иному. Но попробуем перевести стрелки на несколько оборотов назад. Вернёмся к ночи с воскресенья на понедельник – с 25 на 26 января 1881 года.

Такое отступление необходимо.

Ибо той же ночью, когда, согласно Анне Григорьевне, у её мужа случилось первое кровотечение, в квартире номер одиннадцать, расположенной на одной лестнице с квартирой номер десять, где обитал Достоевский, был произведён обыск и оставлена полицейская засада.

В квартире номер одиннадцать проживал член Исполнительного комитета «Народной воли» Александр Иванович Баранников.

Нас интересуют три вопроса: 1) был ли Достоевский знаком с Баранниковым; 2) знал ли о том, что происходит у соседа; 3) имел ли какую-нибудь прикосновенность к событиям этой ночи.

Сразу же оговоримся: никаких бесспорных документальных данных, позволяющих утвердительно ответить хотя бы на один из этих вопросов, пока не существует.

Существуют предположения. Но прежде, чем перейти к последним, необходимо хотя бы кратко ознакомиться с биографией Баранникова, вернее – с образом его жизни и деятельности.

«Он не носил черт аскетического образа революционера, – пишет его знаменитый товарищ по революционному подполью Вера Фигнер. – Им владел сильный инстинкт жизни, которую он понимал лишь в полноте её. В ней он хотел всё испытать, всё изведать; взять всё, что она может дать и что он от неё может взять»[1215].

Судьба Баранникова поистине фантастична.

Его отец был военным; он служил в Эриванском лейб-гренадерском полку близ Тифлиса. Женившись на грузинке и выйдя в отставку, он вернулся на родину – в уездный город Путивль Курской губернии, где и умер, когда сыну было пять лет.

Баранников рос в провинциальной дворянской семье среднего достатка вместе с двумя сёстрами и братом.

Соседями Баранникова в Путивле была семья Михайловых. Один из столпов «Народной воли» («хозяин» организации), легендарный Александр Дмитриевич Михайлов – товарищ его детских игр и друг на всю его недолгую жизнь.

Баранников окончил военную гимназию в Орле и, уступая настоятельным требованиям домашних, вынужден был поступить в 1-е военное (Павловское) училище в Петербурге.

Дальше начинается невероятное.

Баранников инсценирует самоубийство. Он отсылает письмо своему ротному командиру, где, указывая на тяжёлый душевный разлад, объявляет о своём намерении расстаться с жизнью. Оставив на берегу Невы (по другим источникам – у проруби) военное платье, он на долгие годы исчезает из поля зрения своих родных и начальства.

«Такой решительный шаг его очень всем нам понравился, – вспоминает Л. Дейч, – да и вообще он производил чрезвычайно симпатичное впечатление»[1216].

Восемнадцатилетний Баранников уходит в революцию.

Он становится нелегалом. С весны 1876 года он скитается по югу России: работает косарем, батраком, грузчиком, рыболовом. Но «хождение в народ» не оправдывает надежд радикальных народолюбцев. В лучшем случае народ безмолвствует. Пробыв недолгое время в Астрахани в качестве молотобойца («что, – замечает его биограф, – соответствовало его недюжинной физической силе»[1217]), Баранников вскоре возвращается в Петербург.

Летом 1877 года с одной из групп землевольцев он вновь отправляется на Волгу, в Нижегородскую губернию. После разгрома группы ему удаётся ускользнуть от ареста. Ему вообще везло: играя важную роль во многих рискованных предприятиях, он ни разу не был задержан – и так до самого конца.

В том же 1877 году Баранников объявляется в Черногории, ведущей неравную борьбу за своё освобождение. Он сражается против турок в качестве русского добровольца (с целью, как он заявил позднее, на следствии, «ознакомиться поближе с условиями борьбы мелких партизанских отрядов с регулярными войсками и приобретённые там познания употребить с пользою в минуту народного восстания на родине»[1218]). Иными словами, участвует в том самом добровольческом движении, за которым пристально следил и которое горячо поддерживал в своём «Дневнике писателя» Достоевский (разумеется, не ведавший об указанных Баранниковым целях).

В 1878 году Баранников возвращается в Россию.

В январе он намеревается мстить генерал-адъютанту Трепову – за Боголюбова: его опережает Засулич. В июле под Харьковом он вместе с товарищами, переодетый в офицерскую форму, нападает на конвой, сопровождавший одного из осуждённых землевольцев. Отбить заключённого не удаётся, и он уходит, ранив конвоира. 6 августа он, как уже говорилось, прикрывает огнём Кравчинского, всадившего кинжал в шефа жандармов Мезенцова: испугавшись выстрела, Варвар понёс так, что стрелявший только благодаря своей громадной физической силе сумел ухватиться за дрожки и спастись.

Он живёт по чужим паспортам и под чужими фамилиями; его знают как Тюрикова и Кошурникова; его партийные клички – «Порфирий» и «Семён».

Летом 1879 года он принимает участие в воронежском и липецком съездах «Земли и воли». Сразу же после возникновения «Народной воли» он становится одним из деятельнейших членов её Исполнительного комитета.

Осенью 1879 года Баранников (вместе с казнённым впоследствии Пресняковым) доставляет в Одессу около трёх пудов динамита: ожидался царский проезд. Августейший путешественник избрал другой маршрут. Тогда Баранников переселяется в Москву, где оказывается среди тех, кто подводит минную галерею длиной 41 метр под полотно Московско-Курской железной дороги. Последовавший 19 ноября взрыв выводит из строя свитский поезд (см. главу «Портрет с натуры» – с. 75–93).

Летом 1880 года (во время «затишья») четыре гуттаперчевые подушки, содержащие в себе семь пудов динамита, опускаются в воду Екатерининского канала близ Каменного моста. Концы проводников выводятся на плот, где устраивается прачечная. Во время проезда государя один из участников покушения должен был находиться на плоту и мыть в корзине картофель: ему надлежало соединить провода со спрятанной в корзине батареей. Операция не удаётся: император направляется в Ливадию прямо из Царского Села.

Участвуя в этом деле, Баранников предлагает наряду со взрывом моста применить новое оружие – метательные снаряды. Они-то в конце концов и поразят венценосную цель.

Незадолго до своего ареста он присматривает на Малой Садовой подходящее помещение – в нём устраивается сырная лавка. Из подвала лавки ведётся подкоп: государь часто ездит этой дорогой. 25 января Баранников вместе с товарищами начинает ломать стену подвала. Подкоп заканчивают уже без него.

За любое из этих деяний Александру Ивановичу Баранникову грозила смертная казнь.

Как выглядел последний сосед Достоевского, которого товарищи по партии элегически именуют «ангелом мести»?

«Он имел фигуру, выдающуюся по своей стройности и красоте, и отличался большой физической силой и цветущим здоровьем… – вспоминает В. Н. Фигнер. – Его красивое лицо, смуглое, матовое, без малейшего румянца, волосы цвета воронова крыла и чёрные глаза делали его непохожим на русского: его можно было легко принять за “восточного человека”, всего более – за кавказца, каким он и был по матери… Его фигура и мрачное лицо вполне гармонировали с решительностью его убеждений…»[1219]

«Брюнет, выше среднего роста, широкоплечий, с выдающейся вперёд грудью, Баранников выглядел силачом и красавцем, – дополняет нарисованный В. Фигнер портрет Л. Дейч. – Говорил он отрывисто, лаконично, словно отдавал команду, и имел воинскую выправку. Ни начитанностью, ни развитием, ни природным умом он не отличался, но своими манерами, голосом и взглядом этот юноша обнаруживал большую волю, энергию, в особенности же – отчаянную решимость, отвагу»[1220].

Все воспоминатели сходятся в одном: Баранников обладал не только интересной внешностью, но и выдающимися личными качествами. Он был до безумия смел. Он был беззаветно предан своему делу. На него можно было полностью положиться.

Сосед Достоевского был несловоохотлив. «Иногда случалось, – пишет В. Фигнер, – что Исполнительный комитет назначал для переговоров с кем-нибудь Желябова вместе с Баранниковым. Тогда в шутку мы говорили, что Желябов назначается для того, чтобы говорить, а Баранников – чтобы устрашать».

На протяжении 1879–1880 годов Баранников наряду с А. Д. Михайловым, А. Желябовым и С. Перовской участвует практически во всех крупных предприятиях «Народной воли». Он без колебаний принимает новые методы борьбы. «…Если бы нужно было дать физическое воплощение террора, – заключает В. Фигнер, – то нельзя было сделать лучшего выбора, как взяв образ Баранникова»[1221].

При всём при этом Баранников не чурался моды: одевался он тщательно и со вкусом. Он сохранял военную выправку; воспитание в офицерском училище во многом определяло его поведение. Его прошлое и некоторые черты его натуры, пишет П. С. Ивановская, «не позволяли ему проникнуться общими радикальными манерами, демократической наружностью, что… заметно выделяло его среди небрежно одетых революционеров». При своей мрачной внешности он был необыкновенно деликатен с товарищами – «до грубости с кем бы то ни было “Семён” и не в состоянии был дойти»[1222]. Бывшие народоволки единодушно отмечают его джентльменское отношение к слабому полу, причём В. Фигнер добавляет: «Его счастливая наружность обеспечивала ему большой успех среди женщин, и в некоторых он вызывал настоящее поклонение»[1223].

Арестованный за месяц до 1 марта, он не попал на знаменитый процесс цареубийц, а судился почти годом позже – по делу 20-ти террористов. Письма его из тюрьмы отнюдь не подкрепляют утверждение Л. Дейча об отсутствии у их автора «природного ума». Но они поражают одной чертой, не вполне обычной даже для специфической тюремной эпистолярии.

Глубоко убеждённый в том, что он будет повешен, Баранников жёстко, последовательно, можно сказать, методично готовит своих родных (для которых он совсем недавно воскрес из мёртвых) к новому – на сей раз окончательному – исчезновению своему из жизни. Он пишет, что вовсе не жалуется на судьбу и почитает за высшее благо умереть молодым (в тюрьме ему исполнилось двадцать три года). Его угловатый, грубый, решительный слог поразительно напоминает слог Базарова. Его невесёлый, в буквальном смысле висельный юмор, призванный отвратить от него всякое сострадание, достигает обратной цели. Трудно не согласиться с тонким наблюдением публикатора этих писем: «Приходит мысль, не утверждает ли автор самого себя в мысли о неизбежности смерти. Не в себе ли хочет убить инстинкт жизни, инстинкт самосохранения… чтоб с лёгкостью перейти в небытие»[1224].

На суде Баранников держался очень хладнокровно и произвёл сильное впечатление. «…Слова его, – записывает один из очевидцев, – дышат такой правдивостью, что кажется дерзостью усомниться в них. Он просто объясняет свою роль, говорит, что делал, чего не делал, и всё это так убедительно, что только изолгавшийся человек мог бы потребовать доказательств… На вопросы же, могущие служить против других, он прямо отказывается отвечать»[1225].

Его друг, А. Д. Михайлов, писал из тюрьмы: «Особенно оживлён, весел и бодр Баранников – он как на балу. Для него это последний жизненный пир». И – в другом письме: «Баранников – рыцарь без страха и упрёка, служитель идеала и чести. Его открытое, гордое поведение так же прекрасно, как его юношеская душа»[1226].

Прокурор Муравьёв (тот самый, который отправил на эшафот первомартовцев) произносил свою обвинительную речь 3 часа 50 минут. Защитник Баранникова Кишенский говорил 13 минут. Последнее слово подсудимого состояло из двух фраз[1227].

В Государственном архиве Российской Федерации (бывший ЦГАОР) нам удалось найти клочок бумаги, исписанный мелким острым почерком: записка Баранникова на волю.

«Друзья! Чем хуже будет моё положение, тем значит лучше идёт дело революции. Вот единственное мерило, остающееся у меня для определения ваших успехов. Пусть же поэтому ожидает меня не каторга и не централка, а мрачный подземный каземат: в нём я буду спокоен за дорогое дело, полный надежд расстаюсь с жизнью. Вперёд же, вперёд и да здравствует “Народная воля”. Порфирий»[1228].

В своём завещании он пишет: «Живите и торжествуйте. Мы торжествуем и умираем»[1229].

Не исключено, что цельная, внушающая невольное уважение личность Баранникова подействовала даже на Особое присутствие Правительствующего сената: во всяком случае, из всех вероятных кандидатов на виселицу он один не был осуждён на смертную казнь – он, чьи деяния подразумевали её многократно.

Его приговорили к вечной каторге.

Приговор, как он сам говорит, раздавил его. Приготовивший себя к смерти, к этому он был не готов[1230]. Александр III сократил срок до двадцати лет[1231]. После чего он провёл в одиночной камере Алексеевского равелина немногим более года[1232].

Такова судьба человека, с которым жизнь (вернее, смерть) свела Достоевского. Вопрос лишь в том, как понимать слово «свела»: в прямом или в переносном смысле.

Документы из полицейского досье

В своей книге «За и против» (а ещё раньше – в повести «Сомнения Фёдора Достоевского») Виктор Шкловский высказал предположение, что смерть жильца квартиры номер десять так или иначе связана с арестом Баранникова[1233].

Впрочем, никаких серьёзных доказательств представлено не было: версия не получила признания (и даже не обсуждалась) в литературе[1234].

Остановимся на этом вопросе подробнее.

В обширной мемуаристике народовольцев только один-единственный раз имена Достоевского и Баранникова называются рядом.

В своих воспоминаниях М. Ф. Фроленко (он судился вместе с Баранниковым) говорит о том, что некоторые члены Исполнительного комитета, в частности Колодкевич и Баранников, переживали иногда настроение полной безопасности. «Как-то ночью, – пишет Фроленко, – они шли ещё с кем-то, и их поразила тишина, пустота улиц недалеко от квартиры Баранникова, и на прощание с ним они все посмеялись над страхами шпионов, боязнью слежки. На них напало то же спокойствие, уверенность в своей безопасности. В эту же ночь Баранников был арестован. Жил он на квартире Ф. М. Достоевского, и его спокойствие отчасти и в этом обстоятельстве находило себе поддержку»[1235].

Кое в чём Фроленко ошибается. Во-первых, Баранников был арестован не ночью, а днём, и не на своей, а на чужой квартире. Во-вторых, он жил не в квартире Достоевского, а рядом.

Но, с другой стороны, то, что Фроленко запомнил Баранникова живущим именно на квартире Достоевского, не может не навести на размышления. Прежде всего, отметим (хотя это и может показаться само собой разумеющимся), что Баранников знает, кто его сосед, и это обстоятельство им как-то учитывается. Из текста Фроленко совершенно недвусмысленно следует, что жилец Достоевского лично знаком с хозяином. Более того: именно уверенность в факте этого знакомства могла породить у Фроленко ошибку памяти – и он невольно переместил Баранникова в соседнюю квартиру.

Далее. Фроленко говорит, что спокойствие Баранникова отчасти находило себе поддержку в том обстоятельстве, что он живёт на квартире Достоевского. Что остаётся, если исключить из этого утверждения фактическую ошибку, то есть квартиру? Остаётся, что Баранников считает названное им лицо весьма надёжным «прикрытием». При этом не указано, знает ли само лицо о таковых своих функциях или выполняет их, так сказать, объективно.

Теперь посмотрим, как развивались события в двадцатых числах января. Для этой цели наряду с другими источниками мы используем обнаруженные нами архивные документы: они извлечены из огромного, насчитывающего несколько тысяч листов «дела 20-ти». Это дело рассматривалось Особым присутствием Правительствующего сената с 9 по 16 февраля 1882 года. Материалы предварительного следствия и самого процесса сосредоточены в настоящее время в ГАРФ (Ф. 112. Особое присутствие Правительствующего сената)[1236].

От ареста Баранникова тянется цепочка провалов, которые сильно обескровили партию как раз накануне цареубийства 1 марта. Уже после Октябрьской революции стало известно, что причиной этих провалов было предательство одного из осуждённых в ноябре 1880 года по «делу 16-ти» рабочего Ивана Окладского.

На самом процессе 16-ти (в результате которого были казнены Квятковский и Пресняков) Окладский, подражая другим подсудимым, держался вполне достойно. Он заявил в своём последнем слове: «…я не прошу и не нуждаюсь в смягчении моей участи; напротив, если суд смягчит свой приговор относительно меня, я приму это за оскорбление»[1237].

Суд приговорил его к повешению, заменённому пожизненной каторгой. Окладский отнюдь не оскорбился: ценя оказанную милость и в надежде на грядущие благодеяния он начал выдавать.

В результате предательства Окладского полиция вышла на след давно разыскиваемого государственного преступника Кибальчича (краткости ради мы опускаем подробности этого поиска). Выяснилось, что Кибальчич летом 1880 года жил по паспорту на имя Агатескулова. Велико же было изумление жандармских чинов, когда в ответ на их запрос из городского адресного стола явился ответ: господин Агатескулов и ныне благополучно проживает в городе С.-Петербурге по адресу: Казанская улица, дом 38, квартира 18. Немедленно было постановлено:

«…если ныне по виду Агатескулова проживает не Кибальчич, то лицо настолько близкое к нему, что имело возможность получить от него вид, а потому <…> сего же числа произвести обыск в квартире № 18 <…> с лицами, застигнутыми в этой квартире, поступить по результатам обыска»[1238].

В два с половиной часа пополуночи 25 января подполковник Отдельного корпуса жандармов Никольский и товарищ прокурора Петербургской судебной палаты Добржинский прибыли в дом № 38 по Казанской улице. Правда, обнаруженное лицо не имело ни малейшего сходства с разыскиваемым Кибальчичем: по паспорту Агатескулова проживал купеческий сын Григорий Михайлович Фриденсон, двадцати шести лет от роду. При обыске были найдены номера подпольной «Народной воли». Разумеется, Агатескулов (Фриденсон) был подвергнут «личному задержанию», причём, как сказано в официальном документе, «без допроса ввиду позднего времени»[1239].

Тут же на месте было оформлено постановление, сыгравшее роковую роль во всех последующих событиях: «<…> Поручить полиции иметь секретное наблюдение за обысканной квартирой Агатескулова и, задержав лиц, которые явятся в квартиру Агатескулова как его знакомые, довести об этом до сведения С.-Петербургского Губернского Жандармского Управления, не останавливаясь в принятии мер к выяснению их личностей и места жительства. В то же время просить Секретное Отделение Канцелярии С.-Петербургского Градоначальства распорядиться, чтобы этот приём наблюдения за квартирами был последовательно применяем в отношении всех остальных лиц, которые будут задерживаемы на обнаруживаемых квартирах подозрительных лиц»[1240].

В переводе с канцелярского это означало: любое лицо, явившееся в квартиру Фриденсона (Агатескулова), автоматически попадало в западню, после чего в квартире задержанного лица в свою очередь устраивалась засада и т. д. и т. д.

Нехитрый полицейский приём сработал немедленно. Об этом свидетельствует следующий документ:

С.-Петербургского Градоначальника

Секретно

Отделение по охранению общественного порядка и спокойствия в С.-Петербурге

В С.-Петербургское Губернское Жандармское Управление

26 января 1881 г.

№ 1273

В квартиру № 18 дома № 38 по Казанской улице, за которой имеется наблюдение, явился вчера, как это известно лично г. Начальнику С.-Петербургского Губернского Жандармского Управления, молодой человек, назвавший себя потомственным Почётным гражданином Георгием Ивановичем Алафузовым, отказавшийся указать в С.-Петербурге лиц, знающих и могущих его удостоверить.

Сообщая об изложенном Жандармскому Управлению, Секретное Отделение имеет честь направить в Управление назвавшегося Алафузовым на зависящее распоряжение. Причём препровождаются составленные о названной личности два протокола, с приложениями к одному из них, а равно оказавшиеся при нём деньги кредитными билетами пятьдесят восемь рублей, кожаный портмоне, золотые дамские часы с цепочкою, золотой карандашик, записная книжка, перочинный ножик и различные газеты в особом пакете.

Начальник Секретного Отделения

Фурсов[1241]

Тут обнаруживается одна странность. Документ, сопровождающий передачу Баранникова из Секретного отделения, как мы видели, помечен 26 января. Между тем из других документов явствует, что жандармы занялись Алафузовым уже 25-го, то есть в самый день его задержания. Чем же объяснить эту несообразность?

Как сказано в сопроводительном документе, о факте задержания Алафузова уже известно «лично г. Начальнику С.-Петербургского Губернского Жандармского Управления». Вспомним, что 25 января приходилось на воскресенье. Очевидно, начальника петербургских жандармов оторвали от воскресного отдыха и он потребовал немедленной передачи задержанного в распоряжение подполковника Никольского. Документ о передаче был оформлен только на следующий день – когда заработали канцелярии.

Алафузов (не будем скрывать, что это – Баранников) явился на квартиру к Фриденсону, как это следует из другого документа (донесения начальника С.-Петербургского губернского жандармского управления министру внутренних дел[1242]), 25 января утром – скорее всего прямо с Малой Садовой, где в эту ночь начали подкоп. Он был задержан чинами полиции и, как это ни странно, при нём не было обнаружено абсолютно ничего подозрительного. Арестованного препроводили в Секретное отделение градоначальства. То в свою очередь передаёт арестованного жандармскому управлению.

Баранников провёл в Секретном отделении градоначальства несколько часов. Он заявил, что кроме его невесты и её родственников, «которых он назвать не желает», его в Петербурге никто не знает и поэтому удостоверить его личность не может. Было постановлено: «<…> Передать его, Алафузова, по месту объявленного им жительства по Кузнечному переулку и Ямской улице, дом № 5/2 для личного осмотра его имущества, истребования письменного вида, по которому называющий себя Алафузовым прибыл в Петербург, для проверки такового, и затем возвращения со всем оказавшимся в Секретное Отделение для дальнейшего распоряжения»[1243].

Так в официальных документах появляется адрес дома, где жил Достоевский.

Баранников не стал скрывать своего места жительства, справедливо полагая, что последнее легко установить через адресный стол.

Гораздо труднее установить это нам – спустя более ста лет после события. Ибо до сих пор не вполне ясно, где именно располагалась квартира Баранникова.

По одной версии, она находилась на втором этаже – бок о бок с квартирой Достоевского. По другой – на третьем, причём нельзя исключить, что комната Баранникова помещалась как раз над кабинетом его соседа снизу.

Независимо от того, где квартировал господин Алафузов – рядом или этажом выше, – он оставался соседом.

…Пока арестованный ждал дальнейших событий, с ним случилось маленькое приключение.

Как гласит протокол, находясь в отдельной комнате при Секретном отделении «под наблюдением в числе других и служителя Лесниковского», задержанный попытался незаметно сорвать «с галош своих две металлические буквы “З” и таковые бросил в находящийся в той же комнате ватерклозет, откуда буквы эти Лесниковским и были вынуты».

Алафузову пришлось письменно объяснить, что вышеуказанные галоши принадлежат его брату Захару[1244] и он, Алафузов, посягнул на буквы «З», «чтобы не вызвать подозрение к себе о желании пользоваться чужим именем»[1245].

Однако именно это подозрение закрадывается в души чинов тайной полиции всё глубже и глубже.

Если исходить из материалов дознания, для подполковника Никольского с самого начала не было секретом, с кем он имеет дело. В постановлении от 25 января за № 22, написанном неудобочитаемым подполковничьим почерком, сказано, что обыск у Алафузова назначается именно на основании подозрения, что он не кто иной, как Баранников[1246]. В градоначальстве, мол, могли этого и не знать, а уж жандармам всё доподлинно известно.

Но официальным документам не всегда можно верить на слово.

26 января Лорис-Меликов в качестве министра внутренних дел направил Александру II очередной доклад. Сообщив об аресте Агатескулова, «оказавшегося в действительности евреем Фриденсоном», и о задержании на его квартире Алафузова, Лорис-Меликов далее пишет, что на квартире самого Алафузова были найдены фотографические карточки жильца, причём обнаружилось сходство «с давно уже разыскиваемым, известным Вашему Величеству по имени путивльским дворянином Александром Ивановичем Баранниковым (он же Тюриков и Кошурников)»[1247]. Фотографии были показаны заключённому Ивану Окладскому, который признал сходство бесспорным. Для пущей верности «Окладский был доставлен из крепости и по указании ему задержанного лица, незаметно для последнего, вновь подтвердил несомненное тождество его с Баранниковым».

Окладский взирал на Баранникова прикровенно – через замочную скважину, специальное отверстие в стене или укрывшись за портьерой. Это называлось негласным предъявлением.

«Считаю результат этот весьма важным»[1248], – начертал на докладе Александр II.

Итак, личность Баранникова была установлена только 26 января – после посещения его квартиры жандармами. И, кажется, теперь нет сомнения в том, что постановление № 22 от 25 января об обыске у Баранникова составлено подполковником Никольским тоже 26-го, то есть опять-таки задним числом. В этом окончательно убеждает нас то обстоятельство, что сам обыск (в ночь с 25-го на 26-е) производили не ведущие это дело жандармский подполковник и товарищ прокурора, а совсем другие лица. Даже если учесть сильное утомление Никольского и Добржинского от событий предыдущей бессонной ночи, арестом Фриденсона, его последующим дневным допросом, всё равно невозможно допустить, что если бы у следователей существовало хоть малейшее подозрение, что перед ними один из членов неуловимого Исполнительного комитета, давно разыскиваемый убийца генерала Мезенцова и виновник взрыва царского поезда под Москвой, то – в предвкушении дальнейших открытий и наград – они не отправились бы на его квартиру самолично.

Они предпочли отдохнуть, доверив обыск потомственного почётного гражданина города Ставрополя дежурным чиновникам…

В те самые часы, когда решалась судьба Баранникова, в двух шагах от его пустовавшей квартиры его сосед мирно беседовал с Майковым; обсуждал толстовское письмо со Страховым; раздражался, споря о репертуаре пушкинского вечера с Орестом Миллером.

Близился вечер.

Протокол № 83: дела соседские

В своей повести «Сомнения Фёдора Достоевского» (1933) В. Шкловский нарисовал захватывающую картину: жандармские чины стучатся в квартиру к Достоевскому (он почему-то решает, что явились за ним) и, успокоив перепуганного хозяина, просят его оказать им честь и быть понятым при обыске у соседа. Достоевский нехотя соглашается; он сильно взволнован; у него открывается кровотечение.

Нельзя не признать, что версия эта очень привлекательна. Она предлагает разгадку неожиданного ночного недомогания Достоевского, по-новому освещает причину его предсмертной болезни.

Дело было за малым – найти документ.

Теперь документ найден: хотя кое-что прояснилось, загадка стала ещё загадочней.

Ввиду важности этого источника приведём его полностью:

Протокол № 83

1881 года Января 25-го дня, я, Отдельного Корпуса Жандармов Майор Кузьмин, вследствие предписания Начальника С.-Петербургского Губернского Жандармского Управления от 25-го сего Января месяца за № 180 прибыв во 2-й участок Московской части, в дом № 5/2, на углу Кузьнечного переулка и Ямской улицы, в квартиру № 11, нанимаемую Московской мещанкою Мариею Николаевою Прибыловою, состоящую из семи меблированных комнат, из числа коих одну за № 1 нанимает Потомственный почётный Гражданин Георгий Иванович Алафузов, – совместно с Товарищем Прокурора С.-Петербургского Окружного Суда Н. М. Богдановичем, в присутствии местного пристава Надворного Советника Надежина, содержательницы меблированных комнат, ниже подписавшихся понятых и Георгия Иванова Алафузова произвели в имуществе последнего, на основании закона 19 мая 1871 года, тщательный обыск, по коему ничего преступного и относящегося к делу не найдено, но признано необходимым отобрать для соображения с делом нижеследующие предметы: 1) Свидетельство на жительство, выданное Потомственному Почетному Гражданину Георгию Иванову Алафузову из Ставропольской Городской Управы 24 марта 1876 года № 1146. 2) Две фотографические карточки Алафузова и одна такая же карточка с какой-то женщины. 3) Пузырёк с каким-то лекарством и принадлежащей к нему сигнатуркой на имя Господина Попова. 4) Два носовых платка с вензелевыми метками А.Г. и другая, по-видимому, А.К. 5) Серебряная чайная ложка с вензелем М.О., завёрнутая в газетную бумагу с надетым на неё обручальным золотым кольцом. 6) Записная книжка на 1880 год.

Постановил: о выше изложенном заключить настоящий протокол за подписом всех присутствовавших лиц.

Майор Кузьмин

Товарищ Прокурора Н. Богданович

Пристав 2-й Московской части Надежин

Мария Николаевна Прибылова

Дворник понятой Яков <Иевлев> при доме по Кузнечному переулку д. № 9

Дворник Трофим Скрипин <1 нрзб.> при доме № 5/2 на углу Кузнечного переулка и Ямской улицы

Потомственный Почетный Гражданин Георгий Алафузов [1249]

Из этого документа следует, что жилец квартиры № 10 при обыске не присутствовал: роль понятого, как и положено в подобных случаях, исполнял дворник Трофим Скрипин.

Текст написан не очень грамотно: майор Кузьмин (обладающий в отличие от подполковника Никольского прекрасным почерком) выводит слово «Кузьнечный» с мягким знаком – очевидно, по аналогии с собственной фамилией.

Итак, Достоевский при обыске не присутствовал. Документ, впрочем, не даёт абсолютной уверенности в том, что он об этом событии ничего не знал.

Не обсуждая пока последнего вопроса, обратимся к самому документу. Из его текста можно почерпнуть ряд важных подробностей.

Во-первых, обыск производился не очень поздно, во всяком случае, он был начат до полуночи. Иначе бы протокол датировался 26 января: в подобных случаях полиция старалась соблюсти точность.

Во-вторых, выясняется, что в квартире № 11 обитал вовсе не один Баранников, а состояла она из семи меблированных комнат, нанимаемых некой Марией Николаевной Прибыловой и населённых, по-видимому, и другими жильцами.

В-третьих, названы присутствовавшие при обыске лица, причём оказывается, что среди них находился сам арестованный квартиросъёмщик.

Обращает внимание и другое: в квартире Баранникова (как, впрочем, и при нём самом) не обнаружено буквально ни одного предмета или документа компрометирующего свойства: обстоятельство в подобных случаях чрезвычайно редкое. Квартира № 11 оказалась «чистой».

Позволительно, конечно, предположить, что могущие вызвать подозрения предметы Баранников хранил в другом месте – по-видимому, не слишком далеко. Если дать волю воображению (скажем, чуть большую, нежели позволил себе В. Шкловский), то можно даже представить, как жилец квартиры № 10, прослышав об обыске у соседа, спешит перепрятать нечто весьма тяжёлое[1250]: резкое физическое усилие вызывает разрыв кровеносного сосуда.

Автор «Дневника писателя», перетаскивающий в безопасный угол тюки с нелегальщиной или – при максимальном взлёте фантазии – компоненты для производства динамита, – всё это, разумеется, в высшей степени детективно, но, увы, столь же неправдоподобно.

Постараемся иметь дело только с фактами.

Главный же факт заключается в следующем: обыск производился до или сразу после полуночи; так рано Достоевский никогда не ложился, и нельзя полностью исключить, что он кое-что знал о том, что происходит в доме.

Приведём ещё раз черновую запись Анны Григорьевны, относящуюся к 25 января 1881 года: «Вечером ходил гулять, а затем…» (Далее следуют стенографические знаки.)

В. А. Твардовская полагает, что в этой тайнописи могут содержаться указания на события, происходившие ночью в квартире № 11[1251]. Заметим, что загадочный текст расшифрован; в нём, насколько известно, нет никаких намёков на интересующие нас обстоятельства.

Нет подобных намёков и в мемуарах Анны Григорьевны. Правда, в её рассказе о ночном происшествии с мужем обнаруживаются небольшие странности.

Как помним, Анна Григорьевна говорит о том, что, пытаясь достать упавшую на пол вставку, её муж отодвинул этажерку. «Очевидно, – продолжает мемуаристка, – вещь была тяжёлая…» Трудно поверить, что скрупулёзная Анна Григорьевна рассуждает о вещи, принадлежавшей к её домашней обстановке и сыгравшей такую роковую роль, столь неуверенно.

Когда печатный текст вызывает сомнения, следует обратиться к черновикам.

Наряду со всем известной «хрестоматийной» сценой (отодвинул этажерку) в рукописи обнаруживается следующий вариант:

«Словом, казалось, пред нами обоими открывалось новое, светлое будущее и вдруг благодаря малозначительной неосторожности (поднял тяжёлый стул) порвалась какая-то артерия и в два дня человека не стало».

Страницы: «« ... 1718192021222324 »»

Читать бесплатно другие книги:

Краткие грамматики языков (иврит, белорусский, украинский, нидерландский, шведский) предназначены дл...
В благополучной, упорядоченной жизни Киры неожиданно начинают происходить загадочные события. Привыч...
Многие из нас чувствуют себя скованно и неловко, когда речь идет о сексе. В этой книге Ошо приглашае...
Дина считала Артема своим Пигмалионом, ведь благодаря ему она стала известной телеведущей. Но они с ...
В книгу включены две повести-сказки Э.Успенского: «Дядя Федор, пес и кот» и «Зима в Простоквашино».К...
Книга «Рассуждения в изречениях» была составлена учениками Конфуция уже после смерти Учителя. Она вк...