Мальчик, идущий за дикой уткой Квирикадзе Ираклий
И тут за толпами янычар показался и затрепетал на ветру белый флаг русских парламентеров. Петр замолкает, впивается глазами в небольшую группу всадников, медленно приближающихся к лагерю. Он видит Шафирова, своего вице-канцлера, который держит белый флаг. Рядом с ним трубач, а сзади Екатерина. Авивии не видно. Петр, задохнувшись от волнения, не может ничего сказать, смотрит. Трубач трубит короткую музыкальную фразу и тоже смолкает. Напряжение нарастает с каждым шагом. Вот всадники зашли за заграждение русского лагеря. Екатерина, бледная, спрыгивает с коня: “Все хорошо. Уговорили визиря Балтаджи. Авивию оставили на время. Бриллианты и жемчуга – навсегда”.
В окнах повозки видна голая выжженная степь. По ней идут отряды русской армии. Оркестр бьет в барабаны. Лица солдат изможденные, но радость возвращения на родину бодрит каждого.
В скрипучей карете сидят Петр и Екатерина. Волны серой пыли вплывают в разбитое окно. Петр смотрит на Екатерину. На лице ее, таком же пыльном и грязном, как лицо Петра, зрачки расширены. Не совсем понятно, в них гнев или радость. Она спрашивает: “Водка у нас осталась?” – “Не знаю”. Петр выглядывает в окно, кричит адъютанту Пивовскому: “Зубровка осталась?” Потом поворачивается к Екатерине: “Знаешь, что ты сделала со мной? На моей голове был венок победителя. Я разбил непобедимого шведского короля Карла XII. А сейчас, живой, здоровенький, поджав хвост, бегу”.
К окну повозки подносят деревянное корытце: в нем солома, серебряные чарки и бутыль. Петр принимает, кладет корытце на колени, разливает зубровку. Выпивает с Екатериной, ничего не сказав. Молча наливает еще чарку, выпивает: “Знаешь, что ты сделала? Во всех европейских дворцах сейчас хохочут – Петр свою жену послал к турецкому визирю, тот побаловался ею и дал русским мир!”
Екатерина бросает серебряную чарку в корытце: “Не говори так, Петруша, даже если хочешь обидеть меня… Почему я пошла к Балтаджи? До этого мы дважды посылали Шафирова с белым флагом. Балтаджи отсылал его назад без слов… Со мной он не посмел это сделать”. Петр выпивает остаток своей чарки. Хрипло выдавливает вместе с огненным духом: “Я пробился бы сквозь кольцо янычар… Пробился! Мы дрались бы до последнего… Посмотри на моих ребят!” Он ткнул пальцем в разбитое окно. “Мне лучше смотреть на них живых и на тебя живого, чем знать, что ты и они – мертвые герои. Или, хуже того, по Стамбулу моего мужа возят голым на осле… Нет, не возят… тащат за ослом!” – “Такого не было бы никогда, Катя”. – “Так обходятся с пленными, сказал Балтаджи”.
Петр кричит: “Что ты мне все время “Балтаджи, Балтаджи”! Где он тебе все это напевал? В постели?!” – “Да!” – “Да?”
Петр всей силой ладони бьет Екатерину по щеке. Рвет дверцу кареты и спрыгивает в пыль. Идет пьяный, несчастный, качаясь из стороны в сторону… Его нагоняет группа солдат-артиллеристов, он их обнимает. Поддерживая своего императора, солдаты идут, с ног до головы покрытые пороховой копотью… И не различить, кто император, кто солдат… Екатерина смотрит в окно, облизывает разбитую губу, улыбается… Хочет открыть дверь кареты, но Петр так грохнул ею, когда соскочил на ходу, что замок заклинило. Екатерина кричит: “Петруша!” Петр шагает, не обращая на нее внимания. Но вот он побежал, нагнал повозку: “Дай бутылку!”
Екатерина подает бутылку и серебряные чарки. Петр берет только бутылку и возвращается к солдатам… Пьет с ними из горла…
Грозовая туча, такая желанная за время долгих блужданий русской армии по южным степям, вдруг разражается проливным дождем… К Петру подъезжают адъютанты, генералы. Петр гонит их. Требует еще бутыль. Император разгулялся. Мокрый, веселый, зовет музыкантов… Солдаты завидуют тем четырем артиллеристам, кто с Петром “гуляет”… Но не навязываются в новые “дружки”.
Карета Екатерины держится на дистанции. Кто-то кричит: “Молния!” И на глазах у всех из темных кустов выплывает шаровая молния, постоянная преследовательница Екатерины. Она приближается к карете. Екатерина при крике “молния!” вздрагивает, видит огненный шар, рвет дверь, но ее заклинило. Красный шар натыкается на карету. Взрывается! Все происходящее похоже на сон пьяного пиротехника… Карета загорается. Кони ржут со страху и мчатся по мокрой степи. Петр, солдаты, конники бегут, скачут. Огненная карета несется.
Екатерина пытается ногой выбить дверь. Безуспешно. Хочет пролезть в окно. Оно довольно узкое. Как-то протиснулась. Смотрит на горящий верх, лезет назад, там дымно, но огня еще нет. Сидит, сжав зубы… Клубы серого дыма вваливаются в окна. Екатерина вновь принимается бить дверь ногой…
Никто из всадников не может приблизиться к повозке. Лошади шарахаются от огня. Но вот дверь повозки раскрылась, из нее выпала императрица. Тут же вскочила и, прихрамывая, побежала назад. Волосы дымятся, она кричит: “Петр! Петр! Петруша!”
Навстречу бежит император: “Катя! Катя!”
Они сталкиваются. Петр сгребает ее в объятия и крепко прижимает к себе. “Ваше величество, хочу сказать… И хочу, чтобы запомнили… Я люблю вас! Не было у турка ничего… Одни бриллианты и Авивия”. – “И я тебя люблю… Ты меня от плена, от позора, от гибели спасла, Катька…” – “Молчите…” – “Ни слова, Катенька, ни слова…”
Екатерина захлебывается в слезах, которые хлынули и не могут остановиться. “Я жива только тогда, когда ты рядом… Мертвый вы мне не нужны, ваше величество, запомните это…” – “Запомню”. – “Мне не нужен мертвый полководец! Мне нужен живой Петруша! Мой… мой… мой…”
Армия движется по пыльной степи под барабанный бой, стараясь не смотреть на плачущих императора и императрицу.
Сценарий писались весь 2014-й. Работа напоминала “американские горки”, вверх-вниз, хорошо-плохо. Исторические факты были такие яркие, что успевай записывать. Я стал чувствовать себя каллиграфом Филимоном Одинцовым, который ходил за императрицей и записывал ее реальные и вымышленные истории. Их стало так много, что я не знал, как остановиться, и решил убить каллиграфа…
…Филимона нашли в орешнике. Молния убила – так решили. Лезвие ножа в руках тайного осведомителя Арсения Державина имело другое мнение, но лезвие умеет хранить тайны.
Императрица разыскала своих польских родственников и, счастливая, сделала их графами. Каждой сестре и брату подарила по замку. Графы и графини всю жизнь ходили босиком, но их дети и внуки влились в петербургское светское общество, а кое-кто прославил Россию. Были Скавронские-военачальники, а один Скавронский изобрел подводную лодку.
Екатерина I процарствовала недолго, умерла в возрасте сорока трех лет.
Агнешка Холланд уехала снимать в Голливуд. У меня остались незаконченные сорок четыре истории из жизни императора и императрицы.
Фотография 40. 1953 год
Всю жизнь я приезжаю в Батуми. В этот приезд я блуждал по темным улицам ночного города в поисках дома, где более шестидесяти лет назад жила девочка по имени Присцилла. Дом Присциллы стоял неподалеку от базара.
Присцилла была американка, у нее был искривлен позвоночник, она ходила в жестком корсете. Однажды, воспользовавшись тем, что родители ее уехали ловить форель в горных реках, она зазвала меня, пятнадцатилетнего соседа, к себе… Мы долго слушали пластинку Луиса Армстронга. Он пел и вливал в наши робкие сердца храбрость. Присцилла долго снимала корсет, я помогал ей в этой сложной процедуре. Но тут вернулись американские родители, и мне пришлось прыгнуть с балкона в густые пахучие заросли рододендрона.
Американский коммунист Нельсон Кауфман кроме страсти рыболова (что он делал в городе Батуми – одна из тайн моей юности) имел другую страсть – он был кинолюбителем. Шестнадцатимиллиметровой камерой “Болекс” Нельсон снимал шторм на море, розы в дендрарии, жену Энди, прыгающую с вышки бассейна “Пищевик”, дочь Присциллу, которой участковый врач Папуашвили лечил простуженные бронхи… Зачем была снята эта сцена, я не знаю, но, приглашенный на просмотр в американское семейство, помню шок от зрелища обнаженных Присциллиных грудей, изрядно больших, дышащих на белой стене столовой.
…Обнимая Присциллу в темном зале кинотеатра “Спартак”, куда мы однажды забежали спрятаться от дождя, я впервые увидел фильм “Мост Ватерлоо”. Четыре сеанса подряд мы не выходили из “Спартака”, беспрерывно смотрели на великую Вивьен Ли и великого Роберта Тейлора. Потом были мои первые в жизни киносъемки. Родители Присциллы вновь были в горах, на ловле форели, а мы без спроса папы Нельсона поставили камеру “Болекс” на стол, я заглянул в глазок, определил границы кинокадра, и мы стали танцевать знаменитый “Вальс при свечах” из “Моста Ватерлоо”. Присцилла с искривленным позвоночником была Вивьен Ли, а я, тощее чучело с набриолиненными волосами, в нельсоновском черном пиджаке, был неотразимым Робертом Тейлором.
Присцилле было запрещено загорать на пляже. Каждый день мы пропадали в темном кинозале. “Багдадский вор”, “Путешествие венецианца”, “Дилижанс”, “Серенада Солнечной долины”, “Сестра его дворецкого” и, наконец, сразивший нас наповал фильм “Судьба солдата в Америке”, который мы смотрели двадцать семь раз.
Нельсон Кауфман сделал меня своим киноассистентом. Он знал, что на утренних сеансах в полупустом кинотеатре “Спартак” мы с его дочерью не сидели сложа руки на коленях. Несмотря на это мне было разрешено носить треножник и кофр за “американским шпионом”, как звал его беззлобно мой отец.
Мы с Нельсоном снимали чемпионат мира по борьбе среди борцов-тяжеловесов. Снимали поющих старых сестер Ишхнели, чтение стихов Галактиона Табидзе, певца Поля Робсона, массовый заплыв пловцов-спортсменов из Батуми в Махинджаури, в котором участвовала моя мама.
Семейство Кауфман покинуло Батуми на теплоходе “Адмирал Нахимов”. Я обещал Присцилле приехать в Америку, обещал стать знаменитым кинорежиссером. Она повесила мне на шею медальон со своими рыжими волосами, срезанными ножницами. Нельсон, не выдержав слез нашего прощания, вручил мне “Болекс” со словами: “Бери, Ираклий, он твой”. Лучше бы он не дарил мне это стальное шестнадцатимиллиметровое чудовище! Вместо нормального будущего с профессией врача, юриста, химика, нефтяника, банкира я стал кинорежиссером…
“Болекс” стал моим другом-врагом. Все деньги уходили на покупку пленки. Я похитил со студии “Грузия – фильм” два осветительных прибора, третий умыкнул со съемок фильма Тенгиза Абдуладзе “Чужие дети”. У себя в подвале я соорудил что-то похожее на павильон… Недавно я пересмотрел свои фильмы. Там выкрашенный черной краской Отелло душит мою тетю Маргариту, спрашивая: “Дездемона, где платок, который я подарил тебе на день рождения?” Странный подбор актеров: Отелло, низкорослый толстяк с выбитыми передними зубами, – венецианский генерал. Дездемона – пышнотелая матрона. Лев Львович Львов (над его именем, отчеством и фамилией смеялись), он был врачом-гинекологом, бредил актерством. Это он оплатил постановку. “Отелло” был моим первым игровым фильмом. Друзья, которых я и Лев Львович собрали на первую в моей жизни кинопремьеру, напившись, хохотали, падали со стульев. Лев Львович ошибся, организовав шашлыки и вино до просмотра. Всё смешалось в доме Квирикадзе: кто-то сбил кинопроектор, он упал на пол, врач-гинеколог плакал пьяными слезами. Тетя Маргарита схватила со стола только что зажаренного поросенка и, вооружившись им, как палицей, стала бить неблагодарных зрителей. Друзья вновь стали падать со стульев, на этот раз не от смеха…
Так завершилась моя первая кинопремьера. Я перестал снимать игровые фильмы. Взял свой “Болекс” в летний сад филармонии, где Ван Клиберн играл Первый концерт Чайковского. Чудо сегодня смотреть на молодого Вана Клиберна, сидящего у рояля, и слушать торжественные звуки Первого концерта…
Фотография 41. 1947 год
Блуждая в лабиринтах памяти, я не раз обнаруживал полузабытые, давние события… Это могла быть свадьба нашей соседки Мальвины Чохели с первого этажа, в которую я, одиннадцатилетний, был влюблен (об этом знал весь наш Музейный переулок), а она вышла замуж за геолога Заура Канкия. Свадьбу сыграли 1 января, так как геолог срочно улетал на остров Шпицберген. Меня поставили на кухне Мальвины у большущей винной бочки, я разливал вино по бутылям, которые сестры Мальвины уносили в зал, где за длинными столами сидели гости. Часто вино не желало течь по резиновому шлангу, и я, виночерпий, присасывался к концу шланга – вытягивал вино сперва себе в рот, потом опускал шланг в бутыль. Если вам понятен этот процесс, то вы поймете, почему юный виночерпий опьянел к середине свадебного пиршества. На кухню вошла невеста. Она двоилась, троилась в моих пьяных глазах. Она (они) в белых шелковых платьях шутливо набросили на меня фату и поцеловали, я зло укусил ее (их) в грудь (груди). Невеста взвыла, ударила меня, я бросил на пол бутыль, выбежал из кухни. Ворвался в нашу квартиру, открыл дверцу платяного шкафа, нашел в картонной коробке из-под обуви дедушкин именной револьвер времен только что окончившейся войны с Гитлером. Нажал в темноте на курок, увидел сноп огня, почувствовал горячую волну воздуха у левой щеки. Запахло паленым. Я попал в воротник рыжей лисицы, которую уже раз убили (давно до меня). Нажал на курок вторично, выстрела не последовало. То ли осечка, то ли больше не было пуль в магазине револьвера. Я сидел в шкафу и плакал. Я впервые задумался о смерти и о бессмысленности жизни…
С первого этажа слышались песни. Свадьба гуляла. Разорвались цветные огни фейерверков. Кричали “С Новым годом!” Так в Музейном переулке, 16, встретили тысяча девятьсот пятидесятый год!
На другой день бабушка расспрашивала всех: “Кто мог стрелять в воротник моего зимнего пальто?” Дедушка изучал траекторию полета пули, которая, расправившись с рыжей лисой, пробила заднюю стенку шкафа и застряла в потолке. Но он не был ни Пинкертоном, ни Шерлоком Холмсом.
Наш дом был опоясан типичными для Тбилиси длинными открытыми балконами. В доме жили шумные, веселые люди… Новый год, праздники 1 Мая, 7 Ноября, дни конституции жильцы справляли все вместе. Грузины, армяне, русские, украинцы, азербайджанцы, евреи, осетины, айсоры. На балконах расставляли столы, приносили из квартир кто сациви, кто долму, кто чахохбили, кто хашламу, вино в больших и малых бутылях. Пили, пели, танцевали…
Но почему-то постоянно кто-то, как и я, совершал попытки покончить с жизнью или умирал как-то нелепо. Смешно хоронили тех, кто умер на втором, третьем, четвертом, пятом этажах. Странность этой фразы требует объяснения. Представьте, балкон, в конце его – узкая лестница. Строители дома как-то не рассчитали ширину лестничной площадки, она была настолько узкая, что гроб с покойником не мог в ней развернуться. Надо было открыть двери соседствующих с лестницей квартир, внести гроб, там развернувшись, выйти и по той же лестнице спуститься ниже. И так все пять этажей…
Живущие в соседствующих с лестницами квартирах мучились от нашествия гробов, мертвецов, но терпели. Хотя каково – ты сидишь у себя дома, пьешь чай, или читаешь роман “Алитет уходит в горы”, или обнимаешь сокурсницу, вдруг звонок в дверь, заносят гроб, делают круг и выносят гроб через другие двери. Жильцы дома проклинали архитектора Татулова, спроектировавшего чрезвычайно узкие лестничные площадки.
Жизнь города на берегу Куры во многих своих проявлениях была странной. По утрам тбилисцы просыпались от криков: “Баты-буты на бутылки!” Это уличные торговцы собирали пустые бутылки и взамен одаривали шарами из воздушной кукурузы, политые сладким соком. Мы, дети сороковых—пятидесятых годов, выбегали улицу, звеня спешно собранными бутылками. Два раза я был бит за то, что выплескивал в кухонную раковину коньяк, не понимая, что значит для моего папы наполовину пустая бутылка пятизвездочного коньяка “Греми”.
“Квабеби мосакали!” (паять котлы!) – кричали паяльщики медных котлов, тазов, кастрюль. Один рыжеволосый паяльщик развлекал горожан тем, что изображал из себя заику и, коверкая слова, кричал: “Калеби мосаткнави!” Если перевести на русский, получалось вместо “Паять котлы!” – “Трахаю женщин!”
Слыша эти слова, мой отец и дядя ржали, мама и тетки смущенно фыркали, кричали с балкона рыжему паяльщику: “Нахал, тебя слышат дети!” Тот свое: “Трахаю женщин!”
Слышал его и наш сосед по балкону Кандит Попхадзе, известный летчик-испытатель тбилисского самолетного завода № 31. Этот Кандит не раз посылал меня купить арбуз, и я, как послушный мальчик, покупал и тащил десятикилограммовое зеленое ядро на четвертый этаж. За это получал жестяную модель боевого самолета.
Кандит Попхадзе был бритоголовый, пышнотелый мужчина, похожий на Бенито Муссолини времен диктаторства. И Кандит, и Бенито обожали красивых женщин.
Утром, когда жена Кандита, Нателла, напоив мужа чаем, в который тайно капала заговоренные капли индюшачьей крови, чтобы бычья сексуальность мужа уменьшилась (на время) до импотенции (так уверяла Тасо Пухаева, известная мастерица заговоров, живущая в Дидубе, к ней ходили все обиженные тбилисские жены, в том числе и моя мама), заговор этот действовал лишь до дверей соседствующей с лестницей квартиры на четвертом этаже. Летчик-испытатель перед тем, как спуститься по лестнице, воровато оглядывался по сторонам, резко открывал двери квартиры Иветты Толбухиной, работавшей в буфете ЦК комсомола Грузии. Минут через двадцать Кандит выходил с рассеянной улыбкой на лице и садился в трамвай. Его узнавали по газетным фотографиям, уступали место. Но однажды зимой под Новый год двойник Бенито Муссолини застыл над лежащей под ним белокурой Толбухиной, потом упал в ее необъятные груди и долго не откликался на шепот: “Кандит, Кандит, что с тобой, дорогой?!”
Тот, кто недавно был вулканом страсти, холодел на глазах Иветты Толбухиной. Она с трудом выползла из-под тяжелого летчика, приняла душ, накрасила губы, заперла двери на ключ и пошла по балкону к квартире Кандита Попхадзе, позвонила. Дверь открыла Нателла. Они выпили кофе, сваренный в медной джезве. Иветта хорошо гадала на кофейной гуще. Сообщила жене мертвеца много обнадеживающего о муже, который скоро перестанет изменять ей, перестанет уезжать в “фальшивые” командировки “испытывать самолеты”. В действительности он ездил в Сочи, Ялту с женщинами, которые присылали Нателле письма и фотографии, где они, обнаженные, обнимаются с “лучшим любовником черноморского побережья” (строка из письма). Иветта Толбухина говорила правду, кончились донжуанские подвиги Кандита Попхадзе. Но сказать истинную правду она не решилась… Вернулась к себе, получив в подарок “Рижский бальзам”. Кандит продолжал лежать в кровати, не двинувшись ни на сантиметр за время ее отсутствия.
Стянув на пол двойника Бенито Муссолини, Иветта выглянула на балкон, там было какое-то движение. Она закрыла двери, дождалась темноты и медленно, осторожно, шаг за шагом потащила “сбитого летчика”. Была ночь 30 декабря. Пошел крупный снег, как в фильме “Амаркорд”, где павлин распускает свой пестрый хвост. Иветта дотащила Кандита до дверей его квартиры, приподняла, поставила к стене так, чтобы тот не свалился ни вправо, ни влево, а стоял твердо. Наступило утро 31 декабря. Нателла, увидев мужа, закричала. Проснулся весь наш дом. Все рванулись на четвертый этаж. Бритоголовый Кандит смотрел неживыми глазами и словно бы улыбался. Никто ничего не понимал до момента, пока не заговорила студентка Лиза Габуния, которая ночью после предновогоднего концерта Райкина в Тбилисской филармонии, на котором столько смеялась, что, вернувшись домой, не могла заснуть… Она вышла на балкон подышать и увидела странное зрелище – Толбухина тащила Попхадзе. Услышав об этом, Нателла молча взвалила летчика-испытателя на плечи и потащила назад к дверям Толбухиной. “Мне не нужен этот человек, я его не знаю и знать не хочу!!!” – кричала Нателла. Кинув мужа на металлический сундук перед квартирой Толбухиной, она вернулась к себе, заперев дверь на ключ.
Жильцы дома, разговаривая с женой Кандита через дверь, уверяли ее, что такое решение абсурдно, что “он муж…”
Нателла кричала в ответ одну и ту же фразу: “Я его не знаю и знать не хочу!” Все разошлись, новогодняя ночь вот-вот должна была наступить, у кого-то не были готовы козинаки, кому-то надо было натолочь грецких орехов для сациви… Кандит одиноко сидел на сундуке, стоящем у дверей квартиры Иветты. Сыпал густой снег. Иветта не пошла на встречу Нового года в ЦК комсомола Грузии. Сидела в темноте. “На какой черт он мне сдался!” – шептала она. В три часа ночи по балкону вновь тащили летчика-испытателя. В этот раз как ни пыталась Толбухина усадить покойника у дверей его квартиры, он сполз и вытянулся на балконе. Два дня мертвый двойник Муссолини путешествовал по длинному балкону от тридцать девятой квартиры к сорок седьмой. Непонятно, кого надо было жалеть: жену, Кандита, любовницу? Жена кричала: “Он умер в ее постели, пусть она и разбирается! Хочет хоронит, хочет сделает из него мумию…”
Странный новый, 1955 год начался в нашем доме. Незримая, но присутствовавшая во всем этом бедламе женщина с косой то ли смеялась, то ли гневалась, но явно не знала, как разрешить эту проблему. Кто-то из соседей позвонил на завод № 31. Пришли самолетостроители, взяли на себя эту проблему, похоронили Кандита, даже сделали ему бетонный памятник. Он стоит и сегодня. Бенито Муссолини держит в руках большущий самолетный пропеллер. Запоздало я вспомнил, что гроб с телом Кандита Попхадзе пришлось пронести через квартиру Иветты Толбухиной, которая при этом сидела на диване с безразличным лицом и грызла грушу…
Странно, почему на меня нахлынула волна воспоминаний об абсурдных и нелепых смертях?.. Рассказав историю Кандита, задумался, стоит ли рассказывать о других смертях, которые случались в новогодние ночи в Музейном переулке, 16. Ведь любая смерть не повод для смешного.
В фильме Квентина Тарантино “Убить Билла” эксперты насчитали четыреста семнадцать смертей. Кровь фонтанирует тоннами, никого не пугая, а даже веселя. Не знаю, почему мне захотелось развлекать вас рассказом о смерти Кандита, а теперь на очереди новый персонаж – мой сосед со второго этажа Артур Жоржоладзе. Поэт. Вождь поэтов, которые в конце шестидесятых были объединены в нелегальное поэтическое братство “Сироты”. Рядовым членом этого братства был и я. Нас, сирот, было человек тридцать. Мы собирались в кафе-столовой на проспекте Руставели. У кафе было официальное название “Вавилон”, но мы знали, что это наше “Кафе сирот”. В “Вавилоне”, дешевом туристическом общепите, в течение дня столовались приехавшие в Тбилиси со всего СССР командированные, туристические группы… Ели холодные котлеты, холодный шашлык, компот из сухофруктов. Здесь же можно было пить пиво кислое, незрелое. Собирались и мы, сироты (по-грузински – “облеби”). Нас не печатали, мы никому не были нужны. Здесь, в кафе “Вавилон”, в шуме алюминиевых ножей, вилок, влево от стойки самообслуживания за длинным столом мы читали вслух свои стихи. Нам было по двадцать-тридцать лет, нас любили девочки-поклонницы, но не первый секретарь коммунистической партии Грузии товарищ Мжаванадзе, ни второй секретарь, ни третий, ни командированные, ни туристы… разве что туристки…
Нашим вождем был он – Артур Жоржоладзе. У него была кличка “Король Артур”. Писал он чрезвычайно заумные стихи. Были и очень наивные, детские. Одно из его детских я запомнил: “Пирожное с кремом повстречало другое пирожное с кремом и сказало: “Ах, как мне хочется пирожное с кремом”. Несколько раз в “Кафе сирот” появлялся Сергей Параджанов. Однажды пришел с великой Майей Плисецкой. Она держала красный плод граната и загадочно улыбалась. Артур Жоржоладзе читал ей стихи из цикла “Русское”:
- Я был в России.
- Грачи кричали,
- Грачи кричали.
- Зачем? Зачем?
Чтобы более полно составить портрет Артура вспомнилась наша поездка в поезде Тбилиси—Москва. Артур носил черную бороду, был силен, как боец борьбы без правил. Борода в те далекие шестидесятые у молодых советских мужчин была редкостью. В вагон вошла девушка, та самая, о которой тайно мечтает каждый пассажир-мужчина (советский, польский, немецкий, французский, американский), именно такая желалась попутчица, именно такая должна была лежать на соседней верхней полке… Длинноногая, пышногубая, улыбчивая. Вошедшая в наше купе девушка была с красным галстуком на длинной шее. Жанна была пионервожатой с отрядом из пятнадцати пионеров. Она имела глупость задать Артуру вопрос: “Вы священник?” Ничуть не смутившись, он сказал “да” и начал рассказывать притчи из Библии. В те позднекоммунистические времена Библия была почти под запретом и как всякий запретный плод сладка. Два дня, две ночи Артур Жоржеладзе просвещал пионеров… Агитировал за Господа Бога и сына его Иисуса Христа. Весь пионеротряд пожелал креститься. Представьте, южное лето где-то под Ростовом. Полустанок. Невдалеке маленькое болотистое озеро. Поезд в ожидании встречного стоит час. Сходят люди в пижамах, покупают соленые огурцы, жареных кур, помидоры, яблоки, самогон… А в это время Артур Жоржоладзе ведет прекрасную пионервожатую и всех ее пионеров креститься в озере. Пионеры раздеваются, заходят в воду. Пассажиры смотрят, вытаращив глаза, а Артур окропляет пионеров и их вожатую, читает молитвы то по-русски, то по-грузински. Я слышу, что по-грузински он читал стихи Бодлера, почти что богохульные… И вот отряд и прекрасная пионервожатая возвращаются к поезду крещеные… Жанна влюбилась в Артура. В Москве в Столешниковом переулке в гостинице “Урал” цвела их любовь. Я тайно ревновал, но в то же время знал, он – Вождь. И вот этот Вождь неожиданно умер. Он хоть и был моим соседом по Музейному переулку, 16, я мало знал о его жизни. У него была сестра Уна. Она часто болела, он возил ее в Цхалтубо. Она была похожа на княжну Марию Волконскую из “Войны и мира”, не очень красивая, но с огромными, бархатными, зелеными глазами. Ей все время нужны были лечебные грязи. Артур привозил их тоннами из Железноводска, Тамани, Трускавца. Уна (потом я узнал, что также звали жену Чарли Чаплина Уну О’Нил) сидела в ванной в грязи и пела красивым голосом арии из “Искателей жемчуга”. Постоянно больная она жива и сегодня, мать пятерых детей. Странно, что тот геолог, который женился на моей первой любви, разошелся с Мальвиной после экспедиции на остров Шпицберген и женился на Уне. Там, в постоянной заполярной ночи, Уна сделалась здоровой, цветущей матроной. А брат ее Артур, король сирот, высокий, сильный, знаменитый своими драками, особенно одной с Амираном Думгадзе, которого все считали “первым кулаком” города Тбилиси и который от удара головой Артура в сквере у оперного театра пролетел метра четыре и свалился в цветущие кусты рододендрона. Я видел этот полет, он был чрезвычайно эффектен. Потом “первый кулак” города Амиран Думгадзе, пригласил Артура Жоржоладзе и нескольких сирот отметить примирение. Праздновали событие в хинкальной на полпути к фуникулеру. А год спустя, когда в ЦК комсомола Грузии пронесся слух, что, возможно, будут издавать стихотворный сборник Артура Жоржоладзе, он неожиданно умер. С пышной черной бородой вождь лежал, окруженный бумажными цветами (это было его посмертное желание, об этом писал он в своих нечитабельных стихах). Мы, сироты, несли его гроб по улице Дзнеладзе, что параллельна проспекту Руставели. Подмышкой Артура была книга Иммануила Канта. В жизни он постоянно ходил, держа ее под той же правой подмышкой.
Был конец декабря. Наши ноги скользили по мокрому снегу. Кто-то сказал: “Давайте занесем его в «Кафе сирот», ему будет приятно последний раз оказаться за любимым столом”. Недолго думая, мы сделали зигзаг и вышли на проспект Руставели. По главной улице Тбилиси не ходили похоронные процессии. Разве что, если хоронили секретарей партий, генералов, маршалов. В “Вавилоне” мы повергли в ужас и ошеломление всех командировочных, кушающих борщи, котлеты, рыбу палтус и на третье – компот из сухофруктов. Застыли поднесенные ко ртам алюминиевые ложки, вилки, ножи… Гроб проплыл, как видение из сна, и был поставлен на несколько свободных столов в шаге от людей, привычно разливающих из-под полы пол-литра водки или “Кахетинское красное номер восемь”. Воцарилось гробовое молчание, даже те, кто хотел возмутиться, не находили в себе сил крикнуть: “Уберите гроб из советской столовой!” Пауза затянулась. Сироты заговорили первые, на грузинском, русском, армянском стали произносить речи, в которых восхвалялись жизнь и творчество выдающегося человека и поэта Артура Жоржоладзе. Девушки (сейчас бы их назвали “панки” или еще как-то более современно) с множеством булавок, скреп, серег положили на грудь Артуру бумажные цветы и стали рыдать. Ассирийский поэт и художник Асхаб, ассистент Тенгиза Абуладзе, стал читать громко на ассирийском свои стихи, посвященные Артуру.
Командированные, завороженные адским зрелищем, завершив обед, не вставали со своих мест. Мы подняли гроб, сделали круг по кафе-столовой “Вавилон” и вышли на улицу. Падал мокрый снег. Мы закрыли гроб вождя крышкой, положили на грузовик одного из нас, работающего в “Тбилперевозках”. На Сабурталинском кладбище “сирота” Тато Шудрн, скульптор, залил лицо Артура жидким гипсом. Он хотел оставить вечности посмертную маску поэта. Мы стояли и смотрели, как застывает гипс. Мы мерзли на пронзительном холоде, осиротевшие… Артур Жоржоладзе велел разодрать на части его амбарную книгу, в которую он записывал стихи любимых поэтов и отрывки из любимых романов и раздать всем сиротам. Мне достались страницы 106–117. Вождь на них записал отрывок из “Войны и мира”, где Андрей Волконский, смертельно раненный в Бородинском сражении, лежит на операционном столе и внезапно переполняется странным ощущением мира и примирения, ощущением счастья, которое больше уже не покинет его. “После перенесенного страдания князь Андрей чувствовал блаженство, давно не испытанное им. Все лучшие, счастливейшие минуты в его жизни, в особенности самое далекое детство, когда его раздевали и клали в кроватку, когда няня, убаюкивая, пела над ним, когда, зарывшись головой в подушку, он чувствовал себя счастливым одним сознанием жизни – представлялись его воображению даже не как прошедшее, а как действительность”. Только позднее Андрей замечает на соседнем столе своего соперника, Наташиного соблазнителя Анатолия Курагина, которому в этот момент хирург отнимает ногу. “Раненый Андрей видит своего соперника с ампутированной ногой, это зрелище наполняет его глубокой жалостью к этому человеку и людям в целом”.
Я благодарен вождю за эти 106–117 страниц. Я их не перечитываю, при своей антипамяти я их знаю наизусть и в разных жизненных ситуациях повторяю вот уже более пятидесяти лет…
Лелико Хотивари, известный кинорежиссер сталинской эпохи, жил над нами. Я дружил с его сыновьями Картлосом и Бубой. Я помню Лелико, когда был маленьким, он смешил меня тем, что прикреплял к моему носу бельевую прищепку. Это было время, когда на “Грузии-фильм” снималось мало фильмов, заказы получали хваткие, алчные, наглые. Лелико не был ни одним, ни другим, ни третьим. Семья их жила за счет профессии жены – врача гинеколога. У себя дома она тайно принимала женщин, которые жаждали избавиться от случайного, на стороне нажитого, некстати сотворенного дитя…
В небольшой комнатке по утрам собиралось от двух до семи девушек. Они с напряженными лицами сидели на скрипучих стульях, слушали музыку Баха, Моцарта, Альбинони. Лелико был фанат классической музыки. Старый режиссер, выпивая обязательный утренний кофе и выкуривая сигарету, которую сам изготовлял посредством самокрутки и крепчайшего аджарского табачного листа, он любил появляться в комнатке, где сидели девушки, и заводить с ними душещипательные беседы. Особо понравившихся он выводил на балкон и убеждал, что не надо делать аборт: “Родине нужны строители коммунизма, герои социалистического труда, исследователи-полярники, рихтеры-пианисты, ойстрахи-скрипачи. Такая красивая девушка, как ты, родит гения, назовешь его Тариэль, как героя “Витязя в тигровой шкуре”. Старый режиссер курил, допивая свой кофе, девушки слушали его, открыв рот, и не раз в слезах убегали прочь от гинекологического кресла.
Жена ругала Лелико: зачем вмешиваешься, рушишь судьбы, плодишь сирот?! Но он продолжал заходить в “комнату ожидания” с чашечкой кофе и сигаретой делать правое дело. Дарить родине гениев и героев.
Прошло пятнадцать лет. Лелико очень старый, лежит, ожидает женщину с косой. Она в наш дом по сложившемуся графику появлялась под Новый год. Звонок. Жена открывает дверь. Врывается высокая, курчавая женщина с громким криком: “Где драгоценный Лелико, где мой спаситель?!” За ней протискивается двухметровый детина, волоча контрабас в тяжелом футляре, стуча им по паркету. Детина и женщина рвутся в глубь квартиры, сами открывают одну дверь, другую и попадают в спальню, где лежит бывший сталинский кинорежиссер. “Дорогой мой Лелико, вот ваш сын!” – кричит высокая женщина. Лелико плохо, он с трудом понимает, ему показалось, что женщина – та самая с косой…
“Тариэль! – кричит женщина. – Распакуй инструмент, сыграй папе! Сыграй папе Иоганна Себастьяна Баха!”
Жена и муж молча смотрят на двухметрового детину, он совсем юн, от силы ему лет пятнадцать. Распаковав контрабас, детина начинает играть, вскоре обнаруживается, что Тариэль далеко не Ростропович. Мама двухметрового детины шепчет в ухо теряющего силы режиссера: “Это тот, кого вы велели не убивать! Я вас послушалась, родила!!! Вчера на новогоднем конкурсе контрабасов”… – “Контрабасистов”… – поправляет шепотом Лелико. “На новогоднем конкурсе контрабасистов в Батуми наш мальчик получил диплом третьей степени… Но малышу всего четырнадцать… Я сказала: сыграешь папе всю свою программу… Он тебя благословит!”
Мальчик играет двадцать минут, полчаса и не собирается останавливаться, играет дурно, но с диким напором. Лелико морщится, у него сохнет рот, он зовет жену. Та понимает мужа, приносит воду. Лилико пьет. Мальчик играет. Возвращая стакан, Лелико шепчет жене: “Зачем я, дурак, уговорил ее не делать аборт!”
Лелико закрыл глаза. Жена сказала в тот печальный новогодний вечер сыновьям: “Это были его последние слова…”
Буба спросил мать: “А говнюк еще долго пилил контрабас?” – “Долго… После Баха мальчик объявил Брамса, потом Шуберта… А папа уже был мертв… Я же дура изображала внимательную слушательницу”…
Через два дня, второго января, на старом Верийском кладбище в присутствии нескольких сотен пришедших проводить в последний путь кинорежиссера, двухметровый мальчик и его мама распаковали контрабас, и дитя стало играть свое контрабасное соло. Шел снег. К матери музыканта подошел Картлоз и шепотом попросил: “Как сестру прошу – пусть этот идиот заткнется!”
Дом наш в Музейном переулке, 16, простоял до 1993 года. В нем не только умирали, но и рождались, жили, радовались жизни.
Моя мама откармливала индюшку на балконе. Собиралась к новогоднему столу “сотворить” из нее сациви. За два дня до Нового года она спустилась с индюшкой во двор. Сама зарезать не решалась, искала того, кому можно поручить эту казнь. Никого не нашла. В это время по улице шли двое взрослых немых мужчин. Остановились перед мамой. Ей было неловко просить, да и как просить: может, они не только не говорят, но и не слышат… Немые сами поняли, почему мама держит гигантскую индюшку, и показали жестами: “Ей голову отсечь?” Мама сказала: “Да”. Те взяли индюшку, нож, как нож гильотины, и, что-то показав жестами, зашли за угол нашего дома. Мама поняла их жесты – “Мы там лишим ее жизни, здесь посреди улицы неудобно”. Мама стала ждать. Немые не появлялись. Мама пошла посмотреть, что делается за углом. Там никого. Снег чистый, без кровавых пятен… Мама поняла, немые утащили индюшку, а может, улетели на ней! Мама в отчаянии… Времена голодные, политический хаос, а тут еще украли птичку, которую она из цыпленка вырастила в грифона. Сациви было обещано всем, кто молча сносил в течение года жуткий индюшачий гогот. 31 декабря утром на дверной ручке нашей квартиры появилась аккуратно ощипанная туша двенадцатикилограммовой птицы, желтой от сочного жира с бумажкой на ноге и надписью: “Я вернулась к тебе, Софико!!! (имя моей мамы) С Новым годом!!!”
Когда пятиэтажный, опоясанный деревянными балконами дом стали ломать, жильцов выселили из него, но мы мазохистски ходили смотреть, как его рушат…
Соседями (стена к стене) были Паскаль Аджиашвили и его тетка. Он корреспондент газеты “Коммунист” и одновременно рок-н-рольщик. Тетка работала кассиршей в банке. Пересчитав за свою жизнь множество миллиардов рублей, у тетки возникла аллергия на денежные знаки. Она постоянно носила белые перчатки. Стоило ей прикоснуться голыми руками к деньгам, и все ее тело покрывалось воспаленными пятнами… Паскаль писал о мерзких американских агрессорах, душивших свободолюбивый корейский народ, танцевал рок-н-ролл на танцплощадке турбазы. Считалось, что он танцует лучше самого Элвиса Пресли. Ночами Паскаль приводил туристок к себе в комнату, имеющую общую стену с моей комнатой. Я слышал все визги, все стоны, все скрипы. Будучи старшеклассником, я не мог спать, затыкал уши пластилином. Однажды мне захотелось не только слышать, но и видеть. В базарной лавке купил длинный стальной штырь и стал вбивать его в стену, но на полпути штырь столкнулся с чем-то скрипучим, непробиваемым. Хотелось посмотреть, что там, в стене, почему стальной штырь не может пройти стену насквозь, но неловкость от постыдного желания заглянуть в чужой, заманчиво порнографический мир заставила меня забросить идею “подкопа”.
Годы спустя огромный чугунный шар, раскачиваемый на длинном стальном тросе, бился о стены нашего Музейного, 16. Мы, бывшие его жильцы, стояли и со слезами смотрели, как рушится этаж за этажом. Вновь шел снег. Снег как рефрен присутствует во всех моих историях. Тбилиси – город южный, не Сибирь, но почему-то в моей юности зимы были чрезвычайно снежные. У меня были санки, точь-в-точь как у гражданина Кейна, разве что без надписи “Розовый бутон”. Я мчался с фуникулера по склонам горы Мтацминда, мчался, воя от счастья… Может, и поэтому фильм “Гражданин Кейн” и режиссер Орсон Уэллс для меня – лучший фильм и лучший режиссер…
Чугунный шар ударил о стенку, разделявшую мою комнату и комнату Паскаля Аджиашвили, и – о ужас!!! Посыпался дождь золотых монет. Он сыпался и сыпался… Паскаль Аджиашвили схватился за голову. Я орал! Орали все жители. Все рванули к дому. Мгновенно появилась милиция. Стала отталкивать тех, кто успел добежать до снега и грязи, куда упали золотые монеты. Завыли сирены, подъехала еще милиция. Оцепила весь участок, кто-то успел сбежать… Соседи спрашивали моего папу: “Ты знал о золоте?” Отец ошалело смотрел на меня, на маму. Отвечал: “Если знал, оставил бы в стене?! Что я, идиот?!”
Паскаль обессиленно сел на землю. Сказал тетке, стоящей над племянником в белых перчатках: “Всегда думал, как достать миллион, а он был в сантиметрах от меня?!”
Тетка, опытная кассирша, пыталась успокоить Паскаля: “Может, это фальшивое золото?” Оказалось не фальшивое. Недели через две, когда папу трижды вызвали в грузинское КГБ на допросы “Знал ли о кладе в стене?”, выяснилось, что мы всю жизнь спали рядом с ведром, полным царских николаевских золотых монет. И было их две тысячи сто сорок семь штук, не считая в суматохе потерянных.
Ни нам, Квирикадзе, ни Аджиашвили Паскалю и его тетке не удалось добиться обещанных двадцати процентов от клада. Стало понятно, что скрипело на острие штыря, когда я вбивал его в стену над кроватью… Две тысячи сто сорок семь золотых монет звякали, шептали мне: “Ираклий, мы здесь, мы твои…” Через два дня все стены дома в Музейном переулке были разрушены, рабочие очищали территорию с небывалым энтузиазмом (надеялись найти в бетонных глыбах, деревянных балках, кирпичных обломках закатившиеся, затерявшиеся царские монеты).
Наш дом исчез, словно его и не было. Я стал жить в других домах, в Москве, в Лос-Анджелесе, в Берлине, на Мальте… Другие Новые годы! Вспоминаются рестораны, Московский дом кино, дома друзей с салатами оливье, Марина Целикова, к которой я поехал на станцию Ухтомская, рассорившись с друзьями и решив встретить с ней Новый год. Я был студентом ВГИКа. Она была старше меня, художница, постоянно жившая в поселке в Подмосковье, без телефона. Я ехал в пустой электричке за двадцать минут до Нового года, не зная, где она – там, в поселке, или где-нибудь в Москве. За десять минут до Нового года шел по незнакомому поселку, где был в последний раз год назад. Нашел ее дачу. Марина впустила меня, не дав раздеться, повела к письменному столу, велела открыть последнюю страницу ее дневника “ 31 декабря 1970 года. Я знаю, что сегодня приедет Ираклий, хоть он и сбежал от меня, не дает знать о себе уже больше года…”
Было странно читать этот текст. Мы с трудом успели открыть привезенную бутылку шампанского… Били куранты. Наступил 1971-й. Лунной ночью мы ходили по лесу. Замерзшие, вернулись в дом. Вспомнил, что в прошлом году подарил ей портрет Ван Клиберна, которого она боготворила. Я приклеил тогда портрет над ее письменным столом, сказав пафосную фразу: “Никогда не снимай его”. Портрета Клиберна не было. Я спросил: “Где он?” Она ответила: “Я, как ты велел, не снимала его”. – “Как?” Она принесла острый нож и сказала: “У меня новые обои, соскобли вот здесь”. И сама стала скоблить. Очень скоро пианист появился там, где я приклеил его в прошлом году… Марина была странная.
Очень странная была девушка Тамара, которая поехала со мной в Китай на остров Хайнань. В декабре 2009 года на острове было непривычно холодно. Мы предполагали встретить Новый год в компании малознакомых людей из России, Германии, Англии. Приобрели билеты на новогодний праздник. Но в ресторане было очень тоскливо. Развлекали китайские затейники. Сотни гостей изображали веселье. Тамара сказала: “Давай уйдем”. Мы шли по темному пустынному китайскому пляжу. Я взглянул на часы: “Через пять минут Новый год”. И услышал: “Быстро разденемся, бросимся в воду в 2009-м, а выплывем через год – в 2010-м”. Идея понравилась. Мы бросились в ледяной океан, такой ледяной он, наверное, у острова Шпицберген. Плыли в темноте. Мне мерещились акулы, гигантские осьминоги, электрические скаты – все эти чудовища неслись на нас – и вот, вот… Но я изображал смельчака и плыл. Вдруг там, где предполагался берег, в небо взлетели тысячи цветных фейерверков. На острове Хайнань начали праздновать новый, 2010 год. Мы обнялись с Тамарой, посреди океана поцеловались ледяными губами и поплыли назад. Вышли на берег через год. Дрожа от холода, потеряв одежду, ключи от гостиницы, мы хохотали.
Через три года в Лондоне родился ты, наш Чанчур, которого Тамара назвала в честь меня. Я принимал роды. Мы знали, что ждем мальчика, но не ожидали, что ты родишься именно в первую минуту первого января 2013 года, когда в окнах больницы Сан-Мерис сверкает фейерверочными огнями Темза, виден циферблат Биг-Бена.
Чернокожая чиновница из лондонской мэрии, которая на другой день пришла в больницу с букетом белых роз, сообщила, что Ираклий Квирикадзе-младший – первое дитя, родившееся в Англии в 2013 году.
На этом завершу свою новогоднюю хронику.
Начал я ее мрачноватыми историями новогодних смертей в доме моего детства в Тбилиси в Музейном переулке, 16. Но, думаю, ты раза два-три улыбнулся… может, даже рассмеялись, читая, как Кандита Попхадзе смерть застала на пышном теле соседки и как в новогоднюю ночь Толбухина тащила Кандита к дверям его квартиры, или как мы, “сироты”, внесли гроб нашего вождя Артура Жоржоладзе в столовую “Вавилон”. Или как к моей маме вернулась ощипанная индюшка…
И завершилось все фейерверком над Темзой во время твоего рождения в первую минуту первого января 2013-го…
И еще… Если брести по лабиринтам памяти, к самому-самому началу, я вижу, как в темноте мерцают цветные крошечные лампочки на елке. Папа в наряде Деда Мороза спит пьяный с открытым ртом, храпит. Входит мама. Не замечает, что я не сплю, в руках у нее большая белая луковица (на кухне готовят что-то к завтрашнему Новому году). Мама с улыбкой смотрит на храпящего Деда Мороза и закрывает луковицей папин рот, выходит на кухню. Папа продолжает спать с белой луковицей во рту, которая от мерцающих елочных огней то синяя, то желтая, то красная. Эта картинка – на самом дне моей памяти.
Дальше темнота…
Вместо эпилога
В городе Лондоне какое-то время назад по улицам окраинной части Портобелло прогуливались Чанчур, его мама и папа. Вдруг они увидели дикую утку и дюжину крошечных утят, переходивших улицу. За утиным семейством плелся жирный, грязный рыжий кот. Он не спешил. Он направлял утиное семейство туда, где совсем безлюдно, где он сможет оттяпать у утки пару утят и…
Тамара ринулась наперерез коту. Кот зашипел: “Отвали, девчонка”. Чанчур вслед за мамой смело бросился на кота. Я, самый заторможенный в семье, смотрел на разгоравшуюся битву.
Наглость кота была беспредельной. Испуганное утиное семейство забилось под колеса стоящей у тротуара машины. В конфликт вмешались африканский парень из мексиканского ресторана и девушка, рыжая, как кот. Тамара, африканец, Чанчур, рыжая девушка и рыжий кот оказывались то под колесами, то посреди улицы. Все кричали, крякали, махали крыльями, мяукали, шипели… И вдруг мама-утка в полном безумии взлетела и, набрав высоту, исчезла за крышами домов.
Африканец как-то отогнал супернаглого кота. И хотя у каждого были дела, никто не смог покинуть одиноких утят. Кот где-то рядом присутствовал незримо. Тень угрозы повисла над пустынной улицей в Портобелло. И тут прихрамывающий мужчина-индус в чалме принес прозрачный пластмассовый ящик. В него посадили утят. Ящик дали держать Чанчуру. Он прижал его к груди, смотрит на утят и на небо: почему не летит их мама?
Африканский парень сказал: “Эта утка с пруда, что за двумя улицами”. И вся команда во главе с Чанчуром пошла искать пруд. Нашли. У воды поставили прозрачный ящик… Вдоль берега плавают утки, но ни одна не заинтересовалась пищащими желтыми шариками. Людская компания обсуждает: “Может, не стоило вмешиваться в конфликт утка – кот? Ну сожрал бы он одного-двух утят. Остальные были бы с мамой… А что сейчас?”
…Мы стояли весь день: Чанчур, его мама, его папа. Другие ушли.
Вокруг крякали утки, и в каждой пролетающей нам виделась мама. Мы бы, наверно, тоже ушли, но Чанчур требовал ждать… И представьте, вечером мама-утка явилась! Мы высыпали из прозрачного ящика ее детишек, они выстроились цепочкой за мамой и след в след, как шесть гномов, последовали за своей Белоснежкой. Седьмым гномом был наш Чанчур.
Я смотрел на него, улыбался и думал: “Что же я написал? Обрывочные наброски моей автобиографии? Нужно ли знать о них мальчику, идущему за дикой уткой в свой новый, неизведанный мир?!”
Чанчур оглянулся и кивнул мне.