Вольное царство. Государь всея Руси Язвицкий Валерий
Антонио Джислярди снова стал на одно колено и, вынув из сумки сверток, в котором хранились листы, протянул их государю. Курицын принял их и, прочитав, доложил великому князю:
– Его святейшество папа Павел вельми почетно тя величает и молит Бога о благе твоем. Сказывает, что листы сии для послов твоих, дабы мог ты послать их в Рым за царевной.
Иван Васильевич неожиданно резко обернулся к Ивану Фрязину.
– А сей другой пошто здесь? – спросил он, вскинув глаза на рыжего Тревизана, одетого так же просто, как и Антонио Джислярди, но на вид старше того по возрасту.
– Сей, государь, сын дяди моего родного, именем Джан, а по прозвищу Тревизан, князек венецейский… – Увидев, что Иван Васильевич нахмурил брови, денежник смутился и быстро продолжал: – Сей ко мне пришел, государь, своим делом да и гостьбою…
– Пошто же ты ко мне его привел? – перебил Фрязина государь. – Другой раз без спросу ко мне никого не води да и язык свой держи за зубами. Иди. Позову, когда будет надобно. Федор Васильич у меня толмачом будет. Яз побаю с послом его святейшества с глазу на глаз.
После встречи с великим князем денежник государев и Тревизан в крайнем волнении, не молвя друг другу ни слова, быстро вышли со двора княжих хором за ворота, где ждали их слуги с конями.
Дома Иван Фрязин провел Тревизана к себе в опочивальню, там он всегда говорил о важных и тайных делах.
– Страшен король ваш, – заговорил первым Тревизан, дрожа от волнения. – Глазами насквозь меня пронизал. Боюсь, угадал он хитрости наши.
– Пронес Господь, – развязно заметил Иван Фрязин. – Если бы угадал, то и домой мы не пришли бы. Давно бы в цепях были.
Денежник, вздрогнув вдруг всем телом, перекрестился по обряду латынян всей ладонью с левого плеча на правое и добавил:
– Будем непрестанно молить Пресвятую Деву Марию, Пречистую Богоматерь, да поможет нам. Поклянемся Ей оба, что сделаем вклады на помин души в собор Святого Марка и на неугасимую лампаду Пресвятой Деве в нашу приходскую церковь Святой Марии Ортской.
Иван Фрязин отдернул темную шелковую занавеску, скрывающую углубление в стене, где хранится втайне небольшое мраморное изображение Мадонны и латинский крест с распятым Христом.
Затеплив лампаду, денежник упал на колени перед своей божницей. Тревизан распростерся с ним рядом.
– Пресвятая Дева! – воскликнул Фрязин, набожно крестясь. – Помоги нам в этом трудном деле. Мы же оба клянемся все честно исполнить, что обещали Тебе.
Тревизан повторил вслух ту же клятву…
Успокоившись и обеспечив себе Божью помощь, оба венецианца вышли в трапезную и сели за стол. Жена Фрязина, русская женщина, принесла завтрак и, скромно поклонясь гостю, тотчас же ушла по обычаю в свой покой, где жила с детьми.
– Красивая у тебя жена, – молвил Тревизан.
– Во всех статьях хороша, – самодовольно молвил денежник, достал из поставца сулею с дорогим вином и, угощая Тревизана, добавил с самоуверенностью дельца темных дел: – За успех нашего дела. Не бойся, друг. Нужен я еще московскому князю. Хочет он очень в жены взять царевну цареградскую. Я же ему все это с его святейшеством папой хорошо уладил. Вскорости поеду вот в Рим, а как привезу царевну, свадьба сразу, пиры. Не до нас ему будет, а мы под шумок все и обстряпаем. Ты потом в Орду, а из Орды-то, минуя Москву, в Литву через Киев и в Венецию. Толмача найду тебе верного. После-то и я сам вернусь на родину. Жену с детьми возьму – видал, какая. Главное же: во всем верна и послушна. Здесь бабы не то что наши, у которых за каждым углом любовник.
Тревизан рассмеялся:
– Ну, тебе и такая надоест. Любовниц сам захочешь.
– А что ж? Али наших венецианских не хватит? – громко расхохотался Фрязин. – У нас-то, слава богу, не только в каждом доме, а и во святых монастырях блудницы кишмя кишат.
Он добавил бесстыдно грязную пословицу и расхохотался еще громче.
Но Тревизан опять приуныл, мало поддаваясь хозяйской веселости.
– Ты вот едешь за царевной, – сказал он с тревогой, – а я-то как жить тут буду? А вдруг король захочет меня видеть? Что скажу ему? Вдруг дож пришлет вестника?
– Не бойся, – самоуверенно ответил денежник, – я тебе сказал, толмача найду верного. И пока тебя в Рязань с ним отошлю. Там молодая вдова есть, сестра жены. Авось не соскучишься. В Москве же тебя, когда ты на глазах не будешь, забудут. Я же в Рим поеду через Венецию, где и самого дожа вокруг пальца обведу.
Случайно взглянув в окно, денежник увидел возвращающегося от государя племянника Антонио Джислярди и, оборвав разговор, сказал Тревизану:
– О наших делах никому, даже и Антонио, ничего не говори, если головы терять не хочешь…
Приезд посла от папы Павла взволновал Ивана Васильевича. Хотя и казался он таким же, как и всегда, спокойным, но стал еще более молчаливым и суровым. Государь заметно черствел. Зависть и жадность братьев, потеря любимой жены, смерть отца и владыки Ионы, смерть Илейки и Васюка, уход Дарьюшки в монастырь – все это тьмой и холодом охватило его сердце. Постарел он душой и чувствовал, как говорил о том матери, что нет ему более чистых сердечных радостей.
Оставшись сегодня один после завтрака и вспомнив о невесте своей цареградской, он зло усмехнулся и молвил вслух:
– Сия токмо для потребы телесной и продолжения рода.
Он хотел было достать изображение царевны на иконе, но досадливо махнул рукой и подошел к окну. Ему хотелось забыть пока о женитьбе, о свадебных разговорах с матерью и митрополитом. Вспомнив о владыке Филиппе, вспомнил он и о ревностном желании его возвести новый каменный храм Успенья Пресвятые Богородицы взамен старого, совсем уж обветшалого.
Почему-то вспомнилась ему стенопись Успенского собора во Владимире, где бывал он еще в юности с епископом Авраамием. И потом совсем неожиданно засияла пред очами его икона Троицы, Рублевым писанная, заиграли пред ним радуги красок спокойно и радостно, и вдруг стало так же спокойно у него на душе, как тогда в Троицком соборе Сергиевой обители, когда со слепым уже отцом ездил он встречать бабку Софью Витовтовну.
Возникают сами собой в его памяти нежные крылатые ангелы с прекрасными женскими лицами, и так все в них дивно и кротко, что мнится ему теперь: не беседуют они меж собой, а тихо поют славословия.
Постучав в дверь, вошел дьяк Курицын.
– По приказу твоему, государь, – сказал он, кланяясь.
Мечтательная улыбка сошла с уст государя. Он проговорил деловито:
– Добре, добре, Федор Василич, что не забыл. Кликни-ка Саввушку. Сей часец едем к Володимиру Лазаричу. Давно яз хочу своими очами повидать древние грамоты и столбцы.
Иван Васильевич, одеваясь при помощи Саввушки, чуял опять приближение досады и тоски и был доволен, что приказал Курицыну прийти и проводить его к дьяку Гусеву, собравшему уже много уставных и судных грамот и древних законов.
В хоромах у Гусева была отведена под работу дьяков и писцов одна из наиболее светлых горниц, где дьяки читали столбцы и грамоты, а писцы делали выписки из нужных статей для составления сборника судебных установлений.
Вдоль горницы, ближе к окнам, были поставлены узкие длинные столы – так, чтобы падало на них больше света из слюдяных окон. За столами на длинных скамьях сидят дьяки, подьячие и писцы. Иные из них духовного звания, и на головах их скуфейки монастырские, «дабы власы держать», – не мешали бы они во время писания; иные же «мирские», и у них на «власы» вместо скуфеек надеты через лоб узкие ремешки.
Вокруг столов и у стен в определенном порядке стоят лари, укладки и сундуки разных размеров со столбцами, свитками, грамотами и с запасами чистой бумаги и пергамента, или «кожи», как зовут его писцы.
Работа кипит: дьяки и подьячие читают свитки, столбцы и грамоты, отмечая нужные места и откладывая то, что выбрано, на отдельный большой стол, за которым обычно сидит сам дьяк Гусев с двумя подручными дьяками.
Подьячие приносят столбцы и грамоты, доставая их из ларей и сундуков на столы, а использованные уже дьяками или ненужные им уносят обратно. Писцы же, не отрываясь, переписывают, поскрипывая гусиными перьями, или линуют чистую бумагу для переписывания.
Все это сразу охватил взглядом Иван Васильевич, когда вошел в писцовую горницу в сопровождении Курицына и самого Гусева.
При появлении государя все вскочили с мест и, низко кланяясь, приветствовали его пожеланиями здравия и многолетия.
Иван Васильевич приветливо ответил им:
– Будьте здравы все. Дейте дело свое, как деяли. – Обратясь к Гусеву, он добавил: – Покажи-ка мне, Володимир Лазарич, как списатели пишут. Никогда сего не видел.
Гусев привел государя к четырем особенно длинным столам, на которых работали писцы. За каждым столом было по два человека. Один из них, сидя на конце стола, брал из кипы бумаги продолговатые узкие листки и линовал их.
Государь подивился, как писец делает это ловко и точно. Левой рукой он берет листик из стопы бумаги, накладывает его на гладко полированную доску и, приложив слева линейку, проводит по краю мягкой свинцовой палочкой бледную черту сверху вниз, потом быстро перекладывает линейку на правый край бумаги и точно на таком же расстоянии проводит справа такую же черту сверху вниз. Затем кладет линейку поперек листика и быстро проводит поперечные линии на безошибочно равном расстоянии друг от друга.
– Добре, добре, – сказал Иван Васильевич и, обращаясь к Гусеву, добавил: – Жаль, не захватил яз с собой сына, сие было бы занятно ему и на пользу. Да ты, Володимир Лазарич, после покажи ему все, пришлю его с Федор Василичем.
Государь подошел к другому концу стола, где сидел другой писец. Пред ним стояла плошка глиняная с жидким клеем и лежала небольшая кисть из конского волоса.
– Здесь, государь, листики, которые другими списаны, сей вот во един свиток склеивает и, подсушив, в столбец скатывает, – пояснил Гусев, указывая на четыре столбца, лежавшие на середине стола возле кипы чистой бумаги.
Государь обратил внимание, что от столбцов по направлению к сидевшему на конце стола писцу протянуты четыре ленты из склееных уже листиков.
– Токмо с лица на них писано? – спросил Иван Васильевич, приподнимая осторожно конец бумажной ленты.
– Да, государь, – ответил писец и, взяв один из принесенных с другого стола листков, провел кистью с клеем по верхнему краю его с обратной стороны, где не было ничего написано. Потом ловко приложил его к концу ленты крайнего слева столбца.
– К сему столбцу листок сей надлежит, государь, – сказал писец и, проведя осторожно тряпочкой по склейке, добавил: – Теперь токмо подсушить и свертывать.
Он встал, пощупал ранее склеенные листки и дважды свернул столбец, отчего лента укоротилась вдвое, а вновь прикленный листок остался пятым от начала столбца.
– Мы, государь, – сказал дьяк Гусев, – по сим склейкам или ставам, как издревле зовут их, длину столбцов ведаем. Ведь столбцы-то бывают от трех до десятков аршин и до ста, а то и более.
– Как же числите? – спросил Иван Васильевич.
– А так, государь, – продолжал Гусев, – измерим токмо один листик. Будет он, как вот сей, четыре вершка, а ставов в столбце начислим десять. Значит, в столбце-то длины сорок вершков, сиречь два аршина с половиной. Ежели начислим сто ставов, то столбец-то, значит, двадцать пять аршин.
Отсюда Иван Васильевич перешел дальше, к тем столам, где работали писцы, занимаясь своим делом: списывали они те места из свитков и разных грамот, которые были отмечены дьяками и утверждены самим Гусевым для переписки. За каждым столом сидят по три писца, а перед каждым из них – чернильница. Тут же лежат и гусиные перья, очиненные заранее, дабы не задерживать письма, и маленькие острые ножики для исправления пера и подчистки ошибок в словах.
Писали они быстро полууставом, не гонясь за красотой букв, а для скорости некоторые буквы соединяли чертами, дабы не отрывать руки и не терять на это времени.
– Не гляди, государь, – сказал Гусев великому князю, – что не вельми красно писано. Сие все списание надобно для чтения токмо нам, дьякам, для-ради составления свода всех установлений и законов и все потом красно и богато спишем на единый великий столбец.
– Много лет возьмет такая работа, – задумчиво молвил Иван Васильевич, – но без того не можно государствовать. Трудитесь же, да поможет Господь Бог вам в сих трудных делах, которых на много лет хватит.
Догадавшись, что великий князь хочет уйти, все встали, а Иван Васильевич кивнул головой.
– Будьте все здравы, – молвил он громко и под гул прощальных и восхваляющих его возгласов вышел из писцовой горницы.
Прощаясь с дьяком Гусевым у красного крыльца и садясь на коня, Иван Васильевич все еще думал о судебнике и о его постоянном употреблении в судах и при разных спорах.
– Ты помысли, Володимир Лазарич, – сказал великий князь, – можно ли все сие вместо столбца-то в сотни аршин писать тетрадями, яко книгу, дабы писано было на каждом листе и с лица и с тыла. Инако же тяжко будет судьям и боярам всякий раз таковой столбец при чтении дважды развертывать и свертывать.
Той же осенью, на Михайлов день, ноября восьмого, повелел митрополит Филипп строителям камни тесать и готовить, дабы заложить церковь Пресвятыя Богородицы.
Узнал об этом Иван Васильевич в тот же день вечером от матери, у которой поздно ужинал вместе с сыном, при свечах уж.
– Зря блазнит собя владыка, – сказал он матери, – что к январю изготовят ему все и что в сем же месяце храм он заложит.
– А ты, сыночек, как мыслишь? – думая о другом, спросила Марья Ярославна. – Бог даст, может, и поспеет все во благовремении.
Иван Васильевич махнул рукой и промолвил:
– Прежде чем быть началу здания церкви Пречистой, надобно, опричь камня, который на санях из-под Москвы всю зиму возить будут, еще от рухнувшей старой церкви кирпич выбрать, да еще и нового много изделать, санный же путь почнется токмо с Екатерины-санницы. Яз мыслю, ежели поздней весной храм заложить сможем, и то слава Богу. Храм-то хотим воздвигнуть великий, в меру храма Успенья в Володимире.
Но Марья Ярославна не стала продолжать беседу о храме, а перевела разговор на свадьбу государя с царевной.
– Яз, сыночек, – начала она, – со владыкой о том еще думала. Он баит, что при венчании-то в церкви некое от грецкого чина царской службы добавить. Свадьбу же будем справлять у собя по московскому обычаю…
– Ныне хор владычен у нас есть, – вставил Иван Васильевич, – сама слышала ты, какие голоса. Владыка доволен сим. Баит, как в Цареграде петь будут, а то и лучше: голоса-то у наших звончей и сильней грецких.
Вдруг загудел далекий набат, где-то в посаде, со стороны Замоскворечья. Затем тревожно и громко забили в набат и кремлевские звонницы. Застыли все от волнения, а в слюдяных окнах, словно заря багровая, проступили отблески зарева…
– Пожар, Господи, – заметалась вдруг Марья Ярославна, – спаси и помилуй, Господи! Пойду свечу Никите преподобному поставлю, да укротит он борзо огнь сей.
– В Заречье горит! – крикнул, вбежав, Данила Константинович. – Загорелось, бают, коло церкви Святого Митрия. Одни бают, занялись враз хоромы Логинова, а другие – у Хмельникова во дворе.
Государь, бледный, молча встал из-за стола, перекрестился на иконы и, обернувшись, сказал спокойно:
– Вели-ка, Данилушка, всей моей страже коней седлать и мне с княжичем Иваном коней подать. Пусть ведры да топоры захватят. Река-то не стала еще…
– Какое там, государь, стала, – в дверях уже крикнул дворецкий, – теплынь ныне неслыханная!
Ночь стояла темная, а оттого, что по куполам церквей и по кровлям княжих и боярских хором все время тревожно пробегали багровые отсветы зарева, казалось, будто черный мрак переливается по улицам. Смутно чуялось, что кругом мятется народ. Великий князь, ехавший рядом с сыном впереди своей стражи, когда случайно стихал зловещий набат, слышал сквозь конский топот отдельные возгласы и причитания женщин. Люди толпились по всем улицам и переулкам Кремля. Из града же выйти нельзя было: все кремлевские ворота давно были заперты на ночь. Вдруг пронеслась весть, что сам государь едет со стражей на пожар в Заречье через Чушковы ворота. Сразу хлынули туда любопытные, дабы лучше видеть, что станет делать великий князь.
Княжич Иван раза два выезжал с отцом на пожары, но то было днем, а ночью выехал он впервые, и было ему страшно. Не решаясь заговорить с отцом, он подъехал ближе к своему стремянному Никите Растопчину, сыну истопника и мамки Евстратовны.
– Страшно тобе, Никитушка? – спросил княжич.
Никита, молодой парень лет двадцати пяти, ровесник князя Андрея большого, весело тряхнул головой и крикнул в ухо княжичу:
– С государем ништо не страшно! Все он ведает, как деяти… Не бойсь! Вот и Чушковы вороты…
Загремели замки и засовы железные. Со скрипом и визгом распахнулись тяжелые кованые ворота, и всех осветило огромное пламя, широким столбом восходящее к черному небу. Целиком отражалось оно более тусклым, но более зловещим в черных водах Москвы-реки. Было тихо, но тяга в огненном столбе так велика была, что головни взлетали в самую высь и, рассыпая искры, падали в сторону наклона пылающего столба.
Великий князь сделал знак конникам остановиться. Несколько минут смотрел он внимательно на пожар и следил, куда падают головни. Чьи-то большие хоромы пылали со всех сторон ровно, как хорошо разгоревшийся костер. От них тонкой змейкой бежал иссиня-белый огонь по верху забора и забивался уж под соломенную крышу мыльни, словно вгрызался в нее черно-красными зубами. Молодой великий князь следил за взглядом отца и старался догадаться, что тот хочет сделать. Потом княжич вслед за отцом посмотрел вправо на плавучий мост из толстых бревен, черневший среди розовых отсветов. Высокие перила моста, казалось, горели и рдели от яркого зарева.
Государь, кивнув страже, медленно въехал на мост, погрузший и задрожавший под тяжестью конницы и ударов конских копыт. Огненно-золотыми чешуйками побежала от него по воде в обе стороны легкая зыбь, и слегка заскрипели связи бревен.
Когда переехали мост, княжич почувствовал, как жаром охватило его лицо – прямо перед собой он увидел полыхающее пламя. Пахло гарью, и слышно было гуденье огня, как в печи, шипение и треск горящих досок и бревен. Княжич узнал место пожара и горящие хоромы.
– У Логинова горит! – крикнул он, обращаясь к Никите Растопчину.
– Верно, сыночек, – ответил ему сам великий князь и, обернувшись к страже, приказал всем немедленно спешиться.
В посаде сразу узнали великого князя.
– Православные, – зычным голосом радостно закричал кто-то из суетившихся возле пожара. – Са-ам го-осу-дарь при-и-стиг!
– Государь пристиг! – загремело крутом.
Но сейчас же все смолкло, прекратили враз и звонить в ближайшей церкви. Следом перестали бить в колокола и на прочих посадских звонницах. Знали все, что государь требовал этого, дабы не было лишнего страха и суматохи от тревожного звона и слышней были бы распоряжения государя и его слуг.
Вся стража государева по приказу его разбилась на две части: на ведерников и топорников. Ведерники выстроились в две двойные цепи, начиная от реки и до самого пожарища. Одна такая цепь из рук в руки передавала ведра с водой от реки тем, кто тушил огонь вокруг горящих хором; эти же, вылив воду куда надо, пустые ведра передавали другой цепи, которая с рук на руки быстро отправляла их к реке, где черпальщики наполняли ведра и передавали в первую цепь. Так они работали непрерывно, не давая загораться огню на новых местах около пожарища.
Меньшая часть стражи государевой, топорники и часть ведерников вместе с великим князем и княжичем устремились к заборам и к загоравшейся уже бане.
– Руби, разметывай забор! – громко приказал государь и первый начал рубить плахи в заборе меж пылающими хоромами и баней.
Народ хлынул на помощь княжой страже, и вмиг забор был весь растащен…
– Ведры сюды! – крикнул государь. – Заливай плахи и головни! Теперь мыльню руби, раскатывай по бревнушку.
Более двух часов работал государь во главе своей стражи и всех посадских людей. Были за это время разметаны все заборы, бани, хлевы, амбары и прочие постройки, через которые огонь мог перейти на соседние хоромы и службы их. Только одни хоромы Логинова все еще пылали, но столб пламени от них все снижался и тускнел, и вдруг они с глухим грохотом рухнули. Огромный клуб огня, сверкая искрами, вырвался вверх, будто оторвался от земли, и погас. Густой едкий дым повалил от догорающих бревен, и сразу потемнело и похолодало кругом. Только угли рдели повсюду багровыми отсветами, и выбивались кое-где обрывки желтого пламени или перебегали синие огоньки.
– Заливай пожарище! – крикнул великий князь, отирая с лица пот. – Все бери ведры, становись в цепи! Заливай, дабы вновь не разгорелось.
Сразу кругом, во всех концах, загремели и зазвякали ведра. Новые цепи ведерников, одна за другой протягивались от пожарища к реке. В цепи становились мужики, женки и даже подростки, и все спешили на помощь ведерникам из княжой стражи. Не прошло и четверти часа, как с пожарища еще гуще повалил дым, смешанный с паром от воды, непрерывно лившейся на догоравшие бревна и угли.
Великий князь и княжич сели на коней, и государь, сняв шапку, перекрестился и крикнул:
– Помог Господь! Сбили огонь! Гляди, не давай загораться вновь! – кричали кругом, продолжая заливать пожарище.
Княжая стража, садясь на коней, подъезжала к великому князю и строилась возле него. Княжич с восхищением смотрел на отца и гордился им. Иван Васильевич заметил это, и его сердце радостно забилось.
– Притомился, сыночек? – ласково спросил он, когда они въехали снова на плавучий мост.
– Нет, – ответил княжич, сияя от отцовской ласки, – яз ведь токмо ведры порожние к реке подавал.
– И то добро, – одобрил Иван Васильевич. – Ежели ты благо будешь деять народу, он тобе во всем поможет, живота не щадя, и не токмо на пожаре или на войне, а и во всех делах государевых.
Того же месяца ноября в тринадцатый день приехал на Москву рукополагаться Феофил, нареченный архиепископ новгородский и псковский. Сопровождал его великий поезд из знатнейших новгородских людей и большой обоз с подарками государю, митрополиту и всем, кто полезным быть может.
Обо всем этом на другой день утром сообщил великому князю за ранним завтраком Данила Константинович.
– Пошто ране о сем мне не сказали? – молвил сурово Иван Васильевич.
– Ночесь прибыл владыка-то новгородский поздно, уж след ужина. Остановился на подворье у митрополита. – Дворецкий налил вина в чарку государя и добавил: – Тут уж у меня ожидает приказа твоего отец дьякон от владыки Феофила.
Иван Васильевич выпил вина и, закусывая копченой стерлядью, сказал:
– Позовешь его сюды к концу завтрака. Пошто послан-то?
– Сказывает, о новгородском владыке…
– Добре: – прервал дворецкого Иван Васильевич и перевел речь на другое. – Утресь, Данилушка, яз до завтраку с башенки-смотрильни видал, много что-то в садах[21] моих народу. Что там деется?
– К зиме, государь, еловыми лапами стволы обвиваем от зайцев, – оживленно заговорил Данила Константинович. – Прошлый год во многих местах кору сгрызли окаянные. Опричь того, вишню прорежают, вельми густа стала. Да еще молодые яблоньки соломой яз велел окутать от морозу, а от корней до половины их тоже елью обвили.
– А как малина? – спросил Иван Васильевич.
– Малину-то в октябре еще, вборзе, как лист опал, проредили. Все старые побеги вырезали.
– А много ль, Данилушка, от садов-то ныне прибытка было? – поглядывая искоса, спросил великий князь.
– Великие прибытки, государь. Малины много свежей на торгу продали, да и вишни тож. Более же того яблоков продано было, просто из рук рвали. Больно хороши у тя, государь, яблошны сады-то. Да собе, на княжое семейство, сколь всего на зиму в запас пошло: и на наливки вишневые и малиновые, и на сухое варенье из малины, вишен да смородины – почитай, пудов двадцать всего-то; яблоки же кадками моченые стоят, да все подклети сушеными на нитях завешены.
– Ну, а на торгу сколь на деньги-то продано?
– Да ежели считать, государь, все: и яблоки и ягоды, то на десять рублей московских[22] с лишком взяли.
– Вельми добр прибыток, вельми, – похвалил Иван Васильевич с довольной улыбкой и, помолчав, спросил: – А пошто заяц-то еловых лап боится? Духу их не любит?
– Может, и духу аль вкусу смоляного не любит, а главное то, что когда ветки еловые густо навязаны, ему до коры яблоновой не достать: иглы морду ему колют, более всего нос…
Иван Васильевич усмехнулся:
– Ты вот, Данилушка, по первой доброй пороше устрой так, дабы сынок мой в садах потравил бы с борзыми зайцев-то. Пусть потешится…
– Потешим его, потешим, – подхватил Данила Константинович. – Вреда от сего садам не будет, потому охота малая – всего два коня, а выжловков псари пешие станут со смычков спущать. Княжич с Никитой посередь сада будут, а выжлятники на них зайцев ото всех заборов погонют.
– Добре, добре, – усмехаясь, молвил Иван Васильевич, – а топерь веди ко мне отца дьякона.
Пока великий князь допивал заморское вино, дворецкий привел молодого дьякона. Войдя в княжой покой, он низко, по-монастырски, поклонился князю и, перекрестясь на иконы, сказал звучным голосом:
– Будь здрав, государь, на многие лета. Владыка хочет ведать от тобя, государь, какие речи держать со владыкой новгородским и когда тобе принять его будет угодно?
– Речи токмо духовные, – ответил Иван Васильевич, – о мирских делах ни о чем не баить. А ежели к слову придется, то о собе ничего не сказывать, а новгородцев вопрошать, пусть и сами что хотят, то и бают. Для мирских дел яз ко владыке в помочь дьяка пришлю. – Иван Васильевич помолчал немного и продолжал: – Когда же яз принимать Феофила буду, то о сем сам извещу митрополита, а ране с ним о новгородских делах с глаза на глаз подумаю. Принимать же новгородцев ласково, будто у нас и рати с ними не было. – Великий князь, сделав знак дворецкому и улыбаясь, закончил: – А ты, отец дьякон, пред уходом-то выпей чарку водки – сие и монаси приемлют, – да гусиными полотками закуси. До поста-то еще шесть ден.
– Пятница днесь, государь, – робко возразил дьякон.
– Ну, рыбы бери, какой хошь, провесной али копченой.
– За здравье твое, государь, – проговорил дьякон, выпил, не садясь, и, взяв кусочек рыбы на хлеб, отошел от стола.
Он почтительно ждал, когда государь отпустит его. Заметив это, Иван Васильевич вымолвил:
– Более ничего. Иди с миром к отцу митрополиту.
Декабря девятого зашел к государю за ранним завтраком Данила Константинович. Государь взглянул на дворецкого с тоской и тревогой, ничего не говоря, а только вопрошая взглядом, но не выдержал и молвил тихо:
– Как ныне-то?
– Полегчало ей, – ответил Данила Константинович. – Игуменья-то мне сказывала, на все церковные службы ходить стала. Токмо, баит, побелела лицом да на щеках румянец особый, а глаза светом нездешним светятся. Не от мира сего, баит, стала…
Иван Васильевич вздохнул и, перекрестясь, сказал:
– Помоги ей, Господи…
Данила Константинович не уходил, видимо желая сказать еще что-то.
Государь, взглянув на него, спросил:
– Еще вести какие есть?
– Ныне приехали братья твои, – ответил дворецкий, – Андрей большой с Борисом вместе. Князь Борис-то гостил у Андрея в Угличе…
– Вишь, все слетаются, – усмехнувшись, резко сказал Иван Васильевич. – Шестого еще, на Николу, дядя мой, князь верейский, с сыном на Москву приехали. Яко псы, нюхом почуяли, что новгородцы богатые подарки привезли.
– Истинно, истинно так, государь, – подхватил Данила Константинович. – Андрей и Борис завтракали уже днесь у государыни. Приехали ночесь поздно, а утресь прямо к ней.
– Плакались пред матушкой-то?
– О том баили, что обделяешь их, что вот опять тобе – добыча, а им от тобя ничего не будет.
Иван Васильевич сурово сдвинул брови и сказал хрипло:
– Все сие при княжиче было?
– При нем, государь.
– Государыня что им ответила?
– Государыня-то печаловаться пред тобой обещалась. Пред обедом она к тобе будет. Упредить тя о том приказала.
Государь ни о чем более не спрашивал.
– На все Божья воля, Данилушка. Неведомо, как все обернется у меня с братьями-то, – глухо молвил он и, помолчав, добавил: – Едино токмо мне ведомо – не слуга ты мой, а брат мой верный.
Данилушка прослезился и горячо поцеловал руку, протянутую ему великим князем.
Марья Ярославна зашла к Ивану Васильевичу, как обещалась, за полчаса до обеда. Была она ласкова, но волновалась, руки у нее дрожали, глаза были печальны.
– На поклон к тебе, сыночек, – сказала она дрогнувшим голосом, – челом бить.
Она не договорила, слезы блеснули у нее из-под ресниц. Иван Васильевич стремительно встал, обнял мать и, поцеловав, почтительно усадил на скамью.
– Не челом бить, матушка, – молвил он, – а приказывать сыну своему.
Старая княгиня вдруг дрогнула плечами и беззвучно заплакала. Потом беспомощно развела руками и жалобно произнесла:
– Что мне, детки мои, с вами деять-то? – Она вытянула вперед руки и продолжала: – Вот они, пальцы-то. И большие, и средние, и малые, а какой ни режь – едина боль ото всех. По боли-то сей все равны сердцу моему.
Иван Васильевич, сурово сдвинув брови, стал молча ходить по покою. В груди его начинала клокотать ярость против братьев, но, крепко стиснув зубы, он старался побороть гнев. Марья Ярославна растерялась и с тревогой следила за грозным сыном своим. Иван Васильевич, встретив робкий, испуганный взгляд ее, сразу смягчился и сказал с улыбкой:
– Разумею все, матушка. Ну, печалуйся, что ли, да не во вред делам моим. Содею все тобя ради, токмо без ущерба государству.
Марья Ярославна прерывисто вздохнула и, волнуясь, стала говорить про обиды младших братьев, о нужде и бедности их в сравнении с великим князем. Снова заплакала она и сквозь слезы просила улучшить их долю:
– Прирежь им землицы-то. Дай еще по селишку какому, деревеньку одну-другую, а может, и град некий.
– Матушка! – твердо молвил Иван Васильевич. – Забыла ты волю отца моего, своего мужа, который все сам приказал нам в духовной своей. Братьями же много в рати новгородской граблено, много полона взято. Мало сего для их жадности? Еще им всякий раз кое-что от добычи и от подарков давать буду. Земли же им ни пяди ни дам, не оторву от государства. Во всем же прочем по воле твоей обиды им не будет.
Наступило молчание. Марья Ярославна переволновалась и стала спокойнее. Отерла слезы и поднялась со скамьи. Подошла к великому князю, взяла его за руки и, глядя с мольбой в глазах, попросила:
– Иване, не обижай ты их. Ну, а что можно дать, что не можно, тобе видней. Государь ты. Молю токмо: не обижай. – Обняв сына, она добавила: – Пообедай днесь со мной и братьями в мире и ласке. Уважь матери. Яз пришлю за тобой Данилушку. – В дверях старая княгиня задержалась и, обернувшись к сыну, горячо воскликнула: – Не мысли, Иванушка, злом-то на них! Не содеют они тобе худого, верны тобе…
Иван Васильевич насмешливо улыбнулся.
– Верить-то верю им, матушка, – с горечью молвил он, – да Бога молю: «Верую, Господи, помози моему неверию».
В четверг, декабря двенадцатого, приказал Иван Васильевич быть у себя после раннего завтрака дьякам Бородатому и Курицыну. Завтракал великий князь вместе с Ванюшенькой. Заметил он еще раньше, на обеде у матери, как сын его явно жалел дядей. Посему решил он разъяснить ему суть дел своих семейных, как наследнику и соправителю.
– Помни, сыне мой, – заговорил Иван Васильевич за трапезой, – что со мной у тобя все едино, токмо мы с тобой князи московские. Все же прочие князи – завистники наши и тайные вороги. Будь даже они дяди или братья единоутробные, все они от корысти и зависти обессилить Москву хотят, а нас со стола великокняжеского вон согнать.
Княжич Иван, широко открыв глаза, перестал есть и со страхом поглядел на отца.
– Пошто ж бабунька за них стоит? – спросил он растерянно.
– Бабунька твоя, – молвил великий князь, – дел не разумея, как и ты вот, по доброте своей им норовит. Ты же лишь отцу верь и ведай: братья мои против нас с тобой. Они Москву у нас отнять хотят, как Шемяка у деда твоего отымал и со злобы ослепил его. Ты у бабки о сем разведай, пусть она скажет тобе, сколь ей и нам, тогда еще детям, слез и муки было.
– Как же сие можно? – взволнованно прошептал княжич. – Бабунька сказывает, братья тобе верой-правдой служат.
Иван Васильевич не ответил сыну на эти вопросы, но, помолчав, продолжал:
– О том, что днесь услышишь от меня и дьяков моих, никому не сказывай, дабы нам с тобой худа не было. – Опять помолчал великий князь и добавил: – После завтраку по приказу моему приедут сюда дьяки. Ты же слушай и разумей, ибо скажут они, какое зло мыслят братья мои против нас.
В дверь постучали. Дворецкий Данила Константинович ввел к великому князю дьяков – старика Бородатого и Курицына.
Помолясь на образа и поздоровавшись с государем, дьяки сели на указанное им место.
Помолчав, великий князь молвил с легким волнением:
– Ныне хочу яз, дабы и сын мой и соправитель в делах наших разумение имел. Сказывайте при нем, какое зло против нас тайно мыслят новгородцы и как братья мои им норовят…
Первым поднялся с места старик Степан Тимофеевич. Государь знаком повелел ему докладывать сидя и добавил:
– Думу яз думаю с вами, а не послов принимаю.
– Доведу тобе, государь, – начал Бородатый, усаживаясь на свое место, – что неспроста со владыкой Феофилом такие два посадника пришли, как Лестар Самсоныч да Лука Федорыч. Из господы же новгородской тоже бояр много, и посадники старые, и тысяцкие. Обоз с дарами не токмо тобе и митрополиту, а и братьям твоим пришел. Повестили меня о том доброхоты наши новгородские, из тех, что во владычном поезде есть.
– Что ж тобе ведомо? – нетерпеливо спросил великий князь, недовольный длинной речью.
– Главные посадники, государь, – продолжал дьяк, – были тайно у братьев твоих, ласкали, дарили их, особенно князя Андрея большого, дабы против тебя опору Новугороду найтить. Ведает господа про корысть их и зависть к тобе.
– А братья? – перебил дьяка Иван Васильевич.
– Дары принимали с радостью, чтили новгородцев вельми, особливо князь Андрей. Были у братьев твоих и монахи некои от ближних владыки Феофила, а пошто – мне не ведомо, но мыслю – сговор против тобя.
Иван Васильевич быстро обернулся к сыну и спросил:
– Разумеешь, что дьяк-то баит?
– Разумею, государь-батюшка, – с трепетом ответил княжич, – зла хотят нам новгородцы-то, братья же твои…