Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг Янгфельдт Бенгт
Радостнейшая дата 1915
«Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь. Маяковский стоял, прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлек небольшую тетрадку, заглянул в нее и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвел глазами комнату, как огромную аудиторию, прочел пролог и спросил — не стихами, а прозой — негромким, с тех пор незабываемым, голосом:
- Вы думаете, это бредит малярия?
- Это было,
- было в Одессе.
Мы подняли головы и до конца не спускали глаз с невиданного чуда» [1].
Владимир Маяковский писал стихи уже несколько лет, однако читкой «Облака в штанах», состоявшейся у Лили и Осипа Бриков в Петрограде в июле 1915 года, начинался новый этап его литературной и личной биографии. «Брики отнеслись к стихам восторженно», а Маяковский «безвозвратно полюбил Лилю», — вспоминает младшая сестра Лили Эльза, присутствовавшая при чтении. Для Маяковского встреча с супругами Брик стала поворотной точкой его жизни — «радостнейшей датой», как он ее назовет.
Летом 1915 года мировая война шла уже год, и все понимали, что за ней последуют серьезные политические и социальные преобразования. В сфере эстетики, в литературе, живописи и музыке революция была свершившимся фактом, и Россия заняла в этом процессе передовую позицию. Композитор Игорь Стравинский и Русский балет Дягилева взяли Париж штурмом; в художественной сфере русские шли в первом эшелоне, представленные такими именами, как Василий Кандинский, Михаил Ларионов, Владимир Татлин, Казимир Малевич… Каждый из них по-своему содействовал тому небывалому развитию, которое в эти годы переживала русская живопись.
Стартовый выстрел для «модернистского прорыва» дал итальянец Филиппо Томмазо Маринетти: в 1909 году он провозгласил появление нового эстетического течения — футуризма, охватившего литературу, живопись и музыку и призывавшего к разрыву с культурным наследием. И в России футуризм возымел колоссальное значение, особенно в литературе. Одним из лидеров этого движения стал, несмотря на свою молодость (на момент встречи с Лили и Осипом ему было всего двадцать два), Владимир Маяковкий.
По меткому определению Бориса Пастернака, «он с детства был избалован будущим, которое далось ему довольно рано и, видимо, без большого труда». Когда, спустя два года, это будущее наступило, оно носило имя Русская Революция — наряду с двумя мировыми войнами наиболее эмблематичное политическое событие XX века. Революции, огромному социально-политическому эксперименту, целью которого являлось построение бесклассового коммунистического общества, Маяковский отдал весь свой талант и все свои силы; ни один писатель не был столь неразрывно связан с ней, как Маяковский.
В этой борьбе он был не один. В ней принимало участие целое поколение единомышленников, воспитанных на всепоглощающей идее революции. К тому же поколению принадлежали Лили и Осип Брик, которые были так же неразрывно связаны с Маяковским, как тот с революцией. Невозможно говорить о Маяковском, не говоря о них, и наоборот. В двадцатые годы союз Брики — Маяковский стал воплощением политического и эстетического авангарда — и новой авангардистской морали. Маяковский был первым поэтом революции, Осип — одним из ведущих идеологов в культуре, а Лили с ее эмансипированными взглядами на любовь и секс — символом современной женщины, свободной от оков буржуазной морали.
Начиная с ошеломляющего июльского вечера 1915 года Маяковский, Лили и Осип стали неразделимы. Пятнадцать лет существовал этот овеянный легендами любовный и дружеский союз — пятнадцать лет, до момента, пока солнечным апрельским утром пистолетная пуля не разбила его вдребезги. И не только его — пуля, пронзившая в 1930 году сердце Маяковского, убила и мечту о коммунизме, предвестив наступление коммунистического кошмара тридцатых годов.
Об этом водовороте политических, литературных и личных страстей рассказывает эта книга, посвященная Маяковскому и его ближайшему окружению.
Володя 1893-1915
Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов.
Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч.
с Парохода современности.
Только мы — лицо нашего Времени.
Пощечина общественному вкусу
Маяковский в двадцатилетнем возрасте, 1913 г.
Маяковский родился 19 июля 1893 года[2] в селении Багдады на западе Грузии, неподалеку от губернского города Кутаиси. Его отец, Владимир Константинович, был лесничим и, согласно семейной легенде, происходил из запорожских казаков; считалось также, что фамилию семья получила благодаря тому, что большинство родственников со стороны отца отличались высоким ростом и недюжинной силой. Мать, Александра Алексеевна, была родом с Украины. У Владимира было две сестры: Людмила старше на девять лет и Ольга старше на три года. (Брат Константин умер от скарлатины в трехлетнем возрасте.) Семья принадлежала к дворянскому сословию, но жила исключительно на жалованье отца, что предполагало достойное существование без изобилия.
Высокий и широкоплечий, как и его предки, Владимир Константинович был веселым, приветливым, общительным и гостеприимным человеком с темными волосами и бородой. Он был очень энергичным и легко вступал в контакт с другими людьми.
Говорил грудным басом, его речь, по словам старшей дочери, была наполнена «пословицами, прибаутками, остротами», и он знал «бесчисленное множество случаев и анекдотов и передавал их на русском, грузинском, армянском, татарском языках, которые знал в совершенстве». Вместе с тем он был человеком весьма чувствительным и восприимчивым, обладал горячим темпераментом, а его настроение менялось «часто и резко».
Мать была полной противоположностью отцу: сдержанная, худощавая, хрупкая, но с сильной волей. «Своим характером и внутренним тактом мама нейтрализовала вспыльчивость, горячность отца, — рассказывала Людмила. — За всю жизнь мы, дети, не слыхали не только ругани, но даже резкого, повышенного тона». У матери были каштановые волосы, высокий лоб и несколько выступающая челюсть. Внешностью Володя походил на мать, сложением и характером — на Владимира Константиновича, который передал сыну и свой темперамент, и чувствительность; от отца же Володя унаследовал глубокий бас.
В небольшом горном селении, где Володя провел первые годы жизни, насчитывалось порядка двухсот дворов и менее тысячи жителей. Расположенное в глубокой долине селение обступали высокие и крутые горы, покрытые лесами, где было полно медведей, косуль, кабанов, лис, зайцев, белок и всевозможных птиц. Володя рано научился любить животных. Дома были окружены огромными виноградниками и разными фруктовыми деревьями: яблонями, грушами, абрикосами, гранатами, инжиром. В резком контрасте со щедростью природы находилась скудость административных ресурсов селения, где была почта, но не было школы и врача. Расстояние до Кутаиси, ближайшего города, составляло 27 километров, и единственным средством сообщения служили почтовые дилижансы. Когда Ольга и Константин заболели скарлатиной, врач ехал так долго, что спасти мальчика уже не удалось.
Володя Маяковский с родителями и сестрами Людмилой (стоит) и Ольгой (сидит). 1905 г.
Их дом стоял чуть в стороне от центра селения, на правом берегу реки Ханис-Цхали. По словам Володиных сестер, он был похож на дом золотоискателей в Калифорнии или Клондайке. В нем было три комнаты, одна из которых служила конторой лесничего. Неподалеку от дома протекал бурный горный поток с каменистым руслом. Дети проводили много времени на улице, и Володя рано научился плавать и ездить верхом. Он очень любил опасные игры и занятия — чем опаснее, тем лучше. Вместе с Ольгой лазал по деревьям, карабкался по горам, бегал по узким горным тропинкам, змеившимся среди отвесных обрывов.
Безудержное воображение и изобретательность, которые Володя демонстрировал в играх, предрекали будущую мощь его творческого потенциала. То же самое можно сказать и о другом качестве, проявившемся у Маяковского уже в пятилетнем возрасте: его способности декламировать стихи. Не получивший высшего образования отец был, однако, влюблен в литературу и часто читал домочадцам классиков: Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Селение Багдады располагалось в стороне от главных дорог, но, несмотря на это, к ним часто приезжали родственники, особенно летом, и тогда Владимир Константинович просил Володю декламировать стихи гостям. Не умевший еще ни читать, ни писать, мальчик обладал феноменальной памятью и декламировал хорошо и выразительно. А чтобы тренировать голос, он залезал в опрокинутые на земле большие кувшины для вина и читал стихи Ольге, которая изображала находившуюся снаружи публику.
Как в играх, так и в заучивании стихов присутствовал сильный элемент состязательности. Володя стремился любой ценой стать первым и охотно принимал участие в забавах старших. В одной из игр один участник начинал читать наизусть стихотворение, но прерывал чтение в середине и бросал носовой платок следующему, который должен был его закончить. «Володя часто проявлял настойчивость и умел заставить взрослых подчиниться его желанию продолжать игру, — вспоминает мать. — Причем в таких случаях всю организацию игры брал на себя, склоняя на свою сторону даже тех, кто уже устал и не хотел больше играть». С той же самозабвенностью и нетерпением Володя увлекался другими играми: картами, домино, — крокетом и так далее. В октябре 1904 года Ольга сообщала Людмиле, что Володя «страшно увлекся игрой в шашки» и каждый день играет с товарищем. Они играли на марки, и Володе уже удалось выиграть целый альбом иностранных марок… Здесь явно проступает та доминирующая черта характера Маяковского, возвращаться к которой мы будем неоднократно, — его страсть к игре.
Поскольку возможность получить образование в Багдадах отсутствовала, старшую сестру Людмилу рано отправили в тбилисский интернат, а в 1900 году мать и сын переехали в Кутаиси для того, чтобы семилетний Володя смог поступить в школу. После двух лет подготовки его зачислили в гимназию. Учеба протекала успешно, а особенно легко ему давалось рисование. Людмила брала уроки у одного кутаисского художника, который считал Володю настолько способным, что даже учил его бесплатно. «Володя быстро почти догнал меня в рисовании, — вспоминала Людмила. — Мы стали привыкать к мысли, что Володя будет художником».
Столь же разительным, как талант к рисованию и декламации, было полное отсутствие у него музыкальности. Он не мог взять чистую ноту, музыкой совершенно не интересовался, ни разу не прикоснулся к пианино и не любил танцевать. «Когда у нас собиралась молодежь и начинались танцы, звали танцевать и Володю, — вспоминает мать. — Он всегда отказывался, уходил к товарищам в соседний двор и играл в городки».
В Москву
Зимой 1906 года, когда Володе было двенадцать, его сорокадевятилетний отец умер от заражения крови: укололся булавкой, сшивая бумаги. Хотя Володя оказался самым младшим в семье, он был очень развитым для своего возраста и активно принимал участие в приготовлении похорон; «он обо всем хлопотал, не растерялся», — вспоминает Людмила.
Смерть отца потрясла семью, и особенно сына, который, по словам Людмилы, с этого момента «стал серьезней» и «сразу почувствовал себя мужчиной». Причина смерти оставила глубокий след в психике мальчика: отныне он сделался очень мнительным, панически боялся любой инфекции — в более взрослом возрасте всегда носил с собой собственное мыло, резиновый стакан, в путешествие неизменно брал раскладную резиновую таз-ванну; он избегал общественного транспорта, неохотно пожимал руки, а к дверной ручке прикасался только через пиджачный карман или носовой платок. Пивную кружку всегда держал в левой руке, чтобы пить с той стороны, к которой не прикасались чужие губы, — упражнение упрощалось тем, что Маяковский одинаково свободно владел обеими руками.
Смерть отца в одночасье изменила материальное положение семьи. Людмила уже два года училась в московском Строгановском художественно-промышленном училище, и, чтобы справиться с нуждой, Александра Алексеевна вместе с младшими детьми тоже переехала в столицу. Здесь они влачили скромное существование на пенсию вдовы и доходы от сдачи внаем комнат студентам. Володя и Ольга вносили свой вклад в бюджет семьи: они раскрашивали шкатулки, пасхальные яйца и так далее.
Революционную литературу Маяковский читал еще во время учебы в кутаисской гимназии, однако более близкое знакомство с убежденными социалистами состоялось благодаря квартирантам. В четвертом классе гимназии он вступил в студенческий социал-демократический кружок, а спустя примерно год стал членом большевистской фракции РСДРП. Одновременно его исключили из гимназии по причине невзноса платы.
Последующие два года, 1908–1909, Маяковский практически полностью посвятил политической деятельности. Он читал и распространял нелегальную литературу среди булочников, сапожников и типографских рабочих. Полиция вела за ним слежку, и, несмотря на то что ему было всего пятнадцать-шестнадцать лет, его несколько раз арестовывали; во время одной облавы он съел вместе с переплетом записную книжку, где содержались адреса, которые не должны были попасть в руки полиции. Два первых ареста длились недолго, каждый по месяцу, однако в третий раз Маяковскому пришлось просидеть в тюрьме полгода, причем пять месяцев — в камере-одиночке.
Учетная карточка Московского охранного отделения, 1908 г.
Время, проведенное в Бутырках, стало поворотным моментом в биографии Маяковского: если раньше он читал главным образом политическую литературу, то теперь чтение приобретает новое направление. «Важнейшее для меня время, — напишет он позднее. — После трех лет теории и практики — бросился на беллетристику». Он читает классиков — Байрона, Шекспира, Толстого, — но без особого энтузиазма. Ценит формальную новизну Андрея Белого и Константина Бальмонта, однако тематика и метафорика символизма ему чужды. Реальность того времени нужно описывать иначе! Он пытается, но у него не получается. В январе 1910 года, когда Маяковский вышел на свободу, надзиратели отобрали у него тетрадку со стихами, за что, как он признавался впоследствии, он был им благодарен.
Между арестами Маяковский, как и его сестра, учился в Строгановском училище. Однако оттуда его исключили за политическую деятельность; гимназию он также не закончил. И теперь Маяковский почувствовал, что должен получить образование, но эта задача казалась ему несовместимой с партийной работой. «Перспектива — всю жизнь писать летучки, выкладывать мысли, взятые из правильных, но не мной придуманных книг. Если из меня вытряхнуть прочитанное, что останется? Марксистский метод. Но не в детские ли руки попало это оружие? Легко орудовать им, если имеешь дело только с мыслью своих. А что при встрече с врагами?» Цитата датируется 1922 годом, но намеченная Маяковским проблема не была сформулирована задним числом. Ощущение конфликта между искусством и политикой было свойственно Маяковскому изначально, оно будет накладывать отпечаток на всю его творческую деятельность и ускорит его смерть.
Маяковский бросил политическую работу, но поскольку в своем литературном таланте он сомневался, то вскоре после освобождения снова вернулся к живописи. После четырех месяцев учебы в художественной школе Жуковского, слишком традиционной, на его взгляд, он начал брать уроки у другого художника, Петра Келина, который готовил Маяковского к поступлению в Училище живописи, ваяния и зодчества — единственное место, куда принимали без свидетельства о политической благонадежности. После второй попытки в августе 1911 года он был принят в фигурный класс.
Прекрасный Бурлюк
Маяковский осенью 1912 г. — ученик Училища живописи, ваяния и зодчества.
Маяковскому исполнилось восемнадцать лет, когда он поступил в училище, где быстро стал знаменитым благодаря своей самоуверенности и дерзости. Он был громким, постоянно шутил и острил, его речь была такая же нетерпеливая и порыв истая, как и его движения: он не мог спокойно сидеть на стуле, а все время двигался по помещению, закусив папиросу в углу рта. Впечатление усиливал рост — почти метр девяносто. Из-за этой назойливости многие считали его довольно несносным — нравился он только тем, кто предполагал или уже видел в нем, по словам Маруси Бурлюк, «громаднейшую, выпиравшую из берегов личность». Вызывающее поведение подчеркивалось нарочито богемным стилем в одежде: длинные нечесаные волосы, надвинутая на глаза широкополая черная шляпа, черная блуза и черный галстук — байронический герой в поисках художественной индивидуальности.
Однако нахальство и склонность к провокациям отражали только одну сторону характера Маяковского. По сути же он был, как объяснял его друг по художественному училищу, очень чувствительным человеком, что всячески пытался скрыть за грубостью поведения и под маской надменности. О том, что агрессивность была защитным механизмом, свидетельствуют все, знавшие Маяковского близко; Борис Пастернак, к примеру, метко объяснил его «беззастенчивость» результатом «дикой застенчивости», а «притворную волю» — следствием «феноменально мнительного и склонного к беспричинной угрюмости безволия».
Однако эту сторону своего характера Маяковский тщательно скрывал, и поэтому его первое столкновение с Давидом Бурлюком — старшим, но столь же самоуверенным коллегой-художником — не могло не закончиться конфликтом. «Какой-то нечесаный, немытый, с эффектным красивым лицом апаша, верзила преследовал меня своими шутками и остротами „как кубиста“, — вспоминает Бурлюк. — Дошло даже до того, что я готов был перейти к кулачному бою, тем более что тогда я, увлекаясь атлетикой и системой Мюллера, имел некоторые шансы во встрече с голенастым, огромным юношей в пыльной бархатной блузе с пылающими, насмешливыми черными глазами». Однако дело закончилось примирением, Бурлюк и Маяковский стали лучшими друзьями и соратниками в борьбе, которая, по словам Бурлюка, «закипала тогда не на живот, а на смерть между старым и новым в искусстве».
В верхнем ряду: Николай Бурлюк, его брат Давид, «отец русского футуризма», и Маяковский. Сидят: Велимир Хлебников и два «мецената»: авиатор Георгий Кузьмин и музыкант Сергей Долинский, издавшие футуристический альманах «Пощечина общественному вкусу» и первый сборник стихов Маяковского «Я!». Снимок 1913 г.
Именно Бурлюк открыл поэтический талант Маяковского. Когда во время прогулки осенью 1912 года Маяковский прочитал Бурлюку стихотворение, он был настолько не уверен в собственных способностях, что утверждал, будто стихотворение написал знакомый. Но Бурлюк не дал себя обмануть и сразу объявил Маяковского гениальным поэтом. Открытие было одинаково ошеломляющим для обоих. Согласно Бурлюку, Маяковский, который никогда не занимался серьезно писанием стихов, вдруг, «подобно Афине Палладе, явился законченным поэтом». Эта ночная прогулка по Страстному бульвару в Москве определила направление творческого пути Маяковского. «Я весь ушел в поэзию, — вспоминал он впоследствии. — В этот вечер совершенно неожиданно я стал поэтом».
Азарт
Бурлюк стал тем авторитетом, в котором нуждался не выкристаллизовавшийся еще талант Маяковского. Он читал Маяковскому французскую и немецкую поэзию, снабжал его книгами — и деньгами. Маяковский был настолько беден, что у него не было средств даже на зубного врача, и контраст между молодостью и гнилыми зубами был разителен. «При разговоре и улыбке виднелись лишь коричневые изъеденные остатки кривеньких гвоздеобразных корешков». Бурлюк же, напротив, происходил из состоятельной семьи, его отец был управляющим украинским имением графа Мордвинова, что позволяло Бурлюку выдавать Маяковскому 50 копеек в день на еду.
Когда средств не хватало, он голодал, спал на садовых скамейках; чтобы зарабатывать на играл в карты и на бильярде, в котором был настоящим мастером. Азарт был у Маяковского в крови; страстный игрок, он проводил каждую свободную минуту за карточным или бильярдным столом. Так будет всю жизнь, даже тогда, когда исчезнет необходимость играть ради денег: где бы он ни оказался, первым делом он находил бильярдную и узнавал имена местных картежников. Маяковский был тем, что называется азартным игроком, он не мог не играть.
С Маяковским страшно было играть в карты, — вспоминал другой такой же одержимый игрок, молодой поэт Николай Асеев, познакомившийся с Маяковским весной 1913 года. — Дело в том, что он не представлял себе возможности проигрыша как естественного, равного возможности выигрыша, результата игры. Нет, проигрыш он воспринимал как личную обиду, как нечто непоправимое.
Это было действительно похоже на какой-то бескулачный бокс, где отдельные схватки были лишь подготовкой к главному удару. А драться физически он не мог. «Я драться не смею», — отвечал он на вопрос, дрался ли он с кем-нибудь. Почему? «Если начну, то убью». Так коротко определял он и свой темперамент, и свою массивную силу. Значит, драться было можно только в крайнем случае. Ну а в картах темперамент и сила уравнивались с темпераментом и терпеливостью партнера. Но он же чувствовал, насколько он сильнее. И поэтому проигрыш для него был обидой, несчастьем, несправедливостью слепой судьбы.
Маяковский доводил соперников до исступления, ставил на кон все, блефовал и не вставал из-за стола, пока не одерживал победу или не вынужден был признать поражение. Он играл крайне напряженно, а когда напряжение отпускало, как вспоминает другой его близкий друг, «ходил из угла в угол и плакал, от разрядки нервов».
Маяковский играл всегда и во все. Если рядом не было ломберного стола, он заключал пари. Сколько шагов до следующего квартала? Какой номер трамвая первым покажется из-за угла? Однажды, как вспоминает Асеев, они вышли из поезда на одну остановку раньше только для того, чтобы выяснить, кто первым придет к следующему семафору, не переходя на бег. Достигнув цели одновременно, спорщики бросили монету, чтобы определить победителя. Для Маяковского важна была победа, а не поставленный на кон рубль.
Улыбающийся Маяковский в Киеве в 1913 г. Имя дамы, вызвавшей его беззубую улыбку, с точностью установить не удалось.
С азартом была сравнима лишь маниакальная чистоплотность Маяковского. Начинающий поэт был, таким образом, весьма невротическим молодым человеком, и впечатление это усиливалось огромным количеством потребляемых им папирос — до ста штук в день. Но курение не обуславливалось никотиновой зависимостью, а тоже имело невротическую основу: хотя в зубах у него постоянно был закушен окурок — спичками он не пользовался, а зажигал одну папиросу от другой, — он при этом никогда не затягивался.
Во время турне по российской провинции зимой 1913–1914 гг. Маяковский, Бурлюк и Каменский часто выступали во фраках и цилиндрах, что резко контрастировало с революционным содержанием их эстетики. Для того чтобы еще сильнее оскорбить «общественный вкус», они использовали «боевую раскраску», как у Каменского на этой фотографии.
Опасные футуристы
Давид Бурлюк был на одиннадцать лет старше Маяковского и к моменту их встречи уже состоялся как художник. Его работы выставлялись и в России, и за рубежом (например, он участвовал в выставках «Голубого всадника» в Мюнхене). Он был центральной фигурой русского художественного авангарда и одним из основателей объединения «Бубновый валет», на протяжении 1912–1916 годов организовавшего ряд громких выставок в Москве и Петербурге.
Бурлюк быстро ввел Маяковского в эти круги. Они начали выступать вместе, и в ноябре 1912-го Маяковский впервые предстал перед публикой в качестве поэта, художника и пропагандиста новых течений в живописи и поэзии. Еще через месяц вышел первый альманах футуристов «Пощечина общественному вкусу», где Маяковский дебютировал двумя стихотворениями которые он читал Бурлюку: это были «Ночь» и «Утро» — экспериментальные стихи, написанные под сильным влиянием эстетики современной живописи. В «Пощечине» впервые попали под одну обложку четверо самых выдающихся представителей русского литературного авангарда — Владимир Маяковский Давид Бурлюк, Велимир Хлебников и Алексей Крученых. Если формальные эксперименты казались читателям непонятными то из манифеста «Пощечина общественному вкусу» они узнали почему: бросив «Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности», футуристы провозгласили: «Только мы — лицо нашего Времени». Старое искусство умерло, а его место заняли кубофутуристы: кубизм в изобразительном искусстве и футуризм в словесном. Поскольку многие русские футуристы были и художниками и поэтами, определение звучало особенно точно.
Критика, которой футуристы подвергали господствовавшие нормы, имела прежде всего эстетическую мотивировку, но была и социальным протестом. В то время как предыдущие поколения художников и писателей рекрутировались в основном из высших классов больших городов, русский авангард составляли выходцы из более низких общественных слоев, к тому же из провинции. Эстетический бунт, таким образом, нес в себе определенное социальное содержание, придававшее ему особую силу и легитимность.
Книжное издание трагедии «Владимир Маяковский» (1914) было выполнено в типично футуристическом оформлении, предполагавшем — в соответствии с манифестом Хлебникова и Крученых «Буква как таковая» (1913) — свободное использование различных шрифтов, прописных и строчных букв. «А ведь спросите любого из речарей, и он скажет, что слово, написанное одним почерком или набранное одной свинцавой, совсем не похоже на то же слово в другом начертании. Ведь не оденете же вы ваших красавиц в одинаковые казенные армяки!» На представленном развороте — рисунок брата Давида Бурлюка Владимира, изображающий Маяковского в желто-черной полосатой кофте.
Поэтому решение Маяковского и Бурлюка предпринять лекционное турне по российской провинции было вполне естественным. Это был их ответ на нависшую над ними угрозу отчисления из училища. Однако здесь присутствовал еще один, более важный мотив: футуризм являлся столичным феноменом — турне же давало возможность познакомить с новой эстетикой и провинцию, где это движение чаще всего воспринималось как нелепость и подвергалось насмешкам как нечто абсолютно непонятное и бессмысленное — в той мере, в какой оно вообще было известно. Так как футуристы с трудом находили издателей, они были вынуждены публиковать свои произведения сами, зачастую мизерными тиражами (300–500 экземпляров), — следовательно, за пределами Москвы и Петербурга с их творчеством мало кто был знаком.
Турне длилось три с половиной месяца, с середины декабря 1913 года до конца марта 1914-го. Участниками турне были также Василий Каменский и — в течение непродолжительного времени — эгофутурист Игорь Северянин. Они читали стихи, выступали с лекциями о последних направлениях в искусстве и демонстрировали диапозитивные снимки своих работ и произведений других художников, например Пикассо. Футуристические лозунги подкреплялись внешним видом выступающих: из петлиц у них торчали редиски, на лицах были нарисованы самолеты, собаки и каббалистические знаки; Маяковский чаще всего появлялся в желтой кофте, сшитой «из трех аршин заката» (как он описал ее в стихотворении «Кофта фата»). «У футуристов лица самых обыкновенных вырожденцев, — полагал один из журналистов, — и клейма на лицах заимствованы у типов уголовных».
Интерес к участникам турне был огромен, часто случались и скандалы. Выпады футуристов вызывали у публики не только свист и неодобрительные крики, но и аплодисменты и смех; однажды выступление было запрещено после того, как начальнику местной полиции стали известны политические прегрешения Маяковского. В другом случае, в Киеве, выступление разрешили, но исключительно в присутствии генерал-губернатора, обер-полицеймейстера, восьми приставов, шестнадцати помощников приставов, пятнадцати околоточных надзирателей, шестидесяти городовых внутри театра и пятидесяти конных возле театра. Так это выглядело, во всяком случае, согласно Василию Каменскому, который вспоминал: «Маяковский восхищался. Ну, какие поэты, кроме нас, удостоились такой воинственной обстановки? <…> на каждый прочитанный стих приходится по десяти городовых. Вот это поэзия!»
Цель турне была, иными словами, достигнута: движение приобрело известность, а борьба за новое искусство переместилась на новый уровень. Интерес возрос и благодаря тому, что в разгар турне Петербург и Москву посетил основоположник футуризма Филиппо Томмазо Маринетти. И хотя отстаивавшие независимость русского движения русские футуристы сделали все возможное, чтобы сорвать выступления Маринетти или хотя бы помешать ему, они ничего не имели против рекламы, сделанной им этими скандалами…
Однако турне возымело и иные последствия. Из-за нападок, которым Маяковский и Бурлюк подвергали классиков, стало невозможным дальнейшее пребывание футуристов в стенах училища, и руководство в конце концов было вынуждено их отчислить. Для Маяковского это решение оказалось благоприятным в том смысле, что отныне он мог посвящать все свое время той художественной области, в которой его дарование было наиболее сильным, — поэзии.
Это было в Одессе
Несмотря на поэтический дар, Маяковский пока был известен главным образом как скандалист и эпатажная личность. Поэт Бенедикт Лившиц, в этот период примкнувший к футуристам, красочно описал случай, когда Маяковский дал себе волю — на ужине у известной петроградской галерейщицы Н. Е. Добычиной: «За столом он осыпал колкостями хозяйку, издевался над ее мужем, молчаливым человеком, безропотно сносившим его оскорбления, красными от холода руками вызывающе отламывал себе кекс, а когда Д., выведенная из терпения, отпустила какое-то замечание по поводу его грязных когтей, он ответил ей чудовищной дерзостью, за которую, я думал, нас всех попросят немедленно удалиться».
Вопреки — или благодаря — своему нахальству Маяковский вызывал сильнейшие чувства у противоположного пола и переживал множество более или менее серьезных романов. Уже при первой встрече Бурлюка поразило хвастовство, с которым тот рассказывал о своих многочисленных победах. По словам Бурлюка, Маяковский был «мало разборчив касательно предметов для удовлетворения своих страстей», он довольствовался либо «любовью мещанок, на дачах изменявших своим мужьям — в гамаках, на скамейках качелей, или же ранней невзнузданной страстью курсисток».
На протяжении зимы и весны 1913 г. Маяковский тесно общался с художником-вундеркиндом Василием Чекрыгиным, а также с Львом и Верой Шехтель. На снимке Маяковский с Верой и пятнадцатилетним Чекрыгиным.
Расщепленность характера Маяковского проявилась и в его отношениях с женщинами: за провокационным и наглым поведением скрывалась неуверенность, стеснительность и страх остаться неоцененным и непонятым. Сексуальная ненасытность была, по-видимому, в равной степени результатом потребности в признании и следствием его, судя по всему, весьма развитого либидо. Молодые женщины, которые общались с Маяковским в этот период, единодушны в своих свидетельствах: он любил провоцировать, но иногда снимал с себя маску нахала и циника. «Ухаживал он за всеми, — вспоминает одна из них, — но всегда с небрежностью, как бы считая их существами низшего порядка. Он разговаривал с ними о пустяках, приглашал их кататься и тут же забывал о них». Его отношение к женщине было циничным, и он с легкостью мог охарактеризовать девушку как «вкусный кусок мяса». И хотя наедине бывал мягким и нежным, улыбаясь своей «беззубой улыбкой», стоило появиться кому-нибудь постороннему, он сразу же снова начинал вести себя вызывающе.
В первой литографированной книге Маяковского «Я!» стихотворения были написаны от руки, а иллюстрации выполнены Василием Чекрыгиным и Львом Шехтелем под псевдонимом Л. Жегин. Тираж составлял 300 экз.
Притягательность, которую чувствовали в Маяковском студентки и будущие художницы, сравнима лишь с отвращением, которое он вызывал у их родителей. Среди его друзей-художников были брат и сестра Лев и Вера Шехтель, дети выдающегося архитектора русского модерна Федора Шехтеля. Совместно с ними Маяковский издал в 1913 году свою первую книгу стихов, литографированную «Я!», иллюстрации к которой выполнил Лев (под псевдонимом Л. Жегин) и пятнадцатилетний вундеркинд Василий Чекрыгин.
Соня Шамардина.
«Мои родители были шокированы [его] поведением», — вспоминает Вера Шехтель, весной и летом 1913 года пережившая бурный роман с Маяковским. Отец Веры предпринимал все меры, чтобы запретить Маяковскому встречаться с дочерью, но напрасно, и во время одного Из таких нежелательных визитов она стала его любовницей. Вера забеременела, и ее отправили за границу делать аборт.
Мария Денисова, чью красоту Маяковский сравнивал с красотой Джиоконды:
- Вы говорили:
- «Джек Лондон,
- деньги,
- любовь,
- страсть», —
- а я одно видел:
- вы — Джиоконда,
- которую надо украсть!
Как-то вечером Маяковский, Бурлюк и Каменский нарисовали каждый по портрету Марии. Здесь представлены портреты Маяковского (сверху) и Бурлюка. На обороте рисунка Бурлюка криптограмма, текст которой расшифровывается так: «Я вас люблю… дорогая милая обожаемая поцелуйте меня вы любите меня?» — след ухаживания Маяковского.
Это первый известный случай, когда женщина забеременела от Маяковского, но не последний. Зимой 1913–1914 годов он пережил два романа, из которых один закончился еще одной незапланированной беременностью. Восемнадцатилетняя студентка Соня Шамардина (за которой, кстати, ухаживал и Игорь Северянин), познакомившаяся с Маяковским осенью 1913 года, дала тонкий и точный портрет своего двадцатилетнего кавалера:
Высокий, сильный, уверенный, красивый. Еще по-юношески немного угловатые плечи, а в плечах косая сажень. Характерное движение плеч с перекосом — одно плечо вдруг подымается выше и тогда правда — косая сажень.
Большой, мужественный рот с почти постоянной папиросой, передвигаемой то в один, то в другой уголок рта. Редко — короткий смех его.
Мне не мешали в его облике его гнилые зубы. Наоборот — казалось, что это особенно подчеркивает его внутренний образ, его «свою» красоту.
Особенно когда он — нагловатый, со спокойным презрением к ждущей скандалов уличной буржуазной аудитории — читал свои стихи: «А все-таки», «А вы могли бы?», «Любовь», «Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего»…
Красивый был. Иногда спрашивал: «Красивый я, правда?» <…>
Его желтая, такого теплого цвета кофта. И другая — черные и желтые полосы. Блестящие сзади брюки, с бахромой.
Забеременевшая Соня зимой 1914 года сделала аборт, но скрыла это от Маяковского, как, впрочем, и сам факт беременности. Когда летом того же года они снова встретились, Маяковский работал над произведением, идея которого пришла к нему во время турне футуристов. Соня вспоминает, что он шагал по комнате вперед-назад, бормоча стихотворные строки, — именно так, выбивая ритм шагами, он «писал».
Хотя любимую поэта в поэме зовут Мария, автор, видимо, наделил ее некоторыми чертами Сони. Однако главным прообразом стала шестнадцатилетняя девушка, действительно носившая это имя, — Мария Денисова, — в которую Маяковский безоглядно влюбился во время выступления в Одессе в январе 1914 года. По словам Василия Каменского, из-за Марии он совсем потерял голову. «Вернувшись домой, в гостиницу, мы долго не могли успокоиться от огромного впечатления, которое произвела на нас Мария Александровна, — вспоминал он. — Бурлюк глубокомысленно молчал, наблюдая за Володей, который нервно шагал по комнате, не зная, как быть, что предпринять дальше, куда деться с этой вдруг нахлынувшей любовью. <…> он метался из угла в угол и вопрошающе твердил вполголоса: Что делать? Как быть? Написать письмо? <…> Но это не глупо? Сказать все сразу? Она испугается…» Мария пришла на два следующих выступления Маяковского, и от ее присутствия Маяковский «совершенно потерял покой, не спал по ночам и не давал спать нам». В день, когда футуристы должны были продолжить турне, объяснение наконец состоялось — и принесло горькое разочарование: Мария уже пообещала свое сердце другому (и действительно вскоре вышла замуж).
Каким бы кратким знакомство с Марией ни было, именно оно вдохновило Маяковского на создание своей первой поэмы — и одного из его лучших поэтических произведений вообще. Страстью к ней были продиктованы строки «Вы думаете, это бредит малярия? / Это было, / было в Одессе» из «Облака в штанах».
Лили 1891–1915
Мне становилось ясным
даже после самой короткой встречи,
что я никого не люблю кроме Оси.
Лили Брик
Лили, сфотографированная 11 ноября 1914 г., в день, когда ей исполнилось 23 года.
Как и Маяковский, Лили и Осип Брик были увлечены волной революции 1905 года. Они были детьми одной эпохи и одной страны — но разных социальных классов, и поэтому их столкновение с жестокой российской действительностью оказалось менее драматичным: в то время как Маяковскому пришлось трижды отбывать тюремный срок, наказание, полученное Осипом, заключалось в кратковременном отчислении из учебного заведения; Маяковский провел пять месяцев в одиночной камере, а представления Осипа об этой стороне действительности ограничивались фактами, собранными им для университетского сочинения по теме «Одиночное заключение». С другой стороны, супруги Брик испытывали на себе своеволие властей по причине, которая не имела отношения к их политическим убеждениям, — они были евреями.
Лили Юрьевна Каган родилась в Москве 11 ноября 1891 года. Выбрать столь необычное для России имя отцу помогла книга о Гёте, которую он читал в то время, когда дочь появилась на свет, — одну из возлюбленных немецкого поэта звали Лили Шенеман; чаще всего, однако, пользовались русской именной формой Лиля.
Отец Лили Юрий (еврейское имя Урий) Александрович Каган (1861–1915) родился в еврейской семье в Либаве, столице Курляндии (современная Лиепая в Латвии), которая была частью Российской империи. Семья была бедной, без средств на образование. Поэтому он отправился — пешком! — в Москву, где выучился на юриста. Поскольку карьерные возможности евреев в царской России были крайне ограничены, вести адвокатскую практику Юрий Александрович не смог, и в суде его представляли коллеги-неевреи. Возмущенный этой несправедливостью, он стал специализироваться на «еврейском праве», в частности, вопросах поселения: в Российском государстве евреи вынуждены были селиться в особых местах, в крупных городах жили только те, кто принимал крещение или становился купцом первой гильдии. Он также был консультантом Общества распространения правильных сведений о евреях. Из-за положения еврейского населения в России отношение Лили к еврейскому вопросу было, по ее же словам, «напряженное с самого начала». Однако Юрий Александрович занимался не только еврейскими вопросами, но также работал юридическим советником при австрийском посольстве.
Мать Елена Юльевна (в девичестве Берман, 1872–1942), родом также из Курляндии, из Риги, выросла в еврейской семье, в которой говорили на немецком и русском языках. Обладая выдающимися музыкальными способностями, она обучалась игре на фортепиано в Московской консерватории. То, что Елена Юльевна не сделала профессиональную карьеру, к которой была предрасположена, объясняется, однако, не ее происхождением, а тем, что во время учебы она вышла замуж и диплом так и не получила. «Все свое детство я вспоминаю под музыку, — рассказывала Лили. — Не было вечера, когда я без нее заснула. Мама, прекрасная музыкантша, играла каждую свободную минуту. В гостиной у нас стояло два рояля, на которых играли в восемь рук, и долгие периоды времени почти ежедневно устраивались квартеты». Елена Юльевна обожала Вагнера и часто ездила на фестиваль в Байрейт. Среди прочих любимых композиторов были Шуман, Чайковский и Дебюсси.
Музыкальные способности передались и дочери. «Когда мне не было еще и года, меня считали музыкальным вундеркиндом», — вспоминает Лили. С шести лет мать начала давать ей уроки, в результате чего Лили возненавидела музыку — эффект нередкий, когда ребенка обучают родители; но реакция Лили была также следствием чувства самостоятельности, весьма развитого для ее возраста: она не выносила никакого внешнего принуждения. Даже профессиональному педагогу не удалось изменить ее настрой. В конце концов она призналась, что проблема была не в учителе, а в инструменте, — и потребовала, чтобы ей разрешили играть на скрипке. Занимаясь как одержимая, она достигла значительных успехов благодаря преподавателю Григорию Крейну — и несмотря на сопротивление отца («Сегодня скрипка, завтра барабан!»). Но едва Юрий Александрович в виде жеста примирения подарил ей на день рожденья скрипичный футляр, пыл погас, а скрипка ей «зверски надоела». Здесь просматривается другая характерная для Лили черта: она легко вдохновлялась и так же легко теряла интерес, ей все «надоедало». Она постоянно нуждалась в новых стимулах.
В октябре 1896 года, когда Лили было пять, родилась сестра Эльза. Девочки вместе с родителями ежегодно выезжали в западноевропейские города и на курорты: в Париж и Венецию, Спа и Тюрингию, Нодендаль и Хангё. О раннем детстве Лили известно мало, но письмо, которое десятилетняя Лили написала тетушке Иде и дяде Акибе Данцигу, дает представление о строптивости ее характера: «Извините, что я вам так давно не писала, но если б вы знали, как это скучно, вы сами не требовали бы так много от меня».
Лили с младшей сестрой Эльзой, приблизительно 1900 г.
Осип
«1905 год начинался для меня с того, что я произвела переворот в своей гимназии в четвертом классе, — вспоминает Лили. — Нас заставляли закладывать косы вокруг головы, косы у меня были тяжелые, и каждый день голова болела. В это утро я уговорила девочек прийти с распущенными волосами, и в таком виде мы вышли в залу на молитву». Выдумка вызвала негодование не только у руководства школы, но и у отца, который кричал, что она выйдет из дома с распущенными волосами только через его труп, — не потому что не понимал дочь, а потому что боялся за нее; Лили ушла тайком через черный ход.
Протест был ребяческим, но бунтарские настроения витали тогда в воздухе. Зимой 1905 года вспыхнула первая русская революция, и протесты против царского режима распространились и среди школьников. Лили и ее товарищи устраивали дома и в гимназии встречи, требовали свободы Польше и организовали курсы политэкономии. Кружком политэкономии руководил брат подруги Лили Осип Брик, гимназист восьмого класса 3-й гимназии, откуда его только что отчислили за революционную пропаганду. Все гимназистки были влюблены в него и вырезали имя «Ося» на школьных партах. Но Лили едва исполнилось тринадцать, и о мальчиках она пока не думала.
Отец Осипа Максим Павлович Брик, сфотографированный во время одной из деловых поездок в Иркутск.
Курсы продлились недолго: вскоре в Москве ввели чрезвычайное положение, в семье Каган занавешивали окна одеялами и старались не выходить на улицу. Юрий Александрович спал, положив на тумбочку пистолет. Как и все евреи, они оказались в особо уязвимом положении, и когда однажды до них дошли слухи о предстоящем погроме, семья переехала в гостинцу, где провела две ночи.
Осип Брик — мечта гимназисток.
Осип Максимович Брик родился в Москве 16 января 1888 года. Его отец, Максим Павлович, был купцом первой гильдии и, соответственно, имел право жить в Москве. Фирма «Павел Брик. Вдова и Сын» торговала драгоценными камнями, но главным образом кораллами. Мать Осипа, Полина Юрьевна, была образованна, как и отец, говорила на нескольких иностранных языках и отличалась «прогрессивными» взглядами — по словам Лили, она «знала наизусть» труды Александра Герцена.
По сведениям двоюродного брата Осипа Юрия Румера, то, что продавалось как кораллы, на самом деле представляло собой особый сорт песка, который добывался в небольшом заливе близ Неаполя. Открытие сделало семью Бриков миллионерами. Основная торговля осуществлялась не в Москве, а в Сибири и Центральной Азии, куда Максим Павлович ездил несколько раз в год.
Осип был способным молодым человеком и учился в 3-й московской гимназии, в которую по действующей процентной норме принимали только двух еврейских мальчиков в год. Отчисление, судя по всему, было краткосрочным, поскольку летом 1906 года он окончил гимназию, получив «отлично» по поведению.
Вторым принятым в 1898 году еврейским гимназистом был Олег Фрелих. Вместе с тремя другими однокашниками они создали тайное общество друзей, которое существовало все годы учебы. Их эмблемой стала пятиконечная звезда, и они все делали вместе: кутили, ухаживали за девушками, дразнили преподавателей. «Товарищи никогда не расставались, это была не группа и не компания, а шайка, — вспоминала Лили. — У них был свой жаргон. Они разговаривали стройным хором и иногда просто пугали неподготовленных окружающих».
Но «шайка пятерых» занималась не только подростковыми шалостями — будучи радикалами и идеалистами, они однажды купили в складчину швейную машинку для проститутки. Они также интересовались литературой. Идеалом служил русский символизм, и Осип даже сочинял стихи в духе символистов. Вместе с двумя товарищами он также написал роман «Король борцов», который продавался в газетных киосках.
Как бы ни был Осип предан товарищам, но юная госпожа Каган произвела на него глубокое впечатление. «Ося стал мне звонить по телефону, — рассказывала Лили. — Я была у них на елке. Ося провожал меня домой и по дороге, на извозчике, вдруг спросил: А не кажется вам, Лиля, что между нами что-то больше, чем дружба? Мне не казалось, я просто об этом не думала, но мне очень понравилась формулировка, и от неожиданности я ответила: Да, кажется». Они начали встречаться, но спустя какое-то время Осип вдруг сообщил, что ошибся и не любит ее так сильно, как ему казалось. Лили было тринадцать, Осипу — шестнадцать, ему больше нравилось говорить о политике с ее отцом, чем общаться с ней, и она ревновала. Но спустя еще какое-то время отношения возобновились, и они снова стали встречаться. «Я хотела быть с ним ежеминутно», — писала Лили и делала «все то, что 17-летнему мальчику должно было казаться пошлым и сентиментальным: когда Ося садился на окно, я немедленно оказывалась в кресле у его ног, на диване я садилась рядом и брала его за руку. Он вскакивал, шагал по комнате и только один раз за все время, за 1/2 года, должно быть, Ося поцеловал меня как-то смешно, в шею, шиворот навыворот».
Лили с семьей на курорте. Мужчина слева — ее отец Юрий Александрович Каган, рядом с ним (справа) Елена Юльевна, Лили склонилась над плетеным креслом. Эльза сидит на песке в светлом платье.
Лето 1906 года Лили провела на курорте Фридрихрода в Тюрингии вместе с матерью и младшей сестрой Эльзой. Осип обещал писать каждый день, но, несмотря на ее многочисленные и отчаянные напоминания, знать о себе не давал. Когда же долгожданное письмо наконец пришло, в нем содержалось нечто такое, что заставило Лили разорвать его в клочья и прекратить писать самой. Именно на это Осип и надеялся, Лили же его холодные фразы повергли в шок: у нее стали выпадать волосы и начался лицевой тик, от которого она никогда не избавилась. Спустя несколько дней после возвращения в Москву они случайно встретились на улице. Осип обзавелся пенсне, ей показалось, что он постарел и подурнел. Они говорили о пустяках, Лили старалась казаться безразличной, но вдруг она услышала собственные слова: «А я вас люблю, Ося». Несмотря на то что он ее бросил, она понимала, что любит только его и никогда не полюбит другого. В последующие годы у нее будет много романов, несколько раз она едва не выйдет замуж, но стоило ей снова встретить Осипа — и она немедленно расставалась с поклонником: «Мне становилось ясным даже после самой короткой встречи, что я никого не люблю кроме Оси».
Аборт в Армавире
Лили легко давалась математика, и в 1908 году она окончила гимназию с наивысшей отметкой пять с плюсом. «По окончании гимназии я собралась на курсы Герье, на математический факультет. Я так блистательно сдала математику на выпускном экзамене, что директор вызвал папу и просил его не губить мой математический талант».
Поскольку евреек не принимали на курсы Герье без аттестата зрелости, Лили поступила в Лазаревский институт, где на сто мальчиков приходилось всего две девочки, из которых одна, по отзывам Лили, была «совсем некрасивая».
Когда я переводила Цезаря, инспектор подсказывал мне, переводя шепотом с латыни на французский, а я уже с французского на русский жарила вслух. По естественной истории спросили, какого цвета у меня кровь, где находится сердце и бывают ли случаи когда оно бьется особенно сильно. <…> Учитель истории, увидев меня, вскочил и принес мне стул. Я ни на один вопрос не ответила, и он все-таки поставил мне тройку. Мальчики ужасно завидовали.
Лили во время отдыха в Германии летом 1906 г.
Отец Лили был знаком с ректором Лазаревского института, но своим успехом у преподавателей-мужчин Лили была обязана вовсе не отцу. Несмотря на то что Лили не была в строгом смысле красавицей — у нее, к примеру, была непропорционально большая по отношению к телу голова, — уже в юные годы она обладала магической притягательностью для мужчин всех возрастов, они влюблялись в ее огромные темные глаза и ослепительную улыбку. Пожалуй, никто не описал внешность и склад ума Лили лучше, чем ее родная сестра. У Лили были «темно-рыжие волосы и круглые карие глаза», — пишет Эльза и далее продолжает:
У нее был большой рот с идеальными зубами и блестящая кожа, словно светящаяся изнутри. У нее была изящная грудь, округлые бедра, длинные ноги и очень маленькие кисти и стопы. Ей нечего было скрывать, она могла бы ходить голой, каждая частичка ее тела была достойна восхищения. Впрочем, ходить совсем голой она любила, она была лишена стеснения. Позднее, когда она собиралась на бал, мы с мамой любили смотреть, как она одевается, надевает нижнее белье, пристегивает шелковые чулки, обувает серебряные туфельки и облачается в лиловое платье с четырехугольным вырезом. Я немела от восторга, глядя на нее.
Всерьез стали ухаживать за ней летом 1906 года, вспоминала Лили. Во время поездки в Бельгию к ней посватался молодой студент. «Я отказала ему, не оставив тени надежды, и в Москве получила от него открытку с изображением плюща и с подписью: „Je meurs о je m'attache“» («Я умру там, где привязался»). Если со стороны студента флирт был серьезным, то вряд ли можно сказать то же самое о Лили, которой было всего четырнадцать. Но ее невероятная притягательная сила стала источником постоянного беспокойства для родителей, и ей приходилось одно за другим сочинять письма с отказами страдающему поклоннику, зачастую под диктовку матери.
Через два года, когда Лили готовилась к экзамену на аттестат зрелости, в ее жизни снова появился учитель музыки Григорий Крейн, и они стали общаться. Они играли вместе на скрипке, говорили о музыке — на Лили производила впечатление вольность, с которой он относился к классикам: Бетховен отвратителен, Чайковский вульгарен, а Шуберту следовало бы провести жизнь в пивной. Однажды Крейн лишил Лили невинности — пока другая его подруга мыла посуду в соседней комнате. «Мне не хотелось этого, — вспоминала впоследствии Лили, — но мне было 17 лет и я боялась мещанства».
Лили забеременела. Первый, кому она доверилась, был Осип, который немедленно предложил ей выйти за него замуж. Проведя бессонную ночь, она решила, однако, что предложение скорее всего было продиктовано сочувствием, — и ответила отказом. Зато она попросила мать уехать с ней, не рассказав, что ждет ребенка. Поскольку Елена Юльевна не испытывала особых симпатий к Крейну, она обрадовалась возможности увезти от него дочь и предложила поехать в Ниццу или Италию. Но Лили попросила, чтобы они поехали в Армавир, где, как она надеялась, тетушка Ида, «человек спокойный, благотворно подействует на маму», когда та узнает правду.
Эффект оказался противоположным: когда Лили рассказала о своей беременности и намерении сохранить ребенка, мать и тетушка в отчаянии потребовали, чтобы она сделала аборт. Настроение едва ли поправила телеграмма, полученная из Москвы от отца: ЗНАЮ ВСЕ. НЕГОДЯЙ ПРИСЛАЛ ПИСЬМА. Уверенный в том, что Лили увезли против ее воли, Крейн отправил ее отцу письма, в которых рассказывал, как сильно они любят друг друга..
В России аборты были запрещены, но делалось довольно много нелегальных операций, и их стало еще больше в начале XX века. От беременности Лили избавил врач, знакомый Лилиного дяди, в железнодорожной больнице неподалеку от Армавира, которая, по словам Лили, была грязным «клоповником». Когда врач предложил потом восстановить девственность, Лили наотрез отказалась. Однако мать умоляла, уверяя, что когда-нибудь Лили влюбится и захочет скрыть свой позор от будущего супруга. Несмотря на протесты дочери — «все равно не стану же я обманывать того, кого полюблю», — операцию сделали. Лили отреагировала с привычной независимостью: после того как врач через два дня снял швы, она сразу бросилась в туалет, где снова лишила себя девственности, на этот раз пальцем.
После пережитого Лили не хотелось возвращаться в Москву, и она отправилась ко второй тетушке в Тбилиси. В поезде Лили познакомилась с офицером, с которым кокетничала всю ночь напролет, сидя в коридоре на ящике с копчеными гусями. Узнав, что Лили еврейка, офицер утешил ее тем, что она женщина — и, если повезет, сможет выйти замуж за православного. «Ухаживал он очень бурно, — вспоминает Лили, — и даже вынимал револьвер, грозил застрелить, если не поцелуюсь, но я не поцеловалась и осталась жива». В Тбилиси число поклонников лишь возросло: к Лили посватался состоятельный еврей, пообещав ей 2 тысячи рублей в месяц только на наряды, а получивший образование в Париже татарский князь настойчиво звал ее с собой в горы; Лили, возможно, была бы не прочь, но тетушка резко запротестовала..
После Грузии Лили направилась в прусский город Катовичи (в современной Польше), где воссоединилась с матерью и Эльзой. Здесь жил брат Елены Юльевны. Даже дядя Лео не смог противостоять скороспелому обаянию Лили, он вдруг кинулся ее целовать и требовать, чтобы она вышла за него замуж. Лили горько жаловалась матери, что «ни с кем нельзя слово сказать, сейчас же предложение»: «Вот видишь, ты меня всегда винишь, что я сама подаю повод, а сейчас твой собственный брат, какой же тут повод?» Елена Юльевна была справедливо возмущена поведением брата, но не знала, плакать ей или смеяться. Может быть, она наконец поняла, что дочь права, утверждая, что все эти неконтролируемые всплески эмоций происходят не по ее вине…
Реабилитационное турне продолжилось в санатории под Дрезденом. Пациентами здесь были «молодые люди, лечащиеся от отравления никотином, старые девы, хорошенькая худосочная румынка с прыщами на лице и фамилией на еско и я», — вспоминала Лили, которая немедленно привлекла к себе пылкие взгляды всех пациентов-мужчин. Женатый господин Беккер пытался напоить ее, но она вылила вино в ведерко со льдом, а молодой лейтенант, ненавидевший евреев, объявил, что ради нее готов обвенчаться в синагоге. Когда же «старые девы» начали судачить, будто бы Лили видели в туалете с двумя мужчинами, ее допросила хозяйка санатория, но Лили категорически опровергла сплетни.
По возвращении в Москву Лили возобновила учебу у профессора Герье, однако воспоминания о событиях в Армавире не оставляли ее. То, что с ней ам сделали — причем с согласия матери, — было для нее глубоким оскорблением. В ящике письменного стола она теперь хранила пузырек с цианистым калием. Однажды утром она целиком проглотила его содержимое, подождала минуту и начала истерически рыдать. Целый день провела в постели, а следующим утром отправилась на занятия.
Она не понимала, почему не умерла. Позднее ей станет известно, что в поисках писем от Крейна мать открыла ее письменный стол и нашла яд, вымыла пузырек и наполнила его содовым порошком. После этой находки Елена Юльевна следила за Лили, опасаясь, что та бросится под трамвай.
Пузырек с изображением черепа и двух скрещенных костей Лили получила от Осипа Волка. Сын богатого шорно-седельного фабриканта, он был так сильно влюблен в Лили, что хотел, чтобы она умерла, — а он после этого и сам покончил бы с собой.
Женщина в корсете
Бурные события последних лет вынуждали Лили покинуть Москву; кроме того, ей хотелось продолжить изучение скульптуры. В круг золотой молодежи, где вращалась Лили, входил восемнадцатилетний Генрих Блуменфельд, молодой художник, изучавший живопись в Париже. Гарри, как его называли, поскольку он родился в США, был на два года моложе Лили, но уже прославился как яркая личность. Когда этот юноша с нервным лицом рассуждал о старых мастерах, о рисунке, о форме, о Сезанне, о новом искусстве, его слушали затаив дыхание. По словам Лили, «всё, начиная с внешности, в нем было необычно. Очень смуглый, волосы черные — лакированные; брови — крылья; глаза светлосерые, мягкие и умные; выдающаяся нижняя челюсть и, как будто не свой — огромный, развратный, опущенный по углам — рот».
Поклонник Лили Гарри Блуменфельд: «Очень смуглый, волосы черные — лакированные; брови — крылья; глаза светло-серые, мягкие и умные; выдающаяся нижняя челюсть и, как будто не свой — огромный, развратный, опущенный по углам — рот».
Решив отправиться для изучения скульптуры за границу, Лили обратилась за советом к Гарри, и тот порекомендовал ей Мюнхен, поскольку для Парижа, по его словам, она была еще слишком молода. Лили оказалась целиком в его власти: ей нравились его работы, а от его вдохновенных речей у нее розовели щеки. Как-то, намереваясь напудриться, Лили взяла его пудреницу, а он вскрикнул: «Что вы делаете, у меня сифилис!» Этим восклицанием Гарри завоевал ее сердце, и две недели, которые оставались до отъезда, они были любовниками, не вспоминая о его заболевании. Нанося перед отбытием за границу прощальный визит семейству Брик, Лили впервые думала не об Осипе. Ее мысли занял другой человек, ее переполняли новые чувства и новые мечты. Осип же умолял ее остаться, но поздней весной 1911 года она уехала в Мюнхен в обществе матери и Эльзы. Через несколько месяцев за ней последовал Гарри.
В Мюнхене Лили сняла небольшую меблированную комнату и начала заниматься в студии Швегерле, одной из лучших художественных мастерских в городе. Каждый день с половины девятого до шести она занималась скульптурой, один раз в неделю рисовала. Рядом с ней в мастерской работала Катя — девушка из Одессы, всего на год старше Лили, но весьма умудренная опытом для своего возраста. Когда она оставалась ночевать у Лили, дело иногда доходило до ласк, вследствие чего Лили оказывалась все более посвященной в тайны и технику любви.
Катя познакомила Лили с Алексеем Грановским, ровесником Лили, студентом, изучавшим в Мюнхене режиссуру у Макса Рейнхарда. Они стали встречаться, ходили в кафе, ели кофейное мороженое в огромных количествах, посещали музеи и букинистические магазины, Грановский показывал ей свои театральные эскизы и делился режиссерскими планами. Ночи они проводили вдвоем в его квартирке, и каждое утро Лили уезжала на такси домой. Порядок нарушился, когда Гарри (которого ждали) и Осип Волк (чей визит был неожиданным) одновременно появились в Мюнхене. «Я совсем замоталась, — вспоминала Лили. — Никто из трех не должен был знать друг о друге. Ося жил в гостинице, с Гарри я бегала искать ателье, а Грановский остался Грановским». Спустя какое-то время Лили удалось отправить Волка в Москву; выбор между Грановским и Блуменфельдом был сделан в пользу последнего, которого она не любила, но восхищалась им и жалела. В конце концов Грановский тоже уехал, и Лили осталась с Гарри.
Гарри приехал в Мюнхен, чтобы написать Лили — в образе «Венеры» и «Женщины в корсете». Для полотна с Венерой она позировала обнаженной, лежа на диване, покрытом белоснежной накрахмаленной простыней. «Женщина в корсете» создавалась по образцу рубенсовских мадонн — с той разницей, что на Лили был розовый корсет и тонкие черные чулки. Картины, похоже, остались незаконченными, а сеансы прекратились сами по себе из-за сильных головных болей, которыми страдал Гарри вследствие сифилиса. Только ближе к вечеру боль отпускала, и они занимались любовью. По словам Лили, Гарри «в своей эротомании был чудовищен» и принуждал ее к действиям, которые она никогда прежде не совершала и о которых даже не слышала. Врач предупреждал Лили о том, что болезнь Гарри опасна и что ей следует быть предельно осторожной, чтобы не заразиться. Несмотря на это они продолжали жить вместе. «Ужасно мне было его жалко», — объясняла Лили.
Я ее люблю безумно
В середине декабря 1911 года Лили вернулась в Москву. В день возвращения они столкнулись с Осипом Бриком в Художественном театре и условились встретиться на следующий день на еврейском благотворительном балу. После нескольких минут разговора Лили снова призналась, что любит его, и во время прогулки по городу она рассказывала Осипу про Мюнхен и про Гарри: «Зашли в ресторан, в кабинет, спросили кофейничек и, без всяких переходов, Ося попросил меня выйти за него замуж. Я согласилась».
Родители Лили, уставшие от выходок старшей дочери, были весьма довольны этим решением. Отец и мать Осипа находились за границей, и их нужно было оповестить письменно. 19 декабря Осип писал:
Я больше не в силах скрывать от Вас того, чем полна моя душа, не в силах не сообщить Вам моего безграничного счастья, хотя я и знаю, что это известие Вас взволнует, и поэтому я до сих пор Вам не писал… Я стал женихом. Моя невеста, как Вы уже догадываетесь, Лили Каган. Я ее люблю безумно, всегда любил. А она меня любит так, как, кажется, еще никогда ни одна женщина на свете не любила. Вы не можете себе вообразить, дорогие папа — мама, в каком удивительном счастливом состоянии я сейчас нахожусь. Умоляю вас только, отнеситесь к этому известию так, как я об этом мечтаю. Я знаю, Вы меня любите и желаете мне самого великого счастья. Так знайте, это счастье для меня наступило… Когда получите это письмо, ради Бога, телеграфируйте мне немедленно Ваше благословение, только получив его, я буду совершенно счастлив.
Однако полученная от Максима Павловича и Полины Юрьевны телеграмма содержала отнюдь не благословение. Авантюрная биография Лили не была для них тайной, и отец просил Осипа тщательно подумать, прежде чем сделать столь важный шаг: Лили-де артистическая натура, а он нуждается в спокойном, мирном доме; мать, которой были известны все подробности прошлой жизни Лили, пребывала в состоянии шока.
Чтобы успокоить родителей, Осип написал им еще одно письмо, начав его фразой: «Как и следовало ожидать, известие о моей помолвке с Лили Вас очень удивило и взволновало». И далее:
Лили, моя невеста, молодая, красивая, образована, из хорошей семьи, еврейка, меня страшно любит, что же еще? Ее прошлое? Но что было в ее прошлом? Детские увлечения, игра пылкого темперамента. Но у какой современной барышни этого не было? А я? Мало я увлекался, однако же мне ничего не стоит бросить всякую память о прошлом и будущих увлечениях, так как я люблю Лилю. Для нее же это еще легче, так как она всегда любила только меня <…> В заключение я хочу Вам высказать мою уверенность, что если даже, как я предполагаю, у Вас есть какое-нибудь предубеждение против Лили, то оно немедленно рассеется, как только Вы узнаете ее поближе, увидите, как она меня любит, а главное, как я ее люблю, и как мы оба с ней — счастливы.
Осип всерьез решил жениться, и родители были вынуждены признать этот факт. «Купила я их тем, что просила свадебный подарок в виде брильянтового кольца заменить Стенвеем, — вспоминала Лили. — Из этого они вывели заключение, что я бескорыстна и культурна».
После помолвки Лили и Осип виделись каждый день, а ночи проводили в философских беседах. Окончательным подтверждением тому, что они были созданы друг для друга, служили их разговоры на сверхъестественные темы: «Выслушав меня, он, в совершенном волнении, подошел к письменному столу, вынул из ящика исписанную тетрадь и стал читать вслух, почти слово в слово, то, что я ему только что рассказала». В январе Осип уехал в Сибирь по делам семейной фирмы, а Лили занималась обустройством квартиры, которую родители сняли для них в Б. Чернышевском переулке.
Свадьба состоялась 11 марта 1912 года. Будучи неверующими, Лили и Осип отказались идти в синагогу, и обряд бракосочетания провел в доме Каганов московский раввин Яков Мазе, однако тот должен был обещать, что не будет речей, а то Лили прервет церемонию. Но отец уже предупредил своего друга раввина о том, что дочь «с придурью», и все прошло без инцидентов. Осип пробубнил выученную накануне молитву, а раввин завершил торжество кислой репликой: «Я, кажется, не задержал молодых».
Все говорит о том, что Лили и Осип были горячо влюблены друг в друга: в письмах друзьям Осип пишет, что не может пробыть без нее ни минуты и что он «безмерно счастлив» оттого, что она согласилась стать его женой. При этом Осипу была известна почти вся ее пестрая биография, он ведь даже предлагал ей руку, когда она забеременела от другого. Лилина потребность в сексуальной свободе заставила бы большинство мужчин задуматься, но Осипа, видимо, не отпугнула.
Скорее всего, свободное отношение Лили к сексу не беспокоило Осипа по той простой причине, что сам он не связывал любовь с эротикой. И если, по словам ее знакомой А. Азарх-Грановской, Лили было свойственно «обостренное половое любопытство», то Осип таковым не страдал — его, по-видимому, не возмущало даже то, что это любопытство не ослабело и после свадьбы. «Мы никогда с ним не спали в одной постели, он этого не умел, не любил. Он говорил, что тогда он не отдыхает», — рассказывала Лили. Кроме того, у Осипа была еще одна черта характера, которая с возрастом станет все более очевидной: его моральный релятивизм. «Не вполне улавливаю его нравственную физиономию», — писал один член «шайки пятерых», Петр Мжедлов, другому — Олегу Фрелиху — в том же году, когда Лили и Осип поженились.
Караван-сараи и бордели
Осип изучал право в Московском университете четыре года и получил диплом весной 1911-го. В его экзаменационной работе раскрывалась тема заключения в одиночной камере; для своего времени вывод был радикальным: «Общество бессильно перед уже совершившимся преступлением, и никакие воздействия на преступника не приведут к желаемому результату, только широкие социальные реформы, в корне покрывающие самую возможность преступных явлений, в состоянии обеспечить человечеству победу над этим злом». В кандидатской диссертации Осип предполагал рассмотреть вопросы социального и юридического статуса проституток — широко распространенная проституция в эти годы была предметом бесконечных дискуссий и публикаций. Собирая материал, он гулял по московским бульварам, знакомился с проститутками и помогал им в конфликтах с полицией и клиентами. «Возмещения» он не требовал, что вызывало уважение у девушек, лестно именовавших его «блядским папашей». Однако диссертация осталась незавершенной.
Молодожены Лили и Осип с Эльзой.
Лили и Осип в Туркестане с поэтом Константином Липскеровым и туркменским мальчиком.
По окончании обязательной военной службы, на которую его призвали летом 1911 года, Осип, по-видимому, одно время работал юристом, но, женившись, оставил юриспруденцию и занялся семейным делом. Главная контора фирмы располагалась в Москве, но торговля велась главным образом в других городах, что предполагало частые и продолжительные поездки в удаленные уголки Российской империи.
Типичная чайхана в Коканде, Туркестан.
Несколько раз Осип брал с собой Лили. Летом после свадьбы они поехали в Нижний Новгород, где фирме «Павел Брик, Вдова и Сын» принадлежала лавка № 15 в караван-сарае. Номера располагались этажом выше. Каждый день, спускаясь в лавку, Осип запирал дверь их комнаты снаружи. Строгие мусульманские нормы не позволяли женщине появляться без сопровождения, и даже в уборную Лили провожал коридорный. По вечерам они тем не менее посещали увеселительные заведения: «Купцы гуляют и на молоденькой, удивительно красивой еврейке в испанском костюме [выступавшей на сцене] количество брильянтов растет с каждой ночью», — вспоминала Лили. Зимой того же года они побывали в Чите и Верхнеудинске, на границе с Китаем и Монголией, где фирма также имела представительство. Клиентами были буряты, покупавшие, помимо кораллов, часы без механизма, которые использовались как коробочки.
Два осенних сезона 1912–1913 годов Осип и Лили путешествовали по Туркестану. В одну из поездок они пригласили с собой молодого поэта Константина Липскерова. «Тогда уже в нас были признаки меценатства», — прокомментировала Лили позднее. Осип бывал там раньше, а для Лили это был новый, неведомый мир. По восточной традиции, их засыпали подарками, они бесконечно пили зеленый чай, ели лаваш и плов. Как и в караван-сарае Нижнего Новгорода, женщины и мужчины обязаны были жить отдельно. Однажды Лили и Осип пришли с визитом к богатому купцу, который, прежде чем сесть за стол, отправился на женскую половину, чтобы сообщить о том, что в гостях у них женщина. «Он вернулся к нам веселый, с грудным ребенком на руках, — вспоминает Лили. — Вот, говорит, ездил в Москву, вернулся, всё дела были, к женам никак не мог зайти и не знал даже, что должно было что-то родиться, а сыну, оказывается, два месяца».
Жизнь в Туркестане была экзотичной, а Лили — любопытной и дерзкой. Как-то один знакомый позвал ее к своей сестре, чтобы она посмотрела, как живет туркменская женщина. Лили согласилась и пошла с ним в старую часть Самарканда. Они спокойно разговаривали и пили чай со сладостями, когда в дверь отчаянно постучали, и в дом ворвался еще один ее испуганный знакомый: кто-то заметил Лили в обществе постороннего и сделал вывод, что ее похитили, чтобы продать..
В другой раз, теперь вместе с Осипом, Лили посетила самаркандский бордель. Трудно сказать, что стояло за этой идеей — сексуальное любопытство Лили или социологическая пытливость Осипа, но к подобным вещам они проявляли интерес не впервые: будучи в Париже зимой 1912–1913 годов, они побывали в доме свиданий, где смотрели «представление» двух лесбиянок. В Самарканде бордели появились относительно недавно, до этого мужчины удовлетворяли свои потребности, прибегая к услугам длинноволосых подростков, так называемых бачей, которые танцевали и развлекали клиентов в чайханах. Бордели располагались на отведенной для них улице за чертой города — это было единственное место, где встречались женщины без чадры. Впечатления Лили от борделя достойны того, чтобы их процитировать целиком:
Улица эта вся освещена разноцветными фонариками, на террасах сидят женщины, большей частью татарки, и играют на инструментах вроде мандолин и гитар. Тихо и нет пьяных. Мы зашли к самой знаменитой и богатой. Она живет со старухой матерью. В спальне под низким потолком протянуты веревки, и на веревках висят все ее шелковые платья. Все по-восточному, только посередине комнаты двуспальная никелированная кровать.
Принимала она нас по-сартски. Низкий стол, весь установлен фруктами и разнообразными сладостями на бесчисленных тарелочках, чай — зеленый. Пришли музыканты, сели на корточки и заиграли, а хозяйка наша затанцевала. Платье у нее серое до пят, рукава такие длинные, что не видно даже кистей рук, и закрытый ворот, но когда она начала двигаться, оказалось, что застегнут один воротник, платье разрезано почти до колен, а застежки никакой. Под платьем ничего не надето, и при малейшем движении мелькает голое тело.
Дезертир
Лили и Осип искренне интересовались литературой, живописью, музыкой, театром и балетом и часто вслух читали друг другу классиков — русских, немецких и французских: Ницше «Так говорил Заратустра», Киркегора «In vino veritas». Их также увлекала итальянская литература, и одно время они изучали итальянский язык. Экслибрис Осипа изображает Паоло в объятиях Франчески с соответствующей цитатой из «Божественной комедии» Данте: «И в этот день мы больше не читали». Иными словами, супруги Брик были представителями так называемой «образованной буржуазии». Однако интересовались они не только культурой. Они вели беспечную жизнь, в которой находилось место и менее серьезным развлечениям, таким как варьете или столь модные в начале века автомобильные прогулки. И любовь к бегам заставляла их просиживать на трибунах ипподрома не меньше времени, чем в театральных креслах. В деньгах недостатка не было. Осип был из богатой семьи, за Лили дали приданое в 30 тысяч рублей, что на сегодняшний день соответствует приблизительно 10 с половиной миллионам рублей. Треть суммы использовали на меблировку квартиры, для оставшейся части применение тоже нашлось без труда.
Люди, с которыми они общались, происходили из такой же благополучной и часто декадентской среды, многие из них слыли большими эксцентриками. К таковым принадлежала семья Альбрехт — у них был один из первых в Москве автомобилей, огромный английский бульдог, змея и названная в честь одной из любовниц Дон Жуана обезьяна, которой, как положено даме, делали маникюр. Их дочь-лесбиянка обманывала свою любовницу Соню и с мужчинами и с женщинами, боготворила Казанову и мечтала встретиться с ним в аду. Еще одним оригинальным знакомством была Зинаида Штильман — она, вопреки невысокому росту, тучности и родимому пятну во всю щеку, пять раз выходила замуж, за ней ухаживал великий князь Дмитрий Павлович. Однажды Лили спросила у нее, правда ли, что она живет с мужчинами за деньги, и та ответила с искренним удивлением: «А что, Лиля Юрьевна, разве даром лучше?»
Иронический экслибрис Осипа с цитатой из «Божественной комедии» Данте: «И в этот день мы больше не читали».
Туркестан, его обитатели и среднеазиатская культура произвели на Осипа и Лили настолько сильное впечатление, что они всерьез вознамерились переехать туда на несколько лет. Но эти планы нарушила разразившаяся летом 1914 года мировая война. За день до объявления войны Лили и Осип сели на борт волжского парохода и не возвращались в Москву, пока не получили от отца телеграмму о том, что первый призыв уже отправился на фронт и они снова могут приехать домой. Позднее Лили объясняла их бегство «пораженчеством» и недостатком «подъема патриотического».
Пока Брики ждали решения дальнейшей судьбы Осипа, в Москву начали прибывать первые эшелоны с ранеными. Как и многие другие, Лили и Вера, сестра Осипа, пошли на срочные курсы сестер милосердия. Больницы были переполнены солдатами с ампутированными ногами, и Лили впоследствии с ужасом вспоминала о том, как ей приходилось сдирать бинты с гнойных ран.
Осип в военной форме, которую он вскоре снимет.
Благодаря знакомству со знаменитым тенором Леонидом Собиновым Осипа направили на службу в автомобильную роту в Петрограде. Осенью 1914 года Брики переехали из Москвы в столицу, где сначала поселились в двухкомнатной квартире с полным-пансионом на Загородном проспекте, а позднее, в январе 1915 года, перебрались на улицу Жуковского.
Однако служба в автомобильной роте не исключала отправки на фронт. По совету своего друга Миши Гринкруга Осип связался с писарем роты Игнатьевым — взяточником, которого все ценили за умеренный прейскурант и обязательность. Игнатьев намекнул, что может повлиять на то, останется Осип в Петрограде или нет. «Что ж, и на фронте люди живут», — произнес Осип вызывающе, с тем чтобы Игнатьев не набивал цену. «Живут, только недолго», — ответил Игнатьев. Осипу ответ понравился, и он тотчас же дал ему двадцать пять рублей.
Чтобы поддерживать добрые отношения с Игнатьевым, Лили и Осип иногда приглашали его на ужин. Инвестиция оказалась удачной, поскольку вскоре военное начальство приняло решение выслать всех евреев в село Медведь Новгородской губернии — «незачем [евреям] портить красивый пейзаж авточасти», по формулировке Лили. В Медведе находилось военное поселение, основанное сто лет назад Аракчеевым. Характерный для эпохи Николая 1 казарменный дух пронизывал все здесь происходившее; не случайно во время русско-японской войны 1904–1905 годов именно в Медведе устроили концентрационный лагерь для японцев.
В селе располагалась 22-я дивизия и один из пяти имевшихся в России дисциплинарных батальонов, куда и должны были отправить Осипа для последующей переправки на фронт. Дисциплинарный батальон в Медведе был широко известен, и Лили объявила, что если Осип допустит, чтобы его увели под конвоем, как вора или отцеубийцу, она откажется быть его женой и другом и никогда его не простит. Эта перспектива Осипа не устраивала, и он немедленно пошел к Игнатьеву, который, получив еще двадцать пять рублей, сразу устроил его в госпиталь. Когда опасность миновала, выяснилось, что имя Брика исчезло из списков, и о его существовании забыли. Так как сам он никакой инициативы не проявлял, он стал дезертиром и вынужден был скрываться. Он не ходил в театр, не навещал родителей в Москве и вообще старался как можно реже выходить из дома. Время проводил, сооружая из игральных карт домики и прочие объекты, которыми украшал рояль: театр, трамвай, автомобиль, — хобби, доведенное многосторонним талантом Осипа до совершенства.
Первое время в Петрограде они общались главным образом «с дальними родственниками осиных родственников», по словам Лили, некоторые были необразованны и богаты в равной степени. Одна из них однажды предложила Лили поехать в Царское Село. В купе напротив сидел странный человек, время от времени бросавший взгляды в сторону Лили. Грязная борода и черные ногти контрастировали с богатой одеждой — на нем были длинный, подбитый пестрым шелком кафтан, высокие сапоги и красивая бобровая шапка, в руках он держал палку с дорогим набалдашником. «Я долго и беззастенчиво его рассматривала, а он совсем скосил глаза в мою сторону, причем глаза оказались ослепительно синие и веселые, и вдруг прикрыл лицо бороденкой и фыркнул».
Это был Григорий Распутин. Возвращаясь в Петроград, они снова оказались в одном купе, и Распутин пригласил Лили к себе в гости на квартиру, которую осаждали толпы доверчивых женщин, надеявшихся получить помощь от малограмотного целителя; пусть возьмет с собой мужа, добавил он. Лили, как всегда, была готова к приключениям, но у Осипа приглашение Распутина вызвало резкий протест; он просто не понимал ее любопытства: «Известно, что это за банда».
Пока Осип нес службу в автомобильной роте, Лили проводила дни в одиночестве. Обычно она шла пешком по набережным до Эрмитажа, по залам которого гуляла часами; под конец смотрители знали ее так же хорошо, как она — музейные экспонаты. Часто она продолжала прогулку до Гвардейского экономического общества, где пила кофе с бутербродами. Иногда, даже не поинтересовавшись репертуаром, заходила в синематограф. «Вы себе представить не можете, — писала Лили Олегу Фрелиху в январе 1915 года, — до чего я здесь одна! Весь день не с кем слова сказать».
В конце концов бездеятельность и скука повергли ее в отчаяние. Однажды во время прогулки она столкнулась с двумя молодыми людьми из московского бомонда и отправилась вместе с ними в оперетту. Потом они продолжили вечер в ресторане, где выпили много вина, Лили опьянела и рассказала об их с Осипом приключениях в парижском борделе. Спутники предложили показать ей подобное заведение в Петрограде, и следующим утром она проснулась в комнате с огромной кроватью, зеркалом на потолке, коврами и задернутыми шторами — она провела ночь в знаменитом доме свиданий в Аптекарском переулке. Спешно вернувшись домой, она рассказала обо всем Осипу, который спокойно сказал, что ей нужно принять ванну и обо всем забыть.
Что делать?
Не пытаясь скрыть, как большинство других жен, свой позор от мужа, Лили немедленно призналась Осипу во всем, что пережила, — точно так же, как она поступила, узнав о беременности. Осип со своей стороны реагировал холодно и рационально в ситуации, при которой другой мужчина был бы вне себя от ревности. Когда же Лили узнала, что один из этих офицеров бахвалится своей победой перед знакомыми, она его публично отчитала. Она никогда не скрывала свои романы и никогда их не стыдилась, а Осип относился к ним с почти непостижимым спокойствием, очевидно не чувствуя себя оскорбленным. Описывая первые прожитые с Осипом годы как «самые счастливые», Лили наверняка имела в виду не только их любовь, но и предоставленную ей Осипом и неприемлемую для большинства мужчин свободу, без которой жизнь для нее была немыслима.
Свободолюбие Лили отражало независимый нрав женщины, которая не дала себя поработить предрассудкам и авторитетам. Но ее вольное отношение к сексу было не только чертой характера — его нужно рассматривать в более широком социальном контексте. Период после революции 1905 года отличался большим интересом к вопросам сексуальности, брака, свободной любви, проституции, а также регулирования рождаемости. Эти же темы обсуждались и в других странах Европы, и множество соответствующих книг было переведено на русский. При этом российские дебаты не нуждались в импульсах извне — домашняя реальность давала достаточную пищу для размышлений.
В основе русского радикализма лежали два влиятельных романа 1860-х годов: «Отцы и дети» Тургенева, чей герой нигилист Базаров отвергает принятую в обществе систему ценностей, и «Что делать?» Чернышевского — произведение, сыгравшее важнейшую роль в дискуссиях об эмансипации женщин в России. Чернышевский говорит об освобождении женщины от различных форм угнетения — со стороны родителей, мужчин, общественных институтов, а также о ее праве на образование, труд и любовь. Брак должен быть равноправным, что, в частности, означает, что женщина должна иметь право жить не только с мужем, но и с другими мужчинами и иметь собственную спальню. «Кто смеет обладать человеком? Обладают халатом, туфлями». Ревность, по утверждению Чернышевского, — «это искаженное чувство, это фальшивое чувство, это гнусное чувство». Секрет прочных отношений заключается в том, что оба партнера осознают право другого уйти, если любви больше нет. По-настоящему радикальным здесь является то, что эти условия признает не только героиня, Вера Павловна, но и ее партнер.
Роман «Что делать?» служил источником вдохновения для поколений русских женщин и мужчин. В последнее десятилетие XIX века социальные конфликты крайне обострились, и хотя общественные устои в России были весьма прочными, в 1905 году вспыхнула революция. Восстание удалось подавить, а последующие годы — несмотря на ряд реформ — характеризовались жесткой политической реакцией. Многих радикально настроенных деятелей, в частности Максима Горького, отправили в ссылку, другие политические активисты ушли в подполье. Многолетняя общественная и политическая работа сменилась пассивностью и чувством отчаяния, особенно у молодежи, которая теперь увлеклась вопросами личного характера. Эти настроения усилило распространившееся в Европе эстетическое и общественное течение — декадентство, которое в России нашло более благодатную почву, чем где бы то ни было. В области культуры и идеологии оно выражалось в поклонении «чистому искусству» и в различных формах оккультизма, в «жизни» — в свободе нравов, граничившей с безнравственностью.
Теме свободной любви посвящались роман за романом; наиболее известным стал «Санин» М. Арцыбашева (1907), в котором воспевался гедонизм и полное сексуальное раскрепощение. «Молодежь, — пишет Ричард Стайтс, специалист по женскому движению в России, — высвобождала сдерживавшуюся энергию в сексуальных приключениях и плотских эксцессах, оправдывая безудержное поведение вульгарным санинским лозунгом „удовольствие ради удовольствия“».
В начале XX века отношение к сексу было таким свободным, что, по словам одного писателя, образованные женщины могли вспоминать о любовном приключении так же пренебрежительно, как «о случайном знакомстве или о меню в ресторане, где они ужинали».
В этом общественном климате формировались взгляды Лили — и Осипа — на сексуальность, брак и семейную жизнь, и на этом фоне следует рассматривать их поведение и систему ценностей.
Эльза
Маяковский вращался в кругах, близких к обществу «Бубновый валет», к этим же кругам принадлежала сестра Лили Эльза — одно время она даже брала уроки у Ильи Машкова, и тот одобрительно отзывался о ее рисунках. Здесь она влюбилась в старого поклонника Лили Гарри Блуменфельда, который по возвращении из Мюнхена стал учеником в мастерской Машкова и которого Эльза в своем дневнике называет «сладострастным», но с «замечательными глазами». Ее чувства, однако, остались безответными — Гарри любил другую. Кроме того, Эльза знала, что мать никогда не позволит ему ухаживать за ней. Осведомленность о сифилисе также помогла ей выкинуть его из головы.
Дневник Эльзы 1912–1913 годов свидетельствует о большой эгоцентричности и развитом комплексе неполноценности младшей сестры. Ей шестнадцать, и она во всем сравнивает себя с Лили, которая вызывает у нее восхищение и на которую ей хочется быть похожей. «Я должна была родиться красивой. Тогда бы мне не нужны были бы столько денег, то есть, не то, чтобы не нужны были бы, но подобно Лили это бы не снилось мне». Отношения между сестрами при этом весьма сложны. Жалуясь на старшую сестру за то, что та, «как обычно», не обращает на нее внимания и не слышит, что она говорит, Эльза одновременно дает себе следующую убийственную характеристику: «Я бессовестная, невыносимая, и я никогда не бываю довольной. Точно как Лили».
Пока Лили и Осип путешествуют по Туркестану, Эльза живет в их квартире, где ее вдохновляют «своего рода мысли», которые здесь «витают в воздухе»: и у нее, как она пишет, случаются «чувственные сны», она «не то что развращенная», но «жаждет непристойностей, лишь бы они не были противными». Она часто влюбляется, но без взаимности, и страдает, потому что кажется себе непривлекательной: «Бог дал мне желание любить, создал мою душу для любви, но не дал мне тело, созданное для любви».
По-детски пухлая Эльза жаловалась в дневнике на свою внешность: «Бог дал мне желание любить, создал мою душу для любви, но не дал мне тело, сделанное для любви».
С этим пухлым подростком с «не созданным для любви» телом знакомится осенью 1913 года Маяковский. Встреча состоялась дома у пианистки Иды Хвас, студентки Московской консерватории и близкого друга бубнововалетчиков. Семьи Каган и Хвас хорошо знали друг друга, Эльза и Лили дружили с Идой и ее сестрой Алей с детства.
Дата первой встречи устанавливается по воспоминаниям Эльзы, но датировка неточна; в любом случае регулярно встречаться они начали летом 1914-го. Теперь, после футуристического турне, Маяковский больше не носит потрепанные, лоснящиеся брюки, теперь на нем цилиндр и черное пальто, и, фланируя по московским бульварам, он машет элегантной тростью. Но он по-прежнему ведет себя нахально, его неотесанные манеры глубоко шокируют Юрия Александровича и Елену Юльевну. Вот как описывает Эльза ужин у них дома:
Володя вежливо молчит, изредка обращаясь к моей матери с фразами вроде: «Простите, Елена Юльевна, я у вас все котлеты сжевал…» — и категорически избегая вступать в разговоры с моим отцом. Под конец вечера, когда родители шли спать, мы с Володей переезжали в отцовский кабинет, с большим письменным столом, с ковровым диваном и креслами на персидском ковре, книжным шкафом… Но мать не спала, ждала, когда же Володя наконец уйдет, и по нескольку раз, уже в халате, приходила его выгонять: «Владимир Владимирович, вам пора уходить!» Но Володя, нисколько не обижаясь, упирался и не уходил.
Можно было бы думать, что Елену Юльевну закалила бурная молодость старшей дочери, но это было не так: мать была в отчаянии от того, что Эльза общается с Маяковским, и плакала.
Летом 1914 года Эльза с родителями поехала в Германию, где отцу удалили раковую опухоль. Война застала их в санатории под Берлином, и они спешно вернулись в Россию через Швецию.
В Москве поправившийся после операции отец возобновил свою юридическую практику. Но вскоре его состояние снова ухудшилось, и ровно через год, в июне 1915 года, он скончался.
Во время болезни Юрия Александровича Эльза представила Лили Маяковского, который однажды решил зайти к ним в гости в квартиру на улице Жуковского. Он вернулся из Куоккалы в Финляндии, где провел лето. С порога он начал хвастаться, что никто не пишет стихи лучше него, добавив, что их не понимают и не умеют читать так, как надо. Когда Лили сказала, что готова попытаться, он дал ей «Мама и убитый немцами вечер». Она прочитала стихотворение так, как Маяковский хотел, но когда он спросил о ее мнении, она ответила: «Не особенно». «Я знала, что авторов надо хвалить, — вспоминала Лили, — но меня так возмутило Володино нахальство…» Страдавший от бронхита Осип, который лежал на диване и читал газету, повернулся к стене и накрылся одеялом, намекая, что Маяковскому пора уходить.
С демонстративным равнодушием Лили и Осипа контрастировал безграничный энтузиазм Эльзы. Стихами Маяковского она была одержима, знала их наизусть и рьяно защищала его ото всех, кто подвергал сомнению его талант. После смерти отца Эльза одно время жила у Лили и Осипа, которые уговаривали ее порвать с Маяковским. Поскольку он приходил к ней на улицу Жуковского довольно часто, вопрос в конце концов стал ребром — «проблему» Маяковского надо было решить. Эльза могла спасти свои отношения с ним, только убедив сестру и зятя в том, что он великий поэт, для чего он должен был почитать им свои стихи. Лили и Осип упорствовали и умоляли Эльзу не просить его читать. Но она не послушала — «и мы услышали», вспоминала Лили, «в первый раз Облако в штанах».
Конфликт разрешился, но не так, как предполагала Эльза.
Облако в штанах 1915–1916
Владимир Маяковский. Флейта-позвоночник
- Сердце обокравшая,
- всего его лишив,
- вымучившая душу в бреду мою,
- прими мой дар, дорогая,
- больше я, может быть, ничего не придумаю.
На картине Бориса Григорьева с нейтральным названием «Незнакомец» изображен Маяковский. Работа впервые демонстрировалась на выставке «Мира искусства» в 1916 г.