Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг Янгфельдт Бенгт
«Маяковский ни разу не переменил позы, — вспоминала Лили. — Ни на кого не взглянул. Он жаловался, негодовал, издевался, требовал, впадал в истерику, делал паузы между частями. Вот он уже сидит за столом и с деланной развязностью требует чаю. Я торопливо наливаю из самовара, я молчу, а Эльза торжествует — так я и знала!»
Эльза добилась своего. «Это было то, о чем так давно мечтали, чего ждали, — вспоминала Лили. — Последнее время ничего не хотелось читать».
Первым пришел в себя Осип, объявивший, что Маяковский великий поэт, даже если он не напишет больше ни строчки. «Он отнял у него тетрадь, — вспоминает Лили, — и не отдавал весь вечер». Когда Маяковский снова взял тетрадь в руки, он написал посвящение: «Лиле Юрьевне Брик». В этот день ее имя появилось над поэмой Маяковского в первый, но не в последний раз: до самого конца его жизни все его произведения будут посвящены Лили.
Судя по всему, Лили и Осип были первыми слушателями окончательной версии «Облака». До этого Маяковский читал фрагменты поэмы многим, в частности Максиму Горькому, Корнею Чуковскому и Илье Репину — с одинаково ошеломляющим эффектом. Горького, например, Маяковский «испугал и взволновал» так, что тот «разрыдался, как женщина». Услышав от Горького, что «у него большое, хотя, наверное, очень тяжелое будущее», Маяковский мрачно ответил, что хотел бы «будущего сегодня», и добавил: «Без радости — не надо мне будущего, а радости я не чувствую!» Разговаривал он, как впоследствии вспоминал Горький, «как-то в два голоса, то — как чистейший лирик, то резко сатирически <…> Чувствуется, что он не знает себя и чего-то боится… Но — было ясно: человек своеобразно чувствующий, очень талантливый и — несчастный».
Тринадцатый апостол
Что же заставило Горького зарыдать, а Лили — приветствовать «Облако в штанах» как нечто новое и долгожданное? Для читателя, знакомого с ранними стихами Маяковского, «Облако» звучало не особенно «по-футуристически». Поэма изобиловала дерзкими образами и неологизмами, но формально не являлась сложным произведением вроде его прежних кубофутуристических стихов, создавших ему скандальную репутацию. Нет, новизна заключалась прежде всего в посыле и в интонации — скорее экспрессионистской, нежели футуристической.
Наблюдение Горького о «двух голосах» Маяковского было на редкость точным. Через несколько недель после читки у Бриков Маяковский публикует статью «О разных Маяковских», в которой представляется так, как, ему кажется, его воспринимает публика: нахалом, циником, извозчиком и рекламистом, «для которого высшее удовольствие ввалиться, напялив желтую кофту, в сборище людей, благородно берегущих под чинными сюртуками, фраками и пиджаками скромность и приличие». Но за двадцатидвухлетним нахалом, циником, извозчиком и рекламистом скрывается, объявляет он, другой человек, «совершенно незнакомый поэт Вл. Маяковский», написавший «Облако в штанах», — после чего приводится ряд цитат из поэмы, раскрывающих эту сторону его личности.
Спустя три года, после революции Маяковский опишет «идеологию» поэмы следующими лозунгами: «Долой вашу любовь», «Долой ваше искусство». «Долой ваш строй», «Долой вашу религию». Подобной систематики или симметрии в поэме нет, но если идеологическое «ваш» заменить местоимением первого лица единственного числа, описание можно считать правильным: «Облако в штанах» рассказывает об этих вещах, но не о «ваших» — то есть капиталистического общества, — а о моей, Маяковского, мучительной и безответной любви, моем эстетическом пути на Голгофу, моем бунте против несправедливостей, моей борьбе с жестоким и отсутствующим богом.
«Облако» — один сплошной монолог, в котором поэт протестует против внешнего мира, против всего того, что является «не-я». Начинается поэма дерзким самовосхвалением в духе Уитмена:
- У меня в душе ни одного седого волоса,
- и старческой нежности нет в ней!
- Мир огрмив мощью голоса,
- иду — красивый,
- двадцатидвухлетний.
Уже здесь, в прологе, читателя готовят к резким перепадам чувств, которыми пронизана вся поэма:
- Хотите —
- буду от мяса бешеный
- — и, как небо, меняя тона —
- хотите —
- буду безукоризненно нежный,
- не мужчина, а — облако в штанах!
в первой части поэмы рассказывается о любви к молодой женщине, Марии, одним из прообразов которой послужила Мария Денисова. Ожидая ее в условленном месте, Маяковский чувствует, что «тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв», вот уже «и новые два мечутся отчаянной чечеткой», такой свирепой, что в гостиничном номере этажом ниже, где они должны встретиться, падает штукатурка.
- Нервы —
- большие,
- маленькие,
- многие! —
- скачут бешеные,
- и уже
- у нервов подкашиваются ноги!
Когда Мария наконец появляется и объявляет, что выходит замуж за другого, поэт спокоен, «как пульс покойника». Но это спокойствие вынужденное — кто-то другой внутри него стремится вырваться из тесного «я». Он «прекрасно болен», то есть влюблен — у его «пожар сердца». Подоспевших пожарных поэт предупреждает, что «на сердце горящее лезут в ласках», и пытается сам тушить огонь «наслезнёнными бочками». Когда у него не получается, он пытается вырваться из себя, опираясь о ребра, — «не выскочишь из сердца!» и не избавишься от вечной тоски по любимой: «Крик последний, — ты хоть — / о том, что горю, в столетия выстони!»
В следующей части настроение резко меняется: отчаявшийся поэт с горящим сердцем теперь выступает в роли футуристического бунтаря, который «над всем, что сделано», ставит «nihil»:
- Никогда
- ничего не хочу читать.
- Книги?
- Что книги!
Поэты, которые «выкипячивают из любовей и соловьев какое-то варево», принадлежат прошлому, теперь «улица корчится безъязыкая — ей нечем кричать и разговаривать». Только новые поэты, которые «сами творцы в горящем гимне — шуме фабрики и лаборатории», способны воспевать современную жизнь, современный город. Но путь Маяковского тернист. Турне футуристов представлено как путь на Голгофу:
- …и не было ни одного,
- который
- не кричал бы:
- «Распни,
- распни его!»
Поэтический дар Маяковского отвергается и обсмеивается современниками, как «длинный скабрезный анекдот». Но будущее принадлежит ему, и в мессианском пророчестве он видит «идущего через горы времени, которого не видит никто». Он видит, как приближается, «в терновом венце революций», «который-то год»: [3]
- И когда,
- приход его
- мятежом оглашая,
- выйдете к спасителю —
- вам я
- душу вытащу,
- растопчу,
- чтоб большая! —
- и окровавленную дам, как знамя.
В третьей части развиваются все предыдущие темы, но мотив бунта становится более четким. Облака — «белые рабочие», которые «расходятся», «небу объявив озлобленную стачку», и поэт призывает всех «голодненьких, потненьких, покорненьких» к восстанию. Однако его чувства противоречивы: хотя он видит «идущего через горы времени, которого не видит никто», он знает, что «ничего не будет»: «В идите — небо опять иудит / пригоршнью обрызганных предательством звезд?» Он ежится, «зашвырнувшись в трактирные углы», где «вином обливает душу и скатерть». С иконы на стене «трактирную ораву» «одаривает сиянием» другая Мария, Богоматерь: история повторяется, Варавву снова предпочитают «голгофнику оплеванному», то есть Маяковскому:
- Может быть, нарочно я в человечьем месиве
- лицом никого не новей.
- Я,
- может быть,
- самый красивый
- из всех твоих сыновей.
- <…>
- Я, воспевающий машину и Англию,
- может быть, просто,
- в самом обыкновенном евангелии
- тринадцатый апостол.
Несмотря на то что протест Маяковского не лишен социальных черт, на самом деле речь идет о более глубоком, экзистенциальном бунте, направленном против времени и миропорядка, превращающего человеческую жизнь в трагедию. Это становится еще яснее в заключительной части поэмы, где молитва о любви опять отвергается, в строках, пророческий смысл которых автору, к счастью, пока неведом: «…я с сердцем ни разу до мая не дожили, / а в прожитой жизни / лишь сотый апрель есть».
Виноват в несчастной, невозможной любви Маяковского не кто иной, как сам Господь, который «выдумал пару рук, / сделал, / что у каждого есть голова», но «не выдумал, / чтоб было без мук / целовать, целовать, целовать»:
- Я думал — ты всесильный божище,
- а ты недоучка, крохотный божик.
- Видишь, я нагибаюсь,
- из-за голенища
- достаю сапожный ножик.
- Крылатые прохвосты!
- Жмитесь в раю!
- Ерошьте перышки в испуганной тряске!
- Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
- отсюда до Аляски!
Любовь доводит человека до грани безумия и самоубийства, но Вселенная безмолвствует, и не у кого требовать ответа. Миропорядок поколебать невозможно, мятеж напрасен, все растворяется в тишине: «Вселенная спит, / положив на лапу / с клещами звезд огромное ухо».
«Облако в штанах» — молодой, мятежный монолог, заставивший Пастернака вспомнить о юных бунтарях Достоевского, а Горького воскликнуть, что «такого разговора с богом он никогда не читал, кроме как в книге Иова». Несмотря на некоторые композиционно-структурные слабости, поэма представляет собой значительное достижение, особенно учитывая возраст автора. Благодаря эмоциональному заряду и новаторской метафорике она занимает центральное место в творчестве Маяковского; к тому же поэма является концентратом всех главных тем поэта. Многие из них — безумие, самоубийство, богоборчество, экзистенциальная уязвимость человека — сформулированы еще в написанной двумя годами ранее пьесе «Владимир Маяковский» — экспрессионистическом, ницшеанском произведении с жанровым определением «трагедия». «Владимир Маяковский» — не имя автора, а название пьесы. «Трагедия называлась „Владимир Маяковский“, — прокомментировал Пастернак. — Заглавье скрывало гениально простое открытие, что поэт не автор, но — предмет лирики, от первого лица обращающейся к миру». Когда Маяковского спросили, почему пьеса названа его именем, он ответил: «Так будет называть себя тот поэт в пьесе, который обречен страдать за всех». Поэт — козел отпущения и искупитель; одинокий, отверженный толпой, он принимает на себя эту ношу именно в силу того, что он поэт.
Когда в феврале 1915 года отрывок из поэмы «Облако в штанах» был опубликован в альманахе «Стрелец», она носила жанровое определение «трагедия», а в статье «О разных Маяковских» поэт называет ее своей «второй трагедией», тем самым устанавливая прямую связь между поэмой и пьесой. Эта связь становится еще более очевидной, поскольку изначально «Облако» называлось «Тринадцатый апостол» — которым был не кто иной, как Маяковский. Будучи вынужденным по требованию цензуры изменить название, Маяковский выбрал «Облако в штанах» — еще одну свою ипостась. Все три названия: «Владимир Маяковский», «Тринадцатый апостол», «Облако в штанах» синонимичны авторскому «я» — естественный прием поэта, чье творчество глубоко автобиографично.
Страшный хулиган
Несмотря на то что «Облако» получило одобрение таких авторитетов, как Максим Горький и Корней Чуковский, Маяковскому было трудно найти издателя. Услышав об этом, Брик предложил профинансировать издание и попросил Маяковского узнать стоимость. Поэты-футуристы были бедны и находились в постоянных поисках денег на свои дела, так что поначалу Маяковский рассматривал Осипа как потенциального мецената. Поэтому он указал завышенную сумму, положив часть денег в собственный карман. Когда много лет спустя он понял, что Лили и Осип знали об этом, ему было очень стыдно.
Однако Маяковскому скоро стало ясно, что Осип не обычный богач, а искренне увлекается футуризмом. Но это было новым увлечением. Помимо единственной до чтения «Облака» личной встречи, Лили и Осип видели Маяковского лишь однажды, на публичном выступлении. Когда в мае 1913 года в Россию после многих лет эмиграции вернулся поэт-символист Константин Бальмонт, в его честь был устроен вечер, на котором выступал Маяковский, приветствовавший Бальмонта «от имени его врагов». Маяковского ошикали, и среди шикающих были Лили и Осип.
Теперь, в 1915 году, Маяковский считался обещающим поэтом, но широкая слава к нему еще не пришла. Его немногочисленные стихи печатались в газетах и малоизвестных футуристических изданиях, а когда осенью 1913 года в Петербурге поставили пьесу «Владимир Маяковский», Лили и Осип жили в Москве. На самом деле пока он был известен главным образом как устроитель футуристических скандалов.
Чтение «Облака в штанах» мгновенно развеяло скепсис Лили и Осипа. В сентябре 1915-го поэма вышла с окончательным посвящением «Тебе, Лиля» на титульном листе, издательским именем ОМБ — инициалы Осипа — на обложке и новым жанровым определением: не «трагедия», а «тетраптих» — композиция из четырех частей, ассоциативно уводящая к «триптиху», трехчастной иконе. Тираж 1050 экземпляров. Строки, в которых цензура разглядела богохульство или политическую крамолу, были заменены точками. «Мы знали „Облако“ наизусть, — вспоминала Лили, — корректуры ждали как свидания, запрещенные места вписывали от руки. Я была влюблена в оранжевую обложку, в шрифт, в посвящение и переплела свой экземпляр у самого лучшего переплетчика в самый дорогой кожаный переплет с золотым тиснением, на ослепительно белой муаровой подкладке. Такого с Маяковским еще не бывало, и он радовался безмерно». Продажи, однако, шли вяло, согласно Маяковскому, потому что «главные потребители стихов были барышни и барыни, а они не могли покупать из-за заглавия».
«Очень жалко, что книга Маяковского тебе не понравилась, — писал Осип Олегу Фрелиху в сентябре, — но думаю, что ты просто в нее не вчитался. А может быть, тебя отпугнула своеобразная грубость и лапидарность формы. — Я лично вот уже четвертый месяц только и делаю, что читаю эту книгу; знаю его наизусть и считаю, что это одно из гениальнейших произведений всемирной литературы <…> Маяковский у нас днюет и ночует; он оказался исключительно громадной личностью, еще, конечно, совершенно не сформировавшейся: ему всего 22 года и хулиган он страшный».
«Брики отнеслись к стихам восторженно», а Маяковский «безвозвратно полюбил Лилю» — так подвела итог Эльза после чтения «Облака». Будучи младшей сестрой, она всегда пребывала в тени Лили, а порой, например в случае с Гарри Блуменфельдом, даже наследовала ее увлечения. Тем не менее в этот раз вышло наоборот: отныне Маяковский не видел никого, кроме Лили.
Метаморфоза
До чтения поэмы дома у Бриков Маяковский провел лето в Финляндии на Карельском перешейке, где у многих петербуржцев были дачи. Горький жил в Мустамяки, в Куоккале — Репин и Чуковский. Сразу после знакомства с Лили Маяковский объявил Чуковскому, что начинает новую жизнь, поскольку встретил женщину, которую полюбил навсегда, — «единственную». «Сказал это так торжественно, что я тогда же поверил ему, — вспоминал Чуковский, — хотя ему было 23 года, хотя на поверхностный взгляд он казался переменчивым и беспутным».
После Петрограда Маяковский должен был вернуться в Куоккалу. Но встреча с Лили изменила его планы, и вместо этого он снял меблированную комнату в гостинице «Пале-Рояль» на Пушкинской улице у Невского проспекта, недалеко от квартиры Лили и Осипа. Приезжая в Петербург, он и раньше часто останавливался здесь. На Пушкинской он прожил до начала ноября, после чего перебрался на Надеждинскую улицу, которая была еще ближе, в пяти минутах ходьбы от них.
Маяковский и Лили начали встречаться, в его квартире или в каком-нибудь доме свиданий, где, по словам Лили, Маяковскому нравилась необычная обстановка, красный бархат и позолоченные зеркала… Они были неразлучны, ездили на острова, гуляли по Невскому, Маяковский в цилиндре, Лили в большой черной шляпе с перьями. По ночам они часто бродили вдоль набережных. По сравнению с Лили все женщины казались Маяковскому неинтересными, любовь к ней одним махом изменила всю его жизнь.
Разителен контраст между «апашем» на картине Бориса Григорьева и поэтом, как он выглядел через несколько месяцев после знакомства с Лили.
После сурового и скудного богемного быта Маяковский нашел у Лили и Осипа Брик то пристанище, которое искал с тех пор, как девять лет назад умер отец, — мир взрослых, признававших его и внушавших ему чувство уверенности. И все же они были такими разными. Брики богаты — Маяковский беден; они выросли в центре Москвы — он в далекой провинции; они получили высшее образование, были светскими и эрудированными — он даже не кончил школу, его начитанность оставалась рудиментарной и бессистемной, он испытывал трудности с правописанием; они объездили Европу еще в детстве и говорили на нескольких иностранных языках — он никогда не был за границей и, кроме русского, говорил только по-грузински.
Лили и Осип сразу увидели в Маяковском великого поэта, но с трудом принимали его неотесанность, так резко контрастировавшую с их манерами — пусть свободными, но по сути буржуазными. Так же скептически, как мать Лили и Эльзы, к Маяковскому относилась и мать Осипа. Однажды, навещая сына, Полина Юрьевна принесла от Елисеева большую корзину с икрой, конфетами, фруктами и большой дыней. «Стали разворачивать, — вспоминает Лили, — входит Володя и, увидав дыню, с победным криком „Вот хорошо-то, ну и дыня!“, в один присест единолично ее слопал. Полина Юрьевна смотрела на Володю не отводя глаз, как кролик от удава, и глаза ее горели от негодования».
Маяковский не умел притворяться и не знал меры, чем бы он ни занимался. На самом деле он, по выражению друга, был «совершенно не для [Лили] человек», но она «его очень переделала». Позаботилась, чтобы он остриг длинные волосы и снял свою желтую блузу, послала его к дантисту Доброму, который вставил ему новые зубы. На первой общей фотографии Лили и Маяковского метаморфоза явственна — Маяковский в галстуке и английском пальто. Но если Лили эти изменения нравились, то другие считали их нарушением его индивидуальности. «Увидела его ровные зубы, пиджак, галстук и хорошо помню, как подумала — это для Лили, — прокомментировала Соня Шамардина. — Почему-то меня это задевало очень. Не могла не помнить его рот с плохими зубами — вот так этот рот был для меня прочно связан с образом поэта..»
Лили увлекалась балетом и в конце 1915 г. стала брать уроки у Александры Дорийской, до войны выступавшей в Русском балете Дягилева в Париже.
В то время как Лили усиленно старалась переделать Маяковского, происходило движение и в другую сторону — Маяковский начал знакомить Бриков со своим кругом. Василий Каменский, Давид Бурлюк, Велимир Хлебников, Борис Пастернак, Николай Асеев и другие молодые поэты, а также художники Павел Филонов и Николай Кульбин стали гостями квартиры на улице Жуковского. Пастернак, который вскоре покинет круг футуристов, в эти годы находился под почти гипнотическим влиянием Маяковского, по сравнению с кем он, по собственному признанию, терял «всякий смысл и цену».
Но не только футуристы посещали небольшую двухкомнатную квартиру, вскоре превратившуюся в своего рода литературный салон. Еще одним желанным гостем был поэт Михаил Кузмин, часто исполнявший на рояле Бриков свои песни. Лили и Осип были также дружны с танцовщицей Екатериной Гельцер — балет был их давней страстью. Осип интересовался теорией балета, а Лили в конце 1915 года начала брать уроки у Александры Доринской, которая до войны танцевала с Нижинским в Русском балете в Париже.
Их небольшая квартира казалась еще меньше из-за огромного рояля, увенчанного карточными конструкциями Осипа. На стене висел рулон бумаги, где гости оставляли визитки в форме шуточных стихов или рисунков. Очарование и самобытная красота сделали Лили естественным центром салона. Она была «дамой» — хорошо воспитанной, начитанной, элегантной — и одновременно абсолютно свободной от предрассудков, непредсказуемой в реакциях и репликах; она никого не оставляла равнодушным. Николай Асеев так описывает первое впечатление о ней:
И вот я введен [Маяковским] в непохожую на другие квартиру, цветистую от материи ручной раскраски, звонкую от стихов, только что написанных или только что прочитанных, с яркими жаркими глазами хозяйки, умеющей убедить и озадачить никогда не слышанным мнением, собственным, не с улицы пришедшим, не занятым у авторитетов. Мы — я, Шкловский, кажется, Каменский — были взяты в плен этими глазами, этими высказываниями, впрочем, никогда не навязываемыми, сказанными как бы мимоходом, но в самую гущу, в самую точку обсуждаемого.
Хлеба!
В начале сентября 1915 года, незадолго до выхода из печати «Облака», в жизни Маяковского произошло еще одно важное событие: его призвали в армию. Волна патриотизма, поднявшаяся в августе 1914 года, увлекла и писателей, в том числе Маяковского. По словам Бунина, в день, когда началась война, он забрался на памятник генералу Скобелеву и читал оттуда патриотические стихи, а Владислав Ходасевич рассказывал, как Маяковский призывал исполненную ненависти толпу громить немецкие магазины в Москве. Но когда он вызвался добровольцем на фронт, ему отказали по причине политической неблагонадежности. Свои патриотические чувства он удовлетворял сочинением стихов, агитплакатов и агитлубков. Эльза вспоминала, как он шагал по комнате, бормоча стихи, пока она играла на рояле, а Ида Хвас рассказывала о том, что они ходили по Москве, собирая деньги для раненых солдат.
Для Маяковского война была не просто полем боя, но и эстетическим вызовом — и шансом. Кроме военных стихотворений, в течение нескольких недель осенью 1914 года он написал порядка десяти статей и в них воспевал войну как чистилище, из которого должен родиться новый человек. «Война не бессмысленное убийство, а поэма об освобожденной и возвеличенной душе, — писал он. — Изменилась человечья основа России. Родились мощные люди будущего. Вырисовываются силачи будетляне». «Сейчас в мир приходит абсолютно новый цикл идей», и то, что раньше считалось поэзией, «надо в военное время запрещать, как шантан и продажу спиртных напитков». Война показала, что «силачи будетляне», они же футуристы, правы: старый язык непригоден для описания новой реальности. Иллюзия думать, что для того, чтобы войти в историю в качестве современного поэта, достаточно найти рифму к таким словам, как «пулемет» или «пушка». «Для поэта важно не что, а как», — объяснял Маяковский, добавляя характерную формулировку: «Слово — самоцель».
Неясно, повлиял ли горячий патриотизм Маяковского на отношение властей к его политической благонадежности, но осенью 1915 года его призвали в армию. Благодаря своим новым друзьям он устроился в ту же автомобильную роту, где служил Осип; по некоторым сведениям, ему помог Горький, но можно предположить, что к этому приложил руку и писарь Игнатьев. Поскольку у Маяковского было художественное образование, он получил работу чертежника. Средств, как и прежде, не хватало, и деньги на зимнюю одежду и форму ему пришлось просить у матери.
Несмотря на то что служба накладывала некоторые ограничения, Маяковский смог остаться в «Пале-Рояль» и общаться с Лили, Осипом и другими друзьями почти так же, как и раньше. На протяжении осени они с Осипом собирали материал для футуристического альманаха «Взял», который вышел в декабре. Название отсылает к фразе из альманаха: «Футуризм взял Россию мертвой хваткой». «Володя давно уже жаждал что-нибудь назвать этим именем: сына или собаку, — вспоминала Лили, — назвал журнал». Кроме Маяковского в альманахе принимали участие Пастернак, Хлебников и Виктор Шкловский — молодой студент Петроградского университета, переполненный новаторскими идеями о литературе. Во «Взял» также состоялся дебют Осипа как критика. В статье «Хлеба!» он окрестил современную русскую поэзию — которой еще недавно поклонялся! — приторными пирожными («снежные буше Блока», «вкуснейшие эклеры Бальмонта»), к тому же выпеченными за границей. Теперь все иначе!
Радуйтесь, кричите громче: у нас опять есть хлеб! Не доверяйте прислуге, пойдите сами, встаньте в очередь и купите книгу Маяковского «Облако в штанах». Бережней разрезайте страницы, чтобы как голодный не теряет ни одной крошки, вы ни одной буквы не потеряли бы из этой книги-хлеба.
Если же вы так отравлены, что лекарство здоровой пищи вам помочь не может, умрите, — умрите от своей сахарной болезни.
Флейта
«Облако» посвящалось Лили, однако не она вдохновила Маяковского на создание этой поэмы. Отныне же единственной героиней поэзии Маяковского станет она. Осенью 1915 года Маяковский работает над новой поэмой, «Флейта-позвоночник», «Писалась „Флейта“ медленно, каждое стихотворение сопровождалось торжественным чтением вслух, — вспоминает Лили, — сначала стихотворение читал ось мне, потом мне и Осе и наконец всем остальным». Именно в умении слушать заключался один из самых выраженных талантов Лили — она обладала изысканным поэтическим слухом и была очень щедрой ко всем творчески одаренным людям. Книга вышла в феврале 1916 года под издательской маркой ОМБ и с напечатанным посвящением «Лиле Юриевне Б.».
О том, как Маяковский боготворил Лили, свидетельствуют произведения этих лет: «Флейта-позвоночник», «Лиличка!» и стихотворение под непоэтическим названием «Ко всему». Общим для этих вещей являются резкие перепады от эйфории до глубочайшего отчаяния, от радости, которую дарует любовь, до горя, неизбежного при безответных чувствах. Без Лили, пишет он в стихотворении «Лиличка!», нет «ни моря, ни солнца», и только «звон» ее «любимого имени» может подарить ему радость. В «Флейте-позвоночнике» он воспевает «накрашенную, рыжую», кладет «Сахарой горящую щеку» к ее ногам и дарит ей корону, в которой «слова радугой судорог»:
- Быть царем назначено мне —
- твое личико
- на солнечном золоте моих монет велю народу:
- вычекань!
- А там,
- где тундрой мир вылинял,
- где с северным ветром ведет река торги, —
- на цепь нацарапаю имя Лилино
- и цепь сцелую во мраке каторги.
Но поэт богохульствовал, кричал, что Бога нет, и любимая женщина на самом деле окажется карой Господней, ибо она замужем и не любит его:
- Сегодня, только вошел к вам,
- почувствовал —
- в доме неладно.
- Ты что-то таила в шелковом платье,
- и ширился в воздухе запах ладана.
- Рада?
- Холодное
- «очень».
- Смятеньем разбита разума ограда.
- Я в отчаянье громозжу, горящ и лихорадочен.
- Послушай,
- все равно
- не спрячешь трупа.
- Страшное слово на голову лавь!
- Все равно
- твой каждый мускул
- как в рупор
- трубит:
- умерла, умерла, умерла!
- Нет,
- ответь.
- Не лги!
Финал — торжественно патетичен:
- Сердце обокравшая,
- всего его лишив,
- вымучившая душу в бреду мою,
- прими мой дар, дорогая,
- больше я, может быть, ничего не придумаю.
Хотя нельзя уподоблять поэтическую реальность жизненной, нет сомнений, что эти строки в высшей степени автобиографичны: именно так Маяковский воспринимал отношения с Лили. «Любовь, ревность, дружба были в Маяковском гиперболически сильны, но он не любил разговоров об этом, — писала она. — Он всегда, непрерывно сочинял стихи, и в них нерастраченно вошли его переживания».
В поэме «Флейта-позвоночник» Маяковский писал:
«Быть царем назначено мне — / твое личико / на солнечном золоте моих монет / велю народу: / вычекань!» Сам он «вычеканил» Лили в рисунке 1916 г.; тогда же сделана фотография (справа[4]).
А что Лили? Как она относилась к эмоциональным порывам Маяковского? Завершив «Флейту-позвоночник», Маяковский пригласил ее в квартирку на Надеждинской. На деньги от игорного выигрыша и газетного гонорара купил ростбиф у Елисеева, миндальные пирожные от Гурмэ, три фунта пьяной вишни и шоколад у Краффта, цветы у Эйлера. Почистил туфли и надел самый красивый галстук. Когда после читки Лили сказала, что он ей нравится, Маяковский взорвался: «Нравится? И только? Почему не любишь?» Лили ответила, что, конечно, любит его — но в глубине души думала: «Люблю Осю».
Описание заимствовано из воспоминаний, в которых Лили говорит о себе в третьем лице. Текст обладает чертами беллетристики, но основан на ее дневниках и весьма правдоподобен. Далее Лили описывает, что, провожая ее домой, Маяковский был таким мрачным и подавленным, что Осип спросил, в чем дело.
Маяковский всхлипнул, почти вскрикнул и со всего роста бросился на диван. Его огромное тело лежало на полу, а лицом он зарылся в подушки и обхватил руками голову. Он рыдал. Лиля растерянно нагнулась над ним. — Володя, брось, не плачь. Ты устал от таких стихов. Писал день и ночь. — Ося побежал на кухню за водой. Он присел на диван и попытался силой приподнять Володину голову. Володя поднял лицо, залитое слезами, и прижался к Осиным коленям. Сквозь всхлипывающий вой выкрикнул — «Лиля меня не любит!» — вырвался, выскочил и убежал в кухню. Он стонал и плакал там так громко, что Лиля и Ося забились в спальне в самый дальний угол.
Первые годы общей жизни Лили и Маяковского оказались, таким образом, сложными для обоих. Маяковский «короновал» Лили в своих стихах, но чрезмерность его чувств утомляла и раздражала ее. Ухаживания были такими настойчивыми, что она воспринимала их как «нападение»: «Два с половиной года у меня не было спокойной минуты». Когда Маяковский написал еще одну поэму о любовных муках, «Дон Жуан», терпение Лили лопнуло: «Я не знала о том, что она пишется. Володя неожиданно прочел мне ее на ходу, на улице, наизусть, всю. Я рассердилась, что опять про любовь — как не надоело! Володя вырвал рукопись из кармана, разорвал в клочья и пустил по Жуковской улице по ветру».
Хотя рукопись была уничтожена, фрагменты текста, по-видимому, использовались в других стихотворениях, возможно в этом:
- В грубом убийстве не пачкала рук ты.
- Ты
- уронила только:
- «В мягкой постели
- он,
- фрукты,
- вино на ладони ночного столика»
- Любовь!
- Только в моем
- воспаленном
- мозгу была ты!
Это цитата из стихотворения «Ко всему», которое служит лирическим прологом к первому сборнику стихов Маяковского «Простое как мычание», его название в свою очередь заимствовано из трагедии «Владимир Маяковский». Выбор стихотворения «Ко всему» в качестве введения к поэтическому сборнику примечателен, поскольку стихотворение (и своим названием вся книга) посвящены Лили. Цитируемые строки основаны на конкретном биографическом факте — свадебной ночи Лили и Осипа, как ее описала Лили Маяковскому. Книга вышла в октябре 1916 года. Какими бы платоническими ни были на данный момент отношения между Лили и Осипом, Маяковский все равно воспринимал Осипа как соперника в борьбе за ее благосклонность и помеху в установлении стабильных отношений; вероятно, Лили также использовала факт замужества в собственных целях для того, чтобы держать Маяковского на расстоянии.
Я сразу поняла, что Володя гениальный поэт, но он мне не нравился, — писала Лили в мемуарных фрагментах, ставших известными только после ее смерти. — Я не любила звонких людей — внешне звонких. Мне не нравилось, что он такого большого роста, что на него оборачиваются на улице, не нравилось, что он слушает свой собственный голос, не нравилось даже, что фамилия его — Маяковский — такая звучная и похожая на псевдоним, причем на пошлый псевдоним.
Один разговор с ним показался ей особенно отталкивающим. Речь шла об изнасилованной женщине. Лили считала, что мужчину надо застрелить, но Маяковский сказал, что «он понимает его, что сам мог бы изнасиловать женщину, что понимает, как можно не удержаться, что если бы он оказался с женщиной на необитаемом острове и т. п.». У Лили это вызвало отвращение: «Слов я, конечно, не помню, но вижу, вижу выраженье лица, глаза, рот, помню свое чувство омерзения. Если б Володя не был таким поэтом, то на этом закончилось бы наше знакомство».
Как бы мы ни оценивали чувства Лили к Маяковскому, не стоило ожидать, что с его появлением она изменит свое отношение к любви и сексу. Поклонников у нее, как и раньше, было несколько, и она не скрывала ни это, ни свою неугасимую любовь к Осипу. Одним из ее многолетних кавалеров был Лев Гринкруг, которого она знала еще по Москве и который каждые выходные приезжал к ним в Петроград. Гринкруг принадлежал к одной из немногочисленных потомственных дворянских еврейских семей России — его отец был врачом и получил дворянство за заслуги в русско-турецкой войне 1877–1878 годов. Лев Александрович по образованию был юристом и работал в банке. Хотя он слыл скромным поклонником и отнюдь не донжуаном, его близость к Лили вызывала у Маяковского сильную ревность.
С Осипом все было иначе. Он никогда не ревновал, а физические отношения между ним и Лили прервались до того, как она встретила Маяковского. «Это случилось само собою, — признавалась Лили, добавляя: — Мы слишком сильно и глубоко любили друг друга для того, чтобы обращать на это внимание». Объяснение чересчур рационалистическое; можно предположить, что за прекращением физических отношений скрывались и другие, более глубокие мотивы. Возможно, они просто не подходили друг другу в сексуальном плане. Но она любила его очень сильно, так же сильно, как Маяковский ее, и не могла представить себе жизнь без него — может быть, именно из-за эмоциональной сдержанности, которую он проявлял.
У нервов подкашиваются ноги
Маяковский и Эльза встречались около года, прежде чем он полюбил Лили. И хотя в воспоминаниях. Эльзы их отношения представлены как глубокие и близкие, это была связь иного рода — совсем не такая, как между Маяковским и старшей сестрой.
А. Азарх-Грановская, знавшая обеих сестер, утверждает, что Эльза «раздувала» отношения: когда, вскоре после того как Маяковский полюбил Лили, она его спросила, был ли он так же влюблен в Эльзу, он ответил: «Ну, нет». Роман Якобсон, знавший Эльзу лучше всех, говорил, что их отношения с Маяковским отличались «братской нежностью».
Успешная попытка Эльзы убедить Лили и Осипа в поэтическом величии своего друга возымела немедленный и парадоксальный эффект — Эльза с Маяковским практически прекратили встречаться. «Как то даже не верится, но так уж водится, что у нас с Лилей общих знакомых не бывает, — писала ему Эльза в сентябре 1915 года и продолжала: — Если б вы знали как жалко! Так я к вам привязалась и вдруг — чужой…» Маяковский в ответ прислал ей «Облако в штанах» с надписью «Милой и хорошей Эличке любящий ее В. В.». Эльза поблагодарила, но была уверена, что идея послать ей книгу принадлежала Лили: «Вам бы ни за что не догадаться», — добавила она обиженно.
Сестры соперничали не только из-за Маяковского, а почти во всем и виделись нечасто. Лили жила с мужем в Петрограде, Эльза с матерью — в Москве, где изучала архитектуру, к тому же контакты затруднялись войной. Но 31 декабря 1915 года они встретились на «футуристической елке» дома у Лили и Осипа. Елку украшали вырезанные из бумаги «Облако в штанах» и желтая блуза Маяковского. Поскольку квартира была небольшой, елку подвесили к потолку. Гости сидели вдоль стен вплотную друг к другу, а еду подавали через головы, из дверного проема. Все были в костюмах, на Лили был килт с красными открывавшими колени чулками и парик маркизы. Маяковский был «хулиганом» с красным галстуком и с кастетом, Виктор Шкловский — матросом, Василий Каменский нарисовал над губой один ус, а на щеке птичку и расшил пиджак клочками цветной ткани. Волосы Эльзы были уложены в виде башни, на вершине которой помещалось перо, достававшее до самого потолка. Вечер или ночь закончились тем, что Каменский посватался к Эльзе, а та хоть и была приятно удивлена, но ответила отказом.
По словам Лили, это был первый случай, когда Эльзе сделали предложение; она не обладала привлекательностью старшей сестры и часто влюблялась безответно и отчаянно. «Кто мне мил, тому я не мила, и наоборот», — писала она Маяковскому в октябре 1916 года. Летом она собиралась принять яд, но теперь просто чувствовала отвращение к жизни вообще. Письмо было Эльзиным ответом на сборник «Простое как мычание», который он ей прислал. «Кроме того, что вообще хорошо, она так много мне напоминает, — пишет она. — Почти на каждой странице встречаю старого милого мне знакомого. Все помню, где, когда от тебя слышала». Ей очень хочется снова увидеть Маяковского, и она спрашивает, не собирается ли он в Москву. «Невольно пишу, будто ты ответишь. Это для тебя совершенно немыслимо? Я была бы так рада!»
К ее удивлению, Маяковский ответил: «Очень жалею, что не могу в ближайшем будущем приехать в Москву, приходится на время отложить свое непреклонное желание повесить тебя за твою мрачность. Единственное, что тебя может спасти, это скорее всего приехать самой и лично вымолить у меня прощение. Элик, правда, приезжай скорее! Я КУРЮ. Этим исчерпывается моя общественная и частная деятельность». (Очевидно, Маяковский пытался бросить курить — наверное, по настоянию Лили.)
За последующие два с половиной месяца они обменялись не меньше чем одиннадцатью письмами, в которых Маяковский ни разу не упомянул о своих чувствах. Однажды благодарная за любое известие Эльза поинтересовалась, почему он не пишет о себе. «Не умеешь?» — спрашивает она, затрагивая тем самым важную черту характера этого внешне «звонкого» человека: его «удивительную замкнутость», по словам Лили. «Маяковский никогда не любил о себе рассказывать, — комментировал Давид Бурлюк фразой, которую повторила Ида Хвас, добавив: — Даже о матери и сестрах редко говорил». Следовательно, нет ничего удивительного в том, что Маяковский в письмах и разговорах никогда не упоминал о своих чувствах или любовных делах.
Лев Гринкруг, который одно время был кавалером Лили и всю жизнь оставался ее верным другом. Умер в Москве 1987 г. в возрасте 98 лет.
Хотя Эльза жила в Москве, она догадывалась, что отношения между Маяковским и сестрой далеко не безоблачны: она знала Лили и знала Маяковского, она читала его стихи и понимала, как он страдает. И ей казалось, что она может вернуть его. Прекрасно представляя себе, насколько болезненно Маяковский реагирует на других мужчин Лили, Эльза разжигала его ревность. Лев Гринкруг, рассказывала она ему, «что-то в меланхолии», наверное, это вызвано тем, что Лили «его обижает». Письма Эльзы длинные и очень личные, письма Маяковского — короткие и бессодержательные. Но 19 декабря 1916 года она получает письмо, которое ее пугает:
Милый хороший Элик!
Приезжай скорее!
Прости что не писал. Это ерунда. Ты сейчас единственный, кажется, человек, о котором думаю с любовью и нежностью
Целую тебя крепко крепко
Володя
«Уже у нервов подкашиваются ноги»
Ответь сейчас же
прошу очень
Последняя фраза выписана большими буквами поперек первой страницы письма. «Ты так меня растревожил своим письмом, что я немедленно решила ехать, — 21 декабря ответила Эльза обратной почтой. — Я что-то чувствую в воздухе, что не должно быть, и все, все время мысль о тебе у меня связана с каким-то беспокойством». Тревога была вызвана строкой «у нервов подкашиваются ноги» из «Облака в штанах». «Мне было девятнадцать лет, — вспоминала Эльза, — и без разрешения матери я еще никогда никуда не ехала, но на этот раз я просто, без объяснения причин, сказала ей, что уезжаю в Петроград». На следующий день Эльза уже сидела в поезде.
Они встретились в комнате Маяковского на Надеждинской. Эльза вспоминала: диван, стул, стол, на столе бутылка вина. Маяковский сидит за столом, ходит по комнате, молчит. Сидя в углу на диване, она ждет, чтобы он хоть что-нибудь сказал, но он не произносит ни слова, он что-то ест, шагает вперед и назад, и так час за часом. Эльза не понимает, зачем она приехала. Внизу ждет знакомый.
— Куда ты?
— Ухожу.
— Не смей!
— Не смей говорить мне «не смей!»
Мы поссорились. Володя в бешенстве не отпускал меня силой. Я вырвалась, умру, но не останусь. Кинулась к двери, выскочила, схватив в охапку шубу. Я спускалась по лестнице, когда Володя прогремел мимо меня: «Пардон, мадам…» и он приподнял шляпу.
Когда я вышла на улицу, Володя уже сидел в санях рядом с поджидавшим меня Владимиром Ивановичем [Козлинским]. Бесцеремонный и наглый, Маяковский заявил, что проведет вечер с нами, и тут же, с места, начал меня смешить и измываться над Владимиром Ивановичем. А тому, конечно, не под силу было отшутиться, кто же мог в этом деле состязаться с Маяковским? Мы действительно провели вечер втроем, ужинали, смотрели какую-то программу… и смех и слезы! Но каким Маяковский был трудным и тяжелым человеком.
В своих воспоминаниях Эльза молчит о том, что после ее недельного пребывания в Петрограде их отношения возобновились. Вернувшись домой, она немедленно пишет ему письмо, в котором рассказывает, что безутешно плакала в поезде и что «мама и не знала, что ей со мной делать». «А все ты — гадость эдакая!» Маяковский пообещал приехать в Москву, и она ждет его с нетерпением: «…люблю тебя очень. А ты меня разлюбил?» Не получив ответа, 4 января 1917 года она пишет ему снова: «Не приедешь ты, я знаю! <…> Напиши хоть, что любишь меня по-прежнему крепко». Но Маяковский приехал: в день, когда Эльза отправила письмо, он получил трехнедельный отпуск в автомобильной роте и уехал в Москву, где встречался с матерью, сестрами и, конечно, с Эльзой. Нетрудно представить чувство победы, переполнявшее Эльзу, — ведь ей удалось пусть на время, но отвлечь Маяковского от Лили…
Прочитав, что «у нервов подкашиваются ноги», Эльза испугалась, как бы Маяковский не покончил с собой. Именно в этот период, весной 1917 года, он переживал «очень <…> драматический момент» и был «в очень тяжелом состоянии», — вспоминал Роман Якобсон. К этому времени относятся несколько угроз и попыток самоубийства. «Всегдашние разговоры Маяковского о самоубийстве, — вспоминала Лили. — Это был террор». Однажды ранним утром ее разбудил телефонный звонок: «Я стреляюсь. Прощай, Лилик». Она мчится на Надеждинскую улицу. Маяковский открывает дверь. На столе револьвер. «Стрелялся, осечка, — говорит он. — Второй раз не решился, ждал тебя». Она лихорадочно уводит Маяковского к себе домой. Там он заставляет ее играть в преферанс. Они играют как одержимые, и он изводит ее строчками Анны Ахматовой «Что сделал с тобой любимый, что сделал любимый твой!». Лили проигрывает первую партию, а затем, к его радости, и все остальные… [5]
«При таких истериках я или успокаивала его или сердилась на него и умоляла не мучить и не пугать меня». Лили не преувеличивала, мысль о самоубийстве проходит через всю его жизнь и творчество. Он был, по словам Корнея Чуковского, «трагичен, безумный, самоубийца по призванию».
Рождается новая красота
Отношения Эльзы с Маяковским были сложными, но она могла утешиться ухаживаниями друга детства — того самого Романа Якобсона, который свидетельствовал о «тяжелом состоянии» Маяковского в этот период. Семьи Каган и Якобсон жили в Москве всего в нескольких кварталах друг от друга, на Мясницкой, и тесно общались. Подобно Каганам Якобсоны принадлежали к московской еврейской элите, отец был крупным оптовиком по прозвищу Рисовый Король. Эльза и Роман были ровесниками, и во время беременности их матери шутили, что если родятся мальчик и девочка, они поженятся. Роман никогда не общался тесно с Лили — слишком велика была разница в возрасте, а с Эльзой он проводил много времени, в том числе и потому, что у них была одна учительница французского — мадемуазель Даш. Потом их пути разошлись, а когда в конце 1916 года они снова встретились, их связала, по определению Якобсона, «большая, горячая дружба».
Однажды в январе 1917 года Роман и Эльза собирались в театр. Ожидая, пока она переоденется, он листал книги, которые она ему дала, — «Флейту-позвоночник» и сборник статей о поэтическом языке, обе изданные Осипом Бриком. Роман Якобсон изучал филологию, диалектологию и фольклористику в Московском университете, ему было только двадцать лет, но уже тогда за ним закрепилась репутация гениального юноши. Еще в 1913-м, впечатленный самыми радикальными футуристами, Крученых и Хлебниковым, он написал первые скороспелые литературные манифесты, а в том же году к нему зашел сам Казимир Малевич, прослышавший о теориях Якобсона (хотя они нигде не публиковались) и пожелавший обсудить их с автором, который был на семнадцать лет моложе художника. Еще через два года восемнадцатилетний Якобсон принял участие в основании Московского лингвистического кружка и стал его первым председателем.
Прочитав статьи из изданного Бриком сборника, Якобсон поразился их схожести с его собственными рассуждениями о поэтическом языке. «Вскоре после того, как мне попали в руки эти две книжки, я уехал в Петроград, в середине января семнадцатого года. Эльза мне дала письмо к Лиле. Улица Жуковского, где они жили, была недалеко от вокзала, и я, приехав, пошел прямо к ним и остался там, кажется, пять дней. Меня не отпускали, — вспоминал он. — Все было необычайно богемно. Весь день был накрыт стол, где была колбаса, хлеб, кажется, сыр, и все время чай». Когда он вернулся в Москву, Эльза записала в своем дневнике: «Вернулся Рома из Петербурга, и, к сожалению, тоже уже бриковский».
В середине февраля Якобсон снова поехал в Петроград. Шла масленица, и Лили угощала блинами. Среди гостей были молодые литературоведы Борис Эйхенбаум, Евгений Поливанов, Лев Якубинский и Виктор Шкловский. Между закусками и тостами был основан ОПОЯЗ (Общество изучения [теории] поэтического языка). О последствиях этой масленицы для развития русского литературоведения тогда никто не догадывался.
Матери Эльзы и Романа во время беременности шутили, что если родятся мальчик и девочка, они поженятся. Но как бы ни желал этого Роман, так не случилось. На фотографии 1903 г.: семилетние Роман (слева) и Эльза (с кудрявыми волосами), Лили, кузены Романа из семьи Вольперт.
Движущей силой нового общества был Виктор Шкловский, часто навещавший Бриков. Ровесник Маяковского, он учился в Петербургском университете и считался вундеркиндом. Уже в 1914 году он привлек к себе внимание брошюрой «Воскрешение слова», в которой подвергал нападкам устаревающие теории о том, что литература может отражать либо жизнь (реализм), либо высшую реальность (символизм). Шкловский же утверждал, что объектом литературного исследования должна быть «литература как таковая», то есть то, что делает литературу литературой: рифма и звуки в поэзии, композиция в прозе и так далее. «Искусство всегда вольно от жизни, и на цвете его никогда не отражался цвет флага над крепостью города», — сформулирует он позднее несколько заостренно свое кредо.
Летом 1914 г. Корней Чуковский завел гостевую книгу, «Чукоккалу», где гости оставляли приветствия в виде стихов, рисунков и пр. Слово, образованное из фамилии и географического названия, придумал Илья Репин, у которого в Куоккале была мастерская. Частый гость Чуковского, Репин оставил в «Чукоккале» множество следов, в частности этот портрет молодого Виктора Шкловского, навестившего Куоккалу в июне 1914 г.
В теоретических рассуждениях Шкловского ощущается влияние идей футуристической поэтики о «самовитом слове», «слове — самоцели». Старые, «изношенные» формы утратили смысл и больше не ощущаются. Требуются новые формы, «произвольные» и «производные» слова. Футуристы создают новые слова из старых корней (Хлебников), «раскалывают его рифмой» (Маяковский) или меняют ударение с помощью стихотворного ритма (Крученых). «Созидаются новые, живые слова, — пишет Шкловский в „Воскрешении слова“. — Древним бриллиантам слов возвращается их былое сверкание. Этот новый язык непонятен, труден, его нельзя читать, как „Биржевку“. Он не похож даже на русский, но мы слишком привыкли ставить понятность непременным требованием поэтическому языку». Теперь, когда различимы новые эстетические течения, путь должны указывать не теоретики, а художники.
Таким художником был Маяковский, и когда вышло «Облако в штанах», Шкловский стал одним из его первых рецензентов. У Маяковского, как пишет он в альманахе «Взял», «улица, прежде лишенная искусства, нашла свое слово, свою форму». Представленный Маяковским новый человек «не сгибается», а «кричит… Рождается новая красота, родится новая драма, на площадях будут играть ее, и трамваи обогнут ее двойным разноидущим поясом цветных огней».
Автором второй рецензии на «Облако» был, как мы видели, Осип, который после встречи с Маяковским стал серьезно увлекаться футуристической поэзией. «Мы любили тогда только стихи, — вспоминала Лили. — Мы были как пьяницы. Я знала все Володины стихи наизусть, а Ося совсем влип в них». Благодаря знакомству со Шкловским Осип вошел в круг молодых филологов и литературоведов, столь же революционно настроенных в своих областях, как футуристы в поэзии, и в августе 1916-го он издал сборник, так поразивший Романа Якобсона, пока он ждал Эльзу, переодевавшуюся для театра.
Не имея ни литературного, ни лингвистического образования, Осип с невероятной легкостью и быстротой овладел научными вопросами. Уже во втором томе статей о поэтическом языке, вышедшем в декабре 1916 года под той же издательской маркой ОМБ, он представил эпохальную теорию о «звуковых повторах». «Способность у него была исключительная», — вспоминал Роман Якобсон. Для него «все было как крестословец». Несмотря на то что по-древнегречески он знал всего несколько слов, он быстро пришел к выводам о древнегреческом стихосложении, которые, по определению специалиста, были «поразительными».
Столь же поразительной, как его блистательный ум, была другая черта Осипа — «у него не было амбиций», выражаясь словами Романа Якобсона, или «воли к совершению», по утверждению Шкловского. Осип был конвейером идей, но его никогда особенно не заботила их реализация. Зато он щедро делился ими с друзьями и коллегами в беседах и дискуссиях. Однако только ли в отсутствии амбиций было дело? «Меня он вообще любил, — вспоминал Якобсон, — но когда я пришел к нему и сказал, что мне грозит попасть в дезертиры, он ответил: „Не вы первый, не вы последний“. И ничего не делал». Может быть, отсутствие амбиций было выражением чего-то иного? Чрезмерной осторожности? Условным рефлексом русского еврея лишний раз не высовывать голову? Безразличием? Виктор Шкловский утверждал, что Брик — «уклоняющийся и отсутствующий». Примером тому было его нежелание идти на военную службу. Кроме того, он был крайне рационален: «Если отрезать Брику ноги, то он станет доказывать, что так удобней».
Война и мир
Пока в двухкомнатной квартире Бриков кипели споры о современной поэзии, улица бурлила другими страстями. Летом 1916 года Россия была близка к поражению, однако ей все же удалось изменить ход войны, и следующим летом русская армия смогла пойти в наступление. Но одновременно в тылу росли недовольство и пессимизм. Наблюдалась острая нехватка продовольствия и прочих товаров, инфляция в три раза опережала рост заработной платы. Инфляция объяснялась, с одной стороны, бедностью страны (доход на душу населения составлял лишь шестую часть показателя в Англии), с другой — снизившимися поступлениями в казну, что частично было вызвано введенным в начале войны запретом на производство водки — налоги от продажи алкоголя покрывали четвертую часть налоговых поступлений. При этом не имевшие золотого обеспечения рубли печатались во все большем количестве.
От инфляции и нужды страдало главным образом городское население — прежде всего жители Санкт-Петербурга и Москвы, находившихся далеко от сельскохозяйственных областей. Крестьянам, напротив, были на руку растущие цены на зерно, скот и лошадей, которых власть реквизировала для нужд армии; для них война была выгодна. Осенью 1916 года министерство внутренних дел предупредило, что ситуация начала напоминать 1905-й и что возможен новый мятеж. Причинами были, с одной стороны, неспособность царского режима решить экономические проблемы, а с другой — напряженность между городом и деревней. Одновременно начало расти недовольство в армии: дезертирство стало массовым, и в конце 1916-го — начале 1917 года более миллиона солдат сбросили с себя военную форму и отправились домой.
Демонстрации в Петрограде, поначалу экономически мотивированные, к концу 1916 года приобрели откровенно политический характер. О срочной необходимости политических реформ говорили и в Думе, но Николай II был против. Считалось, что императрица, немка по рождению, негативно влияет на супруга, а за кулисами действует Григорий Распутин. Поскольку свести счеты с императрицей было невозможно, группа заговорщиков, в которую входил член царской семьи (великий князь Дмитрий Павлович) решила убрать Распутина. В ночь с 16 на 17 декабря он был убит во дворце Юсуповых в Петрограде.
Через два дня после этого события Маяковский написал Эльзе «нервное» письмо. Ни в нем, ни в других письмах этого периода нет ни одной отсылки к тому, что происходит вне его собственной жизни. Как будто он жил в мире, в котором не существовало ничего, кроме его самого и его собственных чувств. Вполне возможно, что не все письма сохранились, но корреспонденция других периодов позволяет увидеть здесь четкую закономерность: политическая и социальная реальность не комментируется почти никогда.
Однако общественные события не проходили бесследно, страдания войны — как и любви — отражались в поэзии. Помимо сатирических и агитационных стихотворений, Маяковский пишет в 1916–1917 годах еще одно крупное произведение — поэму «Война и мир». В этой поэме прежний, несколько примитивный взгляд на войну сменился экзистенциальным раздумьем о ее безумии и ужасах. Вина коллективна, и поэт, Владимир Маяковский, не только козел отпущения, но и сопричастный. Поэтому он лично просит прощения у человечества — может быть, раскаиваясь в тех пропагандистских преувеличениях, которые допускал в начале войны: «Люди! / Дорогие! /Христа ради, / ради Христа / простите меня!»
Одновременно он видит зарю нового времени. В эти годы представление об обреченности старого мира было широко распространено, особенно среди писателей. Так же, как и в «Облаке», осознание универсальной уязвимости человека уравновешивается мессианским убеждением в рождении нового, более гармоничного миропорядка:
- И он, свободный,
- ору о ком я,
- человек —
- придет он,
- верьте мне,
- верьте!
Первая революция и третья 1917–1918
Да здравствует политическая жизнь России
и да здравствует свободное от политики искусство!
Владимир Маяковский, март 1917 г.
Афиша «Закованной фильмой» играла очень важную роль в самом фильме, Рисунок Маяковского.
«Вернулся я в Москву в совершенной уверенности, что мы перед революцией, — вспоминал Роман Якобсон, — это было совершенно ясно по университетским настроениям». Бунтовали не только студенты. По случаю Международного женского дня 23 февраля 1917 года в Петрограде прошла мирная демонстрация, участницы которой требовали хлеба и мира. В последующие дни состоялись новые демонстрации, разогнанные полицией. 27 февраля Павловский полк проголосовал за отказ от выполнения приказа стрелять в гражданских, и в тот же день большая часть Петрограда оказалась в руках полка. 28 февраля волнения начались в Москве. Двумя днями позже, 2 марта, Николай II отрекся от престола.
Монархия была свержена, создано Временное правительство — свершилась Февральская революция. 8 марта Эльза написала Маяковскому письмо, в котором в виде исключения комментировала события, разыгрывающиеся за стенами ее квартиры: «Милый дядя Володя, что творится-то, великолепие прямо!» Роман, так четко все предчувствовавший, вступил, сообщает она, в милицию, носит оружие и арестовал шесть городовых — его как студента Московского университета попросили помочь навести порядок на улицах.
Революция вызывала огромный энтузиазм у широких слоев населения, люди искренне поверили в возможность глубоких преобразований. Наступила политическая весна, воздух был наполнен свободой. Эти настроения отражаются в письме философа Льва Шестова, написанном родственникам в Швейцарию через неделю после переворота:
Все мы здесь думаем и разговариваем исключительно о грандиозных событиях, происшедших в России. Трудно себе представить тому, кто сам не видел, что здесь было. Особенно в Москве. Словно по приказанию свыше, все, как один человек, решили, что нужно изменить старый порядок. Решили и в одну неделю все сделали. Еще в Петрограде были кой-какие трения — в Москве же был один сплошной праздник. <… > меньше чем в одну неделю, вся огромная страна со спокойствием, какое бывает только в торжественные и большие праздники, покинула старое и перешла к новому.
Новому правительству были предъявлены конкретные требования: нормализовать продовольственное положение и довести войну до победы или хотя бы до достойного конца. Однако как именно должно выглядеть политическое будущее России после свержения самодержавия, мало кто знал. Доминировало ощущение освобождения, эйфории.
Маяковскому и другим писателям и художникам революция дала надежду, что они смогут творить без вмешательства цензурных органов и академий. В марте 1917 года был образован Союз деятелей искусств, куда вошли представители всех политических и художественных направлений, от консерваторов до анархистов, от эстетических ретроградов до самых радикальных футуристических группировок. Маяковского избрали в президиум в качестве представителя писателей, что вызвало удивление и протест: почему скандальный футурист, а не Горький, который известен во всем мире? Избрание Маяковского было вызвано тем, что Горький согласился войти в правительственную комиссию, предав таким образом интересы деятелей культуры. Новообразованный Союз боролся за независимость искусства и художников от государства, а те, кто сотрудничал с правительством, считались коллаборационистами. «Мой девиз и всех вообще — да здравствует политическая жизнь России и да здравствует свободное от политики искусство! — провозгласил Маяковский через две недели после Февральской революции, уточнив: — Я не отказываюсь от политики, только в области искусства не должно быть политики».
В том, что искусство должно быть независимо от государства, и левый и правый фланги Союза были едины. Такое же единодушие наблюдалось и в их отношении к войне: «левый блок», куда входил Маяковский, был таким же оборонческим, как и большинство других. Маяковский, которого в январе наградили медалью «За усердие», гордо объяснял, что «у нас не только первое в мире искусство, но и первая в мире армия». Вполне можно было сочетать патриотизм с эстетическим авангардизмом и политическим радикализмом: надежды, что с новым правительством изменится и ход войны, были велики.
В стихотворении «Революция», опубликованном в мае 1917 года в основанной Горьким газете социал-демократических интернационалистов «Новая жизнь», Маяковский приветствует революцию как триумф «социалистов великой ереси». Однако он не являлся членом какой-либо партии — его политическим идеалом был социализм с сильным анархистским уклоном. Более определенных политических убеждений он в это время не придерживался. Приняв однажды участие в сборе денег для семей жертв революции, он передал их редакции газеты «Речь», издаваемой либеральной партией кадетов.
Головокружительная радость от свержения царского режима вселяла нереальные надежды на будущее. О том, что вера Маяковского в возможности революции была несколько наивной, свидетельствует эпизод, рассказанный Николаем Асеевым. Впервые в российской истории любой человек получил возможность выдвигать свою кандидатуру на выборах, и вся Москва была заклеена плакатами и предвыборными листовками. Рядом с афишами крупных партий на стенах домов висели призывы менее известных политических объединений, таких как различные анархистские группы и маленькие организации вроде «профсоюза поваров». Однажды, когда Асеев и Маяковский гуляли по городу, рассматривая плакаты, Маяковский вдруг предложил составить собственный избирательный список, состоящий из футуристов. На первом месте должен быть он, на втором — Каменский и так далее. «На мое недоуменное возражение о том, что кто же за нас голосовать будет, Владимир Владимирович ответил задумчиво: Черт его знает! Теперь время такое: а вдруг президентом выберут…»
Если мировоззрение Маяковского было романтическим и оторванным от действительности, то Осип обладал весьма развитым политическим чутьем. Судя по всему, в это время его отношение к большевизму было более положительным, чем у Маяковского. Когда в апреле 1917 года в Россию после более чем десятилетней эмиграции вернулся Ленин, его встречала в Петрограде на Финляндском вокзале ликующая толпа. В толпе находился и Осип, отправившийся туда из любопытства. «Кажется сумасшедший, но страшно убедительный», — вынес он суждение, сохраненное для потомства Романом Якобсоном, который провел эту судьбоносную для России ночь за коньяком и игрой на бильярде в компании Маяковского и других друзей.
Большевистский вандализм
Стихотворение «Революция» было посвящено Лили; то, что Маяковский поклонялся «любимой», явствует и из других произведений. Однако об их отношениях в революционный год известно крайне мало. 26 июля (8 августа) Маяковскому предоставили отпуск в автомобильной роте, так как у него были проблемы с зубами, и в конце сентября он уехал в Москву. Оттуда он написал Лили и Осипу. Письмо обращено к обоим и не свидетельствует об особой близости между Маяковским и Лили.
Письмо отправлялось на адрес: ул. Жуковского, д. 7, квартира 42. Следующее письмо было адресовано туда же, но в другую квартиру. Оно датировано декабрем 1917 года. Письма разделяло не только календарное расстояние в четыре месяца, но и историческая пропасть — большевистский захват власти в октябре.
Летом и осенью 1917-го стало очевидно, что Временное правительство — на протяжении весны и лета неоднократно менявшее состав и форму — не способно решить роковые для страны вопросы. Положение на фронте было настолько угрожающим, что планировалась эвакуация Петрограда, а требование большевиков провести земельную реформу находило все больший отклик у населения. В ночь на 7 ноября (25 октября) 1917 года большевики захватили власть, положив таким образом конец восьмимесячному демократическому эксперименту.
Одним махом были отменены законы старого общества. Воцарился хаос, и многие состоятельные люди быстро покинули страну. Этими двумя обстоятельствами и объясняется переезд Лили и Осипа в шестикомнатную квартиру в том же доме осенью 1917 года: поскольку армия находилась в состоянии распада, дезертиру Осипу больше не нужно было скрываться, и после того как прежний жилец уехал (бежал? был расстрелян?), освободилась другая, большая квартира. Через несколько дней после октябрьского переворота и Маяковский был освобожден от военной службы.
Через две недели после прихода к власти большевики созвали деятелей культуры в надежде наладить с ними сотрудничество. Помимо Маяковского среди немногих откликнувшихся на приглашение были Александр Блок и Всеволод Мейерхольд. Планы комиссара народного просвещения Анатолия Луначарского учредить государственный совет по делам искусства встретили такое же сопротивление, как и подобная идея, выдвигавшаяся Временным правительством. При обсуждении этого вопроса в Союзе деятелей искусств Маяковский высказался без особого энтузиазма: «Приходится обратиться к власти, приветствовать новую власть».
Брики и Маяковский придерживались левых взглядов, хоть и не являлись членами какой-либо партии. Идеологически они были близки к меньшевикам и сотрудничали в газете Горького «Новая жизнь»; в мае Осипа назначили главным редактором социалистического сатирического журнала «Тачка», который, однако, так и не увидел света. Четкую грань между социалистическими партиями еще не провели, и люди переходили из одной партии в другую. Объединяющим признаком было скорее презрение к буржуазии, а не идейное единодушие относительно строительства нового общества. И деятели искусства по-прежнему требовали полной свободы от государства. Попытка большевиков установить контроль над культурой встретила мощное и дружное сопротивление. К тому же для многих свержение большевиков было делом времени, а коль так, зачем вступать с ними в переговоры.
Если Маяковский занимал выжидательную позицию, то роль Осипа в культурно-политической игре была более сложной. Именно ему Луначарский поручил передать его предложение о сотрудничестве Союзу деятелей искусств. Несмотря на то что Осип познакомился с комиссаром народного просвещения только в мае, он уже выполнял функцию посредника между большевистским правительством и деятелями культуры.
Поскольку не было очевидно, что большевики останутся у власти, решение Осипа выступить в такой роли означало серьезный политический риск. Но его можно рассматривать и как про явление развитой политической интуиции. Большевики считала Осипа своим — это подтверждается следующим фактом: 26 ноябре его избрали в Петроградскую думу по списку большевиков, который возглавлял Луначарский. Об участии Брика в работе Думы сведений, однако, нет.
Был ли Осип большевиком? На этот вопрос ответить однозначно нельзя. В статье «Моя позиция», опубликованной в «Новой жизни» 5 декабря, он утверждал, что не является членом большевистской партии и избрание в Думу для него полная неожиданность, поскольку его согласия никто не спросил. Он «культурный деятель» и не знает, про водят большевики хорошую или плохую политику. «Аресты инакомыслящих, насилие над словом, над печатью и прочие проявления физической силы не являются отличительным признаком большевиков», — пишет он, помня о том, как жестоко расправлялся со своими противниками царский режим. Его задевает другое — он против культурной программы большевиков, которую характеризует как «невозможную».
За этой характеристикой крылся намек на поддержку большевиками Пролеткульта, чьи принципы шли вразрез с идеями футуризма. Идеологи Пролеткульта считали, что современное искусство и литература непонятны рабочим, которым надо преподносить революционные идеи в более доступных — читай классических — формах. «Единственно верный путь, — заявлял Осип, — неуклонно вести свою культурную линию, быть везде, где культуре грозит опасность, стойко защищая ее от всякого, в том числе и большевистского, вандализма». Поэтому, несмотря на то что он не является членом партии и не намерен подчиняться какой-либо партийной дисциплине или принимать участие в политических митингах, он не должен отказываться от своего «неожиданного избранья».
Письмо отражает двойственность позиции Брика по отношению к новой власти. Не будучи членом большевистской партии, он готов представлять большевиков в городской Думе, если это будет содействовать подрыву их культурной политики. Таким образом, он принимает избрание не из политических убеждений, а по тактическим соображениям. Не видим ли мы здесь еще одно проявление его «морального релятивизма»?
Даже если между Бриком и Луначарским и были разногласия, то в целом они говорили на одном языке. С Маяковским все обстояло иначе. На самом деле его конфликт с Луначарским был настолько серьезным, что в конце ноября — начале декабря он покинул Петроград и уехал в Москву, «не сговорившись с наркомом», по словам Осипа.
В чем, собственно, заключался конфликт, ясно из реакции Маяковского на статью Осипа. «Прочел в Новой жизни дышащее благородством Оськино письмо, — пишет он Осипу и Лили в первом сохранившемся письме из Москвы. — Хотел бы получить такое же». Энтузиазм Маяковского, вызванный «дышащим благородством» письмом, был на самом деле первым после октября 1917-го выражением убеждения, лежавшего в основе эстетики его и его коллег по авангарду: нет революционного содержания без революционной формы. Поняв, что Луначарский не будет поддерживать футуристов в эстетической борьбе, Маяковский предпочел покинуть поле боя.
России
Из стихотворения «Революция» ясно, что Маяковский воспринимал Февральскую революцию как свою: «Мы победили! / Слава нам! / Сла-а-ав-в-ва нам!» Октябрьскую революцию он подобными дифирамбами не приветствовал. На самом деле за последовавшие два года, до осени 1919-го, Маяковский напишет лишь дюжину стихотворений, что, по замечанию советского исследователя А. А. Смородина, говорит о его «потрясенности происходящим». Сдержанное отношение к большевистской культурной идеологии, таким образом, повлекло за собой частичный творческий паралич.
Два написанных осенью 1917 года революционных стихотворения, «Наш марш» и «Ода революции», отражают общий подъем, не выказывая поддержки какой-либо конкретной политической линии. Но в то же время Маяковский пишет еще одно стихотворение, с качественно другим содержанием, — «России».
«Я» в стихотворении — «заморский страус, в перьях строф, размеров и рифм» — прячется в «оперенье звенящее», то есть занимается поэзией. В «снеговой уродине» он чужой, он зарывается глубже в перья и видит воображаемый южный «остров зноя». Но и на родине страуса фантазию топчут ногами, к нему относятся как к чужаку — то недоуменно, то с восхищением. Утопия оказывается фикцией, и в конце стихотворения он возвращается в зимний пейзаж первых строк. Ничего не изменилось, и он сдается:
- Что ж, бери меня хваткой мёрзкой!
- Бритвой ветра перья обрей.
- Пусть исчезну,
- чужой и заморский,
- под неистовства всех декабрей.
Стихотворение «России», которое ошибочно датируют 1915-м или 1916 годами[6], на одном уровне рассказывает о положении поэта в обществе и отношении общества к поэту. Прочитанное так, оно может рассматриваться как поэтический комментарий к критике Осипом утилитарного подхода большевиков к культуре и как защита формы и фантазии. (То, что Маяковский смог одновременно написать такие разные стихотворения, как «Наш марш» и «Ода революции», с одной стороны, и «России» — с другой, удивлять не должно — это выражение амбивалентности, отличавшей его отношение к революции.) На более глубоком уровне стихотворение «России» является вариацией центральной темы в творчестве Маяковского: поэт с его фантазией и «звенящим опереньем» всегда «заморский», всегда чужой, где бы он ни находился.
Кафе поэтов
Переехав в Москву, Маяковский получил возможность демонстрировать свои «перья строф, размеров и рифм». Осенью 1917 года Василий Каменский с финансовой помощью московского богача Филиппова основал «Кафе поэтов» в здании бывшей прачечной в Настасьинском переулке на Тверской. Внутри имелась эстрада и стояла грубоструганая мебель. На разрисованных Маяковским, Бурлюком и другими художниками стенах можно было прочитать цитаты из произведений футуристов. «Кафе поэтов» сознательно отсылало к довоенным традициям артистического подвала «Бродячая собака» в Петербурге, и публику завлекали теми же скандальными приемами, что и в дореволюционное время. Символом преемственности стала желтая блуза, которую снова, впервые после встречи с Лили, надел Маяковский.
Публика приходила поздно, после театра. Кафе было открыто для всех. Кроме ядра, состоявшего из футуристов, выступали и гости из числа зрителей: певцы, поэты, танцоры, актеры. Владимир Гольцшмидт, «футурист жизни», веселил публику, разбивая доски о голову. В середине декабря Маяковский докладывал Лили и Осипу: «Кафэ пока очень милое и веселое учреждение. <…> Народу битком. На полу опилки. На эстраде мы <…>. Публику шлем к чертовой матери. <…> Футуризм в большом фаворе».
Бурлюк и Маяковский (стоит справа) в «Кафе поэтов» (из фильма «Не для денег родившийся»).
Возникновение «кафе-футуризма» совпало по времени с наиболее воинственной и одновременно плюралистической фазой революции, центральную роль в которой играли различные анархистские группы. В кафе часто появлялись анархисты, захватившие дома поблизости, бывали здесь и чекисты. Лев Гринкруг, посещавший кафе ежедневно, вспоминает, что анархисты часто устраивали драки с пальбой.
Анархисты наведывались в «Кафе поэтов» не случайно. Футуристическая идеология была антиавторитарным, анархистским социализмом, и анархисты часто использовали кафе как место встречи. В вышедшей 15 марта 1918 года «Газете футуристов» Маяковский, Бурлюк и Каменский заявили, что футуризм является эстетическим соответствием «анархистскому социализму», что искусство должно выйти на улицы, что Академию художеств надо закрыть, а искусство отделить от государства. Только Революция Духа способна освободить человека от оков старого искусства!
Духовная революция была третьей революцией, которая должна была последовать за экономической и политической, — без духовного преобразования революция оставалась бы незавершенной. Первые две революции были успешными, но в области культуры еще царило «старое искусство», и футуристы призывали «пролетариев фабрик и земель к третьей, бескровной, но жестокой революции, революции духа». Идея духовной революции витала в воздухе. Лидер символистов Андрей Белый еще годом ранее писал, что «революция производственных отношений есть отражение революции, а не сама революция», — эта же мысль развивалась в газете левых эсеров «Знамя труда».
Анархизм «Кафе поэтов» выражался не только в лозунгах, но и в практических действиях. В марте 1918 года, в период, когда анархисты ежедневно захватывали жилые дома в Москве, Маяковский, Каменский и Бурлюк оккупировали ресторан, в котором собирались устроить клуб «индивидуаль-анархизма творчества». Однако уже через неделю их оттуда выставили, и проект реализовать не удалось.
«Кафе-футуризм» прекратило свое существование 14 апреля 1918 года, когда закрыли «Кафе поэтов». Конец анархистского футуризма почти день в день совпал с ликвидацией анархизма политического, осуществленной ЧК 12 апреля. Эти события, которые, по всей вероятности, были взаимосвязанными, знаменовали собой окончание анархистского периода русской революции как в политике, так и в культуре.
Человек
В период наиболее интенсивной деятельности «кафе-футуризма», в феврале 1918 года, Маяковский издал новую поэму «Человек» в издательстве АСИС (Ассоциация социалистического искусства) на деньги друзей, в частности Льва Гринкруга. Одновременно в том же издательстве вышло второе бесцензурное издание «Облака в штанах».
Когда в конце января Маяковский читал «Человека» в частной компании, реакция была ошеломляющей. На вечере, устроенном в квартире поэта А. Амари, присутствовала большая часть русского поэтического парнаса: символисты Андрей Белый, Константин Бальмонт, Вячеслав Иванов, Юргис Балтрушайтис, футуристы Давид Бурлюк и Василий Каменский, а также поэты, творчество которых не относилось к определенному течению, — Марина Цветаева, Борис Пастернак и Владислав Ходасевич.
«Читали по старшинству, без сколько-нибудь чувствительного успеха, — вспоминал позднее Пастернак. — Когда очередь дошла до Маяковского, он поднялся и, обняв рукою край пустой полки, которою кончалась диванная спинка, принялся читать „Человека“. Он барельефом <…> высился среди сидевших и стоявших и, то подпирая рукой красивую голову, то упирая колено в диванный валик, читал вещь необыкновенной глубины и приподнятой вдохновенности». Напротив Маяковского сидел Андрей Белый и слушал как завороженный. Когда чтение закончилось, он, потрясенный и бледный, встал и сказал, что не представлял, что можно создавать поэзию такой силы в нынешнее время. Публичное чтение, состоявшееся через несколько дней в Политехническом музее, прошло так же успешно. «Никогда я такого чтения от Маяковского не слыхал, — вспоминал Роман Якобсон, присутствовавший там вместе с Эльзой. — Он очень волновался, хотел передать все и читал совершенно изумительно <…>». Посетивший и этот вечер Андрей Белый повторил хвалебные слова, назвав Маяковского самым выдающимся русским поэтом после символистов. Это было наконец долгожданное признание.
«Человек» создавался на протяжении 1917-го, Маяковский приступил к работе весной и завершил поэму в конце года, уже после Октябрьской революции. Поэма длиной почти в тысячу строк занимает, таким образом, центральное место в творчестве Маяковского чисто хронологически, на рубеже старого и нового времени. Однако и тематически она занимает центральное положение: нигде тема экзистенциальной отчужденности Маяковского не звучит так отчаянно, как здесь.
Поэма структурирована как Евангелие и разделена на части: «Рождество Маяковского», «Жизнь Маяковского», «Страсти Маяковского», «Вознесение Маяковского», «Маяковский в небе», «Возвращение Маяковского», «Маяковский векам». Религиозный подтекст подчеркивается оформлением обложки, на которой имя автора и название поэмы образуют крест.
День, когда родился Маяковский, — «день моего сошествия к вам» — был «одинаков», и никто не догадался намекнуть «недалекой неделикатной звезде», что этот день достоин праздника. И все же это событие такого же масштаба, как рождение Христа, потому что каждое совершаемое Маяковским движение — огромное, необъяснимое чудо, его руки могут обнять любую шею, его язык способен произвести любой звук, его «драгоценнейший ум» сверкает, он умеет превращать зиму в лето, воду — в вино. А еще он все превращает в поэзию — Прачки становятся «дочерьми неба и зари», у булок «загибаются грифы скрипок», а голенища сапог «распускаются в арфы». Все сущее есть результат рождения Маяковского: «Это я / сердце флагом поднял. / Небывалое чудо двадцатого века!» Перед этим чудом «отхлынули паломники от гроба господня, / опустела правоверными древняя Мекка».
Однако далеко не все ценят умение поэта превращать. Реальный мир, «логово банкиров, вельможей и дожей», чувствует угрозу и идет в наступление: «Если сердце всё», то зачем грести деньги? «Кто дням велел июлиться?» Нет! Небо надо «запереть в провода», а землю — «скрутить в улицы». А «загнанный в земной загон» человек/поэт, язык которого оплеван сплетнями, влачит «дневное иго», с «законом» на мозгах и «религией» на сердце. Он «заключен в бессмысленную повесть», фантазия изгнана, правят только деньги, в «золотовороте» тонет все, великое и малое: «гении, курицы, лошади, скрипки». А посередине всего этого, на «острове расцветоченного ковра» живет Повелитель Всего, соперник поэта и его «неодолимый враг», в тонких чулках с нежнейшими горошинками, франтовских штанах и в «галстуке, выпестренном ахово».
На обложке поэмы «Человек» фамилия автора и название оформлены в виде креста — уместный символ для аллегорического текста, кончающегося тем, что Маяковский стоит «огнем обвит / на несгорающем костре / немыслимой любви».
Хотя враг Маяковского наделен стереотипными чертами буржуа, свести Повелителя Всего к социальному или экономическому феномену было бы слишком просто. В поэтическом мире Маяковского понятие «буржуй» прежде всего символ застоя, консерватизма, пресыщенности: «Быть буржуем / это не то что капитал / иметь, / золотые транжиря. / Это у молодых / на горле / мертвецов пята / это рот зажатый комьями жира» — так через пару лет Маяковский определит смысл «буржуйства» в поэме «150 000 000». Повелитель Всего — это «всемирный буржуй», чей дешевый и вульгарный вкус властвует и губит мир. Вывод, который Маяковский формулирует в поэме «Человек», может служить эпиграфом ко всему его творчеству:
- Встрясывают революции царств тльца,
- меняет погонщиков человечий табун,
- но тебя,
- некоронованного сердец владельца,
- ни один не трогает бунт!
Притягательная сила Повелителя так велика, что даже любимая поэта противостоять ей не может. Он пытается удержать ее, но поздно, она уже у Него. Его череп блестит, Он безволосый, «только / у пальца безымянного / на последней фаланге / три / из-под бриллианта / выщетинились волосики». Она склоняется к Его руке, и губы шепчут имена волосиков: один называют «флейточкой», другой «облачком», третий — «сияньем неведомым» только что написанного произведения. Так «некоронованный сердец владелец» опошляет не только любовь Маяковского, но и его поэзию.
Женщина в Его власти, тоска и отчаяние вызывают мысли о самоубийстве у поэта, чье «сердце рвется к выстрелу, / а горло бредит бритвою». Он идет по набережной Невы, и его душа «замерзшим изумрудом» падает на лед. Он заходит в аптеку, но, получив от аптекаря склянку с ядом, вспоминает, что бессмертен, и «потолок отверзается сам» — он поднимается на небо. Там он скидывает «на тучу / вещей / и тела усталого / кладь». Поначалу он разочарован. Он понимает, что «неодолимый враг» живет и в нем самом, и жалуется, что нет ему «ни угла ни одного, / ни чаю, / ни к чаю газет». Но он привыкает, небесная жизнь оказывается отражением земной, здесь существование тоже с утра и до вечера подчинено строгому режиму. Кто чинит тучи, кто «жар надбавляет солнцу в печи». Но что делать ему, поэту, он ведь «для сердца, / а где у бестелесных сердца?!»/ Когда он предлагает развалиться «по облаку / телом», чтобы всех созерцать, ему отвечают, что это невозможно — и в небе нет места для поэта.
«Кузни времен вздыхают меха», года похожи друг на друга, в конце концов в груди у Маяковского снова начинает стучать сердце, и он хочет вернуться на землю. Может быть, теперь там все по-новому, спустя «1, 2, 4, 8, 16, тысячи, миллионы» лет? Но, сваливаясь с неба, как «красильщик с крыши», он быстро обнаруживает, что все осталось по-прежнему, люди заняты прежними делами, «тот же лысый / невидимый водит, / главный танцмейстер земного канкана» — то «в виде идеи, / то чёрта вроде, / то богом сияет, за облако канув». У врага воплощений прорва!
Оказавшись у Троицкого моста, Маяковский вспоминает, что когда-то стоял здесь, смотрел вниз на Неву и собирался броситься в воду. Словно во сне, он вдруг видит любимую, чувствует почти «запах кожи, / почти что дыханье, / почти что голос», ожившее сердце шарахается, он опять «земными мученьями узнан»: «Да здравствует / — снова, — / мое сумасшествие!» — восклицает он, вторя теме сумасшествия в «Облаке в штанах». Спросив у прохожего об улице Жуковского, он узнает, что эта улица — «Маяковского уже тысячи лет: / он здесь застрелился у двери любимой». Он осторожно пробирается в дом, узнает квартиру, «все то же, / спальня та ж». Замечает в темноте «голую лысину», стискивает кинжал и идет дальше, снова «в любви и в жалости». Но когда зажигается электричество, он видит, что в квартире живут чужие люди, инженер Николаев с женой. Он бросается вниз по лестнице и находит швейцара. На вопрос «Из сорок второго / куда ее дели?» получает ответ: согласно легенде, она бросилась к нему из окна: «Вот так и валялись / тело на теле».
Маяковский прервал земное существование из-за неразделенной любви, теперь он вернулся, но любимой больше нет. Куда ему деваться? На какое небо? К какой звезде? Ответа нет. Все погибнет, говорит он, ибо «тот, / кто жизнью движет, / последний луч / над тьмой планет / из солнц последних выжжет». Сам же он стоит, «огнем обвит, / на несгорающем костре / немыслимой любви» — вариация финальных строк первой части «Облака в штанах»: «Крик последний, — / хоть ты / о том, что горю, в столетия выстони!»
Экзистенциальная тематика, пронизывающая с самого начала творчество Маяковского, в поэме «Человек» достигает кульминации: одинокое «я», борющееся с врагом поэзии и любви, имя которому легион: необходимость, мещанство, тривиальность быта — «мой неодолимый враг», Повелитель Всего. Лев Шестов говорит о «людях трагедии», которые должны постоянно воевать на двух фронтах: «и с „необходимостью“, и со своими ближними, которые еще могут приспособляться и поэтому, не ведая, что творят, держат сторону самого страшного врага человечества». Шестов имел в виду Достоевского и Ницше, но определение в равной степени применимо и к Маяковскому с его трагическим мировоззрением.
Как явствует из названия, «Человек» повествует не о Маяковском в России, а о Человеке во Вселенной; проблематика общая, экзистенциальная, не частная. Тем не менее произведение, как и вся поэзия Маяковского, глубоко автобиографично. Если упоминаний о политических событиях в поэме нет, то присутствие Лили ощущается явственно. Намеки на нее многочисленны, от конкретного адреса — даже номера квартиры! — до перечисления произведений Маяковского; в набросках намеки еще очевидней.
Кинемо
Энтузиазм Маяковского по поводу «Кафе поэтов» иссяк быстро. Уже в начале января он сообщает Лили и Осипу, что ему надоело место, превратившееся в «мелкий клоповничек». Лили тоже устала от Петрограда, но ее настроение поднялось после того, как они с Осипом решили отправиться в Японию вместе с Александрой Доринской. По пути они нмеревались заехать в Москву навестить Маяковского, но поездка не состоялась — ни в Японию, ни в Москву.
«Ты мне сегодня всю ночь снился, — писала ему Лили через два месяца, — что ты живешь с какой-то женщиной, что она тебя ужасно ревнует и ты боишься ей про меня рассказать. Как тебе не стыдно, Володенька?» Маяковский оправдывался: «От женщин отсаживаюсь стула на три на четыре — не надышали-б чего вредного».
Женщина, от которой Маяковский отсаживался, была художницей. Ее звали Евгения Ланг; они познакомились еще в 1911 году и теперь в Москве снова начали встречаться. Впоследствии Евгения расскажет о том, как сильно ее любил Маяковский, однако подтверждений тому, что его чувства к ней были более глубокими, чем к многочисленным другим женщинам, с которыми он встречался, нет. Любил он Лили. Первое сохранившееся письмо, где он обращается только к ней — а не к ней и Осипу, — написано в середине марта 1918 года и заканчивается словами: «В этом [письме] больше никого не целую и никому не кланяюсь» — это из цикла «Тебе, Лиля», (посвящение, украсившее титульный лист «Человека»). Начиная с этого момента тон в письмах Маяковского меняется — это уже не сухие отчеты о его жизни в Москве. В письме от 18 марта 1918 года Лили впервые называет Маяковского своим «щененком» и признается, что скучает по нему.
В письме к Лили от марта 1918 г. Маяковский с характерным преувеличением выражает разочарование по поводу того, что получил от Лили только полписьма, в то время как Лева — тысячу, а мама и Эльза — сотню. Отсюда радостная мина Левы и печальная Маяковского.
И все же активной стороной был Маяковский. В марте-апреле он пишет Лили три письма, на которые не получает ответа: «Отчего ты не пишешь мне ни слова? Я послал тебе три письма и в ответ ни строчки. <…> Неужели шестьсот верст такая сильная штука? Не надо этого детанька. Тебе не к лицу! Напиши, пожалуйста, я каждый день встаю с тоской: „Что Лиля?“ Не забывай что кроме тебя мне ничего не нужно и не интересно».
Сцена из фильма «Барышня и хулиган». В главной женской роли — Александра Ребикова. Как и во многих стихах Маяковского, герой в конце погибает: защищая честь учительницы, он получает смертельный удар ножом.
Лили отвечает, что ужасно скучает по нему и что он может приехать и пожить у них в Петрограде. «Ужасно люблю получать от тебя письма и ужасно люблю тебя». Она не снимает подаренное им кольцо, на котором по кругу выгравированы ее инициалы Л.Ю.Б. — образовывая бесконечное люблюблюблюблю… На внутренней стороне выгравировано «Володя». Кольцо, подаренное Лили Маяковскому, украшали латинские буквы WM — Wladimir Majakovskij — и внутренняя гравировка «Лиля».
Маяковский в роли Ивана Нова в фильме «Не для денег родившийся».
От тоски по Лиле его спасает, сообщает он, только «кинемо». В марте — апреле Маяковский спешно пишет два киносценария по заказу частной кинокомпании «Нептун», владельцы которой, супруги Антик, были завсегдатаями «Кафе поэтов» и почитателями эстрадного таланта Маяковского.
Первый киносценарий, «Не для денег родившийся», был создан по мотивам романа Джека Лондона «Мартин Иден». Главную роль сыграл сам Маяковский, а часть действия разворачивалась в «Кафе поэтов», интерьеры которого воссоздали в павильонах киностудии. Фильм демонстрировался в Москве и многих провинциальных городах в течение нескольких лет, но, к сожалению, не сохранился.
Зато сохранился другой фильм, «Барышня и хулиган», сделанный по мотивам повести итальянского писателя Эдмондо Де Амичиса «Учительница рабочих». Премьерные показы состоялись практически одновременно; и в этом фильме Маяковский играл главную роль.
Маяковский оценил свою работу для студии «Нептун» как «сентиментальную заказную ерунду». Но это было сказано много лет спустя. На самом деле он давно интересовался художественными возможностями кинематографа. Еще в 1913 году он написал сценарий «Погоня за славою» и несколько кинематографических статей и, по некоторым сведениям, исполнил маленькую роль в фильме «Драма в кафе футуристов № 13».
Пренебрежительный отзыв о «заказной ерунде» объясняется тем, что Маяковский был недоволен конечным результатом, — его первоначальные идеи искажались из-за многочисленных компромиссов, на которые ему пришлось согласиться. В действительности же фильм «Не для денег родившийся» был отчетливо автобиографичным, варьирующим темы поэзии Маяковского. Судьба Мартина Идена изначально похожа на судьбу Маяковского, а после того, как он превратил главного героя в поэта, параллель стала еще очевиднее. Иван Нов, который вышел из низов, влюбляется в девушку из богатой семьи. Когда она его отвергает, он пытается завоевать ее любовь сочинением стихов. Примыкает к футуристам, становится известным, а вскоре и богатым; и так же, как Маяковский, он меняет свои богемные одеяния на пальто и цилиндр.
Но счастья Иван Нов не находит, любимая по-прежнему холодна с ним. Когда она наконец признается ему в любви, он начинает подозревать, что ее интересуют только его деньги, и отказывается от нее. Собирается лишить себя жизни, но вместо этого решает в корне изменить ее. Поджигает скелет, инсценируя самоубийство, сбрасывает с пьедестала бюст Пушкина, сжигает свою элегантную одежду, надевает старую рабочую блузу и в финальной сцене удаляется, подобно чаплинскому герою, в неведомую даль.
Маяковского хвалили за актерское мастерство — в критике говорилось, что он произвел «очень хорошее впечатление и обещает быть хорошим характерным киноактером». Сам он писал Лили: «Кинематографщики говорят, что я для них небывалый артист. Соблазняют речами славой и деньгами».
Любляндия
Маяковский поддался соблазну: помимо того, что кинематограф представлял собой творческий вызов, он давал Маяковскому возможность сформулировать то, что он не мог выразить привычным способом из-за мучившей его творческой засухи. В апреле он пишет Лили: «Стихов не пишу <…>. На лето хотелось бы сняться с тобой в кино. Сделал бы для тебя сценарий». Лили ответила, что она очень хочет, чтобы он написал сценарий для них обоих и чтобы, если это возможно, они начали сниматься «через неделю или две»: «Ужасно хочется сняться с тобой в одной картине».
Актриса в «Закованной фильмой» в исполнении Лили сходит с киноэкрана, но хочет обратно. Не найдя экрана, Маяковский вешает на стену скатерть (см. стр. 132).
19 мая в газете «Мир экрана» сообщалось, что «поэт В. В. Маяковский написал легенду кино „Закованная фильмой“, приобретенную кинокомпанией „Нептун“». «Ознакомившись с техникой кино, я сделал сценарий, стоявший наряду с нашей литературной новаторской работой», — так определил Маяковский свой третий сценарий — и первый, выполненный им самим от начала и до конца. Он писал его «серьезно, с большим увлечением, как лучшие свои стихи», вспоминала Лили.
«Закованная фильмой» — действительно оригинальное и новаторское произведение, на уровне лучших литературных экспериментов футуризма. О том, что Маяковский серьезно относился к этой работе, свидетельствует тот факт, что в 1926 году он написал вариацию на ту же тему, «Сердце экрана»; фильм, однако, снят не был.
Главный герой — художник. Ему скучно, он бродит по городу. Заговаривает с женщиной, которая внезапно становится прозрачной. Вместо сердца у нее — шляпа, шляпные булавки и ожерелье. Когда он приходит домой, жена тоже становится прозрачной: у нее вместо сердца кастрюли. Встретив друга, он выясняет, что у того вместо сердца бутылки и карты.
На бульваре художника останавливает цыганка и хочет ему погадать. Он ведет ее к себе в мастерскую, начинает рисовать ее портрет, и она тоже становится прозрачной — у нее вместо сердца монеты.
По всему городу висят афиши нового фильма «Сердце экрана». На них изображена балерина, которая держит в руках сердце. Фильм идет с полным аншлагом. Смотрит его и художник. Когда показ заканчивается и публика покидает зал, художник приближается к экрану и продолжает аплодировать. Балерина сходит к нему с экрана[7]. Он ведет ее на улицу, там дождь, шумно.
Балерина дрожит, она снова исчезает, скрывшись за закрытой дверью. Художник отчаянно стучит, но ему не открывают.
Он заболевает, служанка отправляется за лекарством в аптеку. На обратном пути она роняет пакет, пакет рвется, и она заворачивает лекарство в упавшую на тротуар киноафишу. Когда художник разглаживает мятую афишу, балерина оживает и снова оказывается рядом. Он счастлив и мгновенно выздоравливает. Но в эту же секунду она исчезает со всех афиш и экранов города. В кинокомпании паника — фильм давал очень хорошие сборы.