Узница Шато-Гайара Дрюон Морис

– Король умер! Да здравствует король!

Этот крик, вырвавшийся из сотен грудей, послушно отраженный стрельчатыми арками и пролетами, еще долго гудел под высокими сводами базилики.

Узкоплечий, со впалой грудью и потухшим взором, стоял у отцовской могилы принц Людовик, сейчас уже король Людовик X, мучаясь от странной боли в затылке, словно пронзаемом тысячью игл. Леденящая тоска сжимала сердце, сковывала все тело будто клещами, он боялся потерять сознание. И он начал шептать слова молитвы, он молился, он молился о себе, как не молился никогда ни о ком на этом свете.

Справа от Людовика стояли два его брата: Филипп, граф Пуатье, и принц Карл, которому еще не был выделен особый надел; оба, не отрываясь, смотрели на могилу, сердце их томило естественное для каждого человека, будь он сын бедняка или королевский сын, чувство грусти в ту минуту, когда тело покойного отца исчезает в земле.

По левую руку от нового властелина держались два его дяди, их высочества Карл Валуа и Людовик д'Эвре, крепко сколоченные и сильные с виду, хотя оба уже перешагнули сорокалетний возраст.

Графа д'Эвре терзали обычные мысли. «Двадцать девять лет назад, – думал он, – мы, три брата, стояли вот так же у могилы нашего отца на этих же плитах... кажется, было это совсем недавно, а вот теперь настал черед Филиппа. Вся жизнь успела пройти».

Он перевел взгляд на соседнюю гробницу, где покоился вечным сном Филипп III. «Отец, – истово шептал Людовик д'Эвре, – примите в царствии том брата моего Филиппа, ибо был он достойным преемником вашим».

Сбоку от алтаря находилась могила Людовика Святого, а за ней виднелись каменные изображения великих предков. По другую сторону нефа лежало свободное еще пространство, не тронутые еще плиты, которые в один прекрасный день раскроются, дабы принять вот этого юношу, вступавшего на отцовский престол, а потом вслед за ним поглотят одно царствование за другим. «Здесь хватит места еще на многие века», – думал Людовик д'Эвре.

Брат его Валуа, скрестив на груди руки и высоко вскинув подбородок, обводил ястребиным взглядом ряды присутствующих, следя, чтобы церемония развертывалась как положено.

– Король умер! Да здравствует король!

Еще пять раз раздавался под сводами базилики этот крик, по мере того как мимо могилы проходили сановники королевского двора... Со стуком упал на гроб Филиппа последний, пятый жезл, и воцарилась тишина.

В эту минуту Людовика X охватил приступ жестокого кашля, который он, как ни силился, не мог сдержать. Кровь прилила к бледным щекам, все тело Людовика била дрожь, и казалось, душа его отлетит прямо в отцовскую могилу.

Присутствующие переглядывались, митра клонилась к митре, венец к венцу – среди высокородных гостей прошел шепот тревоги и жалости. Каждого смущала мысль: «А вдруг и этот умрет через две-три недели, что тогда будет?..»

Среди пэров по праву занимала свое место грозная графиня Маго Артуа с побагровевшим от холода лицом; то и дело она беспокойно оглядывалась на своего племянника, гиганта Робера, стараясь угадать, почему это накануне он явился в собор Парижской Богоматери посреди заупокойной мессы небритый и забрызганный до пояса грязью. Где он был, что делал? Там, где появлялся Робер, тут же начинались интриги. Благоволение, которым внезапно стал пользоваться Робер после кончины Филиппа Красивого, не предвещало графине ничего доброго. И она невольно подумала, что, если нового короля, проводившего в последний путь своего отца, прохватит злой ветер, это будет ей только на руку.

Окруженный легистами Совета, мессир Ангерран де Мариньи, коадъютор покойного государя и главный правитель королевства Французского, стоял облаченный в траурное одеяние, носить которое имели право лишь особы царствующего дома. Время от времени он обменивался многозначительным взглядом со своим младшим братом Жаном де Мариньи, архиепископом Санским, который накануне служил заупокойную мессу в соборе Парижской Богоматери и сейчас в золотой митре на голове и с посохом в руке величественно стоял в кругу высшего духовенства Парижа.

Два простых нормандских горожанина, еще двадцать лет назад называвшиеся просто Ле Портье, сделали поистине головокружительную карьеру, причем старший повсюду тянул за собой младшего; теперь братья Мариньи, как звали их по велению покойного государя, поделили между собой всю власть: старший сосредоточил в своих руках власть гражданскую, а младший олицетворял власть церковную. Это они, соединив свои усилия, уничтожили орден тамплиеров.

Старший брат, Ангерран де Мариньи, принадлежал к числу тех немногих людей, которые могут быть уверенными в том, что еще при жизни войдут в Историю, ибо сами делают Историю. И сейчас, при мысли о том, из каких низов общества он вышел и каких вершин достиг, его охватывала гнетущая печаль. «Государь Филипп, король мой, – мысленно обращался он к гробу, скрывавшему останки его господина, – я служил вам верой и правдой, и вы давали мне самые высокие поручения, осыпали меня бессчетными милостями и благодеяниями. Дни и ночи мы трудились вместе. Одинаково думали мы об одних и тех же предметах, случалось, мы совершали ошибки, но мы старались их исправлять. Клянусь вам защищать то дело, о котором мы пеклись совместно, продолжать его вопреки воле тех, кто поспешит на него ополчиться. Но до чего же я теперь одинок!» Недаром Ангерран де Мариньи был наделен страстями политика – он мыслил о Франции так, как будто был вторым ее государем.

Эгидий де Шамбли, аббат Сен-Дени, преклонив колена у могилы, осенил ее последним крестным знамением. Потом поднялся, махнул рукой могильщикам, и тяжелый плоский камень закрыл собой четырехугольное темное отверстие.

Никогда больше не услышит Людовик X пугающего до дрожи голоса своего отца, приказывавшего ему: «Помолчите, Людовик!»

Но вместо чувства облегчения его охватил страх. В эту минуту кто-то произнес над его ухом:

– Идите, Людовик!

Он вздрогнул всем телом – это Карл Валуа окликнул нового короля, показав жестом, что ему следует выйти вперед. Людовик обернулся к дяде и прошептал:

– Перед вами отец вступил на царство. Что он сделал? Что сказал в ту минуту?

– Он сразу же взял на себя всю тяжесть королевской власти, – ответил Карл Валуа.

«А ему шел тогда всего девятнадцатый год... он был моложе меня на целых семь лет», – подумал Людовик X. Чувствуя на себе любопытные взгляды присутствующих, он усилием воли выпрямил стан и двинулся вместе со своей свитой, состоявшей из монахов, которые, потупив голову, засунув руки в рукава сутаны, шли вслед за королем, распевая псалмы. Они пели без передышки целых двадцать четыре часа и уже начинали фальшивить.

Из базилики траурный кортеж проследовал в капитульную залу аббатства, где был накрыт стол для поминок, традиционно завершавших погребальный обряд.

– Государь, – обратился к Людовику аббат Эгидий, не доведя его до места, – отныне мы будем возносить две молитвы: одну за того короля, которого призвал к себе господь, а другую за того, кого он ныне послал нам.

– Благодарю вас, святой отец, – ответил Людовик X не совсем уверенным тоном.

Потом с усталым вздохом он опустился на приготовленное ему место, потребовал воды и осушил чашу залпом. В продолжение всей поминальной трапезы он сидел молча, не прикасаясь к пище, зато все время пил воду. Его лихорадило, и он чувствовал себя разбитым душой и телом.

«Король должен быть крепок телом», – не раз говаривал Филипп Красивый сыновьям в те времена, когда они еще не были посвящены в рыцари и жаловались на усталость после утомительных упражнений в стрельбе из лука, фехтовании или вольтижировке. «Король должен быть крепок телом», – твердил про себя Людовик X в эти минуты, которыми начиналось его царствование. Он принадлежал к числу тех людей, у которых усталость легко переходит в раздражение, и он со злобой подумал, что если уж вам оставили в наследство трон, то должны были позаботиться дать вам достаточно сил, дабы с достоинством восседать на этом троне. Да и кто, не обладая богатырской силой, мог бы пережить эту последнюю неделю и не сломиться?

Безжалостный ритуал требовал от нового государя, вступающего на отцовский престол, поистине нечеловеческих усилий. Людовику пришлось присутствовать при последних минутах отца, принять от него тайну «королевского чуда», подписать завещание и в течение двух дней вкушать пищу подле набальзамированного трупа Филиппа. Потом водный путь из Фонтенбло в Париж, куда перевезли тело Филиппа Красивого, утомительные шествия и ночные бдения, церковные службы, бешеная скачка – и все это в самый разгар зимы, когда кони вязнут в грязи, смешанной со снегом, когда от порывов ветра перехватывает дыхание, а снег упорно сечет лицо.

Поэтому-то Людовик X от души восхищался дядей своим Валуа, который в течение всех этих дней ни на минуту не покидал племянника, умело разрешал все вопросы, пресекая все споры о местничестве, неутомимый, волевой, поистине страшный в своей вездесущности.

Казалось, именно его, Карла Валуа, природа наделила энергией, необходимой королям. Уже сейчас в беседе с аббатом Эгидием он заботился о миропомазании Людовика, хотя оно должно было состояться только будущим летом. Ибо аббатство Сен-Дени было не только усыпальницей французских королей, но и хранилищем орифламмы – знамени Франции, – которая торжественно извлекалась на свет божий, когда король отправлялся в поход. Здесь же сберегали одеяния и все атрибуты, требуемые при миропомазании. Граф Валуа вмешивался во все. Не нуждается ли в переделке мантия? В полном ли порядке ларцы, в которых будут перенесены в Реймс скипетр, шпоры и держава? А корона? Пусть незамедлительно золотых дел мастера снимут мерку с головы Людовика и подгонят корону под его размер. Ах, как бы хотелось его высочеству Валуа возложить королевскую корону на свое собственное чело! И он хлопотал вокруг племянника, как хлопочут вокруг новобрачной старые девицы, потерявшие надежду выйти замуж, – то подколют волан, то расправят шлейф...

Аббат Эгидий, почтительно слушая распоряжения Валуа, искоса поглядывал на молодого короля, которого снова начал бить кашель, и думал: «Приготовить-то все для миропомазания недолго, только дотянет ли он до лета?»

Когда поминки окончились, Юг де Бувилль, первый камергер Филиппа Красивого, поднялся с места – ему предстояло сломать перед Людовиком X свой резной жезл, что должно было ознаменовать окончание его обязанностей при королевской особе. Глаза толстяка Бувилля застилали слезы, руки тряслись, и он трижды пытался переломить свой деревянный жезл, подобие и символ золотого скипетра короля. Опустившись рядом с молодым Матье де Три, назначенным на должность первого камергера Людовика, толстяк шепнул ему:

– Вам теперь, мессир, честь и место.

Присутствующие поднялись, вышли во двор, где их уже ждали кони, и кортеж тронулся в последний путь. Не так-то много народу собралось на улицах Сен-Дени, чтобы приветствовать Людовика криками: «Да здравствует король!» Хватит вчерашнего дня, и так успели намерзнуться накануне зеваки, сбежавшиеся поглазеть на траурное шествие, голова которого появилась в воротах аббатства, когда хвост еще тащился через заставы Парижа; сегодняшнее торжество не сулило ничего интересного. С неба начал падать не то снег, не то дождь, от которого насквозь промокала одежда; на улицах остались только самые рьяные зеваки или же те, что, стоя под навесом крыльца, могли приветствовать нового государя, не рискуя вымокнуть до нитки.

С юных лет, с того самого времени, когда Людовик узнал, что ему суждено стать королем, он не переставал мечтать о том, как в сиянии солнца славы торжественно въедет в свою столицу. И когда Железный король одергивал сына, сурово выговаривая ему: «Людовик, не будьте таким сварливым!» – сколько раз он, сын, желал смерти отцу, столько раз думал: «Когда получу власть, все изменится, и люди увидят, каков я есть».

И вот Людовика уже провозгласили королем, а он так и не почувствовал перемены, превратившей его во владыку Франции. Ничего не переменилось, разве что он испытывал сегодня еще большую слабость, еще тягостнее стало ощущение неуверенности в своем непривычном величии, да откуда-то нахлынули мысли об отце, столь мало любимом при жизни.

Бессильно уронив голову на грудь, дрожа всем телом, он вел коня через пустынные нивы, где только кучи соломы черными пятнами выделялись на непорочно белой пелене, и казалось, это скачет «впереди» своего разбитого войска чудом уцелевший полководец.

Наконец показались первые домишки парижской окраины, и кортеж проехал заставу. Но парижане проявили не больше ликования, чем жители Сен-Дени. Да и чему, говоря откровенно, было радоваться? Раньше срока наступившая зима затруднила подвоз припасов, и смерть привольно разгуливала по столице. Год выдался неурожайный; съестные припасы становились редкостью, а цены на них все росли. Голод стоял у ворот Парижа. А то немногое, что знал народ о новом короле, отнюдь не давало надежды на лучшие времена.

Говорили, что Людовик – человек вздорный и мелочно злобный, откуда и пошла его кличка Сварливый, просочившаяся из дворца в город. Никто не мог назвать случая, когда бы он совершил великодушный или хотя бы разумный поступок. Единственно, что принесло ему печальную славу, – это титул обманутого мужа, который, обнаружив измену, велел после жестоких пыток утопить в Сене всю свою челядь, заподозренную в попустительстве изменнице.

«Поэтому-то они меня и презирают, – твердил про себя Людовик X, – презирают из-за этой потаскухи, которая надо мной надругалась и выставила на посмешище всему свету... Ничего, не любят так, полюбят силой, они у меня еще попляшут, будут славить меня на все лады, точно души во мне не чают. А прежде всего мне нужно взять себе новую супругу, дать народу новую королеву, чтобы смыть позор бесчестья».

Увы! Отчет, который ему накануне, по возвращении из Шато-Гайара, сделал граф Артуа, оставлял мало надежд на быструю и безболезненную развязку. «Ничего, шлюха согласится: прикажу так с ней обращаться, так велю ее мучить, что непременно согласится».

Спускалась ночь, и лучники зажгли факелы. Пронесся слух, что при проезде короля будут кидать в толпу серебряные монеты, и поэтому на перекрестках улиц собирался кучками нищий люд в немыслимых отрепьях, сквозь которые просвечивало голое тело. Но никто даже грошика не кинул.

Печальный кортеж при свете факелов, проехав через Шатле и мост Менял, достиг наконец королевского дворца.

Опершись о плечо конюшего, Людовик X спрыгнул на землю, и вся кавалькада тут же рассыпалась. Первой подала пример графиня Маго, объявив, что всем необходимо хорошенько согреться и отдохнуть и что она лично возвращается к себе в отель Артуа.

Воспользовавшись удачным предлогом, отправились по домам бароны и прелаты. Даже братья нового короля удалились к себе. Итак, когда Людовик X вступил в королевский дворец, за ним последовал только строй лучников и слуг, его дядья – Валуа и д'Эвре – и Ангерран де Мариньи.

Они прошли через Гостиную галерею, почти безлюдную в этот час и поэтому особенно огромную. С десяток торговцев, после неудачного дня запиравшие рундуки, скинули шапки и, собравшись у входа, дружно крикнули: «Да здравствует король!» Но под величественными арками галереи их голоса прозвучали до странности слабо.

Сварливый медленно продвигался вперед, ноги в слишком тяжелых сапогах не повиновались ему, тело горело в лихорадке. Он обернулся направо, налево, вновь оглядел непомерно высокие статуи сорока королей, которые, начиная с Меровингов, правили Францией, – статуи, по приказу Филиппа Красивого воздвигнутые здесь вдоль стен при входе в королевское жилище, дабы каждый понимал, что здравствующий ныне государь является законным продолжателем священного рода, призванного к власти самим господом богом.

Это сборище каменных колоссов – предков, глядевших белесыми в свете факелов глазами, – лишь усиливало смятение несчастного живого, из плоти и крови, принца, их наследника, только что вступившего на престол.

Какой-то торговец обратился к своей жене:

– У нашего нового короля не особенно-то здоровый вид.

Его супруга, усердно дуя на замерзшие пальцы, прекратила свое занятие и ответила тем насмешливо-злым тоном, которым охотно говорят женщины по адресу несчастных мужей – несчастных именно по вине жен:

– Для рогоносца сойдет!

Хотя супруга торговца говорила не очень громко, ее пронзительный голос отчетливо прозвучал в тишине. Сварливый резко обернулся, щеки его побагровели, но напрасно старался он разглядеть дерзкого, осмелившегося произнести при нем роковые слова. Люди его свиты поспешно опустили глаза, делая вид, что ничего не слышали.

Кортеж достиг главной лестницы. По обе стороны монументального входа, как бы обрамляя его, высились две статуи: Филиппа Красивого и Ангеррана де Мариньи, ибо главный правитель королевства был удостоен высшей чести – еще при жизни в галерее исторической славы воздвигли его изображение напротив изображения его господина.

Вряд ли кому-либо вид этой статуи был столь ненавистен, как его высочеству Карлу Валуа, и всякий раз, когда силой обстоятельств он бывал вынужден проходить мимо, его охватывало негодование против хитрого горожанина, вознесенного на столь неподобающую высоту. «Только такой лукавец и интриган мог дойти до подобного бесстыдства. Стоит здесь, словно он нашей крови, – думал Валуа. – Ничего, мессир, ничего, мы сбросим вас с постамента, тому порукой мое слово, и в недалеком будущем вы убедитесь, что время вашего зловещего лжевеличия прошло безвозвратно».

– Мессир Ангерран, – сказал он вслух, высокомерно глядя на своего недруга, – не кажется ли вам, что королю угодно побыть сейчас в семейном кругу?

Под словами «семейный круг» он подразумевал лишь его высочество д'Эвре, Робера Артуа и себя самого.

Мариньи сделал вид, что не понял этого прямого намека. Желая избежать стычки и в то же время подчеркнуть, что только один лишь король вправе приказывать ему, он громко произнес:

– Множество неотложных дел призывают меня, государь. Разрешите удалиться?

Людовику было не до того: слова торговки не переставали звучать в его ушах. Вряд ли даже он сумел бы повторить вопрос Мариньи.

– Действуйте, мессир, действуйте, – нетерпеливо бросил он.

И стал подыматься по ступеням, ведущим в опочивальню.

Глава V

Принцесса, живущая в неаполе

В последние годы своего царствования Филипп Красивый полностью перестроил старинное здание дворца на острове Ситэ. Человек скромных потребностей, более того, проявлявший чуть ли не скаредность в личных расходах, он, когда речь шла о вящем возвеличении идеи монархии, не останавливался ни перед какими тратами. Огромный дворец, этакая давящая все вокруг громада, был выстроен под стать собору Парижской Богоматери: там жилище богово, здесь жилище короля. Внутренние покои дворца имели еще совсем новый, необжитой вид: все было пышно и мрачно.

«Мой дворец», – думал Людовик X, оглядываясь вокруг. После перестройки дворца он еще не жил здесь, ибо ему был предоставлен Нельский отель, доставшийся в наследство от матери вместе с короной Наварры. И теперь он разгуливал по этим огромным апартаментам, которые, с тех пор как он вступил во владение ими, представали перед ним в новом виде.

Людовик открывал одну за другой тяжелые двери, пересекал гигантские залы, под сводами которых гулко отдавались шаги: он миновал Тронный зал, зал Правосудия, зал Совета. Позади него в молчании шествовали Карл Валуа, Людовик д'Эвре, Робер Артуа и новый его камергер Матье де Три.

По коридорам бесшумно скользили слуги, по лестницам сновали писцы, но голосов не было слышно, во дворце еще царило траурное молчание, сковывавшее уста его обитателей.

В окна падал слабый свет – это в ночном мраке мерцали витражи часовни Сент-Шапель.

Торжественное шествие окончилось в сравнительно небольшой по размерам опочивальне, здесь обычно трудился покойный король. В камине, где свободно поместилась бы целая бычья шея, ярко пылало пламя, и наконец-то можно было согреться у огня, за надежным заслоном нового экрана, скинуть промокшую насквозь одежду и спокойно усесться у очага. Людовик приказал Матье де Три принести сухое платье; мокрое он сбросил и повесил на экран перед камином. Дядья и Робер Артуа последовали примеру короля, и вскоре над плотными промокшими тканями, бархатом плащей, мехами, богато затканными кафтанами поднялся пар, а четверо мужчин в одних рубахах и коротких штанах, похожие на обыкновенных крестьян, вернувшихся домой с поля, так и этак вертелись перед огнем, подставляя его ласке то один, то другой бок.

На кованой железной подставке, имевшей форму треугольника, мерцали свечи, и свет их мягко озарял королевские покои. На колокольне Сент-Шапель зазвонили к вечерне.

Вдруг в дальнем, неосвещенном углу комнаты раздался долгий, прерывистый вздох, скорее даже стон. Присутствующие невольно вздрогнули, и Людовик X, не сумев удержать страха, пронзительно вскрикнул:

– Кто там?

В эту минуту вошел Матье де Три в сопровождении слуги, несшего сухое платье. Услышав крик короля, слуга поспешно опустился на четвереньки и вытащил из-под дивана борзую: огромный пес угрожающе выгнул спину и ощетинился, глаза у него горели.

– Сюда, Ломбардец, ко мне!

Это и впрямь был Ломбардец, любимая собака покойного государя, дар банкира Толомеи, тот самый Ломбардец, который находился при Филиппе, когда он, охотясь в последний раз, внезапно лишился чувств.

– Ведь собаку четыре дня держали взаперти в Фонтенбло, каким образом она могла очутиться здесь? – в бешенстве спросил Людовик Сварливый.

Кликнули конюшего.

– Государь, пес вернулся вместе со всей сворой, – пояснил конюший, – и никого не слушается. Бежит от человеческого голоса и со вчерашнего дня куда-то исчез, а куда – я и не знал.

Людовик велел немедленно увести Ломбардца и запереть его в конюшне; и, так как огромный пес упирался, царапая когтями пол, король прогнал его из опочивальни пинками.

С детства Людовик питал лютую ненависть к собакам: однажды он забавы ради пробил гвоздем ухо какого-то пса и был укушен непочтительным животным.

В соседней комнате послышались голоса. В полуоткрытой двери показалась трехлетняя девчушка в слишком тяжелом для нее, негнущемся траурном платье: нянька легонько подтолкнула дитя к королю.

– Идите, мадам Жанна, идите, поздоровайтесь с его величеством королем, вашим батюшкой! – шепнула она.

Четверо мужчин, как по команде, обернулись к бледненькой девчушке с непомерно большими глазами, к этому еще несмышленому существу, к теперешней единственной наследнице французского престола.

У Жанны был круглый выпуклый лоб – это, пожалуй, единственное, что позаимствовала она у Маргариты Бургундской; цветом кожи и цветом волос она резко отличалась от брюнетки матери. Ковыляя, она направилась к королю, оглядывая людей и встречные предметы беспокойно-недоверчивым взглядом, столь характерным для нелюбимых детей.

Людовик X движением руки отстранил дочь.

– Зачем ее сюда привели? Я не желаю ее видеть, – заорал он. – Пусть ее немедля отвезут в Нельский отель, пусть там и живет, коль скоро там...

Он хотел было добавить: «Коль скоро там мать зачала ее в распутстве», но удержался и молча проводил взглядом няньку, уносившую девочку.

– Не желаю видеть это чужое отродье, – добавил он.

– А вы уверены в этом, Людовик? – спросил его высочество д'Эвре, отодвигая от огня одежду из боязни, как бы она не загорелась.

– С меня довольно уже одного сомнения, – отозвался Людовик Сварливый, – и я не признаю, слышите, не признаю ничего, что имеет отношение к изменившей мне жене.

– Однако девочка пошла в нас – она блондинка.

– Филипп д'Онэ тоже был блондин, – желчно возразил король.

– Должно быть, брат мой, у Людовика есть вполне веские доказательства, раз он так говорит, – заметил Карл Валуа.

– И кроме того, – закричал Людовик, – не желаю я больше слышать того слова, что бросили мне вслед. Не желаю читать его во взглядах людей. Пусть даже повода не будет к таким мыслям.

Его высочество д'Эвре замолк. Он думал о маленькой девочке, которой предстояло жить в обществе слуг в огромном и неприютном Нельском отеле. Вдруг он услышал слова Людовика:

– Ах, до чего же я буду здесь одинок!

С привычным удивлением взглянул Людовик д'Эвре на своего племянника, на этого неуравновешенного человека, поддающегося любому злобному движению души, копящего малейшие обиды, как скупец золотые монеты, гнавшего прочь собак, потому что когда-то одна укусила его, прогнавшего прочь собственного ребенка только потому, что был обманут женой, и жаловавшегося теперь на одиночество.

«Будь у него другой нрав и больше доброты в сердце, – думал д'Эвре, – может быть, и жена любила бы его».

– Вся тварь живая одинока на сей земле, – торжественно произнес он. – Каждый из нас одинок в свой смертный час, и лишь гордец мнит, будто он не одинок во всякий миг своего существования. Даже тело супруги, с которой мы делим ложе, остается нам чужим; даже дети, коих мы зачинаем, и те нам чужие. Того, бесспорно, возжелал творец, дабы мы общались только с ним и только в нем становились бы едины... И нет нам иной помощи, как в милосердии и в мысли, что и другие существа мучаются тем же злом, что и мы.

Людовик Сварливый недовольно пожал плечами. Дядя д'Эвре в качестве утешения вечно предлагает вам господа бога, а в качестве всеисцеляющего средства – христианское милосердие. Чего же от него после этого ждать?

– Конечно, конечно, дядя, – ответил он. – Но боюсь, что ваши увещевания вряд ли могут помочь мне в моих заботах.

Затем он резко повернулся к Роберу Артуа, который, стоя спиной к огню, весь дымился, словно гигантская суповая миска, и спросил:

– Стало быть, Робер, вы утверждаете, что она не уступит?

Артуа утвердительно кивнул головой.

– Я уже докладывал вам вчера вечером, государь мой, что я всячески старался повлиять на мадам Маргариту, и все зря; я даже пытался прибегнуть к самым веским аргументам, имеющимся в моем распоряжении. – Последние слова прозвучали насмешливо, но смысл заключенной в них иронии остался понятен лишь самому Роберу. – Однако я натолкнулся на такое упорство, на такое нежелание согласиться с нашими условиями, что с полным основанием могу заявить: ничего мы от нее не добьемся. А знаете, на что она рассчитывает? – коварно добавил он. – Надеется, что вы скончаетесь раньше ее.

Людовик X инстинктивно коснулся ворота рубахи, того места, где висела на шее ладанка, и несколько раз покружился на месте, с блуждающим взором, с разметавшимися волосами. Потом он обратился к графу Валуа:

– Вы сами теперь видите, дядя, что вопреки всем вашим заверениям это не так-то легко и расторжение брака будет подписано отнюдь не завтра!

– Я об этом все время думаю, только об этом и думаю, Людовик, – ответил Валуа и даже лоб наморщил с видом человека, погруженного в раздумье.

Артуа, стоя перед Людовиком Сварливым, который не доставал гиганту даже до плеча, нагнулся к королевскому уху и произнес таким оглушительным шепотом,что его можно было расслышать за двадцать шагов:

– Ежели вы, государь, боитесь, что вам придется попоститься, то зря: я уж как-нибудь расстараюсь и доставлю на королевское ложе сколько угодно красоток, которые за кошелек золота и из тщеславной мысли, что они, мол, дарят государю наслаждения, будут куда как податливы...

Говорил он с видом лакомки, словно об аппетитном куске мяса или о вкусном блюде, приправленном острой подливой.

Его высочество Валуа поиграл пальцами, унизанными перстнями.

– А к чему вам, Людовик, так торопиться с расторжением брака, – произнес он, – коль скоро вы еще не выбрали себе новой подруги, с каковой желали бы вступить в супружество? Да не волнуйтесь вы по поводу этого расторжения: государь всегда своего добьется. Первое, что вам нужно, – это найти супругу, которая была бы достойной партией королю и подарила бы вам здоровое потомство.

В тех случаях, когда на пути его высочества Валуа встречалось какое-либо непреодолимое препятствие, он, махнув на него рукой, брал следующее: в бранные дни, пренебрегши несдавшейся крепостью, он просто обходил ее и шел на приступ соседней цитадели.

– Брат мой, – заметил склонный к осторожности граф д'Эвре, – все это нелегко. Особенно в том положении, в каком находится ваш племянник, если только он не согласится выбрать супругу ниже его положением.

– Пойдите вы! Я знаю в Европе десяток принцесс, которые босиком прибегут, лишь бы надеть корону Франции. Да вот, кстати, чтобы не ходить далеко, возьмем хоть бы мою племянницу Клеменцию Венгерскую... – сказал Валуа таким тоном, словно эта мысль только что пришла ему в голову, хотя он вынашивал свой проект в течение всей последней недели.

Он замолчал, ожидая, как будет воспринято его предложение. Никто не проронил ни слова. Однако Людовик Сварливый поднял голову и с любопытством взглянул на дядю.

– Она нашей крови, поскольку она из рода Анжуйских, – продолжал Валуа. – Ее отец, Карл Мартел, отказавшийся от неаполитанско-сицилийского трона ради трона венгерского, скончался уже давно, и, конечно, поэтому-то она не нашла еще себе достойного супруга. Но брат ее Шаробер правит сейчас в Венгрии, а дядя ее – король Неаполитанский. Правда, она, пожалуй, вышла из того возраста, в каком положено вступать в брак...

– А сколько ей лет? – тревожно осведомился Людовик X.

– Двадцать два года. Но куда лучше жениться на взрослой девушке, чем на девчонке, которую ведут к венцу, когда она еще в куклы играет, а с годами становится распутницей, лгуньей и мерзавкой. Да и сами вы, племянничек, тоже ведь вступите в брак не в первый раз!

«Что-то слишком уж все гладко получается – должно быть, в девице есть какой-нибудь тайный изъян, – решил про себя Людовик Сварливый. – Эта самая Клеменция уж наверняка горбатая или кривая».

– А какая она... с виду? – спросил он.

– Самая красивая женщина во всем Неаполитанском королевстве, и, как мне говорили, тамошние художники наперебой стараются запечатлеть ее черты на церковных витражах в виде Девы Марии. Припоминаю, что уже в раннем детстве она сулила стать замечательной красавицей и, судя по всему, не обманула наших ожиданий.

– Кажется, и впрямь она очень красива, – подтвердил его высочество д'Эвре.

– И добродетельна, – подхватил Карл Валуа. – Я надеюсь обнаружить в ней все те качества, какими обладала ее дражайшая тетушка, моя первая супруга, царствие ей небесное. Не забывайте, что Людовик Анжуйский, ее другой дядя – следовательно, мой шурин, – отказался от престола, дабы уйти в монахи, и в Тулузе на могиле этого святого епископа совершаются чудеса.

– Итак, у нас в роду будет второй святой Людовик, – заметил Робер Артуа.

– Ваша мысль, дядюшка, кажется мне весьма удачной, – сказал Сварливый. – Дочь короля, сестра короля, племянница короля и святого, красавица, добродетельная к тому же.

Он замолчал, думая о чем-то своем, и вдруг воскликнул:

– Ах, только бы она не оказалась брюнеткой, как Маргарита, потому что в таком случае ничего не выйдет!

– Нет, нет, – поспешил утешить его Валуа, – будьте спокойны, племянник, она блондинка, нашей доброй французской крови.

– А как вы думаете, дядя Карл, понравится ли ваш проект ей и ее родне?

Его высочество Валуа спесиво надулся.

– Я оказал достаточно услуг ее родичам Анжуйским, и мне они отказать не посмеют, – ответил он. – Королева Мария, которая некогда сочла за честь дать мне в супруги одну из своих дочерей, конечно, согласится выдать свою внучку за моего любимейшего племянника, тем паче что, будучи вашей женой, она вступит на трон прекраснейшего королевства в мире. Я сам займусь этим делом.

– Тогда займитесь не мешкая, дядя, – отозвался Людовик. – Незамедлительно направьте в Неаполь послов. А каково ваше мнение, Робер? И ваше, дядя Людовик?

Робер выступил вперед на один шаг и широко раскрыл руки, словно говоря: весь к вашим услугам – готов хоть сейчас скакать в Италию. Людовик д'Эвре, присевший у камина, ответил, что, в общем, он одобряет этот план, но что дело это скорее государственное, нежели семейное, и слишком важное, дабы решать его опрометчиво.

– По-моему, самое благоразумное было бы выслушать мнение Королевского совета, – заключил он. – Пусть будет так, – с живостью отозвался Людовик. – Завтра же собрать Совет. Я прикажу мессиру де Мариньи созвать людей.

– Почему именно мессиру де Мариньи? – с притворно удивленным видом спросил Валуа. – Я и сам прекрасно могу заняться этим делом. У Мариньи и без того немало обязанностей, и обычно он подготовляет Совет наспех, кое-как, с единственной целью получить одобрение от членов Совета и отвлечь их внимание от своих махинаций. Но не беспокойтесь: у нас все пойдет по-иному, и я постараюсь собрать Совет, более достойный служить вам. Впрочем, такова была воля вашего покойного родителя. Он говорил со мной об этом с глазу на глаз в последние дни своей жизни.

Мокрое платье высохло, и мужчины оделись.

Людовик X не отрываясь глядел на огонь. «Красавица и добродетельная, – твердил он про себя, – красавица и добродетельная...» Тут на него снова напал приступ кашля, так что слова прощания почти не коснулись его слуха.

– Кое-кто нынче ночью поворочается в постели без сна, – засмеялся Артуа, когда за мужчинами захлопнулись двери королевских апартаментов.

– Робер, – с упреком оборвал его Валуа, – не забывайте, что отныне вы говорите о короле.

– Да я и не забываю и никогда ничего подобного не скажу при посторонних. И все же вы сумели внушить Людовику мысль, которая сейчас, уж поверьте мне, не даст ему покоя. А ловко это вы, черт побери, сумели подсунуть ему вашу любезнейшую племянницу Клеменцию!

Его высочество д'Эвре думал о красавице принцессе, которая живет в замке на берегу Неаполитанского залива и чья судьба только что решилась здесь неведомо для нее. Его издавна восхищало и удивляло, какими неисповедимо таинственными путями идут человеческие судьбы.

Только потому, что безвременно скончался государь, только потому, что молодой король не желал оставаться без супруги, только потому, что дядя спешил угодить племяннику, только потому, что случайно брошенное имя запало в память Людовику, только поэтому юной златокудрой девушке, быть может, в этот самый час за пятьсот лье отсюда глядящей на вечно лазурное море и с тоской думающей о том, что ничто не изменится в ее судьбе, суждено было стать средоточием забот королевского двора Франции...

Но в душе его высочества д'Эвре снова заговорила совесть.

– Брат мой, – обратился он к Валуа, – неужели вы и впрямь считаете, что крошка Жанна – незаконнорожденное дитя?

– Пока я в этом еще не окончательно уверен, брат мой, – ответил Валуа, кладя на плечо Людовику д'Эвре свою унизанную перстнями руку. – Но не беспокойтесь: недалек тот час, когда весь мир будет считать ее таковой!

Говоря так, его высочество Валуа искренне считал, что печется лишь об интересах сегодняшнего дня, он не мог знать, какие последствия повлекут за собой его замыслы, не мог знать, что именно благодаря им собственный его сын в один прекрасный день станет королем Франции.

Если бы его высочество д'Эвре мог перенестись во времени на пятнадцать лет вперед, еще о многом задумался бы он.

Глава VI

Королевское ложе

Монументальное, украшенное резными крылатыми фигурами королевское ложе занимало треть опочивальни. Полог темно-синего атласа, затканный золотыми лилиями, походил на бездонное ночное небо, усеянное звездами; при взгляде на пышные драпировки балдахина невольно вспоминались паруса, упруго взвившиеся на реях.

Опочивальня, где царили полумрак и гнетущая тишина, где все дышало унылым благолепием, освещалась слабым огоньком ночника, вставленного в чашу серебряной лампы, свисавшей с потолка на трех массивных цепях; в неверном свете причудливо вспыхивала искрами золотая парча покрывала, спадавшего до самого пола тяжелыми, негнущимися складками.

Вот уже целых два часа Людовик X тщетно пытался забыться сном на этой непомерно огромной кровати, служившей ложем его отцу. Он задыхался под одеялами, подбитыми мехом; но, скинув их, тотчас же начинал дрожать от холода. Беспредельная усталость рождала бессонницу, а бессонница рождала тоску. Хотя Филипп Красивый скончался в Фонтенбло, Людовик не находил себе покоя, словно на этом ложе незримо пребывал мертвец.

Все картины последних дней, все навязчивые мысли, каким суждено было терзать его в будущем, вихрем проносились в мозгу Людовика... вот кто-то из толпы крикнул «рогоносец»; а что, если Клеменция Венгерская откажет или вдруг она уже обручена?.. Вот проплыло суровое лицо аббата Эгидия, склонившееся над могилой короля: «Отныне мы будем возносить две молитвы...» «А знаете, на что она рассчитывает? Надеется, что вы скончаетесь раньше ее!»

Людовик рывком сел на кровати, сердце билось в груди, будто гигантские часы, и казалось, вот-вот остановится маятник. Однако же дворцовый лекарь, осматривавший государя перед сном, заверил, что внутреннего жару нет и что он будет почивать спокойно. Но ведь Людовик не признался лекарю, что в Сен-Дени дважды чуть не лишился чувств, что члены его сковал тогда ледяной холод и что весь огромный мир медленно кружился и плыл вокруг него. И опять тот же самый недуг, которого он не мог бы назвать, с новой силой обрушился на него. Терзаемый видениями, Людовик Сварливый, в длинной белой ночной рубашке, которая, казалось, развевается не вокруг человеческого тела, а вокруг бесплотного призрака, метался по своей опочивальне, гонимый ужасом, словно боялся остановиться, чтобы не упасть мертвым.

А что, если ему суждено погибнуть здесь, сраженному, как и отец, дланью божьей? «Ведь и я тоже, – с ужасом думал он, – ведь и я тоже присутствовал при сожжении тамплиеров...» Разве ведома кому-нибудь та ночь, какой ему суждено умереть? Разве ведома кому-нибудь та ночь, какой человеку суждено потерять разум? И если даже посчастливится ему пережить эту жуткую ночь, если он увидит первые лучи поздней зимней зари, в каком жалком состоянии, каким слабым предстанет он перед первым своим Советом. Вот он скажет им: «Мессиры»... И в самом деле, какие слова найдет он для них? «Каждый из нас одинок в свой смертный час; и лишь гордец мнит, будто он не одинок во всякий миг своего существования».

– Ах дядя, дядя, зачем произнесли вы такие слова! – вслух сказал Людовик Сварливый.

Собственный голос показался ему чужим. Он продолжал, словно в лихорадке, бродить вокруг огромной кровати, вокруг дубового ложа, отделанного золотом, прерывисто дыша, как рыба, вытащенная из воды. Это ложе пугало его. Оно проклято, это ложе, и никогда ему не удастся здесь спокойно уснуть. На этом ложе он был зачат, и по нелепой закономерности судеб ему суждено испустить на этом ложе дух свой. «Неужели мне придется каждую ночь моего царствования бродить вокруг этого ложа, лишь бы избежать смерти?» – думалось ему. Есть, конечно, выход – устроиться на ночь где-нибудь в ином месте, кликнуть слуг и приказать им приготовить постель в другой комнате. Но где найти необходимое мужество, чтобы вслух признаться: «Я не могу спать здесь, я боюсь», как показаться конюшим, камергерам, дворцовой челяди в таком жалком виде – раздетым, растерянным, дрожащим от страха.

Он король – а править не умеет; он человек – и не умеет жить; он женат – и не имеет жены. Если даже Клеменция Венгерская даст согласие на брак, сколько еще недель, сколько месяцев придется ждать, пока присутствие живого человеческого существа умерит ужас бессонных ночей, принесет с собой желанный сон. «И захочет ли она полюбить меня? Не последует ли примеру той, другой?»

Вдруг он неожиданно для самого себя распахнул двери, окликнул первого камергера, прикорнувшего в полном одеянии в уголке прихожей, и спросил:

– Скажите, дворцовым бельем по-прежнему ведает мадам Эделина?

– Да, государь. Думаю, что она, государь, – ответил Матье де Три.

– Ну так вот, узнайте, кто этим занимается. И, если она, немедленно пришлите ее ко мне.

Тот удивился спросонья. «Он-то небось спит!» – со злобой подумал Людовик... Камергер позволил себе осведомиться: не угодно ли государю сменить простыни.

Людовик Сварливый нетерпеливо махнул рукой.

– Да, угодно. Я вам, кажется, сказал, пришлите ее ко мне.

Вернувшись в свою опочивальню, король снова тревожно заходил вокруг ненавистного ложа, мучительно думая: «По-прежнему ли она живет во дворце? Сумеют ли ее отыскать?»

Через несколько минут в королевскую опочивальню вошла мадам Эделина с большой стопкой белья, и Людовик вдруг почувствовал, что уже не так зябнет.

– Ваше высочество, ой... простите, я хотела сказать, государь! – воскликнула она. – Ведь я говорила, что не надо класть новых простынь. На них плохо спится. А мессир де Три настоял на своем. Уверяет, что таков, мол, обычай. Я хотела было дать уже стиранные простыни, выбрать белье потоньше.

Мадам Эделина была высокая блондинка, в полном расцвете красоты, пышногрудая, и от всей ее ладной фигуры, отчасти напоминавшей своей статью кормилицу, так и веяло покоем, даже на душе как-то становилось теплее. Ей уже минуло тридцать два года, но лицо ее хранило выражение какого-то удивленного, почти ребяческого спокойствия, радовавшего сердце. Из-под белого чепчика, сбившегося набок во время сна, на плечи упали, рассыпались две длинные золотые косы. В спешке она надела платье прямо на ночную сорочку.

С минуту Людовик молча смотрел на нее.

– Я велел позвать вас вовсе не из-за простынь, – наконец произнес он.

Нежный румянец смущения окрасил щеки прекрасной прачки.

– О, ваше высочество, то есть, я хотела сказать, государь... ужели, вернувшись во дворец, вы вспомнили обо мне...

Мадам Эделина была первой любовницей Людовика, и связь их тянулась уже целых десять лет. В тот день, когда Людовик узнал (а было ему тогда пятнадцать лет), что вскорости ему предстоит вступить в брак с принцессой Бургундской, его охватило страстное нетерпение познать любовь, сопровождавшееся паническим страхом,что он не сумеет вести себя, как положено в супружестве. Пока шли переговоры о будущей свадьбе, пока Мариньи и Филипп Красивый прикидывали, какие новые земли и военные преимущества принесет с собой этот союз, юный принц ни на минуту не мог отделаться от назойливых мыслей. Ночами он представлял себе поочередно всех придворных дам, уступающих его пылким ласкам, а днем при встрече с ними стоял, опустив беспомощно руки и раскрыв рот.

А потом как-то под вечер в одном из коридоров дворца он наткнулся на эту красивую девицу, которая шествовала куда-то степенным шагом, неся в руках стопку чистого белья. Он набросился на нее с яростью, даже со злобой, как будто она была виновна в этом позорно владевшем им страхе. Или она, или никто другой; или сейчас, или никогда...Впрочем, ему даже не удалось овладеть ею; волнение, тревога, неловкость лишили его сил. Он потребовал, чтобы Эделина обучила его искусству любви. Ему не хватало мужской самоуверенности, зато он решил воспользоваться своим привилегированным положением особы царствующего дома. Людовику повезло, Эделина и не думала подымать на смех незадачливого подростка, она считала честью для себя идти навстречу желаниям королевского сына, даже сумела уверить Людовика, что его ласки ей приятны. И так успешно играла свою роль, что и впоследствии Людовик всегда чувствовал себя с ней настоящим мужчиной.

Звал он ее обычно или перед выездом на охоту, или перед уроком фехтования, так что Эделина без труда поняла, что любовный стих находит на него, только когда он трусит. В течение нескольких месяцев, предшествовавших прибытию Маргариты, и даже после ее прибытия Эделина с ее роскошной и спокойной красотой помогала принцу умерять его страхи. И если Сварливый был способен хоть отчасти испытывать нежность, то был обязан этим Эделине.

– А где ваша дочь? – осведомился он.

– Я отправила ее к моей матери, бабушка ее и воспитывает. Мне не хотелось оставлять девочку здесь, во дворце; уж слишком она похожа на своего отца, – с полуулыбкой ответила Эделина.

– Хоть эта-то по крайней мере моя собственная дочь, – отозвался Людовик.

– О, конечно, ваше высочество, то есть, я хотела сказать, государь, она ваша дочь. И с каждым днем все больше и больше становится на вас похожа. Вот я и подумала, что вам будет неугодно держать ее во дворце, на глазах у людей.

Ибо дитя, которому при крещении дали, как и матери, имя Эделина, было рождено действительно от этой тайной и поспешной связи. Всякая женщина, мало-мальски склонная к интригам, обеспечила бы под предлогом беременности свое будущее и наверняка стала бы родоначальницей нового баронского рода. Но Людовик Сварливый трепетал при мысли, что отец узнает правду, и Эделина и на сей раз пожалела принца и промолчала. Муж ее, писец мессира де Ногарэ, отнюдь не был склонен признавать беременность супруги неким чудом, свершившимся к тому же во время его длительной поездки по Провансу, куда он сопровождал своего господина. Он так кричал, что Эделина в конце концов призналась во всем. Обычно случается, что схожих по характеру мужчин влечет к одним и тем же женщинам. Писец тоже не обладал особым мужеством, и, когда узнал, откуда ему послан сей дар, страх в его душе начисто заглушил гнев, как сильный дождь прекращает начавшийся вихрь. Он тоже наложил на себя зарок молчания и постарался устроить свои дела так, чтобы как можно реже бывать в Париже. В скором времени он скончался, не столько от горя, сколько от дизентерии.

А мадам Эделина по-прежнему стирала королевское белье, по пять су за сотню скатертей. Ее назначили первой прачкой, а прачка при королевском дворе – это уже положение, и немалое.

Тем временем крошка Эделина подрастала и с невольной дерзостью незаконнорожденных детей выдавала чертами лица тайну своего рождения. Но мало кто был посвящен в эту тайну.

Мадам Эделина старалась уверить себя, что рано или поздно Сварливый ее вспомнит. Он так твердо ей это обещал, так торжественно клялся, что, когда станет королем, осыплет свою дочку золотом и почестями и что прямая выгода для них троих ждать этого дня.

И теперь Эделина с радостью подумала о том, как правильно она поступила, поверив словам Людовика, и радовалась при мысли, что король поспешил сдержать свои обещания: «Не такое уж злое у него сердце, – думала она. – Просто он странный, а вовсе не дурной человек».

Растроганная воспоминаниями, былыми чувствами, удивительной своей судьбой, она с умилением взирала на государя Франции, впервые нашедшего в ее объятиях путь к своей тревожной зрелости и теперь сидевшего перед ней в длинной ночной рубашке на высоком кресле, обхватив руками согнутые колени; длинные его волосы, упавшие на лицо, свисали до самого подбородка. «Почему я, – думалось ей, – почему именно со мной должно было произойти то, что произошло?»

– Сколько сейчас лет моей дочери? – спросил король. – Должно быть, уже девять.

– Ровно девять лет, государь.

– Когда она достигнет брачного возраста, я возведу ее в ранг принцесс. Таково мое желание. А ты, чего ты хочешь?

Людовик нуждался в Эделине. И именно сейчас или никогда наступила минута обратиться к нему с просьбой. С великими мира сего излишняя скромность бессмысленна, и, когда они склонны удовлетворить вашу просьбу, не мешкая требуйте своего. Ибо в противном случае они считают, что уже выполнили долг признательности, предложив вам свою милость, и забывают подкрепить ее делом. Людовик Сварливый мог бы всю ночь обсуждать размеры своих будущих благодеяний, лишь бы Эделина не уходила от него до зари. Но, поставленная в тупик неожиданным вопросом, она кротко ответила:

– Все, что вам будет угодно, государь.

Тогда, не особенно склонный заботиться о благе других, Людовик опять забыл все на свете, кроме самого себя.

– Ах, Эделина, Эделина, – воскликнул он, – я должен был бы потребовать тебя гораздо раньше и позвать к себе в Нельский отель, где мне так тяжело жилось все эти месяцы.

– Знаю, ваше величество, знаю, что супруга с вами плохо обошлась... Но я не смела к вам прийти: я не знала, будете ли вы рады снова меня увидеть или, напротив, будете меня стыдиться.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Первая в мире книга подобного рода, которая столь полно и достоверно освещает традиции и тайные мето...
Михаил Успенский – знаменитый красноярский писатель, обладатель всех возможных наград и премий в обл...
У всех людей – отпуск как отпуск, а эти даже законные выходные отгулять нормально не могут. Обязател...
Бетти любила и была любима, в ее жизни было все, о чем только можно мечтать, но в одночасье все исче...
Человечество всегда хотело узнать что же ждет нас в будущем. Даже если эта машина времени имеет биле...
Дорога имеет смысл, если это дорога домой. Все на свете имеет смысл только, если это помогает тебе о...