Горбун Феваль Поль
– Скоро вы в этом убедитесь в полной мере, милое дитя, – произнес он. – А сейчас нам с вами необходимо ненадолго расстаться. Вам предстоит присутствовать на одной торжественной церемонии. Не страшно, если там заметят вашу растерянность и стеснение. В подобных обстоятельствах это естественно и пойдет лишь на пользу дела. – Он поднялся с кресла и взял донью Круц за руку. – Не позднее, чем через полчаса, вы увидите свою мать.
Донья Круц прижала ладонь к сердцу:
– О, Пресвятая Дева! Что я ей скажу?
– Правду. Не скрывайте того, в какой бедности вы провели свое детство. Ничего не утаивайте. Правду, только правду, и еще раз правду.
Он отодвинул штору, за которой находился будуар.
– Пройдите сюда, – сказал он.
– Благодарю вас за все, принц! – пробормотала девушка. – Я помолюсь Господу за мою мать.
– Молитесь, донья Круц, молитесь. В вашей судьбе наступает переломная минута.
Гонзаго поцеловал ей руку, после чего она удалилась в будуар и задернула за собой штору.
Гонзаго остался один. Усевшись за стол, он облокотился и стиснул ладонями виски. Мысли, одна сменяя другую, проносились в его возбужденном мозгу.
– Дом на улице Певчих, – бормотал он. – Она там, конечно, не одна. Кто ее опекает? Неужели… Неслыханная дерзость! Впрочем, она ли это?
Он застыл, уставившись в одну точку. Потом, словно спохватившись, едва не вслух, заключил:
– Нужно немедленно это выяснить!
Он подергал за шнурок звонка, который, разветвляясь, передавал сигнал сразу в два помещения: в контору управляющего и в библиотеку. Обычно управляющий отвечал таким же звонком и быстро шел на вызов. Сейчас колокольчик молчал. Гонзаго позвонил еще раз. Опять тишина. Выйдя из спальни в узкий коридор, Гонзаго миновал кабинет, из-за закрытой двери которого неслись веселые мужские голоса, спустился по лестнице на первый этаж и прошел в библиотеку. Здесь обычно принимал распоряжения своего шефа Пейроль. В библиотеке было пусто, но на столе у двери лежал адресованный Гонзаго конверт. Он его открыл. Записка была от Пейроля. Там говорилось: «Я вернулся. У меня есть много, о чем доложить. В особнячке за церковью ЧП», – и дальше в виде постскриптума: «К принцессе приехал кардинал де Бисси. Он у нее. Веду наблюдение».
Гонзаго скомкал письмо.
«Все ее будут уговаривать, – бормотал Гонзаго, – ради вас самой, ради вашей дочери, если она жива, вам нужно прийти на семейный совет». «Но она откажется, она не придет. Ей все равно. Она, будто, мертва. Мертва. Но кто лишил ее жизни?» – побледнев и опустив глаза, вопрошал себя Гонзаго. Он помимо воли размышлял вслух.
– Некогда гордое создание! Красавица из красавиц! Нежная, как ангел! Отважная, как рыцарь. Единственная женщина, которую я смог бы полюбить, если вообще могу кого-то полюбить.
Он поежился, и на его губах появилась скептическая улыбка.
– Каждому свое! – произнес он. – В конце концов, не моя вина в том, что ради того, чтобы подняться над толпой, приходится наступать на чьи то судьбы!
Он вернулся в спальню. Его взгляд остановился на шторе, отделявшей комнату от будуара, где находилась донья Круц. Сквозь штору доносились слова молитвы.
«О чем она молится, – о том, о чем и другие. Удивительно! Все эти покинутые дети живут от рождения до последнего вздоха с одной надеждой, что их мать – принцесса! Жалкие бродяги с котомкой за плечами надеются найти своего отца – короля! Эта за шторой – очаровательна, – настоящее сокровище. Она сослужит мне важную службу, сама этого не сознавая». Из стоявшего на полке над кроватью графина с испанским красным вином он отлил в бокал и сделал глоток.
«Давай, Филипп, действуй! Настал твой час, – мысленно говорил он себе, приводя в порядок разбросанные на столе бумаги. – Выпадет ли счастливый камень? Сегодня нужно окончательно набросить покрывало на прошлое, – покончить с ним. Сегодня, или никогда! Прекрасная игра! Достойная ставка! Миллионы банкира Лоу Джона в один прекрасный день могут превратиться в сухие листья, как цехины из „Тысяча и одной ночи“; но дворец Неверов не испарится, не исчезнет. Здесь незыблемый капитал».
Затем будто осенний сырой мрак опять подернул его лицо.
«Однако, рано праздновать победу!» – думал он, заканчивая раскладывать по местам бумаги. «Если узнает регент, его месть будет беспощадна. Прошло столько времени, но он при любом случае вспоминает Филиппа де Невера, его он любил больше, чем брата. Когда он увидел облаченную в траур мою жену, вдову Невера, в его глазах появились слезы. И все – таки, как безукоризненно тогда мы все проделали! Комар носа не подточит. Девятнадцать лет, и ни у кого до сих пор не возникло подозрений против меня».
Он сделал движение, словно пытаясь рукой отогнать неприятные мысли.
«Чтобы поставить в том деле точку, нужно найти виновного и его наказать. Лишь после этого я смогу спать спокойно».
Среди лежавших на столе бумаг была одна, исписанная шифром, известным только Гонзаго и Пейролю. Там значилось: 1-е – Узнать, все еще надеется мадам Гонзаго на то, что ее дочь жива? Надеется, или нет? 2-е – узнать, находится ли у нее акт о рождении ребенка?
«Ради того, чтобы получить ответ, или хотя бы узнать, существует ли этот акт, я готов заплатить миллион ливров. Если только он существует, то рано или поздно будет у меня».
К Гонзаго опять возвращалось предвкушение успеха. «Кто знает? Ведь, матери, потерявшие детей, похожи на сирот. Так же, как те в каждом встречном норовят обнаружить своего отца или мать, так и матери в каждой девушке мерещится некогда потерянная дочь. Кто знает? Может быть, мадам Гонзаго кинется к моей маленькой гитане с распростертыми объятиями, и тогда… всеобщее ликование, благодарственные молебны, пиры и банкеты. Да здравствует наследница Неверов!»
Гонзаго улыбнулся. Когда улыбка исчезла, он продолжал:
«Через какое-то время молодая прекрасная принцесса может умереть. Их так много теперь умирает. Общий траур. Католическая панихида. Архиепископ читает отходную молитву; и огромное наследство переходит ко мне. Все по закону!»
На колокольне Сен-Маглуар пробило два пополудни. На это время было, назначено начало семейного совета.
Глава 8. Вдова Невера
Конечно, архитекторы и строители, сооружая Лотарингский дворец с прилегающим садом, предназначали его не для коммерческих целей, – однако нужно признать, что он было удачно расположен и, как никакое другое место для этого подходил. Окружавшая сад с трех сторон ограда протянулась вдоль улиц Кенкампуа, Сен Дени и Обри лё Буше. На каждой имелся свой вход в виде искусно выполненных позолоченных ворот. Роскошью отделки особенно выделялся главный вход, – тот, что открывался с улицы Кенкампуа. Развернутый с разрешения регента на территории Лотарингского дворца спекуляторский полигон был во всех отношениях удобнее для торговых операций, нежели сама улица: неухоженная, грязная, покрытая никогда не просыхавшими лужами, застроенная лачугами, где обитали представители неопределенных сословий. Сделки, производимые в этих кварталах, нередко заканчивались поножовщиной. Разумеется, на таком мрачном фоне сад Гонзаго выглядел благословенным оазисом. Новому предприятию все прочили успех, и имели на то основания.
Брат Амабль Паспуаль, недавно поведавший мэтру Кокардасу историю о горбуне, том, что при подписании сделок в качестве пюпитра предлагал за деньги свой горб, был еще не в курсе того печального факта, что предприимчивого уродца, (во избежание путаницы назовем его Эзоп I), уже более суток не было в живых. Утром прошлого дня он скоропостижно скончался от апоплексического удара. Раньше других об этом узнал некто по имени Грюэль, бывший гвардейский солдат по прозвищу Кит. Он пытался занять освободившееся после смерти Эзопа I место. Но Кит был без малого семи футов ростом, то есть гигант. Сколько он не наклонялся, все равно «столик» получался слишком высоким и неудобным. Кит, однако, не унывал и во всеуслышание заявил, что проглотит любого Иону, который отважиться перебежать ему дорогу. Сия угроза, конечно, удерживала многих горбунов от попыток счастья на этом необычном поприще. Кит был силен и огромен, он проглотил бы их всех одного за другим. Это был не какой-нибудь шкодливый уличный сорванец, который, стащив в лавке булку, мог целый день быть сытым. Чтобы поддержать силы Киту требовалось в течение дня не меньше 6–8 бутылок вина. Вино же в 1717 году ценилось недешево, – потому ему приходилось нелегко.
Когда другой, уже знакомый нам горбун, тот, что сняла конуру Медора, пришел в сад, чтобы вступить в свои приобретенные права, те, кто его увидел, принялись смеяться. Вся улица Кенкампуа собралась поглазеть на нового хозяина собачьей будки, и он тут же был прозван Эзопом II. Его спина, сильно изогнутая у самого затылка, представляла прекрасный пюпитр, и Эзоп II сразу принялся за дело. Успех оказался налицо. Кит возмущался; пес рычал. С первого взгляда Кит в Эзопе II распознал счастливого соперника. Оба обиженных, Кит и Медор объединились. Кит принял попечительство над псом, который всякий раз при виде Эзопа скалил зубы и грозно рычал. Никто из окружавших не сомневался, что дело идет к печальной развязке, – с минуты на минуту Кит на пару с Медором растерзают Эзопа. Словно подчеркивая роковую неизбежность, острословы к прозвищу Эзоп II присовокупили еще и имя Ионы. В этом двойном прозвище, будто авансом слышались слова предстоящей траурной церемонии. Эзоп II, он же Иона, однако, казалось, вовсе не проявлял беспокойства на предмет надвигавшейся на него страшной участи. Получив в распоряжение конуру, он первым делом в ней разместил небольшую скамейку и сундучок. Сказать по правде, древний Диоген, (историки утверждают, что его рост являлся 5 футам и 6 дюймам), живя в бочке, точнее в большой винной амфоре, располагался там с меньшим удобством, чем наш Эзоп II в конуре Медора.
Эзоп II, он же Иона, подпоясался шнурком, на котором подвесил холщовый мешочек, купил гладкую небольшую, но широкую дощечку, чернильницу, перья, – и пошло дело. Всякий раз, замечая, что переговоры идут к благополучному завершению, он точно так же, как его покойный предшественник приближался к клиентам, обмакивал в чернильнице перо и ждал. Поняв, что устная договоренность достигнута, он клал на спину доску. На ней, расположив бумаги, стороны формулировали положения сделки и ставили подписи с таким же удобством, как будто находились на конторе городского писца. По завершении операции Эзоп II, он же Иона, брал в одну чернильницу, во вторую – дощечку – пюпитр, на которую теперь продавцы и покупатели клали за оказанную услугу воздаяние. Затем деньги перекочевывали с доски в подвешенный на поясе мешок.
Тарифа не существовало. Эзоп II с благодарностью принимал любые деньги, кроме медных монет. Но медные монеты никто и не предлагал. В период эйфории, вызванной невиданным финансовым подъемом, обитатели улицы Кенкампуа, как, впрочем и других улиц, позабыли о существовании медных денег. Единственно, где теперь принималась медь, это в провизорских инкубаторах при составлении смертельных ядов типа яри – медянки, которую приобретали, желая отравить богатого родственника.
Эзоп II, он же Иона, начал свою деятельность с десяти утра. Около часа пополудни он окликнул торговца провизией, (благо, на этой торгующей бумагами ярмарке их сновало предостаточно), и купил полкаравая горячего белого хлеба с рыжеватой хрустящей коркой, большую жареную курицу и бутылку шамбертенского вина. Почему бы нет? Ведь, дело шло успешно. Его предшественник не мог себе такого позволить. Эзоп II забрался в будку, (она имела достаточную высоту), уселся на скамеечке и, разложив на сундуке свой провиант, на глазах у всех приступил к трапезе. Ничего не поделаешь, живые пюпитры имеют тот недостаток, что им иногда надо поесть. Однако, до чего же хорошо наш горбун успел себя зарекомендовать всего за несколько часов! У конуры образовалась очередь. Никто не пожелал обращаться к Киту. Тому же из-за отсутствия заработка приходилось пить в долг. И, видно, поэтому он пил вдвое больше, чем обычно, время от времени выкрикивая в адрес горбуна ругательства. Пес скалил зубы и теперь уже непрерывно рычал.
– Иона! – неслось с разных сторон. – Скоро кончишь обедать?
Тот, оказавшись щедрым хозяином положения, отсылал клиентов к Киту. Но напрасно. Всем хотелось заполучить Иону. У него был такой удобный горб. К тому же у Ионы был прекрасно подвешен язык. Подставляя спину, он расточал такие забавные остроты, что у всех невольно поднималось настроение. Горбуны, как известно, философы, наделенные, хоть и мрачным, но безукоризненным чувством юмора. Кит теперь напоминал вот – вот готовую взорваться пороховую бочку. Покончив с обедом, Иона выбрался из будки и, держа в руке остаток жаркого, крикнул своим скрипучим голосом:
– Эй, приятель. Не желаешь ли курицы? Тут еще немного есть!
Кит был голоден, но снедаемый завистью и злобой в ответ лишь прохрипел:
– Ты вздумал, что стану за тобой доедать, шмакодявка?
Ему подвывал Медор.
– Тогда давай твоего пса, солдатик, – по – прежнему миролюбиво предложил горбун. – И не сотрясай воздух ненужными ругательствами.
– Ах, тебе захотелось пса? – прорычал Кит. – Получай же, получай!
Он свистнул и скомандовал:
– Взять! Медор! Взять его!
– Берегись, горбун! – закричали со всех сторон.
Иона спокойно взирал на приближавшегося с оскаленной мордой зверя. Но едва Медор припал на задние лапы, изготовясь к прыжку, чтобы вцепиться в горло Ионы, тот быстро протянул к его морде остаток курицы и о, чудо! Вместо того, чтобы напасть на узурпатора конуры пес стал облизывать куриные косточки и отрывать куски недоеденной мякоти. Толпа наблюдателей залилась смехом, по достоинству оценив военную хитрость Эзопа II.
– Браво! Горбун, молодчина! – неслось отовсюду.
– Медор! Негодяй! Взять! Взять его! – орал в свою очередь побелевший от злости великан. Но предатель Медор на Кита теперь внимания не обращал. Эзоп II купил его за куриные объедки, – и, хотя у нас нет оснований осуждать пса, ведь с Китом они были знакомы не более трех дней, негодование отставного гвардейца не знало границ. Бешено вращая налитыми вином глазами, великан Кит устремился к Ионе.
– Бедный Иона! Ох, что сейчас будет! – Слышалось из толпы.
Иона улыбался. Кит схватил его за шиворот и поднял на воздух. Иона по – прежнему улыбался. В тот момент когда Кит хотел его кинуть оземь, горбун ловко извернулся, зацепился носком за его коленку и стремительно, словно кошка, подпрыгнул. Никто не успел сообразить, как это произошло, но спустя мгновение Иона уже был на плечах гиганта, оседлав словно жеребца, его толстую как у буйвола шею. Губы Ионы по – прежнему расплывались в улыбке. В толпе раздались радостные крики.
– Ай да Эзоп! Ай, да Иона!
– Вот тебе и Кит.
Эзоп II спокойно сказал:
– Проси пощады, солдат, или я тебя задушу.
Гигант раскраснелся, на губах его появилась пена. По лбу и щекам струями катилась прозрачная, распространявшая запах пота и вина жидкость. Кит предпринимал неистовые усилия, чтобы освободиться от мертвой хватки Ионы. Тот, видя, что противник пощады не просит, начал стискивать ему шею коленями. Изо рта великана показался язык. Кит побагровел, затем посинел, у горбуна, видать были очень сильные ноги. Через несколько мгновений, изрыгнув последнее ругательство, Кит задавленным голосом взмолился о пощаде. Толпа ликовала. Тут же расслабив свой страшный захват, Иона мягко спрыгнул на землю, бросил к ногам побежденного золотую монету и, взяв дощечку, чернильницу и перья, весело объявил:
– За работу, господа клиенты! Я к вашим услугам.
Аврора де Келюс, вдова герцога де Невера, жена принца де Гонзаго сидела в высоком кресле эбенового дерева. Она носила траур в своем сердце, она одевалась в траур и окружала себя траурной обстановкой. Ее платье самого простого, почти монашеского покроя соответствовало аскетичной обстановке ее вдовьей кельи. Это была комната с потолком в виде четырехгранного свода. В его центре размещался плафон расписанный Эсташем Лесьером в присущей для его поздних работ строгой манере. На обшитых темно – дубовыми панелями стенах висели ковры с изображениями на библейские сюжеты. Комната освещалась с восточной стены двумя окнами. Между ними возвышался алтарь. Он тоже был укрыт темными тканями, словно здесь недавно велась панихида. На противоположной стене как раз напротив алтаря был укреплен большой во весь рост портрет двадцатилетнего герцога Филиппа де Невера, – работа художника Миняра. Герцог на нем представал в форме полковника швейцарской гвардии. Рама портрета тоже была окутана темным крепом. Общая атмосфера была пронизана странной смесью христианства и язычества. Если бы живя в IV в. до Р.Х. Артемиза вдруг чудом приняла христианство, то даже она не смогла бы создать более торжественного мемориала в память своего мужа царя Мавзола, чем этот дворцовый скит вдовы герцога де Невера. Христианская традиция предписывает переносить утрату близких сдержаннее. Но у кого повернется язык упрекнуть бедную женщину? К тому же обстоятельства, в которых оказалась принцесса, были исключительными. Насильно выданная за мсьё де Гонзаго, она держалась за свой траур, вознося его как знамя, – символ отторжения и неприятия второго брака. Уже восемнадцать лет прошло с тех пор, как она стала под венец с Гонзаго и до сих пор его не знала, так как упрямо избегала с ним встречи, не желая его ни видеть, не слышать. Что только не предпринимал Гонзаго, чтобы хоть один раз с ней объясниться. Когда-то в эту женщину он был влюблен. Возможно, по – своему любил ее и теперь. Но, домогаясь с ней встречи, он себя переоценивал. Уповая на свое красноречие, он надеялся склонить принцессу на свою сторону и заполучить ее в союзницы. Но время шло. Горе от утраты первого мужа, хоть и притупилось, но вовсе не исчезло. Принцесса добровольно обрекла себя на затворничество. Казалось, она теперь ни от кого и ни от чего, не ждала утешения. У нее не было верного друга, перед которым она могла бы открыть свое сердце. Душа ее зачерствела. Единственное человеческое чувство, которое она сохранила, была материнская любовь. Она любила страстно, самозабвенно, даже не дочь, а одни лишь воспоминания о ней. Дочь, надежда на то что она жива, давала ей силы жить, ибо связывала ее с Невером, память о котором для нее давно превратилась в религию. Часто на исповеди она говорила священнику: «Я мертва». Так оно и было. Бедная женщина заживо превратилась в свою тень. Она поднималась рано, после чего служанки, которым она запрещала с собой разговаривать, долго ее одевали. Покончив с туалетом, она раскрывала часослов и долго читала молитвы. К девяти утра приходил каноник и служил мессу в поминовение Филиппа де Невера. Весь остаток дня она сидела в кресле, неподвижная, бесстрастная, одинокая. После заключения брака с принцем она ни разу не вышла из дворца. В свете ее считали потерявшей рассудок. Принц, однако, (следует это признать), никогда на нее не сетовал. Однажды принцесса, объясняя перед исповедником свои покрасневшие от слез глаза, сказала:
– Мне приснилась дочь. Она упрекала меня за то, что теперь не имеет права называться мадемуазель де Невер.
– Как же во сне поступили вы? – спросил священник.
– Так же, как и наяву. Я прогнала ее, – отвечая, принцесса побелела, как мел.
С того дня она сделалась еще грустнее. К чувству утраты примешалось чувство собственной вины. Конечно, она ни на один день не прекращала поиски, рассылая экспедиции, как по Франции, так и за границу. Принц всячески поддерживал эти усилия и кроме того снаряжал свои экспедиции, в нескольких участвуя лично, чем вызвал к себе в свете уважение как чуткий предупредительный супруг.
В начале осени духовник принцессы привел к ней одну женщину того же примерно возраста, что и она, тоже вдову, – духовник надеялся, что между женщинами с похожей судьбой завяжется дружба, и тогда принцесса не будет так страдать от одиночества. Женщину звали Мадлен Жиро. Она была честна, добродушна, с первого взгляда понравилась принцессе и та ее назначила своей старшей камеристкой. Именно ей теперь приходилось дважды в день беседовать с Пейролем, отвечая на его обычное «Мсьё принц имеет честь просить госпожу принцессу принять его заверения в совершенном почтении и пригласить к столу». «Мадам принцесса благодарит господина де Гонзаго, но принять его приглашение не может, так как из-за плохого самочувствия не в состоянии находиться за столом».
Сегодня с утра у Мадлен было особенно много работы. Как никогда много пожаловало посетителей, и все добивались аудиенции у принцессы. Это были знатные господа: мсьё де Ламуаньон, канцлер д'Агессо, кардинал де Бисси, герцоги де Фуа и де Монморанси – Люксембург, принц Монако с сыном мсьё герцогом де Валентуа… и многие другие. Они прибыли на торжественный семейный совет, который должен был состоятся этим днем и членами которого все они являлись. Конечно, они хотели получше понять исходную ситуацию, а заодно узнать, какие претензии имеет вдова Невера к принцу Гонзаго. Принцесса отказалась их принять. Исключение было сделано только лицу, представлявшему регента, старому кардиналу де Бисси. Филипп Орлеанский передавал своей сиятельной кузине, что память о Невере никогда не потускнеет в его сердце, и что вдова Невера всегда и во всем может рассчитывать на его поддержку.
– Говорите же, мадам, – сказал кардинал в конце визита. – Господин регент исполнит любое ваше желание. Чего вы хотите?
– Ничего, – ответила Аврора де Келюс.
Кардинал тщетно пытался вызвать ее на откровенность. Она упрямо хранила молчание. В конце концов, у него сложилось впечатление, что она не вполне в своем рассудке. Покидая принцессу, де Бисси подумал, что принц Гонзаго заслуживает сочувствия. Направляясь к выходу, кардинал уступил дорогу камеристке принцессы Мадлен. Принцесса по своему обыкновению отрешенно сидела в кресле. Ее остановившийся взгляд, казалось, был лишен всякой мысли, а сама принцесса напоминала мраморное изваяние. Мадлен Жиро пересекла комнату, госпожа на нее не обращала внимания. Мадлен подошла к находившейся перед алтарем скамеечке для коленопреклоненных молитв, вынула из – под накидки и тихо положила на нее часослов – молитвенник. Потом она, скрестив на груди руки, застыла перед госпожой в ожидании ее слов или распоряжений. Наконец принцесса подняла на нее глаза и спросила:
– Откуда вы пришли, Мадлен?
– Из моей комнаты, – ответила та.
Глаза принцессы опустились. Несколько минут назад, ожидая прихода кардинала, она подходила к окну и видела фигурку Мадлен, мелькнувшую в толпе спекуляторов. Этого было достаточно, чтобы в сознании вдовы Невера возникли против служанки подозрения. Что поделаешь! Аврору де Келюс не раз обманывали. Сейчас Мадлен что-то хотела сказать своей госпоже. Хотела и не решалась. У нее была добрая душа, и она всем сердцем сострадала принцессе.
– Госпожа принцесса, – робко начала горничная, – позволите ли вы мне что-то вам сказать?
Аврора де Келюс улыбнулась и подумал: «Ну вот, еще одну подкупили».
– Говорите! – сказала она.
– Госпожа принцесса, – запинаясь от волнения, говорила Мадлен, – у меня есть ребенок. В нем вся моя жизнь. Я отдала бы все на свете, кроме него, для того, чтобы вы стали такой же счастливой матерью, как я.
Вдова Невера молчала.
– Я бедна. До того, как я поступила к вам на службу, мой маленький Шарло часто не имел самого необходимого. Ах! Если бы я могла хоть чем-то отблагодарить за вашу ко мне доброту!
– Вам что-нибудь нужно, Мадлен?
– Нет! О, нет! – воскликнула горничная. – Речь не обо мне, а о вас, мадам, только о вас. Этот фамильный совет…
– Я запрещаю вам об этом говорить, Мадлен!
– Мадам! – воскликнула служанка. – Дорогая моя госпожа, даже под страхом того, что вы меня уволите…
– Я увольняю вас, Мадлен.
– Я все равно исполню свой долг. Разве вы не желаете найти своего ребенка?
По телу принцессы пробежала дрожь, она побледнела, вцепилась в подлокотники кресла и наполовину привстала. Ее носовой платок упал на пол. Мадлен кинулась его поднимать. При этом в кармане ее передника звякнули деньги. Принцесса посмотрела на нее суровым испытующим взглядом.
– У вас есть золотые? – зловещим шепотом заметила она и, позабыв о высоком ранге, поступила так же, как поступила бы любая женщина, стремящаяся любой ценой проникнуть в чужую тайну. Неожиданно стремительным жестом она запустила руку в карман служанки. Та, бессильно опустив руки, плакала. Принцесса вытащила целую пригоршню золотых монет: десять или двенадцать испанских квадрюплей.
– Принц Гонзаго недавно из Испании… – вела допрос принцесса.
Мадлен бросилась на колени.
– Дорогая госпожа! – кричала она сквозь слезы. – Мой маленький Шарло благодаря этому золоту может учиться. Тот, кто мне его дал, тоже приехал из Испании. Во имя Всевышнего, госпожа, умоляю, прежде, чем прогоните, выслушайте!
– Уходите! – отчеканила принцесса.
Мадлен что-то хотела сказать еще. Но принцесса, властно указав ей на дверь, с решимостью повторила:
– Уходите!
Когда горничная исполнила приказ, принцесса без сил опустилась в кресло. «И этой женщине я доверяла», – подумала она, содрогаясь от неприязни, и закрыла лицо тонкими руками.
– О – о! – повторяла она, словно стон. – Никому! Никому! Господи! Сделай так, чтобы я больше никому не верила. Никому! Никому!
По – прежнему укрывая руками лицо, она ненадолго затихла. Внезапно ее грудь порывисто содрогнулась, и принцесса зарыдала, – отчаянно, беззащитно, безутешно. У этой женщины с потухшим взглядом приступы сильных эмоций были редки, и когда они порой ее одолевали, то отнимали у нее силы, и потом она долго чувствовала себя разбитой. Прошло несколько минут, прежде, чем принцесса смогла успокоиться. Наконец почувствовал, что способна говорить, она с решимостью произнесла:
– Я хочу умереть! Господи, Спасителю! Молю о смерти!
И, устремив взгляд на алтарное распятие:
– Боже Всемогущий! Разве я мало страдала? Сколько может длиться эта пытка?
Молитвенно воздев к алтарю руки, она с жаром продолжала:
– Господи Иисусе Христе! Пошли мне смерть! Помня о ранах Твоих и крестных страданиях, сжалься, пошли мне смерть! Пресвятая Богородица! Помня о ранах Твоих и крестных страданиях, сжалься, пошли мне смерть! Пресвятая Богородица! Помня о слезах скорби Твоей, умоли Сына послать мне смерть! Смерть! Смерть!
Ее руки бессильно опустились, глаза закрылись; откинувшись на спинку кресла, она замерла. На какой-то миг могло показаться, что небеса, сжалившись, исполнили то, о чем она просила. Но вскоре по ее телу пробежала слабая дрожь. Руки сжались в кулаки. Она открыла глаза и посмотрела на портрет Невера. Ее глаза были сухи и неподвижны как на портрете. В часослове, оставленном Мадлен на скамеечке для молитв имелась страница, на которой от частого употребления книга порой открывалась сама по себе. На ней был текст псалма «Miserere mei Domine» (Помилуй меня, Боже). Принцесса де Гонзаго читала эту молитву по несколько раз в день. Вот и сейчас она протянула руку к часослову. Он раскрылся. Несколько мгновений она рассеянно глядела на раскрытую страницу, собираясь начать чтение. Внезапно она вздрогнула, и из ее груди вырвался крик удивления. Она протерла глаза и оглянулась по сторонам, будто желала удостовериться, что это не сон.
– К книге никто не прикасался… – прошептала она.
Принцесса не заметила, как Мадлен положила ее на скамейку. То, что принцесса сейчас обнаружила, могло объяснить лишь чудо. И она готова была в него поверить. Распрямив гибкий стан, Аврора де Келюс легко поднялась с кресла. Глаза ее загорелись. Сейчас она была красива, стройна и сильна, будто к ней вернулась молодость. Она опустилась на колени перед скамейкой, на которой лежала открытая книга, и несколько раз подряд с радостным изумлением перечитала на полях псалма написанные неизвестной рукой строчки. Псалом начинался словами «Помилуй меня, Господи!» В сделанной карандашом приписке говорилось: «Господь помилует, если у вас есть вера. Наберитесь сил и отваги, чтобы защитить свою дочь. Во что бы то ни стало, явитесь на семейный совет, – здоровая, больная, или умирающая. Вспомните девиз, который когда-то существовал между вами и Невером».
– Девиз Неверов! – пробормотала Аврора де Келюс, – «Я здесь!». Моя девочка! – шептала она со слезами. – Доченька!
И потом с решимостью:
– Сил и отваги, чтобы ее защитить. У меня хватит сил и отваги, чтобы защитить мой дитя!
Глава 9. Семейный совет
Уже оскверненный утренними торгами большой зал Лотарингского дворца, (завтра ему надлежало перейти в распоряжение новых хозяев – нанимателей), в этот час представал во всем своем блеске. Никогда со времен герцогов де Гизов здесь не собиралась столь благородная ассамблея. У Гонзаго были причины, чтобы придать всей церемонии должную торжественность. Подписанные регентом на государственных бланках приглашения были разосланы накануне вечером. Было сделано все чтобы убедить приглашенных в том, что на предстоящем семейном совете будет решаться судьба нации. Кроме президента Ламуаньона, маршала де Вильруа и вице – канцлера д'Аржансона, представлявших регента, на почетных установленных на подмостках местах располагались: кардинал де Бисси, принц де Конти, Испанский посол, старый герцог Бомон – Монморанси со своим кузеном Монморанси Люксембургским, принц Монако Гримальди, двое Ларошешуаров; кроме того Коссе, Бриссак, Грамон, Гаркур, Круа и Клермон – Тоннер. Мы перечислили только принцев и герцогов, что же касается маркизов и графов, – то их было несколько десятков. Мелкопоместные дворяне и просто доверенные лица сидели в партере. Их было множество. Весь этот бомонд можно было разделить на две категории: на тех, того Гонзаго успел подкупить, и на тех кто был от него независим. В числе первых был один герцог и один принц, несколько маркизов, изрядное количество графов и почти вся дворянская мелюзга. Гонзаго уповал на свое красноречие, надеясь склонить в свою пользу остальных.
Перед началом все оживленно переговаривались. Никто точно не знал, по какому случаю ассамблея. Многие полагали, что речь идет об арбитражном споре между принцем и принцессой по поводу наследства Невера.
У Гонзаго было много рьяных сторонников. Интересы принцессы готовились защищать несколько пожилых синьоров, и молодых мало известных шевалье.
С появлением кардинала возникла еще одна версия. Поделившись своими впечатлениями о самочувствии принцессы, он намекнул на плачевное состояние ее рассудка, после чего некоторые подумали, что будет решаться вопрос об установлении над ней опеки. Довольно бесцеремонный в подборе выражений кардинал изрек: «Эта милая дама явно не в своем уме». После такого заявления мало оставалось надежды на то, что она появится на свете. Тем не менее, из уважения было решено немного задержать начало. Гонзаго первым высказался за эту отсрочку, – поступок, разумеется, весьма благородный. В половине третьего президент де Ламуаньон занял место в кресле председательствующего, рядом с ним расположились арбитражные заседатели: кардинал, вице – канцлер, господа Вильруа и Клермон – Тоннер. Для ведения протокола перо было вручено старшему приставу парижского парламента. За соблюдением юридической основы надзор был поручен четырем королевским нотариусам. Все они первым делом принесли присягу в строгом соблюдении буквы закона. С оглашением утвержденной регентом повестки выступил старший пристав парламента мсьё Жак Тальман. Он сообщил о том, что его высочество регент Филипп Французский герцог Орлеанский намеревался присутствовать на семейном совете и лично руководить процедурами столь торжественной ассамблеи, так как обязан узами дружбы с мсьё принцем де Гонзаго и чувством братской любви, некогда соединявшей его с покойным мсьё герцогом де Невером. Неотложные государственные дела, однако, не позволяют ему даже на короткое время покинуть Пале-Рояль, и потому регент направляет на семейный совет, наделив соответствующими полномочиями, троих представителей государственной власти в лице господ де Ламуаньона, де Вильруа и д'Аржансона. Интересы мадам принцессы поручено защищать мсьё кардиналу. Персональный состав совета утвержден королевским двором, наделен правами в высшей инстанции без последующего обжалования решать спорные вопросы, относительно наследства покойного герцога де Невера. Если в связи с упомянутым, возникнет необходимость, то вносить соответствующие поправки в существующие на данный момент законы. Задача упомянутого семейного совета состоит в том, чтобы решить, кому должно быть передано в постоянное владение имущество герцога де Невера.
Гонзаго сам редактировал этот протокол, и потому он его вполне устраивал.
Вступительное обращение старшего пристава было выслушано с благоговейным вниманием. Затем кардинал шепотом спросил у председательствующего:
– У мадам принцессы есть поверенный?
Ламуаньон громко повторил вопрос. Гонзаго хотел ответить, что один был назначен еще накануне, а второго можно избрать сейчас. Но в это мгновение распахнулась большая двустворчатая дверь, и в залу без доклада вошли привратники и, расступившись, застыли в почетном карауле. Присутствовавшие поднялись с мест. С таким церемониалом здесь могли появиться только принц де Гонзаго или его жена. И действительно мгновение спустя на пороге возникла госпожа принцесса, – она была одета по обыкновению в траур, но держалась с такой горделивой грацией, и была так красива, что при ее виде по рядам пробежал восхищенный шепот. Никто не ожидал, что она придет, и уж тем более никто не мог предположить, что она будет так хороша.
– Ну, что скажете на это, дорогой кузен? – прошептал Мортемар на ухо де Бисси.
– Разрази меня гром, – ответил прелат, – я кажется начал сквернословить. Но это просто чудо!
С порога прозвучали слова принцессы, произнесенные спокойным, но твердым тоном.
– Поверенный не нужен, господа. Я пришла.
Гонзаго вскочил со стула и бросился навстречу жене. Поклонившись, он жестом, исполненным почтения, протянул ей руку. Принцесса не отпрянула, а, как подобает, опустила свою ладонь на его, но, когда их руки соприкоснулись, вздрогнула, и на ее бледных щеках пятнами выступил румянец, словно она совершила нечто постыдное. Первый ряд перед подмостками занимали «свои люди» Гонзаго: Навай, Жирон, Монтобер, Носе и прочие. Они галантно вскочили со стульев, чтобы дать чете дорогу.
– Хороша парочка! – восторгался Носе, когда принц и принцесса по ступенькам поднимались на подмостки.
– Ты лучше бы помолчал! – отозвался Ориоль. – Неизвестно, радует хозяина это появление, или огорчает.
Хозяином, разумеется, Ориоль именовал Гонзаго. И, действительно, тот пока сам этого не понимал. Для принцессы заранее было приготовленно кресло. Оно находилось в правом конце подмостков рядом со скамьей, которую занимал кардинал. По правую руку от принцессы совсем близко висела тяжелая портьера, за которой находилась полуовальная дверь. Сейчас дверь была закрыта, а портьера опущена. Потребовалось некоторое время, чтобы успокоилось вызванное появлением мадам Гонзаго волнение. Без сомнения это обстоятельство вносило изменения в стратегию принца. Заняв свое место, он погрузился в раздумье. Председательствующий вторично огласил акт, затем сказал:
– У господина принца де Гонзаго вероятно есть свои соображения в отношении имущества де Невера и прав на его наследование. Послушаем же господина де Гонзаго.
Гонзаго немедленно поднялся. Он поклонился вначале супруге, затем представителям двора, и наконец, всем собравшимся. Принцесса тем временем огляделась, затем потупила взор и по своему обыкновению замерла словно изваяние.
Гонзаго был блестящий оратор: высоко вскинутая голова; резкие и вместе с тем тонкие, словно высеченные из мрамора, черты лица; огненный взгляд. Он начал сдержанно, почти робко.
– Надеюсь, никто из присутствующих не думает, что я рискнул собрать столь представительную ассамблею по поводу обычных повседневных дел. Не могу скрыть своего волнения. От одной мысли, что придется выступить перед таким количеством умнейших людей, начинаешь испытывать наивную, почти детскую робость. А тут еще мой южный выговор, – акцент, от которого выходцы из Италии никогда не могут до конца избавиться. Потому заранее прошу на сей предмет прощения и уповаю на вашу снисходительность.
После этой сверх академической начальной фразы на многих лицах появилась улыбка благосклонной иронии, так как, сетуя на свои речевые изъяны, Гонзаго по – французски говорил безукоризненно.
– Позвольте от всей души поблагодарить тех, кто удостоил наше собрание своим благосклонным вниманием. Во – первых, моя признательность адресуется его высочеству мсьё регенту. Воспользуюсь его отсутствием, чтобы сказать о нем самые теплые, а, главное, справедливые слова. Этот блистательный принц всегда стоит во главе любого благородного начинания.
По рядам прокатился одобрительный говор. Те, кого Гонзаго недавно принимал в своем кабинете, разразились аплодисментами.
– Из нашего любезного кузена получился бы неплохой адвокат, – шепнул Шаверни, сидевшему рядом, Шуази.
– Во – вторых, – продолжал Гонзаго, – хочу поблагодарить госпожу принцессу, которая, невзирая на недомогания и на любовь к уединению, заставила себя снизойти с заоблачных высот на грешную землю, где нам приходится решать скучные бытовые вопросы.
Затем, позвольте обратиться со словами признательности к сиятельным господам, представляющим здесь самую прекрасную в мире монархию: к двум верховным судьям августейшего трибунала, который не только чинит правосудие, но и решает судьбы государства, к прославленному военачальнику, одному из тех великих воинов, о которых будущие плутархи напишут не одну книгу, к предводителю церкви, к пэрам королевства, удостоенным чести занимать ступени трона; наконец моя глубокая благодарность ко всем здесь присутствующим господам, независимо от чина и сословия; – и, хотя я ее возможно неловко выразил, поверьте, она исходит от самой глубины души.
Это было вступление.
Гонзаго сделал паузу, чтобы собраться с мыслями. Он немного склонил голову и опустил взгляд.
– Филипп Лотарингский, герцог де Невер, – продолжал он, понизив голос, – был моим кузеном по крови и братом по велению сердца. Мы вместе провели юные годы, жили душа в душу разделяя беды и радости. Это был замечательный человек! Трудно представить, каких вершин славы он бы достиг, если бы дожил до зрелого возраста. Однако, Тому, кто своей могущественной десницей управляет людскими судьбами, было угодно остановить этого молодого орла не взлете. За всю мою жизнь, а она, поверьте, была отнюдь небезоблачна, я никогда не получал более жестокого удара. С той роковой ночи пролетело уже восемнадцать лет, но боль утраты не стала меньше. Память о Невере здесь, – он приложил ладонь к сердцу, голос его задрожал, – память живая, вечная, равно как и скорбь благородной женщины, – я говорю о той, что после имени Невера не погнушалась принять имя Гонзаго.
Все взгляды устремились на принцессу. Она покраснела. Сильное волнение исказило ее лицо.
– Никогда не говорите об этом! – ее голос дрожал от негодования. – Восемнадцать лет я живу в горе и одиночестве.
Все кто находился в зале: юристы, чиновники, принцы и пэры при этих словах навострили уши. В компании, обработанной Гонзаго, начался ропот. Постыдное явление, называемое клоакой, впервые появилось не в театре. Носе, Жирон, Монтобер, Таранн и другие работали на славу. Поднялся кардинал де Бисси.
– Я требую порядка и тишины, мсьё президент. Слова госпожи принцессы должны учитываться и уважаться на равных основаниях со словами принца!
Затем, опустившись на скамейку, он, словно кумушка, предвкушая удовольствие от скандальной истории, в которую ее вот – вот посвятят, прошептал на ухо своему соседу Мортемару:
– Похоже, мсьё герцог, сейчас мы узнаем нечто прелюбопытное!
– Прошу тишины! – призвал к порядку Ламуаньон, и под его суровым взглядом компания наглецов притихла.
– Не на равных, ваше преосвященство, – дополнил замечание кардинал Гонзаго, – а на предпочтительных основаниях. Ведь госпожа принцесса, являясь сначала женой, а затем вдовой Невера, бесспорно, заслужила это право. Меня удивляет, что среди присутствующих находятся отдельные господа, позволяющие себе забывать об этикете и о подобающем почтении к госпоже принцессе де Гонзаго.
Шаверни, прикрыв ладонью лицо, прыснул от смеха.
– Если бы у дьявола были бы свои святые, – подумал он, – этого можно было бы канонизировать.
В зале восстановился порядок. Первую атаку Гоназго на позиции противника можно было признать успешной. Жена не предъявила ему никаких обвинений. К тому же он своим последним замечанием вызвал общие симпатии как галантный и великодушный рыцарь. Принц поднял голову и сурово продолжил:
– Филипп де Невер пал жертвой предательства. Не рискну сейчас вдаваться в тайну этого преступления. Отца госпожи принцессы мсьё де Келюса давно уже нет в живых. Уважение к его памяти закрывает мне рот.
Увидев, как после этих слов, задрожала мадам Гонзаго, как побледнела, принц понял, что второй удар тоже попал в цель и остался без ответа. Тем не менее, он себя прервал и, обращаясь к председателю, предложил:
– Если госпожа принцесса желает говорить, то я охотно уступлю ей слово.
Аврора де Келюс попыталась что-то произнести, но к горлу подступил комок, и из ее груди не вырвалось ни звука. Переждав несколько секунд, Гонзаго заговорил вновь.
– Смерть господина маркиза де Келюса, (который, будь он жив, мог бы представить нам бесценные сведения), исчезновение убийц и много других причин, о которых большинство из вас знает, не позволяют в полной мере пролить свет на это старое кровавое преступление. В нем остается много сомнительного и неясного. Попросту, дело не раскрыто, виновные не наказаны. И все – таки, господа, у Филиппа де Невера был кроме меня еще один друг, друг более могущественный, чем я. Нужно ли его называть? Вам он хорошо известен. Его имя Филипп Орлеанский; он регент Франции. Зная это, кто отважится утверждать, что за убитого Невера некому отомстить?
Наступила тишина. Лишь сидевшие на задних скамьях партера шепотом повторяли последние слова Гонзаго.
Аврора де Келюс, сдерживая гнев, до крови искусала губы и закрыла рот носовым платком.
– Господа, – продолжал Гонзаго. – Я перехожу, наконец, к тому главному, ради чего мы все здесь собрались. Выходя за меня замуж, госпожа принцесса поставила меня в известность о своем тайном, но законном, браке с покойным герцогом де Невером и тогда же сообщила, что имеет от этого брака дочь. Подтверждающие упомянутый факт документы отсутствовали. В приходской регистрационной книге были вырваны два листа. Боюсь, что и это дело мог бы прояснить опять же лишь маркиз де Келюс. Но мсьё де Келюс при жизни ничего на сей счет не говорил, а теперь нам остается только вопрошать у его могилы. Все акты подписывал приходской капеллан деревни Таррид отец Бернар. Он засвидетельствовал первый брак госпожи де Келюс, рождение мадемуазель де Невер, и он же произвел регистрацию второго брака, в результате чего вдова Невера получила мое имя. Я попросил бы госпожу принцессу подтвердить мои слова.
Аврора де Келюс молчала. Но кардинал де Бисси, наклонившись, что-то ей шепнул и через секунду объявил:
– У госпожи принцессы возражений нет.
Гонзаго поклонился и продолжал:
– В ту же ночь, когда был убит Невер, исчез и ребенок. Трудно постигнуть, господа, какой неисчерпаемый кладезь любви и терпения заключен в материнском сердце. В течение восемнадцати лет единственной заботой госпожи принцессы, ее постоянным ни на час не прерывающимся трудом являлись поиски дочери; – поиски, к сожалению, вплоть до настоящего времени не принесшие результатов. Ни одного следа, ни одной зацепки. Все та же неизвестность, что и в первый день.
Нанеся очередной удар, Гонзаго посмотрел на жену. Аврора словно в мольбе возвела глаза к небу. В них стояли слезы, но не было ожидаемого отчаяния, – скорее, наоборот, в ее взгляде появились непонятная для него надежда. Значит, удар не попал в цель. Почему? Гонзаго испугался. Ему стоило больших усилий взять себя в руки. Наконец он продолжил.
– Теперь, как бы ни было мне это неприятно, придется коснуться еще одной темы, – на сей раз речь пойдет обо мне. После того, как я стал супругом госпожи де Келюс, (произошло это, как вы понимаете, в царствование прежнего короля), парламент Парижа по инициативе покойного герцога Эльбёфа, дядюшки по отцовской линии нашего злосчастного родственника и друга голосованием в обеих палатах провел постановление, приостановившее, (почти в полном объеме, за небольшим предусмотренным законом исключением) мои права на наследство Невера. Акция была предпринята для того, чтобы защитить интересы юной Авроры де Невер, если она вдруг объявится. Это парламентское постановление показалось мне вполне оправданным и справедливым. Единственно, о чем я тогда жалел, это что не сам выступил с инициативой данной акции. Однако вскоре начались неприятности. Да еще какие!
С каждым словом говорившего внимание аудитории усиливалось.
– Тише! Тише! – одергивали друг друга в задних рядах. – Дайте послушать!
Гонзаго окинул взглядом свою «гвардию», давая ей понять, что наступает кульминационный момент, и заговорил, чуть повысив голос:
– Я был молод, имел прекрасное положение при дворе, богат, даже очень богат; мои аристократические корни ни у кого не вызывали сомнения. Моей женой стала дивная женщина, – настоящее сокровище красоты и добродетели. Куда тут денешься, спрашиваю я вас, от козней завистников. Они быстро нащупали мое слабое место, мою Ахиллесову пяту. Постановление парламента как бы ставило меня в положение обиженного, и в низменном обывательском сознании я представлялся эдаким сиятельным злодеем, ради того, чтобы заполучить наследство Невера якобы заинтересованным в смерти его юной дочери.
В зале начался шум возмущения.
– Ни много – ни мало, господа! – Гонзаго сам, не прибегая к помощи председателя, снова овладел общим вниманием. – Ничего не попишешь! Так устроен мир, и нам его не изменить. Если у меня есть интересы, особенно интересы материальные, значит я должен быть злоумышленником. Еще бы! Какая возможность! Всего одно препятствие к получению огромного наследства! Никакого значения не имела моя прежняя благопорядочная, (и тому много свидетельств), жизнь. Меня начали подозревать в самых низменных, самых преступных намерениях. Злокозненные наветы набирали силу. Они посеяли, (увы, вынужден публично признаться и в этом), отчужденность, холодность, едва ли не ненависть между госпожой принцессой и мной. Клевета вторглась в нашу жизнь и с каждым днем все больше разрушает мою семью.
Он выделил последнее слово.
– Не знаю, господа, способны ли вы, не испытав на себе злотворного действия стрел, отравленных ядом клеветы, уяснить ужасное положение, в котором я оказался. Клевета преследует меня повсюду: она внутри моего дома, в моей спальне, она разъедает сознание моих близких и дальних родственников, она истощает мои силы и здоровье, она сводит меня с ума. Ведь если все будут постоянно твердить льву о том, что он осел, то в конце концов он закричит: «И-а!». Пока что до этого не дошло. Но как знать? Если бы вы могли понять, какие муки испытывает несправедливо подозреваемый. Если бы вы увидели кровавые слезы, катящиеся по его щекам, когда он стенает, взывая к глухому провидению. Если бы вы могли понять! Поверите ли, (сейчас мне не до шуток), могу присягнуть перед судом, что я охотно променял бы свои бесчисленные титулы и огромное состояние на тихие радости простого обывателя, у которого есть маленький домик, скромный достаток, любимая преданная всем сердцем жена, любящие и чтящие отца своего дети. Семейное счастье – частичка высшей благодати, которой Бог милосердный наделяет многих, но, увы, не всех. Не всех.
Последние слова, произнесенные совсем тихо, дрогнувшим, словно от подкатившего к горлу комка, голосом, как будто Гонзаго вложил в них самую сокровенную частицу своего сердца, вызывали у слушателей сочувствие. Большинство было тронуто до глубины души. У некоторых, особенно дам, навернулись слезы. Несмотря на нравы, испорченные набиравшим силу духом коммерции, понятие семейной святыни: материнства, отцовства для многих оставались смыслом жизни. Те же, кого семейная благодать обошла, тоже слушали со вниманием, напоминая слепцов, стремящихся через другие чувства постигнуть что есть цвет, или девиц легкого поведения, проливающих в театре слезы на спектаклях о поруганной девичьей чести. Лишь двое оставались равнодушными к словам Гонзаго: госпожа принцесса и мсьё де Шаверни. Глаза принцессы были опущены. Она о чем-то задумалась и совершенно не обращала на Гонзаго внимания. Шаверни, напротив, сосредоточенно слушал, порывисто ерзая в кресле и выстукивая ногами на паркете дробь. Его физиономия выражала противоречивые чувства, где главным было изумление.
– Мой сиятельный кузена – исключительный прохвост, – бормотал он.
Остальные, глядя на безразличие мадам Гонзаго, понимая, как принц несчастлив в браке, с наивной искренностью ему сочувствовали.
– Да. Это уже чересчур! – сказал мсьё де Мортемар кардиналу де Бисси. – Будем справедливы, чересчур.
Кардинал в этот момент щелчком сбивал со своего воротника крошки испанского табака. Каждый из представителей высших кругов старался держаться с достоинством. Но публика, занимавшая партер, в особенности первый ряд, где располагалась «роковая гвардия» Гонзаго не стеснялась в проявлении эмоций. Жирон отчаянно тер платком сухие глаза, по щекам Ориоля, более чувствительного, или более искусного притворщика, катились горючие слезы, барон Батц плакал навзрыд.
– Какая душа! – восхищался принцем Таранн.
– Прекрасная душа! – уточнил только что вошедший Пейроль.
– Ах, как должно быть трудно жить на свете человеку, опередившему свое время! – дрожащим голосом произнес Ориоль. – Мало, кто способен его понять.
– Ну что, разве я был не прав, когда сказал, что сегодня здесь будет много любопытного? – прихвастнул своей проницательностью кардинал де Бисси. – Однако, давайте, послушаем, – Гонзаго еще не закончил.
Побледнев, от чего его черты стали еще выразительнее, Гонзаго продолжал.
– Я не сержусь, господа. Боже упаси меня от того, чтобы бросить упрек несчастной матери. Да, я страдаю. Но разве можно сравнить мои переживания с теми муками, которые испытывает эта бедная женщина! От нескончаемой пытки даже светлый ум может потускнеть. Ей постоянно все, кому не лень, твердят, что я враг ее дочери, что я, де, – лицо материально заинтересованное. Вы только вникните, господа, я – материально заинтересован! Я – Гонзаго, принц Гонзаго, – самый богатой во Франции человек, за исключением Джона Лоу!
– Включая и Джона Лоу! – ввернул Ориоль.
Ему, конечно, никто не возражал.
– Все говорят, – продолжал Гонзаго, – «Этот человек всюду имеет своих эмиссаров; его агенты беспрестанно бороздят Францию, Испанию, Италию. Он разыскивает вашу дочь, с большими усердием, чем вы сами…».
Он обращался к принцессе:
– Вам это говорили, мадам, не правда ли?
– Говорили, – не поднимая глаз и не поворачивая головы мрачно бросила Аврора де Келюс.
– Вот видите, – заметил Гонзаго, адресуясь в президиум. И затем опять к супруге:
– Вам также жужжат: «Ваши усилия в поисках ребенка напрасны, потому, что вам мешает некий злодей. Он, оставаясь в тени, искусно манипулирует, сбивая ваших людей с верного пути». Разве вам так не говорили, мадам?
– Говорили, – опять отозвалась принцесса.
– Прошу и это принять к сведению, господа пэры и господа юристы.
В таком случае еще один вопрос, мадам. Не пытались ли вас убедить в том, что этот укрывающийся в тени злодей – ваш муж. Не говорили ли вам, что вашей дочери возможно уже нет в живых, потому, что встречаются на свете негодяи, ради корысти способные на убийство ребенка, и, возможно…, не хочу договаривать, мадам. Но говорили вам это?
Побелев, как полотно, Аврора де Келюс ответила в третий раз.
– Говорили.
– И вы этому верили? – срывающимся от сдерживаемого негодования голосом спросил принц.
– Верила, – сипло процедила принцесса.
После ее ответа в зале возник шум. Многие вскочили с мест. В адрес принцессы полетели возмущенные возгласы.
– Зря вы это сказали, принцесса, – шептал на ухо Авроре де Келюс кардинал. – Не знаю пока, к чему ведет Гонзаго, но, похоже, вы проиграли.
Она сидела молча и неподвижно. Председательствующий Ламуаньон открыл было рот, чтобы обратиться к ней с упреком. Но Гонзаго великодушно его удержал.