Дама в автомобиле, в очках и с ружьем Жапризо Себастьян
— А точнее.
— В Монте-Карло.
Нарди присвистнул.
— Уж не собираетесь ли вы совершить этот путь без остановки?
Она энергично помотала головой. Наконец-то в первый раз она ответила на его вопрос вполне определенно.
— Я скоро остановлюсь в какой-нибудь гостинице.
— В Шалоне?
— Да, в Шалоне.
— В гостинице «Ренессанс»?
Она снова непонимающе взглянула на него.
— Вы же мне говорили, что ночевали в «Ренессансе». Разве это не правда?
— Правда.
— Ваш номер остался за вами?
— Нет, не думаю.
— Не думаете?
Она покачала головой и отвернулась, избегая его взгляда. Держа перевязанную руку на руле, она сидела неподвижно, но в ее позе не было того вызова, как у некоторых водителей, которые, слушая нравоучения жандарма, думают при этом: «Валяй, валяй, все это безумно интересно, а когда ты кончишь паясничать, я наконец смогу ехать дальше». Нет, она просто производила впечатление человека растерянного, потерявшего почву под ногами, которому не приходит на ум ни одна мысль, ни одно слово, и вид у нее был такой же беспомощный, как тогда, когда она сняла очки. Если бы он потребовал, чтобы она проехала с ними в жандармерию, она не стала бы противиться и, наверное, даже не спросила бы зачем.
Он зажег свой фонарик и пошарил лучом в машине.
— Можно посмотреть, что у вас в ящичке для перчаток?
Она открыла его. В ящичке лежали только документы, и она примяла их рукой, показывая, что больше там ничего нет.
— Вашу сумочку.
Она раскрыла и сумку.
— А в багажнике есть что-нибудь?
— Нет. Чемодан здесь.
Он посмотрел содержимое ее черного чемоданчика: одежда, два полотенца и зубная щетка. Просунувшись в открытую дверцу, Нарди навис над передним сиденьем. Она отодвинулась, чтобы дать ему место. Нарди чувствовал себя болваном, к тому же надоедливым болваном, но его не оставляло предчувствие, что он упускает нечто необычное, серьезное, в чем ему следовало бы разобраться.
Вздохнув, он захлопнул дверцу.
— Мадемуазель Лонго, мне кажется, у вас какие-то неприятности.
— Просто я устала, только и всего.
За спиной Нарди с шумом пролетали машины, от света фар тени резко смещались на лице молодой женщины, все время меняя его.
— Давайте сделаем вот что: вы дадите мне слово, что остановитесь в Шалоне, а я позвоню в «Ренессанс» и закажу для вас комнату.
Таким образом он сможет проверить, была ли она там накануне, не обманывала ли. Он просто не представлял себе, что еще можно предпринять.
Она кивнула в знак согласия. Нарди посоветовал ей ехать осторожно — перед праздниками на дорогах много машин — и, поднеся палец к шлему, отошел, но какой-то внутренний голос все время твердил ему: «Не отпускай ее, иначе вскоре убедишься, что ты растяпа».
Она даже не сказала ему «до свиданья». Он остановился на шоссе, широко расставив ноги, чтобы машины, ехавшие в том же направлении, что и она, замедлили ход и дали ей возможность влиться в их поток. Возвращаясь к своему мотоциклу, он следил за ней глазами. И уговаривал себя, что, в конце концов, не может он отвечать за всех и ему не в чем упрекнуть себя. А если уж она мечтает закончить свою жизнь с портретом в газете, то, наверное, где-нибудь на ее пути, на автостраде № 6 или № 7, найдется какой-нибудь более упрямый его коллега, который помешает ей это сделать. После пятнадцати лет службы Нарди верил, пожалуй, лишь в одно-единственное достоинство полицейских, верил свято, как в Евангелие: их много. И все они один упрямее другого.
Включив дальний свет, она неслась по автостраде, и в то же время ей словно бы снился сон. Сон как сон. Такие сны ей снились много раз и дома: проснувшись, о них и не вспоминаешь. А сейчас она знала, что ей даже не предстоит проснуться в своей комнате. Впрочем, она и не спала уже. А сон, что она видела, был чей-то чужой сон.
Разве так не бывает: ты делаешь всего один шаг, самый обыкновенный, такой же, как и все твои шаги в жизни, и вдруг, незаметно для себя, переступаешь границу действительности, ты остаешься самой собой, живой, бодрствующей, но в то же время оказываешься в чьем-то сне — ну, предположим, своей соседки по приютской спальне? И ты все идешь и идешь, уверенная, что ты пленница этого совершенно нелепого мира, хотя и точной копии настоящего, но ужасного тем, что в любую минуту он может улетучиться из головы твоей подружки, и ты исчезнешь вместе с ним.
Так же как во сне, где причины, побудившие тебя действовать, меняются по мере развития событий, так и Дани уже не знала, почему она в ночи мчится по этой автостраде. Ты входишь в комнату — щелк! — нажимаешь кнопку, и на экранчике появляется рыбачья деревушка, но Матушка здесь, и ты пришла к ней признаться, что предала тогда Аниту, но никак не можешь найти нужные слова, потому что вся эта история непристойна, и тогда ты бьешь и бьешь Матушку, но это уже не она, а другая старая женщина, к которой ты приехала, чтобы забрать свое белое пальто, и дальше все в том же духе. Сейчас ей ясно одно: нужно попасть в гостиницу, где она якобы уже была, причем попасть в нее до того, как там скажут жандарму, что она у них не останавливалась. Или наоборот, что останавливалась. Говорят, когда человек сходит с ума, ему кажется, что сумасшедшие — те, кто его окружает. Видно, так оно и есть. Она сошла с ума.
После Арне-ле-Дюк она нагнала длинную вереницу грузовиков, которые медленно тянулись друг за другом. Ей пришлось бесконечно долго тащиться за ними, пока не кончился подъем. Когда она наконец обогнала один грузовик, за ним второй и затем все остальные, ее охватило чувство огромного облегчения. Оно было вызвано не столько тем, что она обогнала грузовики и теперь перед ней лишь черная дорога да ночной простор, сколько запоздалой радостью, что ее не арестовали за угон автомобиля. Значит, ее не разыскивают. Она спасена. Ей казалось, что она только сейчас рассталась с жандармом. Она была в таком смятении, что даже не заметила, как пролетело время и позади осталось двадцать километров.
Хватит, пора перестать делать глупости и немедленно вернуться в Париж. О море не может быть и речи. К морю она поедет в другой раз. Поездом. Или же пожертвует остатки своих сбережений на малолитражку, треть внесет сразу, а остальное — частями в течение полутора лет. Давно нужно было это сделать. И поедет она не в Монте-Карло, а в какую-нибудь дыру для безвольных слюнтяев. Не в огромную гостиницу с бассейном, с ласкающей слух музыкой и нежными свиданиями, а во вполне реальный семейный пансион, с видом на огород, где пределом мечтаний будет глубокомысленный обмен мнениями в послеобеденный час о пьесе Ануя с женой какого-нибудь колбасника, перед которой нельзя ударить в грязь лицом, или же, в лучшем случае, с молодым человеком, который страдает дальнозоркостью и натыкается на все шезлонги, и таким образом он и она, Дани Лонго, составят подходящую пару, и какая-нибудь сводница, глядя на них, растроганно скажет: «Это очень мило, но грустно, ведь если у них будут дети, они разорятся на очках». Да, она может сколько угодно издеваться над этим, презирать, но именно это и есть ее мир, и другого она не заслужила. Она просто дура, которая корчит из себя невесть что. Если тебе достаточно увидеть свою тень, чтобы упасть в обморок, тогда сиди дома, в своей норе.
Шаньи. Черепичные крыши, огромные грузовики, растянувшиеся по обочине перед дорожным ресторанчиком. До Шалона семнадцать километров.
Боже, как она могла этими глупыми рассуждениями, не стоящими выеденного яйца, вогнать себя в такую панику. Ну взять хотя бы Каравея. Неужели она действительно верит в то, что он, каким-то чудом раньше времени вернувшись из Швейцарии, немедленно бросится в полицию и, таким образом, растрезвонит на весь свет, что среди его сотрудников есть преступники? Больше того, неужели она верит, что он решится раздуть эту историю, ведь Анита его засмеет. Анита, конечно же, расхохоталась бы — ее реакция не могла быть иной, — представив себе, как ее бедная трусливая совушка со скоростью тридцать километров в час мчится прожигать жизнь.
В сумасшедший дом. Только там ее место. Единственное, что ей угрожает, когда она вернется, — это услышать от Каравея: «Рад вас видеть, Дани, вы чудесно выглядите, но, как вы сами прекрасно понимаете, если каждый из моих служащих будет пользоваться моей машиной по своему усмотрению, мне придется купить целую колонну автомобилей». И выгонит ее. Нет, даже не так. Просто он заставит ее дать объяснение или возместить издержки. А потом любезно попросит покинуть агентство. И она уйдет, приняв предложение другого агентства, которое каждый год приглашает ее к себе, и даже выиграет от этого, так как там оклад больше. Вот и все, идиотка.
Жандарм знал ее фамилию. Он тоже утверждал, будто видел ее утром, на том же месте. Ну что ж, и этому должно быть какое-то объяснение. Если бы она вела себя с ним и с тем маленьким испанцем на станции техобслуживания как нормальный человек, она уже получила бы это объяснение. Впрочем, сейчас она немножко пришла в себя и начинает кое о чем догадываться. Правда, пока еще не скажешь, что ей ясно все, абсолютно все, но то, о чем она уже догадалась, позволяет ей заключить, что тут нечего пугаться даже зайцу. Сейчас она испытывает только чувство стыда.
Подумаешь, к ней подошли, чуть повысили в разговоре тон, а она уже потеряла голову от страха. Сказали снять очки — сняла. Она настолько ударилась в панику, что, наверное, скажи он ей снять не очки, а платье — она бы подчинилась. И стала бы плакать, да, да, и умолять его. Только на это она и способна.
А ведь она умеет и огрызнуться, и постоять за себя, да еще как яростно, в этом она убеждалась не раз. Ей было всего тринадцать лет, когда она изо всех сил влепила звонкую пощечину монахине Мари де Ла Питье, которая любила направо и налево раздавать воспитанницам оплеухи. Да и Анита, которая ее за человека не считала, именно ей обязана самой крупной взбучкой, которую получала в своей жизни. Дани вышвырнула ее на лестничную площадку вместе с ее сумкой, пальто и всеми остальными манатками. Потом она, конечно, плакала, плакала несколько дней подряд, но не из-за того, что избила Аниту, а совсем по иной причине, той, по которой, она поняла, она никогда уже не сможет быть сама собой, но об этих слезах никто, кроме нее, не знал. Никто, кроме нее, не знал и того, что за какой-нибудь час, казалось бы, без всякой видимой причины она способна перейти от безмятежного покоя к полнейшему отчаянию. Правда, и в этом отчаянии она всегда помнила, что не должна терять веры в себя, что пройдет немного времени — и она, как феникс, возродится из пепла. Она была убеждена, что те, кто ее знал, считали, что она замкнута, так как стесняется своей близорукости, но тем не менее — девушка с характером.
Когда она уже подъезжала к Шалону, у нее снова разболелась рука. Может быть, она невольно крепче сжала пальцы на руле, а может, просто кончилось действие укола. Боль еще не была резкой, но рука в лубке давала себя знать. А до этого она даже забыла о ней.
При свете фар она увидела огромные рекламные щиты знакомых фирм, расхваливающих свой товар. Рекламы одной из этих фирм — фирмы минеральной воды — проходили в агентстве как раз через ее руки. Сейчас их вид не доставил Дани удовольствия. Она решила, что, приехав в гостиницу, сразу же примет ванну и ляжет спать. А когда отдохнет, немедленно вернется в Париж. Если у нее действительно есть характер, то вот теперь-то и настало время проявить его. У нее еще есть шанс утереть нос тем, кто утверждает, будто видел ее в этих местах. Этот шанс — гостиница «Ренессанс», в которую ее послал жандарм. Название, между прочим, символическое, и именно там и возродится феникс.
Она заранее убеждена, что там ей скажут, будто видели ее накануне. Она даже убеждена, что им уже известно ее имя. Впрочем, это естественно, ведь жандарм позвонил туда. Но теперь-то она не растеряется, она накрепко вобьет себе в голову, что за угон машины ей ничего не угрожает, и сама перейдет в наступление. «Ренессанс»? Пусть будет «Ренессанс». Она чувствовала, как в ней поднимается холодная, восхитительная ярость. Только вот откуда жандарм узнал ее фамилию? Наверное, она назвала ее у врача или, может, на станции техобслуживания. Вообще-то она не болтлива — или, во всяком случае, считает, что это так, — но все же вечно что-нибудь да сболтнет по легкомыслию. А вот в том, что инцидент с рукой имеет непосредственную связь со всем остальным, она не права. Рука — просто какая-то непредвиденная случайность в этом… вот сейчас ей пришло в голову верное определение — розыгрыше. Ее решили разыграть, мистифицировать.
Где это началось? В Аваллоне-Два-заката? У старухи? Нет, раньше, наверняка раньше. А с кем она общалась до этого? С парочкой в ресторане, с продавщицами в магазинах, с шофером грузовика, который так очаровательно улыбался и стянул у нее букетик фиалок и… Ах, Дани, Дани, неужели твоя голова существует лишь для того, чтобы повязывать ее косынкой? Шофер! С него началось! Ну нет, даже если ей придется посвятить этому остаток своей жизни, она найдет парня с улыбкой как на рекламе зубной пасты, она даже набьет чем-нибудь тяжелым свою сумку и пересчитает ею его великолепные зубы.
В Шалоне уже начали украшать к празднику улицы трехцветными бумажными флажками и гирляндами маленьких лампочек. Дани пересекла город и выехала на набережную Соны. Прямо перед собой она увидела острова, и на самом большом из них — какие-то строения, судя по всему — больницу. Она поставила машину на тротуар у реки, выключила мотор и потушила подфарники.
Ее не покидало странное чувство, что все это она уже видела, все это уже было в ее жизни. Лодка на черной воде. Огни кафе на противоположной стороне улицы. И даже «тендерберд», неподвижный, но с еще не остывшим мотором, стоящий вот так в летний вечер в Шалоне, в один ряд с другими машинами, еще больше усиливал это чувство, и ей казалось, что она точно знает, что произойдет в следующую минуту. Наверное, это было вызвано усталостью, огромным нервным напряжением, которое не оставляло ее весь день, и вообще всем.
Она сняла косынку, тряхнула волосами, пересекла улицу, получая наслаждение от ходьбы, и вошла в залитое светом кафе, где под аккомпанемент звонков электрического бильярда Баррьер пел о своей жизни, а посетители рассказывали друг другу о своей, хотя услышать было трудно, и ей тоже пришлось повысить голос, чтобы спросить у кассирши, где находится гостиница «Ренессанс».
— На улице Банк, идите прямо, потом налево, но там дорого, предупреждаю вас.
Дани заказала фруктовый сок, но потом передумала — надо подбодриться! — и выпила рюмку очень крепкого коньяку, после чего все внутри у нее запылало. На рюмке были нанесены деления и нарисованы розовые поросята разных размеров. Она оказалась совсем ничтожным поросенком. Кассирша, по-видимому, прочитала ее мысли даже несмотря на темные очки, потому что она звонко и дружелюбно рассмеялась и сказала:
— Не огорчайтесь, вы хороши и такая, какая вы есть.
Дани не решилась заказать вторую рюмку коньяку, хотя ей хотелось выпить еще. Она взяла со стойки пачку соленой соломки и, грызя ее, стала отыскивать на табло музыкального автомата имя Беко. Опустив монету, она нажала кнопку «Наедине с судьбой», и кассирша сказала, что эта пластинка на нее тоже очень действует, и кончиками пальцев похлопала себя по левой стороне груди.
Дани вышла в ночь и немножко прошлась — ветерок приятно обвевал ей лицо. Стоя у реки, она подумала, что ей уже не хочется ехать в «Ренессанс». А что хочется? Хочется бросить пачку соломки в воду — и она ее бросила! — хочется поесть спагетти, хочется, чтобы ей было хорошо, хочется оказаться сейчас в Каннах или еще где-нибудь, хочется надеть белое воздушное платье, которое она купила в Фонтенбло, и оказаться рядом с каким-нибудь приятным молодым человеком, который бы успокоил ее, а она бы его целовала, целовала так крепко… И чтобы этот молодой человек походил на ее первого возлюбленного, из-за которого она уже никого по-настоящему не могла полюбить. Они познакомились, когда ей было двадцать лет (и это длилось два года), но у него, как говорится, уже было свое гнездо, была жена, которую он продолжал безнадежно любить, ребенок — Дани видела его фотографии… Боже, до чего она устала! Который же теперь час?
Она направилась к машине. Вдоль набережной росли одуванчики, или, как их иногда называют, ангелочки. В детстве она дула на них, белые пушинки разлетались, и ей казалось, что она — девушка с обложки словаря Ларусса. Она сорвала одуванчик, но не решилась подуть на него, потому что на нее смотрели прохожие. Ей захотелось, чтобы сейчас она встретила на своем пути ангела, но ангела мужского пола, без крыльев, красивого, спокойного и веселого, одного из тех ангелов, которых так опасалась Матушка, и пусть бы он держал ее в своих объятиях всю ночь напролет. И завтра она забыла бы свой дурной сон, и они вместе мчались бы на ее Стремительной птице на Юг… Остановись, дуреха…
Ее молитвы обычно не приносили ей удачи, но сейчас, когда она открыла дверцу машины, ей захотелось завыть. Ангел или нет, но он действительно сидел в машине — совершенно незнакомый, довольно-таки смуглый, довольно высокий, довольно подозрительного вида, с сигаретой во рту, одной из тех сигарет с фильтром, что она оставила под щитком. Он удобно устроился на переднем сиденье, рядом с рулем, упершись подошвами своих мокасин в ветровое стекло, и слушал радио. С виду он был ее ровесник. На нем были светлые брюки, белая рубашка и пуловер без воротника. Он надменно посмотрел на нее своими черными глазами и сказал глухим, довольно приятным голосом, но с легким раздражением:
— Где вы столько времени пропадали? Так мы никогда не уедем!
Филипп Филантери, по прозвищу Плут-Плутище (потому что два плута ценятся дороже, чем один), придерживался по меньшей мере одного твердого принципа: он был убежден, что в тот момент, когда он умрет, мир рухнет и, стало быть, остальные люди существуют лишь для того, чтобы снабжать его всем необходимым, и ни для чего более, а потому нечего ломать себе голову над оправданием смысла их жизни, тем более что вообще думать глупо — умственное напряжение может отразиться на здоровье и сократить срок его жизни, те шестьдесят или семьдесят лет, которые он рассчитывал прожить.
Накануне ему исполнилось двадцать шесть. Воспитывался он у иезуитов. Смерть матери — она умерла несколько лет назад — была единственным событием в его жизни, действительно причинившим ему боль, и он до сих пор не мог смириться с этой утратой, до недавнего времени он был хроникером одной эльзасской газеты, а сейчас у него в кармане лежал билет на теплоход до Каира, контракт с каирским радио и несколько су. С точки зрения Филиппа, женщины по сути своей существа низшие и обычно не требуют большого умственного напряжения, а потому они — самая желанная компания для такого парня, как он, которому надо два раза в день поесть, время от времени переспать с кем-нибудь и до 14-го июля добраться до Марселя.
Накануне, в день своего рождения, он был в Баре-ле-Дюк. Он приехал туда на малолитражке с одной учительницей из-под Меца, страстной поклонницей Лиз Тейлор и Малларме, которая направлялась в Сен-Дизье, департамент Верхняя Марна, повидаться с родителями. День клонился к вечеру. Шел дождь, потом сияло солнце, потом снова шел дождь. Ей было двадцать два, а может, двадцать три года, она рассказывала ему, что у нее есть жених, но теперь-то она порвет с ним, и это будет безболезненно для них обоих, говорила, что сегодня самый прекрасный день в ее жизни и многое другое в том же духе.
В Баре-ле-Дюк она оставила его в пивном баре, дав ему тридцать франков на ужин. Они договорились, что она заскочит в Сен-Дизье обнять родителей и в полночь вернется к нему. Проглядывая «Франс-Суар», он съел тушеную капусту с сосисками, потом взял свой чемоданчик и вскочил в автобус. Кофе он выпил в кафе на окраине города. Кафе было при довольно приличной гостинице, с большим камином в зале и официантками в черных платьях с белыми передничками. Поняв из разговора какой-то пары за соседним столиком, что ночью они едут в Мулен, он познакомился с ними — с белокожей брюнеткой лет сорока с крутыми бедрами и ее деверем, нотариусом из Лонгийона. Они уже кончали ужинать. Филипп наплел невесть что: будто он решил посвятить свою жизнь воспитанию малолетних преступников и вот сейчас получил назначение в Сент-Этьен.
Насколько он понял, даму подобными баснями не растрогаешь. После клубники со сливками она закурила сигарету и явно думала о чем-то своем. Он перекинулся на ее толстого деверя с багровым лицом, одетого в летний костюм из какой-то блестящей ткани, и сказал ему, что впервые видит такого элегантного нотариуса. Часов в одиннадцать вечера Филипп вместе с новыми знакомыми сел в черный «Пежо-404», который явно страдал одышкой, и они уехали.
К часу ночи он уже знал об их жизни все: и о земле, полученной в наследство, которую они имели глупость продать, и о злом паралитике деде, о характерах мужа дамы и другого его брата, к которому они ехали в Мулен. Нотариус остановил машину, чтобы немного поспать, и Филипп, довольно мрачный, вышел с дамой выкурить английскую сигарету на обочине дороги. Томно потянувшись, она сказала, что на природе, когда кругом все так прекрасно и тихо, она чувствует себя молодой. Они пошли по тропинке, которая, должно быть, вела на какую-нибудь ферму. Дама то и дело останавливалась, пытаясь в темноте угадывать названия цветов. По слегка дрожавшему голосу он догадывался, что в горле у нее застрял комок, что ею овладевает страсть и поэтому она выдумывает Бог знает что.
Затратив уйму времени на поиски подходящего места, он овладел ею, стоя на коленях, потому что она боялась испачкать юбку, и всякий раз, когда она в изнеможении откидывалась назад, спрашивал себя, уж не случится ли с ней чего, не отдаст ли она Богу душу прямо тут, у него в руках. А она, задыхаясь, несла всякую чушь — его прямо-таки тошнило от нее, — что, дескать, с ней такое впервые, что он не должен ее презирать, что отныне она принадлежит только ему, и когда его перестали притягивать ее белые, почти светящиеся голые ляжки, его и впрямь чуть не вывернуло. После, оправляя платье, она спросила, любит ли он ее. Нашла о чем спрашивать.
Когда они вернулись, ее деверь все еще спал в машине. Они его разбудили. Тереза — так ее звали — потребовала, чтобы Филипп сел с нею сзади, и деверь, наверное, догадался обо всем, но ничего не сказал. Когда они въезжали в городок Бон, она задремала. Филипп, раскрывая ее сумочку, щелкнул замком, и нотариус, замедлив ход, тихим голосом предупредил его: «Вы моложе и сильнее, но я буду защищаться, и это плохо кончится. Не надо, прошу вас». Филипп закрыл сумочку и вышел из машины. Тереза продолжала спать.
Все, что у него было, — это десять с чем-то франков, чемоданчик и непреодолимое желание поспать. Он пошел по пустынному Бону к вокзалу, ориентируясь на шум поездов. В зале ожидания он прикорнул, но сон был тревожный, и часов в восемь он встал, побрился в уборной, выпил кофе и купил пачку сигарет. Потом, решив, что в его положении нужно быть бережливым, сигареты вернул.
Немного погодя он сел в автобус, идущий в Шалон-сюр-Сон. Денег у него больше не было, но разве так уж дьявольски трудно найти на автостраде № 6 какую-нибудь дуру с набитым кошельком? Однако это оказалось действительно дьявольски трудным. От обеда и до самого вечера бродил он по Парижской авеню, по улице Ситадель, и никто ему не попался, и не на что даже было зайти в бистро. Прибегать к грабежу, когда в ход идут и кулаки и нож, было не в его вкусе. Пока еще есть время — он дал себе срок до полуночи, — он предпочел бы обойтись без водителей грузовиков и прочих болванов мужского пола, потому что с ними начнешь разыгрывать бедного студента-медика в мечте утащить бумажник, а кончишь на скамье подсудимых. Кроме того, если женщине можно и даже нужно, в случае необходимости, дать оплеуху, то с мужчиной так легко не разделаешься, его уже надо стукнуть по башке как следует, а если он посильнее тебя, то двинуть его ногой пониже живота. Голова — вещь хрупкая, да и прочее тоже. Нельзя же ставить на одну карту толщину черепа и толщину бумажника.
Будь сейчас утро или хотя бы не суббота, он бы зашел в любой дом с дешевыми квартирами, познакомился с какой-нибудь домашней хозяйкой, измученной, с непонятой душой, голлисткой по политическим пристрастиям, и, пока ее муж не пришел со службы, а ребятишки из школы, он взял бы у нее интервью для «Прогре де Лион», и их разговор закончился бы в супружеской постели, а она бы потом объяснила мужу, что потеряла свой кошелек в магазине стандартных цен. Или же он сам отправился бы в этот магазин и обработал бы там какую-нибудь продавщицу. Но в субботу, тем более к вечеру, продавщицы совсем одуревают от ошибок кассирш и тупости покупательниц, так что у него не было никакой надежды на успех.
Часов в пять, побеседовав с бельгийскими туристами, которые, к сожалению, возвращались на родину, он сказал себе: на этот раз, милый мой, ты остался с носом и дело кончится тем, что тебе придется изувечить какого-нибудь водителя грузовика, отца четверых детей, ведь перед тем, как четырнадцатого утром он сядет в Марселе на теплоход, ему необходимо побывать в Кассисе, где у него есть один приятель — владелец гаража, живший раньше в Меце, который мог бы снять его с мели. Сегодня одиннадцатое. При таких темпах он доберется до Марселя не раньше конца месяца.
Тут ему пришла в голову одна мысль, не такая уж гениальная, скажем прямо, но все же лучше, чем ничего: попытать счастья у дверей какого-нибудь коллежа или лицея, когда оттуда повалят ученики. Он исходил немало улиц, порядком сбив ноги, пока не сообразил, что уже начались каникулы и школы опустели. Но ему все-таки удалось набрести на какие-то коммерческие курсы для девушек — там в ожидании толпились мамаши. Вот только чемодан в руке был некстати. С ним он смахивал на приезжего деревенщину.
Когда пташки выпорхнули, ему прямо в глаза светило солнце над фабричной крышей, поэтому он с трудом выбрал то, что искал. Это была блондинка, высокая, в теле, с вызывающе громкими голосом и смехом, со стянутыми кожаным ремешком книжками под мышкой. Он сказал себе, что ей шестнадцать лет, — из принципа, потому что чувствовал бы себя униженным, если бы дал ей меньше. Ну, вперед!.. Она шла в окружении подружек, и их число таяло на каждом перекрестке, где они, прежде чем расстаться, останавливались и долго болтали. Он узнал ее фамилию — Граншан, а чуть позже и имя — Доменика. Она заметила, что он идет за ними. Время от времени она кидала на него взгляд своих голубых глаз — он выдавал ее глупость, — затем переводила его на чемодан.
У стадиона, на улице Гарибальди, она наконец осталась одна. Он схватил ее за руку, сказал только: «Доменика, я ведь тоже человек, ты должна меня выслушать», — и тотчас отпустил ее, перепуганную до смерти, отошел и сел на каменный бордюр, ограждавший футбольное поле. Не сразу, лишь через полминуты она подошла к нему. Не глядя на нее, он сказал, что уже давно любит ее и одновременно ненавидит, что над ним смеялись из-за нее, и вот он подрался, потерял работу и, перед тем как уехать, просто не может — даже если она тоже поднимет его на смех — не сказать ей, что он почувствовал в ту минуту, когда впервые увидел ее, — ну и прочую белиберду в том же духе. Потом он взглянул на нее: она стояла растерянная, с пунцовыми щеками, но уже без страха в глазах, а он, похлопывая ладонью по бордюру рядом с собой — приглашая ее присесть, — спрашивал себя, сколько у нее при себе денег или сколько она сможет достать и сколько времени у него уйдет на то, чтобы завладеть ими.
У нее оказалось две бумажки по десять франков и еще пятифранковая монета — своего рода талисман — в кармашке блейзера. Она отдала их ему три часа спустя, в подъезде своего дома, унылого, пропахшего супом с капустой, она тихонько плакала, называла его Жоржем — так он ей представился, — она неумело целовала его сжатыми, солеными от слез губами, у него было ощущение, что это убийство, и он злился на себя за то, что это убийство — всего из-за каких-то двух тысяч старыми, он обещал ей, что никогда не уедет и будет ждать ее завтра в полдень у какого-то там памятника, да, конечно же, он знает, где он. Когда она, поднявшись по лестнице, в последний раз обернула к нему свою физиономию несчастной идиотки, верящей в счастье, он про себя выругался: какого черта, ему тоже никто не делал подарков, его подонок-отец тоже всю жизнь держал его мать за дуру, а ведь она как-никак была его мать, разве нет? И вообще, ну их всех к дьяволу.
Он зашел в кафе-экспресс и, глядя во тьму за стеклом витрины, съел гамбургер. Кафе выходило на набережную Мессажери. Он долго сидел там, понимая, что пойти куда-нибудь в другое место обойдется еще дороже, и, кроме того, он по опыту знал, что после наступления темноты надо уметь ждать, ждать упорно, на одном месте, иначе прозеваешь свое счастье. Около одиннадцати он увидел, как на набережной остановился белый «тендерберд». Он как раз доедал второй гамбургер и допивал второй графинчик вина. Он разглядел в машине косынку, то ли зеленую, то ли голубую, и сзади — номер департамента Сена. «Наконец-то», — подумал он.
В тот момент, когда он раскрыл дверь кафе, из машины вышла молодая женщина. Высокая, в белом костюме. Она была уже без косынки, и ее золотистые волосы блестели в свете фонарей на набережной. Левая рука у нее была забинтована. Она перешла улицу и скрылась за дверью другого кафе, чуть подальше. Ее настороженная и в то же время размашистая походка понравилась ему.
Прежде чем заглянуть в кафе, Филипп тоже перешел улицу, только в обратном направлении, прогулялся вокруг машины, проверяя, не сидит ли кто-нибудь в ней. Там никого не было. Он открыл дверцу у руля. В машине пахло дамскими духами. Над приборным щитком он обнаружил пачку сигарет «Житан» с фильтром, вынул одну и закурил от зажигалки в машине, открыл ящичек для перчаток, потом стоявший на заднем сидении чемодан: две пары кружевных нейлоновых трусиков, светлое платье, брюки, купальный костюм и ночная рубашка, пахнувшая теми же духами, в то время как все остальные вещи еще пахли магазином. На всякий случай он положил в машину и свой чемоданчик.
В кафе он входить не стал, а лишь заглянул туда через стекло. Молодая женщина выбирала пластинку у музыкального автомата. Во рту она держала соленую соломку. Он обратил внимание, что ее темные очки — с оптическими линзами и странно отражают свет. Близорукая. Лет двадцать пять. Правой рукой орудует неумело. Имеет мужа или любовника, способного сделать ей такой рождественский подарок — «тендерберд». Когда она нагнулась к проигрывателю, костюм плотно обрисовал ее тело — крепкое, упругое, с длинными ногами, на юбке он заметил несколько грязных пятен. У женщины была скромная прическа, небольшой рот и небольшой нос. Когда она заговорила с толстой рыжей покорительницей сердец, сидевшей за кассой, он по ее мимолетной грустной улыбке понял, что у нее какие-то неприятности или даже горе. Мужчины, иными словами, все посетители кафе, украдкой бросали на нее быстрые испытующие взгляды, но она явно этого не замечала. Она слушала песенку Беко (Филипп тоже слышал ее на улице), в которой певец говорил ей, что она одинока на свой звезде. Все ясно: ее бросил любовник и рана совсем свежая. Таких не обкрутишь.
Конечно, не богата, а если у нее и водятся денежки, то с недавних пор. Почему он так решил, он бы и сам не мог сказать. Может, потому, что богатая девушка не станет одна разгуливать по Шалону в одиннадцать часов вечера. Впрочем, а почему бы ей не погулять? А может, он так решил потому, что в ее чемодане были лишь зубная щетка да совсем немного вещей. Но, во всяком случае, он понимал, что женщина такого рода — не находка для него, с тем же успехом он может хоть сейчас остановить какой-нибудь грузовик. Нет, таких не обкрутишь.
Филипп уселся в машину и стал ждать, настроив приемник на «Европу-1» и закурив вторую сигарету. Он видел, как она вышла из кафе, пересекла улицу и, пройдя немного вперед, остановилась у парапета набережной. Пока она шла от реки к машине, он, глядя на ее своеобразную, но красивую походку, подумал, что она, должно быть, женщина степенная, рассудительная, но в то же время было в ней что-то такое, что его подбодрило, ибо под этим строгим костюмом наверняка таится страстная натура, и поэтому ей от него не уйти.
Открыв дверцу машины и услышав его упрек, что она слишком долго пропадала где-то, она лишь слегка отпрянула, но больше ничем не выказала своего удивления. Она тут же села за руль, одернула юбку, чтобы прикрыть колени, и, вынимая ключи из сумочки, сказала:
— Только не говорите мне, что вы меня уже видели. Я больше этого слышать не могу.
У нее был поразительно ясный выговор, казалось, она отчеканивает каждую букву. Не придумав ничего лучшего, он ответил:
— Ладно, разговаривать будете потом. Знаете, который час?
Больше всего его смущали ее очки. Два овальных черных стекла, за которыми скрывалось неведомо что. Ее голос прозвучал так же четко:
— Убирайтесь из моей машины.
— Это не ваша машина.
— Да?
— Да. Я видел бумаги в ящичке для перчаток.
Она пожала плечами и сказала:
— Будь так любезен, убирайся. И поскорее.
— Я еду в Канны.
— Великолепно. Но все-таки убирайся. Знаешь, что я сделаю, если ты не уберешься отсюда?
— Вы отвезете меня в Канны.
Она даже не улыбнулась. Хлопнула его по ногам, чтобы он не упирался подошвами в ветровое стекло, и он сел как полагается. Она бросила на него быстрый взгляд.
— Я не могу отвезти тебя в Канны.
— Меня это очень огорчает.
— Чего тебе, собственно, от меня надо?
— Чтобы ваша паршивая таратайка тронулась наконец с места, черт возьми.
Она кивнула, словно соглашаясь с ним, и включила зажигание. Но он знал, что это еще далеко не согласие. Его ничуть не удивило, когда она изящно развернулась на тротуаре и поехала к центру города. Он подумал, что она, пожалуй, способна, не говоря ни слова, отвезти его в полицейский участок. Впрочем, нет, это на нее не похоже.
Она свернула налево в какую-то узкую улочку и остановилась, чтобы прочитать ее название. Она так вытянула свою тонкую шею, что встречная машина вынуждена была тоже остановиться. Водитель, приоткрыв дверцу, сказал ей какую-то глупость, но ни она, ни Филипп не ответили. Они проехали еще чуть дальше и остановились у неоновой вывески гостиницы «Ренессанс». Ему пришла в голову одна мысль, правда несколько наивная, но он ее отогнал.
— Мне остаться в машине или пойти с вами?
— Иди куда хочешь, делай что хочешь.
Он вышел из машины и стал рядом с ней. Она была на голову ниже него. Он глупо сказал ей, что если она будет продолжать говорить ему «ты», то он последует ее примеру.
— Попробуй. Я разбужу весь Макон.
— Но мы еще не в Маконе, а в Шалоне.
— Вот именно, но меня услышат и в Маконе.
Она подняла к нему свое лицо: оно выражало полное безразличие. Казалось, она готова ко всему, ее уже ничем не удивишь, но в то же время у Филиппа появилась уверенность — он почти физически ощущал это, — что уже сегодня ночью она окажется в его объятиях, он наконец, увидит ее глаза и завтра они вместе будут нежиться на пляже. Она в нерешительности стояла перед застекленной дверью. Должно быть, она думала о том же, о чем и он, потому что вдруг, не спуская с него глаз, сказала изменившимся, каким-то усталым голосом:
— Ладно, иди, я не буду тебе в тягость.
И вошла в гостиницу.
То, что произошло там, окончательно повергло его в недоумение. Она спросила у элегантного мужчины, который сидел за конторкой администратора, а потом и у его жены, подошедшей к ним, была ли по телефону заказана для нее комната — ее фамилия Лонго — и действительно ли она ночевала здесь накануне. Хозяин и его жена, обескураженные вопросом, в замешательстве тупо переглянулись.
— Простите, мадемуазель, вы разве сами этого не знаете?
Нет, лично они ее не видели. Ее оформлял ночной портье, а сегодня вечером, как и каждую субботу, он не работает. Молодая женщина воскликнула:
— В самом деле? Как все просто!
— Но разве вчера вечером приезжали не вы?
— Об этом-то я вас и спрашиваю.
Филипп стоял рядом с нею и машинально водил вокруг подставки для шариковой ручки пепельницей, которую он взял с конторки. Эта возня, по-видимому, раздражала ее, и она, не глядя на Филиппа, положила правую руку на его локоть. Она сделала это как-то мягко, почти дружески. Пальцы у нее были тонкие, длинные, ногти коротко подстрижены и не покрыты лаком. «Машинистка», — подумал Филипп. А она в это время говорила, что если она действительно ночевала у них в гостинице, то должна сохраниться карточка или ее фамилия в книге регистрации приезжих.
— У нас есть ваша карточка, и мы сказали это жандарму, когда он звонил. Правда, вы приехали так поздно, что она помечена сегодняшним днем.
Хозяйка, начиная нервничать, рылась в бумагах на полочке над конторкой. Достав карточку, она положила ее перед странной посетительницей, но та лишь мельком взглянула на нее и даже не взяла в руки.
— Это не мой почерк.
— Как же вы хотите, — тотчас же вмешался хозяин, — чтобы это был ваш почерк, если карточку заполнял портье? Он нам сказал, что вы его сами попросили, потому что вы левша, а левая рука у вас была забинтована. Да она и сейчас в повязке. Вы ведь левша, не так ли?
— Да.
Хозяин гостиницы взял карточку и стал читать ее слегка дрожащим голосом:
— Лонго. Даниель Мари Виржини. Двадцать шесть лет. Рекламное агентство. Приехала из Авиньона. Место жительства — Париж. Француженка. Разве это не вы?
Она с удивлением переспросила:
— Из Авиньона?
— Так вы сказали портье.
— Какая чушь!
Хозяин только молча развел руками. Он-де не виноват, если она сама сказала эту чушь. Она царапала ногтями пуловер Филиппа, и он взял ее теплую руку в свою.
— Вы вчера не приезжали сюда? — тихо спросил он.
— Конечно, нет. Но все разыграно как по нотам!
— Если хотите, можно найти ночного портье.
Она задумчиво посмотрела на него, потом пожала плечами, сказала, что это ни к чему, и, не попрощавшись, молча направилась к застекленной двери.
— Так вы не берете номер? — визгливо спросила хозяйка.
— Беру, — ответила она. — Как и вчера. Я сплю в другом месте, но я здесь. Это для того, чтобы вызвать к себе интерес.
В машине она закурила, устало выпустила дым и глубоко задумалась. Филипп решил, что сейчас ему уместнее молчать. Прошло минуты две, не меньше, потом она включила мотор и, покрутившись по улицам, привезла его на набережную, где они встретились.
— У меня нет желания ехать сегодня ночью. И я не могу отвезти тебя в Канны. Извини, из-за меня ты потерял время. Так уж получилось.
Быстрым движением она наклонилась и открыла дверцу с его стороны. Он даже не попытался взять ее за плечи, а тем более поцеловать — он заработал бы только пару пощечин, а когда находишься в таком положении, что не можешь ответить тем же, это неприятно. Он предпочел сказать, что наврал ей и в Канны не едет.
— Врать некрасиво.
— Я должен четырнадцатого сесть на теплоход в Марселе. — И снова соврал: — Отплываю в Гвинею.
— Пришлешь мне открыточку. Прошу тебя, выйди.
— Я заключил контракт на работу в Гвинее. Реактивные двигатели для самолетов. Я защитил диплом, когда был на военной службе. Могу рассказать вам кучу потрясающих вещей о реактивных двигателях. Знаете, это очень интересно.
— Как тебя зовут?
— Жорж.
— Ты кто, цыган или испанец?
— Немного цыган, немного итальянец, немного бретонец. Я из Меца. Могу рассказать кучу потрясающих историй о Меце.
— У меня аллергия к экзотике. А про Гвинею и реактивные двигатели — это правда?
Он поднял правую руку, сделал вид, будто плюет на пол, и сказал:
— Да, там нужны техники.
— А мне казалось, что они приглашают только китайцев.
Он пальцами растянул глаза в стороны.
— Я ведь немножко и китаец.
— Слушай, поверь мне, я собираюсь поставить машину и поспать. И долго никуда не поеду.
— Я могу подождать вас в машине.
— Об этом не может быть и речи.
— В таком случае я мог бы поспать вместе с вами.
— Исключено, я во сне брыкаюсь. На Юг едет много машин. Хочешь, я дам тебе совет?
— Я совершеннолетний.
Она покачала головой, вздохнула и снова тронулась в путь. Филипп сказал ей, что, если она не возражает, он мог бы завтра вести машину. Ведь ей, наверное, трудно с больной рукой. Она ответила: дорогой птенчик может не беспокоиться, до завтра она обязательно найдет способ избавиться от него.
У выезда из города она остановилась в саду какой-то роскошной гостиницы. Сад был забит машинами с номерами департамента Сена и заграничными. Она вышла, он остался в «тендерберде».
— У тебя нет денег на номер?
— Нет.
— Ты ел?
— Я как раз ужинал. Но появились вы и лишили меня аппетита.
Она сделала три-четыре нерешительных шага по направлению к освещенному подъезду. В раскрытые окна она увидела несколько запоздалых посетителей, которые ужинали за столиками. Она остановилась и обернулась к машине.
— Ну? Идешь ты или нет?
Он пошел за этой утомленной очаровательной длинноногой блондинкой. Она взяла номер с ванной для себя и этажом выше комнату для него. В лифте он сказал:
— Но мне тоже нужна ванна.
— Обойдешься. Завтра утром помоешься в моей. Если хочешь, потру тебе спинку. Ты долго еще будешь дурить мне голову?
Он вошел вслед за нею в большую комнату с задернутыми шторами. Следом за ними служащий гостиницы в синем фартуке внес багаж. Увидев чемоданчик Филиппа, она удивленно воскликнула:
— Это не мой! Вы его взяли в машине?
— Это мой, — сказал Филипп.
— О, я вижу, ты не теряешься.
Она достала из сумки деньги для швейцара — это было нелегко из-за больной руки — и попросила заказать для них в ресторане что-нибудь поесть, пусть даже холодное. На двоих. Они спустятся через четверть часа. Когда швейцар ушел, она, слегка пхнув ногой чемоданчик Филиппа, указала своему гостю на раскрытую дверь.
Он оставил ее. Было уже за полночь, но снизу доносился хохот какого-то полуночника. Комната Филиппа оказалась гораздо меньше, чем ее, и не такая уютная. Окно выходило в сад. Он посмотрел на «тендерберд», постоял в задумчивости, потом открыл свой чемоданчик, умылся, почистил зубы и решил, что переодеваться не стоит — иначе он будет выглядеть дураком. Ему хотелось сразу же спуститься вниз, но он заставил себя подождать и внимательно прочитал вывешенные над дверью правила проживания в гостинице.
Когда он без стука вошел к ней в номер, она стояла босая, в белых трусиках и лифчике, и старательно раскладывала у окна на двух сдвинутых вместе стульях выстиранный костюм. Она была в обычных очках с металлическими дужками, и он наконец увидел открытым все ее лицо. Сейчас оно понравилось ему еще больше. Да и тело ее было именно таким, каким он представлял его себе, — гибким и восхитительным. Она спросила, видит ли он граненую вазу, что стоит у двери в ванную комнату. Он ответил, что видит.
— Если ты немедленно не выйдешь, я разобью ее о твою башку.
Он спустился и стал ждать мисс Четыре Глаза в ресторане. Она пришла в тех самых бирюзовых брюках, которые он видел у нее в чемодане. Как и белый пуловер, они весьма откровенно облегали ее. Она снова была в своих варварских темных очках.
Есть ему не хотелось. Он смотрел, как она, сидя против него с обнаженными руками, ковыряла ложечкой ледяную дыню, и нарезал ей мясо маленькими кусочками. Она говорила медленно, и голос у нее был немножко грустный. Она руководит рекламным агентством, а сейчас едет к друзьям в Монте-Карло. Она рассказала ему какую-то путаную историю о том, как в пути ее повсюду узнавали незнакомые люди и утверждали, будто видели ее накануне. Он заметил, что она не «тыкает» ему больше.
Когда наконец до него в общих чертах дошел смысл всей этой истории, он расхохотался. И правильно сделал. Он сразу же увидел, что она благодарна ему за это.
— Вам тоже кажется это смешным, да?
— Господи, конечно. Над вами просто подшутили. Где этот ваш шофер стянул у вас фиалки?
— Не доезжая автострады на Оксер.
— Он наверняка часто ездит по автостраде № 6, и у него там повсюду знакомые. Он предупредил их по телефону, и они устроили спектакль про Мальчика-с-пальчик, только шиворот-навыворот.
— А жандарм? Вы думаете, жандарм тоже может поддаться на такую глупость?
— А если он друг или родственник хозяина станции техобслуживания? Разве этого не может быть? А потом, вы думаете, в жандармы идут от большого ума?
Она смотрела на свою забинтованную руку. У нее было такое же выражение, как тогда в кафе, когда он наблюдал за ней через стекло. Ресторан опустел. Филипп сказал, что шутки иногда оборачиваются неприятностью, что она, наверное, сильно сопротивлялась тем, на станции техобслуживания, когда ее хотели просто напугать, и сама повредила себе руку. Или же ей стало дурно и она упала на руку.
— Я никогда в жизни не падала в обморок.
— Но это совсем не означает, что вы не можете упасть.
Она кивнула. Он видел, что ей нужно только одно — чтобы ее успокоили. Было около часа ночи. Если они не перестанут обсуждать эту нелепую историю, они так никогда не лягут в постель. И он сказал ей: хватит, те, кто сыграл с нею эту злую шутку, были бы счастливы, если б узнали, что она до сих пор думает об этом.
— Улыбнитесь-ка лучше, я еще не видел, как вы улыбаетесь.
Она улыбнулась. Она явно старалась забыть все, что произошло с нею, но даст ли ей забыть это рука, ведь она болит? Рука, пожалуй, может оказаться серьезным препятствием. Глядя на маленькие, квадратные, ослепительно белые зубы своей спутницы — два передних слегка расходились, — Филипп осторожно спросил:
— А ваши глаза я тоже смогу увидеть?
Она кивнула, но улыбка сошла с ее лица. Он протянул руку над столиком и снял с нее очки. Она не противилась, сидела не шелохнувшись, даже не прищурилась, чтобы попытаться его видеть, и глаза ее были непроницаемы, в них отражался лишь свет ламп. Смущенно, и только потому, что он понимал — нужно прервать это молчание, он спросил:
— Как я сейчас выгляжу?
Она могла ответить: расплывчато, неясно, в стиле Пикассо, или, защищаясь: как типичный нахлебник, или еще что-нибудь в этом роде. Но она сказала:
— Пожалуйста, поцелуйте меня.
Он знаком попросил, чтобы она приблизила к нему свое лицо. Она повиновалась. Он нежно поцеловал ее, губы у нее были теплые, неподвижные. Он надел ей очки. Она смотрела на скатерть. Он спросил ее, все с тем же непонятным ему смущением в голосе, сколько в ее номере ваз, которые можно разбить. В ответ, словно подтрунивая над самой собой, она лишь усмехнулась и поклялась ему тихим, изменившимся голосом, что будет послушной, «это правда, обещаю вам», потом вдруг подняла на него глаза, и он понял, что она хочет что-то сказать ему, но слова не идут с ее губ. Она сказала только, что такие вот цыгане — бретонцы-китайцы родом из Меца в ее вкусе.
В комнате, где свет лампы образовал на потолке большую звезду, Дани дала себя раздеть, обнимая его за шею правой рукой, из-за чего он никак не мог снять с нее пуловер, и он с превеликим терпением долго целовал и ласкал ее на постели, прежде чем снял его, и еще долго — прежде чем откинул простыни, и еще долго — прежде чем разделся сам, не выпуская ее из своих объятий, приподнимая ее то на одной руке, то на другой, и ее светлые волосы касались его щеки. Потом, приникнув к его плечу, она что-то шептала, и он чувствовал ее горячее дыхание, слышал, как бьется ее сердце, видел, как смыкаются в блаженстве ее ресницы.
Позже, когда он спал, положив голову на ее правую руку, она целовала его обнаженную спину, узкую и красивую. Потом, стараясь не потревожить его, погасила свет и тоже заснула. Ее не оставляло ощущение, будто она каждый час просыпалась, но, видимо, это было оттого, что она спала, прижавшись губами к его плечу и все время чувствовала его присутствие. А позже, когда было уже светло и в комнату сквозь шторы проникал голубоватый свет, она, еще не открыв глаза, почувствовала, что он смотрит на нее. Приникнув к ее губам, прижавшись к ней горячим телом, он нежно прошептал: «Дани, Дани, тебе хорошо?» Вместо ответа она звонко рассмеялась, а он, хотя ему очень хотелось выглядеть неутомимым, снова закрыл глаза и уснул сладким сном.