Русский ад. На пути к преисподней Караулов Андрей
Спросить о сале можно было бы, конечно, в Москве, самолеты летают каждый день… да и карасей можно послать, заморозить и послать, дело не хитрое, но все это хлопоты, а на хлопоты времени нет, очень много, как всегда, литературной работы…
12
Егорка собрался ехать в Москву с единственной целью — убить Горбачева, если повезет — то и Ельцина. Но сначала Горбачева, в Ачинске его не любили больше всех.
На билет собирали тремя дворами. Своих денег у Егорки не было, да и при чем тут, спрашивается, свои деньги — дело-то государственное, народное…
Олеша насмешничал: с такой-то рожей — и в Москву! Нет, Егорка твердо-твердо знал: хошь спасти завод от назаровских — убирай Горбачева и Ельцина, иначе будет одно предательство. А если к власти придет нормальный человек, он быстро рассует кооператоров по тюрьмам, сделает нормальные цены и жизнь окажется в радость.
— Водка бу как при Брежневе, — доказывал Егорка. — Ты понимаешь?
Олеша не верил.
— Поздно! Нищие мы. Это все Ленин изгадил. А потому правители в России — противо народу. Был бы Ленин честный — залез бы на броневик… так, мол, и так, господа хорошие, сам я, видите, не здешний, из-за границ явилси, порядков ваших не знаю, живу в шалаше…
Олеша иногда читал «Комсомольскую правду».
Красноярье — центр России; земли отсюда поровну что до Бреста, что до Магадана — три с лишним тысячи верст…
Егорка знал: если он, Егор Решетников, не спасет комбинат от назаровских, его никто не спасет, завалится предприятие. И Ачинск погибнет, всем тогда уезжать. А куда уезжать-то?..
Велика Россия, но отступать некуда, кому в России чужие нужны?
Горбачев — врал, Ельцин — стал врать. Что он когда по Москве пешком бродил, народу руки жал, он что, сказал кому-нибудь, какие при ем цены в магазинах будут?
Теперь шпана разная заводы покупает — назаровские, блин! Тюрьма по ним плачет, а Ельцин их в люди выводит! Или, мож, они и с ним делятся — а?
Нет, грохнуть их всех — праздник будет! Город вздохнет. Напарник нужен, а его вот и нет, как раз, вдвоем-то веселее поди, это ж ясно…
Егорка решил серьезно посоветоваться с Олешей и пригласил Борис Борисыча — самого умного в Ачинске мужика.
Беседовать в квартире было как-то глупо, Егорка боялся прослушки, есть такие устройства, в кино показывали. А дело это особое, тонкое, без пол-литры не разберешься, но и пить, конечно, надо с умом. Если в «Огнях Сибири» — никаких денег не хватит, там цены — о! Поэтому Егорка выбрал фабрику-кухню (при комбинате), хотя на фабрике-кухне он обычно не пил, брезговал. Горячее здесь давали аж до девяти, правда, пельмени исчезали где-то к семи вечера и оставалась только тушеная капуста.
Водку народ приносил с собой. Если не хватало, тетя Нина, хозяйка, давала в долг, причем по-божески, но — с учетом инфляции.
Перед тем, как войти на фабрику-кухню и подняться (к родным алконавтам) на второй этаж, Егорка долго кружил по улицам, боялся «хвоста».
— На отелю тебе скинемси, — уверял Борис Борисыч, — Москва деньгу любит, факт, так шо скинемси. Но условие: сначала Горбачев должон мне мое отдать — понял? Деньгу мою.
— Так у него, поди, при себе-то не бу, — засомневался Олеша.
В главных вопросах он всегда был честен.
— Бу не бу — че за чемор?.. — отрезал Борис Борисыч. — Слышь, Алексей, он его стукнет, — Борис Борисыч кивнул на Егорку, — а я ж с кого тогда долг получу? Он мне знашь скока должен?
— Скоко? — заинтересовался Егорка.
— До хера, во скоко!
Первый стакан входил эффектно, как язычок пламени. Чтобы жар в горле не исчезал, нужно быстро принять второй, тогда пожар идет уже по всему телу, а это — утешение!
Борис Борисыч нагнулся к Егорке:
— Горбатый, сука, должен мне тридцать шесть ведер — п-понял? Я нормально считаю, по двадцать пять, не какие-нибудь там… тыры-пыры…
Борис Борисыч медленно, степенно выпил стакан до дна.
— А в ведрах шо ж? — не понял Олеша.
Он пьянел очень быстро и получить настоящий кайф уже не мог — отключался.
— Э-а! — Борис Борисыч попытался было встать, но у него это уже не получилось. — Я как считаю?! Я честно считаю! М-мне чужого… — бля, не в-возьму!
Борис Борисыч сунул руку за ватник и выхватил листочек школьной тетрадки.
— Тут все по справедливости… — смотрите!
Его руки тряслись, в глазах появилась кровь:
— При Леониде Ильиче… бывают, бл, в жизни шутки, сказал петух, слезая с утки… я покупал на зарплату пятьдесят семь водок… — помнишь, «Русская» была… с красной по белому на этикетке… вот! Знача, смотрим: должность мне не прибавили, денег тоже… тады ж па-а-чему, скажи, я ноне с получки могу взять токмо четырнадцать бутылей — а? И все! Точка! Во шо эта сука сделала!
Пятьдесят семь м… м-минус че-ты — тырнадцать… — Борис Борисыч задрожал, — чистый убыток — сорок бутылей с гаком!.. Н-ну не сука, а? Сорок с гаком каждый месяц, — это ж диверсия! Он же… он — терминатор, бл, он враг народа, потому как с-считаем: он в марте явился, восемьдесят пятый, я проверял. Нн-ноне шо? нояб девянос-второй. Знача, кажный год… недостача в семье… п-пятьсот… пятьсот семнадцать пузырей… вот шо эта сука устроила, во как над русским народом, знача, измыватся, да его б… да я…
Борис Борисыч задыхался.
— Скока он при власти был? Шесть лет!.. Выходит… тридцать шесть ведер по двадцать пять литров кажное — море, море ушло… это, бл, не п-преступление?!
Олеша, силившийся хоть что-то понять, вдруг вскрикнул, откинул стул и пошел куда-то (неизвестно куда), задевая столики.
— Налей… — тихо попросил Борис Борисыч. Вокруг гудела, лениво переругивалась столовая, грязные пьяные слова и словечки повисали в воздухе, цепляясь за клубы табачного дыма. Трезвых здесь не было.
— Налей! — повторил Борис Борисыч, — горит же все…
На халяву — и уксус сладкий…
Егорка налил стакан, пододвинул его к Борис Борисычу, но сам пить не стал.
— Зачем Горбачев нас… так… а, Борисыч? Да и Ельцин, бл!
— Жизни нашей не знают. Потому все.
Он поднял стакан и тут же, не раздумывая, кинул водку в рот. Не пролилось ни капли — а еще говорят, русские не умеют пить!
— Перестарались они… — подытожил Борис Борисыч. — Ум за разум… короче, памха б его побрала…
Если уж пить, так по-настоящему, чтоб захлебываться: водку вроде как водкой и закусываешь.
Егорка вроде бы о чем-то пьяно думал, но сам не понимал о чем.
— Горбачев-то… прячется поди… — изрыгнул, наконец, Борис Борисыч.
Разговор не получался.
Есть все-таки в водке огромный недостаток: люди от вина пьянеют медленно, красиво, а водка, сволочь, может подвести: подрубает сразу, ударом, под дых.
А когда он получится, этот удар, — ба-альшой вопрос. Глаза Борис Борисыча налились чем-то похожим на кровь, но больше от обиды: русский человек ужасно не любит, если его, не дай бог, считают дураком.
Егорка взял котлеты с пюре, но к котлетам даже не притронулся.
— Прячется, точно… С-сука потому что.
Борис Борисыч отяжелел, голова клонилась к столу, но он упрямо откидывал голову назад, будто боролся со сном.
— Ты… Егорий… м-ме-ня… да? — вдруг крикнул Борис Борисыч.
— Уважаю, — кивнул головой Егорка.
— Тогда… брось это дело, понял? Никто нас не защитит!
— Почему?
— Человека нет… — Борис Борисыч ронял голову на стол.
— А кто же нужон? — удивился Егорка.
— Сталин. Такой, как он… — п-пон-нял? Он забижал, потому что грузин, но забижал-то тех, кто нужон ему был, а таки, как мы, жили ж как люди!
А сча мы — не люди… Кончились мы… как люди… — понял? Говно мы. Выиграт в Роси-рос-сии… — Борис Борисыч старательно выговаривал каждое слово, — выиграет в Рос-сы-и тока тот, кто сразу со-бразит, что Россия… маткин берег, батькин край… — это шабашка, потому что жопа мы, не народ, любой блудяга к нам с лихом заскочит, бутыль выставит, жополизнется — заколотит, сука, на горбах на наших и — фить! Нету его, отвалил, а сами мы… ничего уже не могем… — не страна мы… шабашка…
Борис Борисыч не справился с головой, и она свалилась на стол.
— Они б-боятся нас… — промычал он, — а нас нет!
Через секунду он уже спал. И это был мертвый сон.
Водка врезала и по Егорке: столовая вдруг свалилась куда-то вбок и плыла, плыла, растекаясь в клубах дыма. Тетя Нина достала допотопный, еще с катушками, магнитофон, и в столовую ворвался старый голос Вадима Козина, магаданские записи:
Магадан, Магадан, чудный город на севере дальнем,
Магадан, Магадан, ты счастье мое — Магадан…
Как Магадан может быть счастьем?.. Как?..
Егорка схватил стакан, быстро, без удовольствия допил его и пододвинул к себе холодную котлету.
— Ты что, Нинок, котлеты на моче стряпаешь? — заорал кто-то из зала.
Тетя Нина широко, по-доброму улыбнулась:
— Не хошь — не жри!..
— Деньги вертай! — не унимался кто-то.
— Манушку покажь! Нинка! Покажь!..
— Ну ты, бля… — удивилась тетя Нина. — Не дож-ждесси!
— Покажь… покажь потроха…
— Во, нахрап… — добродушно удивилась она…
Сквозь полудрему Егорке почудилось, что рядом с ним кто-то плачет.
Он не сразу узнал Олешу: его физиономия разбухла, Олеша не мог говорить, только тыкал в Егорку листом бумаги.
— Че? — не понял Егорка. — Че с тобой?
— Ты… че? А ниче! — взвизгнул Олеша. — Тридцать два ведра… — п-понял? Тридцать два ведра!
Борис Борисыч, удачно сложившийся пополам, вдруг рыгнул и упал на пол. Олеша рухнул рядом с Борис Борисычем и вцепился в него обеими руками:
— Тридцать два ведра — слышь… слышь!.. Тридцать два ведра!..
Борис Борисыч не слышал. Его башка послушно крутилась в Олешиных руках и тут же падала обратно на пол.
— Суки, с-суки, с-с-суки! — вопил Олеша.
Егорка встал и медленно по стенке пошел к выходу. Дойдя до двери, он оглянулся назад: Олеша попытался встать, но вдруг завыл по-звериному…
Было в этом крике что-то чудовищное, словно у человека взорвалось все нутро, рот перекосился, разорван… — как у Лаокоона, только у Лаокоона, видать, были благородные страдания, а здесь нутряные, русские…
Егорка передумал ехать в Москву в понедельник, но от идеи своей — не отказался.
13
Когда Руцкой с автоматом наперевес поднялся на второй этаж его дачи в Форосе, он стоял в коридоре. Раиса Максимовна ужасно нервничала, — именно в этот момент ее левая рука повисла как плеть, а через сутки, уже в Москве, в больнице, ослеп левый глаз.
— Ну что, Саша… вы и меня хотите арестовать? — спросил он.
Какая глупость, черт подери, — зачем, зачем он это сказал? Кто задает такие вопросы!
Вторая глупость: Вольский.
На кой черт, спрашивается, он ему звонил?
Все знают (весь мир), что 18 августа, в три часа дня, гэкачеписты отключили на даче в Форосе связь. На даче — да, вырубили полностью. Но не в домике охраны. Он сделал несколько звонков, раньше других нашел Вольского:
— Аркадий, по радио скажут, что Горбачев болен, но ты-то знай, что я здоров!
И положил трубку.
Позвонить, чтобы ничего не сказать…
А можно было бы позвонить Бушу, Колю, в ООН…
«По радио скажут…»
Горбачев не спал и крутился с боку на бок. Почему он не послушал Метлока, посла Америки? Гаврила Попов (с помощью, видно, КГБ Москвы) узнал о ГКЧП за две с лишним недели. Потом понял, что в Кремле ему не поверят. Попов хитренько подговорил посла Америки, Метлок сразу добился личной встречи, рассказал ему все как есть… — а он смеялся Метлоку в лицо, просто… как дурак… смеялся!
Форос, чертов Форос… — да, боялся, боялся… ну и что? Никто ничего не докажет, никто. Где доказательства? Нет доказательств! Ну и все, хлопцы, остальное — брехня!
Он знал, что Ельцин не будет, не захочет связывать его с Форосом. Но сегодня к Горбачеву еще раз приходил следователь Лисов. Его допрос (в отличие от предыдущих) Горбачеву не понравился.
Да, в домике охраны работал телефон, то есть связь — была. Да, в его машинах, стоявших в гараже, находились все виды спутниковой связи — сорви бумажку с ворот (ворота были опечатаны бумажкой) и звони кому хочешь — ради бога! Да, личная охрана, двадцать с лишним человек, остались верны Президенту Советского Союза; у них никто не отбирал табельное оружие, все они вооружились «Калашниковыми» и были готовы на любой прорыв, хоть в аэропорт, хоть куда… ребята подготовленные!
В конце концов, Анатолий, его зять (да кто угодно, любой, самый верный парень из охраны), мог запросто перемахнуть через забор (территория дачи — огромная, легко затеряться) и сообщить миру правду о здоровье Президента СССР, передать любое его обращение, то есть сказать главное: Горбачев блокирован (какая, впрочем, это блокада?) в своей летней резиденции.
Вместо этого 20-го, перед тем как заснуть, Горбачев, по совету Раисы Максимовны, записал на любительскую камеру свое слово к народам мира и тут же положил кассету… к себе в портфель. А куда торопиться?! Потом текст переписали еще раз, потому что Анатолий схватил первую попавшуюся кассету: «91/2 недель», эротика режиссера Лайна. В тот момент, когда Микки Рурк проводил кусочком льда по животу голой Ким Бессинджер, в кадре появился Горбачев: «Я хочу обратиться ко всем людям доброй воли!..»
Самое главное: Лисов уже знал, а Горбачев подтвердил: после того как друзья-заговорщики объявили ему о ГКЧП, он (на прощание) крепко пожал им руки и задумчиво произнес: «Кто знает, может, у вас и впрямь что-то получится…»
Горбачеву не спалось — дрожали нервы.
Он зажег лампу и вдруг почувствовал голод. В-вот ведь… — нужно вызвать охрану, она свяжется с дежурной сестрой-хозяйкой… короче, через полчаса, не раньше, он получит бутерброд. Можно, конечно, поднять с постели Ирину, дочь, но Горбачев не мог вспомнить, была ли Ирина на даче. Днем она ездила в ЦКБ, навещала мать, оттуда звонила ему в фонд, на работу: дела у Раисы Максимовны были… хуже не придумаешь.
Когда в Форос прилетели Лукьянов, Крючков, Язов и К°, Раиса Максимовна была совершенно спокойна. Но когда передали, что явился Руцкой, у нее случился истерический приступ.
Те хоть и сволочи, но все же свои, понятные, а вот эти, новые…
Нет, нет сна — совершенно нет… У Ельцина — бессонница, у Горбачева — бессонница; Ельцин за год превратился в развалину, он, Горбачев, тоже здорово сдал, стареет, как говорит дочь, просто на глазах, будто сглазил кто. Но страшнее всего — Раиса Максимовна: она весь год практически не выходила из ЦКБ.
От нее, разумеется, скрывали диагноз, но по тому, как часто приезжал к ней Андрей Иванович Воробьев, лучший терапевт не только в России, но, может быть, и в Европе, просто по самим процедурам, по терапии, ей назначенной, Раиса Максимовна понимала — рак.
Палата, отданная Раисе Максимовне в ЦКБ, когда-то была палатой Генерального секретаря ЦК КПСС: четырехкомнатный люкс с двумя идиотскими кроватями через тумбочку.
Все было казенное, с коричневой полировкой. Неуютно, холодно, но не от погоды — от вещей.
Постоянно вспоминался Анри де Ренье — «от всего веяло грустью, свойственной местам, из которых уходит жизнь…».
Жизнь — действительно уходила. Был страх.
Раиса Максимовна Горбачева: Нина Заречная и Елена Чаушеску в одном лице; грубое, испепеляющее желание быть первой женщиной мира и провинциальные вера — надежда — любовь с одним человеком («если тебе нужна моя жизнь, то приди и возьми ее…»).
Она и сейчас боялась не за себя, нет; Раиса Максимовна вообще не цеплялась за жизнь, ибо жизнь (счастье жизни) никогда не измерялись для нее простым количеством прожитых лет: тогда, в 91-м, после Фороса, да и сегодня, в 92-м, когда все давным-давно позади, она боялась только за него, за своего мужа — за Михаила Сергеевича Горбачева.
Она знала, что он смертельно устал, что он не спит без наркотиков, что он может сорваться и погибнуть. Она была уверена, что Ельцин все равно его добьет, это такой характер: отняв у Горбачева страну, Кремль, власть, он лишь на время утолил свое тщеславие, лишь на время…
Ее любил и уважал весь мир, но ее никто не любил и не уважал в Советском Союзе. Обидней было другое: она (вроде бы) все делала правильно, она (вроде бы) все правильно говорила, она — уже без «вроде бы» — хотела добра, только добра… — Нет же, Советский Союз, ее Родина, отвечал ей так, как он не мстил, наверное, никогда и никому.
Ну кто, кто позволил себе в Форосе, на большой, совершенно голой скале, начертить, да еще с указательной стрелкой в сторону дачи, эти поносные слова: «Райкин рай»?
Где рай?! Это Форос рай?! Если бы все, что она делала для державы (причем делала публично, на глазах у всех), предложил бы кто-нибудь другой (Алла Пугачева, например), был бы восторг — всюду, на каждом шагу. А ее везде встречает ненависть, только ненависть…
И — лесть ближайшего окружения. Да, конечно: она, Раиса Горбачева, появилась в этой стране слишком рано, слишком… эффектно, наверное, чтобы люди (вся страна, на самом деле), кто еще не умел, не научился красиво одеваться, воспринимал бы ее без иронии… Вот и получилось, что она запрягла свою страну, как Хома Брут — ведьму, и тут же, с удовольствием, стала учить всех уму-разуму — всех!
Теперь она почти не вставала с кровати: жить лежа — это легче.
Раисе Максимовне стало по-настоящему страшно весной 91-го, в мае, когда она увидела, как Михаил Сергеевич по вечерам изучает телефонные разговоры своих ближайших соратников. По его приказу Крючков записывал всех: Александр Яковлев, Медведев, Примаков, Бакатин, Шахназаров, Черняев; КГБ делал (для удобства) своеобразный «дайджест», и Михаил Сергеевич его просматривал.
Потом, минувшей весной, стало еще страшнее: впервые за 38 лет их жизни она увидела, как Михаил Сергеевич плачет. Началось с глупости. Ира, их дочь, сказала, что Сережа, врач, ее приятель, назвал сына Михаилом (в честь Горбачева). Родители его жены рассвирепели, выгнали ребят из дома, и теперь парень обивает пороги загса: по нашим законам, оказывается, дать другое имя ребенку — это целое дело.
И Михаил Сергеевич взорвался. Он кричал, что Ира — дура, что ему совершенно не обязательно все это знать, что Ире с детства все дается даром, что ей нужно уметь молчать — и т. д. и т. д. Ира вскипела, за нее глухо вступился Анатолий… — а Михаил Сергеевич как-то сразу обмяк, сел на диван и закрыл лицо руками…
Раиса Максимовна знала, что она будет с ним всегда, до конца, что он — ее судьба. А Михаил Сергеевич? Сам он? После Фороса ее вдруг кольнула мысль: если бы Михаилу Сергеевичу снова, еще раз вернули бы ту ослепительную власть, какая была у него в 85-м, но с условием, что ее, Раисы Горбачевой, не будет рядом с ним… вот как бы он поступил?..
Нет, есть вопросы, которые человек не имеет права себе задавать…
Врачи молчали. Это было ужасно.
После Фороса, утром 24-го, Горбачев позвонил Ельцину: «Борис Николаевич, тебе присвоено высокое звание Героя Советского Союза…»
— Еще чего, — огрызнулся Ельцин. — Подпишете — и это будет ваш последний Указ…
Так и сказал, сволочь! Сблизиться не получилось: обещая дружбу, Горбачев мог обмануть кого угодно, но только не Ельцина.
А водка? Горбачев знал, что если Ельцин пьет, он пьет по-черному.
Горбачев отлично помнил этот документ: весной, в конце апреля, Александр Яковлев принес ему подробную, страниц на двадцать, выписку из «истории болезни» Ельцина. Цикл запоя — до шести недель. Жуткая абстиненция. Резко слабеет воля, и в этом состоянии он легко поддается на любые уговоры, угрозы и провокации.
Яковлев тоже хорош: дождался, пока Горбачев прочтет, и спрашивает:
— Что с этим делать-то?
— В газеты отдай! — разозлился Горбачев. — Что… — что… Хочешь, отдай пациенту…
И действительно: Яковлев поехал в Белый дом и отдал папку Ельцину.
А что тут сделаешь, в самом деле?
Бедная страна! Многие мужчины, влюбившись в ямочку на щеке, по ошибке женятся на девушке целиком…
«Убить… не убьют — значит будут играть с Конституцией. Но это ж смешно, в самом деле… я ж все вижу… да? А если… не вижу? Тогда? Нет, вижу. Вижу! Тогда-то он и сделал эту глупость: вызвал в Кремль маршала Шапошникова. Да еще Бакатина; Президент Советского Союза верил Бакатину как себе.
26 сентября 1991 года, еще одно (уже был Форос!) начало его конца.
Идиотское совещание в Кремле, в его кабинете, точнее — в комнате отдыха…
Как он жалел сейчас об этом разговоре, Господи!
И с кем, с кем говорил? С Шапошниковым?!
А с кем же еще было ему говорить?
Маршал — трус. Приказ явиться в Кремль застал его поздно вечером, в самый… неподходящий момент, в постели, но Земфира Николаевна, супруга министра обороны, не обиделась, потому что это все пустяки, а Кремль — это Кремль, ничего не поделаешь, «твари дражайшие», как звала она Раису Максимовну и Горбачева, это — теперь — их главные кормильцы.
Утром 23 августа, в тот самый час, когда Шапошников, главком ВВС, собрал Главный штаб, чтобы (на всякий случай) выйти из партии, ему позвонил генерал армии Моисеев, первый заместитель неизвестно какого министра обороны (Язов с ночи был в Лефортове), передал, что Шапошникова вызывает Горбачев, и, прикрывая трубку ладонью, спросил:
— Это правда, что ты с партбилетом расстался?
— Так точно… — дрогнул Шапошников.
— Ну-ну… А вот я бы не торопился, — бросил Моисеев и положил трубку.
В кабинете Горбачева сидели Ельцин, Бурбулис и два-три человека, которых Шапошников не знал.
— Доложите, что вы делали 19–22 августа, — сухо приказал Горбачев.
Шапошников заявил, что он сразу же возненавидел ГКЧП и был готов разбомбить Кремль, если начнется штурм Белого дома.
Ответ понравился.
— Из КПСС вышли? — спросил Горбачев.
Шапошников смутился, но отступить было некуда:
— Принял… такое решение.
Горбачев посмотрел на Ельцина:
— Что будем делать, Борис Николаевич?
— Назначить министром обороны! — сказал Ельцин.
Главный военный летчик Советского Союза чуть не упал.
— Приступайте к своим обязанностям, — тут же сухо приказал Горбачев. — Вам присвоено воинское звание маршала авиации.
Выйдя из кабинета, Шапошников наткнулся на Моисеева. Лицо нового министра обороны было как взорвавшаяся плодоовощная база.
— Аг-га, — скрипнул Моисеев. — Говорил тебе, с партией не торопись!
Через несколько минут Горбачев своим указом отправит Моисеева в отставку.
На самом деле Евгений Иванович Шапошников был не глупым человеком, отнюдь. С годами он все чаще и чаще задумывался над интересным парадоксом: в России так трудно получить генеральские звезды и тем более власть, что потом, когда эта власть — есть, все, абсолютно все, усилия тратятся только на то, чтобы эту власть сохранить.
Иными словами: честно работать — уже невозможно. Любой журналист, который зарабатывает, подлюга, на твоих же пресс-конференциях, сильнее, чем ты, министр обороны!
Это не он боится говорить с тобой, а ты с ним, потому что тебя, министра обороны Советского Союза, за одно неосторожное слово, которое он — будьте спокойны! — тут же выкатит в газеты, могут выкинуть не то что из армии… из жизни, а ему, гаду, — хоть бы хны! Ему не грозит отставка, нет; тебя, может быть, последнего боевого маршала в Европе, можно уничтожить, как козявку, а он будет только смеяться; у тебя власть, а у этой мелюзги сила — вон как!..
Ельцин несколько раз приглашал Шапошникова к себе на дачу. Шапошников видел: у Горбачева уже нет власти, у Ельцина — еще нет. Они намертво, морским узлом связали друг другу руки.
Объективно Горбачев нравился Шапошникову больше, чем Ельцин. Встречая Ельцина из поездки в Америку, Шапошников собственными глазами видел, в каком состоянии Президента России вывели из самолета, — пожалуй, это было самое сильное впечатление за всю его жизнь.
Но если Ельцин боролся за власть потому, что он хотел работать, то Горбачев боролся за власть только потому, что он хотел уцелеть. Да, Ельцин не обладал умом, какой необходим Президенту России, но у Горбачева не было совести — что хуже? И никто — ни Горбачев, ни Ельцин… — никто не знал, что же все-таки делать с этим кошмарно-огромным ядерным государством, которое называется Советский Союз.
26 сентября 1991-го: глупость, которой нет названия.
Президент СССР — метался…
Он вскочил на лошадь и бешено помчался во все стороны сразу.
…Кабинет Горбачева находился на третьем этаже — окна выходили на изнанку Кремлевской стены, за которой гордо раскинулась Красная площадь.
Когда Михаил Сергеевич был «избран» Генеральным секретарем, управделами предложил ему бывший кабинет Сталина, который очень-очень долго, почти три десятилетия, был закрыт (Маленков предлагал устроить в этом кабинете музей, но идею не осуществили, не успели), и приказал подобрать ему «что-нибудь повеселее».
«Повеселее» были владения Брежнева. После отставки премьера Тихонова кабинет Сталина занял (и то ненадолго) Рыжков.
— Тебе Сталин не мешает? — поинтересовался однажды Михаил Сергеевич.
— Пока нет, — насторожился Рыжков. — А что?
Рыжков — с Урала, у него не было комплексов.
Совсем не плохо для человека его возраста, между прочим.
…Самый удобный путь — через Спасские ворота Кремля; здесь, на площади, Шапошников всегда выходил из машины и шел пешком. Конец сентября, а солнце словно вышло из берегов, мертвых листьев на земле не видно, хотя ветки деревьев голые.
«Интересно, куда листья-то делись?..» — вздохнул министр обороны Советского Союза.
Ему ужасно хотелось спать. Если Шапошников спал изо дня в день меньше семи часов, он ходил как оглоушенный.
Чтобы не опоздать, Шапошников взял за правило приезжать к Горбачеву загодя, минут за двадцать-двадцать пять, а чтобы не подвернуться кому-нибудь из начальства под горячую руку, гулял у подъезда.
Потом Шапошников быстро сдавал шинель в общий гардероб и поднимался по лестнице.
С боем кремлевских курантов он вошел в приемную.
— Уже спрашивал, — встретила его Татьяна Попова, секретарь Горбачева.
Президент Советского Союза любил поговорить, то есть редко кто попадал к нему вовремя.
Шапошников открыл дверь, прошел через тесный «тамбур» и открыл еще одну дверь — в кабинет.
— Давай, Евгений Иванович, давай, рад тебя видеть…