Прямая линия (сборник) Маканин Владимир
4
Костя предлагал не один раз: «Останемся вечером и выберем себе по задаче. Что ж нам, смеха ради выдали секретный допуск?» Я отказывался, и Костя упрекал меня в робости. Но он и сам понимал, что работать вслепую, не зная, понадобится задача или нет, не дело. Костя упрекал меня больше от раздражения, а я все надеялся, ждал, что однажды Г. Б. сам вызовет нас к себе в кабинет и скажет: «Вы хорошо потрудились, мальчики. Не пора ли вам взять самостоятельную работу?.. Не против? Я лично хотел вам предложить…» – и так далее. Это «и так далее» рисовалось в самых радужных красках: тут были и задачи, и поездка на полигон, и та гроздь винограда, которую угрюмый майор привез Эмме… И я возражал Косте, что вдруг Г. Б. предложит нам совсем другие, какие-то самые нужные задачи. Как быть тогда?
Дело в том, что я благоговел перед Г. Б. Перед человеком, на чьи нечастые лекции я бегал еще в университете и в чью лабораторию попасть казалось сверхудачей. Я помнил, как первый раз вошел к нему в кабинет. Тогда от робости и благоговения я вообще ничего не видел, не понимал. Кабинет – уединение Г. Б. – поразил меня в тот день ярким солнечным светом, массой научной литературы на полках, разбросанными по столу журналами. Это был мой первый день на работе, и я стоял в кабинете Г. Б., как стоят в храме.
– Тебя зовут Володей? – было первое, что сказал он тогда.
И он улыбнулся очень приветливо и, улыбаясь, оставался все тем же, строгим, грозным. Потом он произнес снисходительные слова, которые, видно, не хотел бы говорить, однако считал их для меня обязательными: «Теперь ты в этой лаборатории… Лаборатория маленькая, можно сказать, крошечная… Но мы связаны с важным делом… Мы связаны с полигоном. Там проводятся испытания. У них своя организация, прекрасные научные силы, но кое-что делаем для них и мы», – укладывались одна к другой ровные весомые фразы.
Г. Б. говорил и поглядывал на меня. Я спешно кивал: «Да, понимаю! Понимаю!..» Я стоял напряженный, как струнка, замирающий от его слов, и каждая фраза была для меня посвящением.
Г. Б., видно, пожалел меня. Побоялся, что я не выдержу и упаду. Разом сбив патетику, он сказал насмешливо:
– Работаем мы пока неважно. Из пяти опытов – три неудачных. Фейерверк!.. Мы называем это «сжиганием миллионов», – Г. Б. рассмеялся. – Так и запрашиваем по коду: «Сожгли миллиончик?» Однажды Петр Якклич запросил: «Сожгли телефончик?» Два дня они расшифровывали, а Петр потом клялся, что он нечаянно.
Г. Б. испытующе глядел на меня и призывал посмеяться: дескать, я шучу, преувеличиваю, посмейся и ты, чувствуй себя свободнее! Дескать, все, что должен сказать Г. Б., уже сказано. Я, дескать, уже оценил тебя, твое благоговение, а теперь хочу видеть, какой ты есть.
Ему не удалось этого увидеть: я смотрел на него преданной собачонкой и смущенно улыбался. Г. Б. выждал минуту и, видимо, подумав, что перед ним такой уж дурачок, заговорил строго о том, что он смотрел мои курсовые работы, видел мой диплом и представляет себе все, чем я занимался. Он дал понять, что знает меня с головы до пят и что он – мой начальник… Я понял это, понял, как невысоко меня оценили за мое благоговейное молчание, но ничего не мог поделать.
А он сидел, заполнив кресло массивным телом. Белые пухлые руки лежали перед ним на столе, и толстенькими пальцами он покручивал, как волчок, голубую авторучку. Г. Б. очень постарел с того времени, как я видел его последний раз в университете, но я этого не заметил, хотя и смотрел на него во все глаза. В конце визита он решил, что все-таки не разобрался во мне, что тут что-то похитрее, и опять пошутил. Он рассказал про авторучку, которую вертел в пальцах. Эта красивая голубая штука не портилась и передавалась от начальника к начальнику как вечность. «Начальники мало пишут», – заметил мне Г. Б. и засмеялся. Я только робко и осторожно улыбнулся.
И вот я ждал, что он вновь позовет к себе. Вместе с Костей или, может быть, порознь, как в тот день. А он не звал.
«Что же было еще за этот год?» – думал я, неторопливо шагая. Я определенно считал, что имею солидное прошлое.
5
С танцев, усталые и наволновавшиеся, мы пришли ночевать к Косте – у него была отдельная комната в родительской квартире.
Танцы, знакомство с девушками, музыка – все это всколыхнуло, я быстро ел и говорил Косте, что мы скучно живем, я увлекался, и время от времени он, улыбаясь, замечал мне: «Немного тише. Спят…» Кроме нас, в комнате была хорошенькая пятнадцатилетняя сестренка Кости Неля, русоволосая, как брат, только посветлее. Она поставила нам на стол котлеты, хлеб, села чуть поодаль и слушала, как разговаривают «старшие». Я любил смотреть на нее, она была для меня частью тепла, уюта, частью этого дома, где меня всегда так хорошо принимали.
Да, это была добрая семья. Мы вернулись в двенадцатом часу, и Костя сказал матери всего лишь:
– Ма, милая. Мы устали.
И мать улыбнулась, и тут же встала Неля и, ежась со сна, сказала, чтобы мама шла спать и что она, Неля, разогреет нам котлеты.
– Не надо… – начал было я, но Костя только похлопал меня по плечу: не валяй дурака.
А мне было совестно, что ко мне здесь так хорошо относятся. Потом я мог шуметь, громко бубнить, забыв о спящих, но, когда я входил на порог, мне каждый раз было как-то неловко и совестно.
Мы расположились с Костей на широченной тахте. И когда мы лежали, потягивая мои сигареты, а через открытый балкон ломился чистый воздух ночи, я особенно ясно почувствовал, что все в этом доме хорошо. Я хотел бы, чтобы так было везде, всегда. И только на секунду я вспомнил маму: она жила в далеком зауральском городке, в маленькой комнатке. Некстати вспомнилось вдруг, как она била меня скрученным полотенцем, а иногда – линейкой по лицу. Вспомнилось случайно, без аналогии, и я поскорее отогнал это: она меня любила, но у нас была другая семья, другое время, другие люди вокруг.
Глава третья
1
Кроме обычного легкого багажа молодости, у нас была еще одна идея. Точнее, она входила в этот легкий багаж.
Была ли наша идея великой идеей? Ну разумеется, была. Она просто-напросто не могла не быть великой. Когда мы шли, скажем, на обед и проходили по коридору мимо еженедельных выставок, информирующих о достижениях отечественной и зарубежной науки, обо всем этом великолепии возможного применения современной ракетной техники, Костя негромко и почти всерьез обращался к этим стендам: «Добрый день, анчар! Добрый день, древо яда!» – Исполненный иронии, он ежедневно как бы кланялся стендам.
У нас даже был собственный план разоружения. Конкретный. Каждый из двух противостоящих блоков разбивал свою территорию на сто частей, равных по военному потенциалу. Потом правительства обменивались картами. Потом: «№ 38!» – выкрикивало одно правительство, «№ 61!» – выкрикивало бодро второе. И эти районы в течение одного-двух месяцев должны были стать зонами без оружия. И так далее, номер за номером. Разумеется, в освобождаемые районы можно будет, не опасаясь шпионажа, допускать наблюдателей. Главное – понижать военный потенциал пропорционально… Конечно, мы с Костей молоды, иной раз и пьяница вгонит в страх, но тут мы не робели. Уж очень нелепо устроен мир, если он болтает о высоких материях, напичкивая ими газеты, и при этом не может избавиться от угрозы массового уничтожения людей. Быть не может, чтобы не существовало решения. Любую задачу можно решить. И мы – Костя и я, – мы спасем мир.
Мы догадывались, что над этим «детским» планом можно много и остроумно смеяться, что люди слишком поглощены повседневностью, глубокой или мелкой, неважно. И что даже сама постановка вопроса им покажется или невыносимо тщеславной, или невыносимо наивной. Но тут ничего не поделаешь, такие уж мы были, так вот верили и так хотели.
Была еще небольшая деталь: кто станет нас с Костей слушать? Интересоваться нашими планами спасения? Ответ у нас был. Мы любим свою профессию, мы талантливы и будем спешить. Пройдет лет десять, и почему бы миру не прислушаться к голосам крупных ученых величины Ньютона и Эйлера? Меньшие имена, разумеется, не устраивали нас. С полуслова понимая друг друга, мы охотно грезили и наперед делили меж собой математические провинции. Мир зовет! Игра стоит свеч! Пусть мир уцелеет за эти десять-пятнадцать лет, а там мы ему поможем. Мы точно и четко продумаем положение и математизируем мир, как задачу. А любую задачу можно решить… Все вышесказанное и составляло в общих чертах идею Кости. Он верил в эту идею, верил в свою звезду. А я верил в Костю.
2
Наша комната, наши рабочие столы казались серыми и скучными. Я только что окончил цикл и уже ленивым глазом увидел, что загубил один из листов – не учел параметра. Параметр был приписан сбоку, карандашом. Идиот. Я тут же попытался схитрить, обойтись как-нибудь вставками, но, пробежав глазами лист, понял, что не выйдет. И спешно, злобно набросился снова. Я заставил себя закончить столбцы и вспомнил вдруг, как мы увидели вчера вечером тех девчонок, представил себе золотую зыбь волос Адели.
Наши сидели склонившись, трещали «рейнами», но чувствовалось, что время близко к обеду. Я увидел старика Неслезкина, и мне стало совестно и захотелось извиниться перед ним за сегодняшнее утро, когда я жаловался на пересчет. Типичный психологический ход в голове, которая с самой рани утрамбовалась цифрами. Но, действительно, извиниться было нужно: я ведь тогда забыл, что передо мной человек, которого нельзя ругать. А Неслезкин, наш зам, был именно такой человек.
Я подошел к нему. Маленький, он стоял, прислонившись к подоконнику; застывшее лицо в темно-бронзовых морщинах и складках. Удивительное, до черноты обожженное пушечным порохом лицо. Взгляд его скользил за мной, за моим шагом…
– Михал Михалыч. Если я не сдержался утром, то это была несдержанность, и ничего больше. Я не хотел, – заговорил я.
К нам подошла Эмма, и мне пришлось говорить при ней.
Кончил работу и Петр Якклич. Не вставая, не выбираясь из своего угла, он прислушался к нашему разговору и буйно и весело вдруг начал развивать мысль о том, что делал бы великий Белов на месте зама.
– …А Эммочку – слышишь, Эмма! – он заставил бы чинить для себя карандаши, а бедного Петра гонял бы раз в две недели за получкой!..
Вокруг понемногу начали смеяться, но нас не задевал этот смех. Мы стояли втроем у окна, и я был уже весь вместе с ними, вместе с Неслезкиным, с Эммой. Тепло было у окна. Неслезкин тихо говорил, что все мы перегружены, что эти дни напряжены донельзя и что лаборатория не в силах справиться. Он говорил, как жаловался, говорил хорошо известные вещи, но в эту минуту их было приятно слушать. Эмма тронула меня за руку: дескать, видишь, всем нелегко…
И было очень естественно то, что я попросил тихо Неслезкина:
– Михал Михалыч. Мне понятно положение лаборатории. Но нельзя ли нам хоть ознакомиться с задачами? Пересчет пусть весь останется у нас. Пусть уж…
И он как будто понял, еще немного, и он бы согласился. Но грянул гром: жестким металлическим голосом вмешалась подошедшая Зорич.
– В задачах нельзя рыться, как в карманах! Материалы не мусор! – отчеканила она, не забывшая и не простившая мне моей утренней вспышки, которую так легко простил Неслезкин.
Она подошла неожиданно, и я подумал, что она, быть может, не слышала, что я не против пересчета: чего бы ей не согласиться? Я заторопился, заговорил:
– Я, Валентина Антоновна… я ведь и объясняю для того…
– Нечего тут объяснять, – оборвала она.
Я оглянулся на Эмму, на Неслезкина. Мы ведь только что были вместе и говорили о том, что всем нам трудно… Они молчали.
А Зорич продолжала:
– Ты болтлив. Нам надоели твои выходки. Может быть, ты и на улице болтаешь так же легкомысленно и развязно. Смотри! Ты не в парикмахерской работаешь…
– Ну что вы, Валентина Антоновна. Он не болтун.
– Подожди, Эмма. Ты все понял, Белов? Мне важно, чтобы ты понял. И больше не испытывай мое терпение: не одерни я тебя сегодня, каким ты будешь завтра? Птицу по полету видно! Выбрать задачу, вмешаться в налаженный ход всей лаборатории – для тебя пустячок!
Так всегда бывало, если она вмешивалась. Человек как-то терялся и замолкал. Дело в том, что она умела говорить, обращаясь не к человеку из-за конкретной его провинности, а ко всей его жизни. Как совесть. И это независимо от того, был ли перед ней молокосос вроде меня или поседевший Хаскел. Это была жуткая манера разговаривать. Я кое-как оправился от неожиданности, как вдруг она низким, приглушенным голосом добила меня:
– Или ты забыл, как ползал на коленях? Как умолял меня? Когда я тебя, как цепного пса, не подпускала к Эмме? Забыл?!
Она еще говорила, еще чеканила свои фразы, а у меня перед глазами стояла белая пелена. Какой-то шум вокруг, какие-то слова. Подошел Костя: «В чем тут дело?..» Но Валентина Антоновна уже высекла последнюю гранитную фразу. Она взяла Эмму под руку, и они отправились обедать.
3
Рядом стоял старик Неслезкин и молча, нежно глядел на меня. Ему, Неслезкину, трудно говорить. Он мог бы объяснить этому мальчику, что нужно легче воспринимать поучения. Он мог бы объяснить, но это долго, и еще у него, Неслезкина, очень болит сегодня сердце…
– О великий Белов! О великий Володя! Ты бы за водкой гонял меня в праздники, – продолжал свою шутку Петр, подходя к нам.
Все отправлялись обедать. Петр стоял около меня, он не очень понял, что произошло, но главное уловил и старался меня развеселить.
– Силен! На Зорич замахнулся! Почему ты не послал ее за обедом? Наверняка будешь посылать, когда вырвешься в начальники. И почему не приучить человека заранее? – Он смеялся, он распахивал, обнажал душу, а мне неприятно было сейчас сочувствие.
Подошел лысый майор и, как всегда умно и тонко, поддержал, сохраняя, однако, свою умную и тонкую корректность:
– Мы математики, Володя, у некоторых из нас чувства огрубели.
Я молчал, я все еще не мог прийти в себя. Костя потянул меня. Ему надоело все это: я, дескать, сто раз предупреждал, чтобы ты не вникал в эти их чувствишечки! Они – это они, а мы – это мы.
– Идем обедать. Или в самом деле пошлешь за супом Петра? – И Костя сильно дернул меня за рукав.
Я еще раз оглянулся на Неслезкина, потом машинально заторопился, стал смотреть, не забыл ли я в кармане пиджака сигареты. Чиркнул, закурил.
– Не спешите, – смеялся Петр Якклич. – Давайте перед обедом поговорим о женщинах. Тоже мне молодежь! Между прочим, женщина моделируется… Только не нужно торопиться и искать решение в обобщенном виде!
Он смеялся, бурлил, он был в прекрасном настроении и старался растормошить меня. Он стоял, высокий, сорокалетний и сутулый от «рейна», худой, с всклокоченным чубом, наполовину седым, и при прекрасном галстуке под грубоватым полнокровным лицом.
Костя протянул ему сигарету, и Петр Якклич, разглагольствуя, принял ее с видом самого счастливого человека.
– Не вздумай курить, – сказал Костя. – Держи и смейся.
После этого он вытянул меня за руку в коридор.
– Одну минуту, Костя, – сказал я тихо и повернул к уборной.
Я вошел туда и дошагал к выбитому чьей-то шваброй окну. Я положил руку на левую сторону груди и уговаривал сердце, как уговаривают его йоги: «Не надо, не надо». Потом стал глубоко дышать. Со мной случалось такое.
Нужно было переждать. Чтобы отвлечься, я попытался накачать себя злостью. «Подстерегла, старая, – думал я. – Подкараулила. И Эмма слышала. Как же я-то оплошал?»
Глубоко дыша, я смотрел в окно: там было солнце, асфальт, клены, гуляющие группки пообедавших сотрудников…
4
– Вот ты и согласился идти к Г. Б., – сказал Костя. Он тронул меня за плечо: – Только как ему это преподнести?.. Как попросить задачи, чтобы он понял, что мы не отказываемся от пересчета? Что мы не хитрим?.. Как избежать естественного вопроса, который мне задал однажды Петр: «Вы, – говорит, – что? Ночами работать будете? Или двужильные?..»
– Знаю, что сказать! – воскликнул я, выхватив ложку из тарелки и возбужденно размахивая ею.
– Эй! Только не брызгайся!
– Знаю, Костя… знаю, – заговорил, заторопился я. – Скажу, что хочу присмотреться к своей будущей теме. Всего лишь присмотреться… Ну да: к нашей общей теме. Я и ты – сектор!
Костя понял, едва я произнес это слово. Все ясно и гладко: мы мечтаем всю жизнь работать вместе. И пусть разрешат нам присмотреться к какой-нибудь теме. Например, Честер и Шриттмайер.
– И ведь Г. Б. может клюнуть, он неплохо к нам относится.
– Это и понятно: он так редко нас видит!
– И будем называться «сектор»! Какова идея?! – похвастался я. – Отдельный сектор. Есть же в других лабораториях!..
– В более крупных, правда.
– Ерунда! Я чувствую, что сумею убедить Г. Б. Много ли человеку нужно? В первую очередь найти слово! Зацепку, за которой он чувствовал бы себя прочно, а там уж он сумеет! И слово найдено. Сектор, Костя!.. Звучит, а?
– Итак, идем. И, Володя, не говори ему про Зорич. Стерпи. И шутки и жалобы – все это недостойное, мелковатое… – вдруг еще раз повернул он разговор и продолжал пояснять, и я с благодарностью слушал его, перехватившего мой разъяренный импульс и направившего его так, как нужно.
Быстро и энергично закончив обед, мы пошли к кабинету. За дверью было тихо. Мы переглянулись: все отлично, у него никого нет.
Секунда раздумья тронула нас нерешительностью. Точнее, моя нерешительность передалась и Косте. Словно проверяя, только ли в этом дело, он посмотрел на меня: «Благоговеешь, а? Может, вернемся и будем опять ждать, пока сам предложит?» – «Нет, нет, нет, Костя», – ответил я ему также взглядом.
Колебание длилось недолго. Костя потянул ручку двери на себя. Лицо его было твердо. Я вошел за ним. В кабинете никого не было.
Мы невольно вздохнули. Но теперь нужно было ждать. Мы постояли; Костя посвистал в торжественной кабинетной тишине, потом подошел к окну, взял раскрытый журнал со статьей, которую только что, видимо, читал Г. Б., уселся непринужденно, закинув ногу за ногу, и вскоре увлекся статьей и даже забыл, что сидит в кресле начальника.
Я походил около него и наконец сел на маленький диванчик в углу. Диванчик находился в нише, в углублении.
5
За дверью послышался голос Г. Б. Выдерживая характер, Костя неторопливо положил журнал на место. Так же не торопясь подошел ко мне и сел рядом.
– Михаил!.. Да ты вспомни, каким ты был? Ты вспомни! – настаивал голос Г. Б. Быстрые шаги. Голос знакомый, но слова звучали горько: – Ты вспомни!
Он вошел вместе с Неслезкиным. Прошагал к окну и толкнул сильно, распахнул створки, жалея, что не сделал этого раньше.
– Ты уже сам все можешь, Михаил! Ведь все можешь! – Г. Б. расхаживал взад-вперед, делая по три-четыре шага около молчавшего Неслезкина. Г. Б. будто топтался там, на пятачке между столом и окном, круто разворачивался и снова шагал. – Ерунда! Ты уже давно сам по себе, Михаил!.. Ты сам! Ты давно на ногах, и тебе только кажется, что я тебе нужен… – настаивал голос Г. Б., и было почти не слышно Неслезкина, который тихо повторял: «Один останусь…»
Они вошли в кабинет, не заметив нас, не обращая ни малейшего внимания ни на что, кроме самих себя, а мы затаились в уголке, в нише, замерли от неожиданности.
– Как дружили, как соперничали! Ты вспомни, как мы соперничали. Какие светлые, какие благословенные были дни! – Г. Б. откашлялся, чтобы сбить дрогнувший голос. – Дело сделано, Михаил. Решено. Я уезжаю. Грусти, сетуй – все, что хочешь, но только вспомни, каким ты был! Вспомни! – Г. Б. подошел к нему вплотную. – Ведь ты был талантливее меня, Михаил. – Г. Б. дернул его за руку. – Слышишь, ты был талантливее!
– Не-ет, – отвечал на все, что ему говорилось, Неслезкин. Он стоял опустив голову, маленький, толстенький, растерянный.
– Был! У тебя быстро и блистательно все получалось!
Неслезкин рассмеялся холодно и равнодушно:
– Нет.
– Неужели не помнишь? Неужели?.. Ведь не так уж давно это было!..
Голос Г. Б. все рвался к некоему небу. Теплый с хрипотцой голос пожившего человека, когда он вспоминает что-то давнее:
– Да послушай же: это сейчас я как-то и сам поверил, что ты только казался… казался талантливее. Видишь, признаюсь! Я тоже думал, что ты иссяк, что, не случись с тобой всех этих бед, я обошел бы тебя все равно… Но нет! Нет, Михаил! Ты был одареннее, ярче!
Г. Б. взмахивал резко рукой, его полное тело сотрясалось.
– Не-ет, – тихо смеялся Неслезкин и сказал как-то вдруг: – А живот-то, а? Отрастил?
– Брюхо отменное, купеческое! Видишь это брюхо? – Г. Б. обрадовался и похлопал себя по животу. – Помнишь теперь, какими мы были? Помнишь?
Неслезкин, не отвечая, протянул руку и стал трогать лежавшие в раскрытом шкафу белейшие простыни. Простыни были аккуратно сложены, и Неслезкин гладил их пальцами. Улыбка очень переболевшего человека тронула маскообразное обожженное его лицо:
– Твои? Да, Георгий?
– Да. Принес вот! Прилечь иногда хочется. Старость скребется в двери! Держу их так, на всякий случай: уж очень захотелось однажды. А когда эти штуки под рукой – я спокоен, и, знаешь, спать совсем не хочется! – Г. Б. оживился: – А помнишь, как мало мы спали? Помнишь? Уж теперь-то ты вспомнишь! И носа вешать не будешь! И вполне справишься с лабораторией, ведь ты был талантливее меня! Хоть немного, а все же талантливее, помнишь?
Неслезкин опять тихо засмеялся:
– Не-ет… не-ет, Георгий, – и кивнул головой.
Он, Неслезкин, помнит. Георгий утешает, подбадривает его, ну и хорошо. Он, Неслезкин, много видел людей, и он любит Георгия. И не за то, что Георгий взял его к себе на работу и сделал человеком после войны, несчастий, после белых марширующих перед глазами бутылок, белых, зеленых, парадно красных и разных других… И не за то, что он помог ему. Он, Неслезкин, просто любит его. Только напрасно Георгий его подбадривает. Он, Неслезкин, работает как может, а больше он не способен. Он как троллейбус, у которого в сети остался слабый ток. Они часто дразнили его в молодости троллейбусом за квадратную крепкую фигуру. Теперь он тихий троллейбус. Он тихо-тихо катится – как бы не кончился ток. И не обращает внимания на крики пассажиров, на машины, которые его обгоняют. И легковые и грузовые… всякие. Такие отглаженные эти простыни. Белые!
Г. Б. трогательно усадил Неслезкина в кресло и сбоку, склонившись, смотрел на него, уговаривал:
– Здесь мягко, здесь тебе будет хорошо. Вот увидишь… Я знаю, ты справишься. Я знаю тебя лучше, чем ты сам…
Неслезкин слушал. Георгию кажется, что это просто, Георгий все может… Когда-то он, Неслезкин, и впрямь спал меньше других, и понятно, что он был талантливее Георгия и прочих. Он был выше их, Георгий даже не представляет насколько!.. Намного выше, на несколько вершин. Белых таких, белоснежных скалистых вершин, когда облака и орлы уже совсем-совсем внизу. Он был где-то очень высоко, тот Михаил Неслезкин… А Георгий молодец! И не потому, что он взял на работу Неслезкина, когда его уже никто не брал. Прошло много лет, прошла война, а Георгий такой сильный. Делает половину задач лаборатории. Сидит здесь, в кабинете, и делает. Даже две трети делает. И остальные не бездельники, но он, Неслезкин, не считает их, как и себя, за крупных… Словом, не считает. И что будет делать он, Неслезкин, с этой перегруженной лабораторией, когда уйдет Георгий, и станут ли слушать его, Неслезкина? Не жалеет, бросает его Георгий.
Неслезкин тихо и согласно кивал головой. Мы смотрели.
Г. Б. говорил теперь о войне, говорил глухим голосом о пехоте, о том, как спали они бок о бок и шагали рядом по зимним дорогам. Г. Б. вспоминал бои, какие-то им обоим хорошо знакомые места, события, ночи. «Помнишь, Миша… помнишь то время?..» – говорил он.
Я и Костя сидели в уголке дивана, ошарашенные, застигнутые врасплох, не успевшие ни уйти, ни подать голос. Может быть, не все мы понимали. Может быть, мы не понимали и сотой доли. Мы только схватывали обрывки фраз и сидели тихо, следя, как те двое витают в облаках, в своем небе, у своих скалистых вершин… Мы сидели молча, как одно целое, сидели, инстинктивно сбившись вместе и слушая, как одно ухо.
6
Вошла Зорич.
– Георгий Борисыч, я к вам с претензией. Это вы посоветовали, чтобы Худякова взяла задачу четыре по вашей теме?
Г. Б. обернулся, резко и недовольно сказал:
– Ну и что?
– Худякова загружена очень. Вы, Георгий Борисыч, вероятно, не подумали об этом. Вы, Георгий Борисыч, конечно, заняты… Все мы знаем, как много вы делаете.
Зорич говорила быстро, и слова ее были вежливыми, но голос твердел. Она не обращала внимания на резкий тон Г. Б. и старательно, мощно разворачивала эти вежливые слова для наступления, давая понять, что она выше пререканий и что от нее не отделаться грубостью.
– Вы, Георгий Борисыч, ученый не чета другим, вам, конечно, некогда… Но, отдавая приказания вот так, мимоходом, вы поступаете неосмотрительно. В конце концов, это легкомысленно… Задачу четыре естественно было передать Петру Яккличу. И по нескольким причинам. Во-первых…
– Ладно, ладно! Дайте же нам поговорить! – Г. Б. не захотел дослушать.
Зорич выждала паузу. Стало тихо.
– Хорошо, – сухо сказала она. И повернулась, чтобы выйти.
И тут Г. Б. вдруг переменился. Он тихо начал:
– Подождите. Подождите, Валентина Антоновна. Я ведь ценю… очень ценю ваше мнение…
– Я слушаю вас. – Зорич поджала губы.
– Ну не сердитесь, Валентина Антоновна.
– Я не сержусь.
Г. Б. заторопился. И так странно было видеть его извиняющимся, хитрящим.
– Я ведь не спорю. Возможно, не прав… Михаил, нам очень интересно твое мнение. Хочешь что-нибудь сказать, Михаил? Вы, Валентина Антоновна, советуйтесь в таких случаях с Михал Михалычем. Он не хуже меня разбирается. И на будущее учтите. Михаил сейчас так втянулся во все эти тонкости, что практически все решает он… – Г. Б. говорил явную ложь. Даже мы поняли это. Но он настаивал, повторял, чтобы сейчас уже представить себе и приблизить желаемое будущее: – И Михаил не так резок, как я. Я прошу извинить меня, Валентина Антоновна.
– Я тоже была резковата. Но вы уж слишком, слишком, Георгий Борисыч. Тем более при посторонних.
– Михаил! – позвал Г. Б., предпринимая последнюю попытку.
Но Неслезкин молчал: он не мог сейчас высказать своего мнения о задаче четыре, он даже головы не поднял. Он едва ли заметил, что вошла Зорич.
Г. Б. в секунду понял это и быстро сказал:
– Ну ладно… ладно. Что? Худякова уж так перегружена?
– Вы разве не знаете этого?
– Ну хорошо. Пусть Петр Якклич возьмет. А вообще советуйтесь с Михал Михалычем. Понимаете, нам сейчас просто некогда сосредоточиться на этом… этом важном деле.
– Понимаю, – сказала Зорич не без насмешки.
Она вышла из кабинета довольная.
Г. Б. заметил нас. Он, конечно, заметил еще тогда, когда Зорич сказала про «посторонних».
– А вы? Вы что, мальчики? – очень мягко спросил он.
Мы замялись:
– Да мы так… так…
Мы даже не нашли, что соврать, и ушли – оставили их наконец вдвоем.
Глава четвертая
1
На следующий день, перед самым обедом, то есть когда легко выбраться незамеченным, были две-три томительные минуты.
Я волновался, а вокруг в нашей удлиненной комнате сидела, погрузившись в бумаги, трудилась вся лаборатория. Коллеги, понятно, не подозревали, что должно было вот-вот произойти. Главное – Зорич не подозревала.
Я оглянулся на нее. Сидишь? Ну сиди, сиди! Я даже улыбнулся ей. Чувство большого начала, разбавленное мальчишеским восторгом, перебороло вчерашнюю обиду. Я был как перед падением, и стало вдруг тихо на минуту, будто все они ждали, затаились. Костя рассказывал, как однажды в детстве, когда они всей семьей ездили на юг, они проходили под снежным обвалом. Дело было в суровых горах: большая группа людей шла осторожно, взрослые едва переговаривались, шептались, шипели. К ужасу пап и мам Костя и мальчик, грузин из местных забежали под самый срез нависшей притихшей лавины, и маленький Костя орал во всю глотку: «Эй ты! Белая!.. Белая!» – и снег лежал тихо, блестел.
Уже можно было идти, уже Костя, перегнувшись через стол, сказал сердито: «Белов… Белов!» – а Белов все сидел, ощущая минуту. Сейчас Белов встанет, уйдет, а Костя Князеградский возьмет на себя только ему посильный труд: отвлекать Зорич, спрашивая ее о некоторых неясных местах пересчета.
До кабинета было десять шагов. Я вошел, захлопнув толстую обитую дверь. «Рейны» из нашей комнаты жужжали теперь за двумя дверями, как мухи, зажатые в кулаке.
Г. Б. был один.
– А-а, Володя, – сказал он, улыбаясь. – Садись, садись.
Я сел и мягко опустился почти до самого пола.
– Ну и креслице у вас! Чудо! Кажется, год сидел на камнях… Подумать только: когда-то все это принадлежало дворянам!
Г. Б. рассмеялся:
– Но-но!.. Полегче, задира! Не отвыкать же мне в пятьдесят-то.
Взяв хороший тон, я так же бодро и быстро изложил ему идею «сектора». У Г. Б. еще плавала на лице первая улыбка, а я уже кончал, закруглялся, отбрасывая все лишнее. Начал я с Кости: «Косте и мне… нам пришло в голову…» – так была сделана первая фраза, и дальше я старался как можно чаще упоминать Костю. И боялся, что Г. Б. спросит, почему мы не пришли вместе.
Но Г. Б. не спросил. Прикрыв глаза, он слушал. Сидел в кресле и, подперев голову рукой, слушал. Перед ним на чистом листе бумаги отдыхала голубая авторучка.
– Значит, и Князеградский… – сказал он медленно, – талантливый мальчик. Это я вас обоих мальчиками называю. – Выждав паузу, он улыбнулся: – Ну что ж! Хорошо. Сделаем из вас сектор. А больше никого не хотите привлечь?
– Можно, конечно. Но пока…
– Ну ясно.
– Мы как раз хотели заняться результатами Честера и Шриттмайера.
– Ясно.
Он сидел, думал о чем-то и, казалось, нисколько не сомневался в наших силах, и его совсем не волновала судьба нашего с Костей огромного пересчета. Я же нервничал, боялся, что кто-то войдет. И встал.
– Ты что, Володя? Посиди еще.
Г. Б. поднял на меня глаза. Тут только я заметил, что он невесел. Крохотный кристаллик улыбки чуть теплился, чуть жил в его глазах. Г. Б. смотрел на меня и пальцами мерно и грустно шевелил голубую авторучку.
– Мне нужно… идти нужно.
– Так уж и нужно? Да зачем это? Посиди. – Он даже приподнялся, подошел ко мне. – Садись, садись. Я все-таки начальник, разрешаю. Я ведь редко вас вижу. Говорят, ты горячий очень. Задираешь всех. Расскажи хоть. Я ведь приглядываюсь: что-то ты все Костя да Костя, а сам как?
Я стоял и переминался с ноги на ногу.
– Говорят, ты на Эмму, как тигр молодой, напустился? А?
– Ну уж и как тигр. Куда мне!
– Смотри… Знаю я вас, длинноногих! – мягко рассмеялся он.
И еще что-то он говорил. А я, как лунатик, вновь выцедил из себя фразу, к которой обязал меня Костя: «Значит, можно? Можно ознакомиться с задачами, да? Спасибо. Спасибо», – и Г. Б. опять что-то говорил, а я просто обязан был выйти сейчас и выкурить сигарету. И ведь Костя там. Ждет.
– Ну а как вообще?.. Как тебе мир? Обмен посланиями? Буза не начнется очередная, а?
Я стоял перед ним, мялся и не мог открыть рта. Он глянул на мои торопящиеся дрожащие колени и махнул рукой.
– Ступай, – сказал он.
2
Костя нервно расхаживал по коридору.
– Победа! – сообщил я.
Я рассказал. А затем Костя, в свою очередь, рассказал о том, как он морочил Зорич голову и как она все время посматривала на часы и в конце концов прогнала его.
Мы радовались нашей ловкости и нашей победе, а в коридоре у бокового окна стояла женщина и беззвучно плакала. Женщина была пожилая и великолепно одетая. Темное платье, бросающее, как нам показалось, вызов всем ценам, кофта богатой белой шерсти, бусы, браслеты, золото… А лицо маленькое, несимпатичное, заплаканное.
– Послушайте, – бодро начал Костя. – Ну разве можно так плакать? Можно плакать громко. Плакать, вспылив, понервничав. Но вот так стоять и плакать…
– Можно плакать ночью, – добавил я.
– Вас выругал начальник? Из этой или из той лаборатории?
– Он сейчас будет у нас тепленький, – сказал я и начал подворачивать рукава рубахи.
Женщина заговорила с некоторой манерностью:
– Мне, мальчики, не нужна ваша помощь. Я здесь не работаю.
Мы приставали, и женщина повторила: ей не нужна наша помощь. Муж решил бросить ее, вот и все… Да, она страдает, она не скрывает этого… Дети уже взрослые, живут отдельно – она одна, совсем одна.
Костя спросил просто так:
– Из какой лаборатории ваш муж?
– Из шестнадцатой.
Мы переглянулись:
– Кто он?!