День Дьявола Плеханов Андрей

INTRODUCTION

1

Я – полукровка.

Знаете, что это такое? Это когда никто не считает тебя своим.

В России я был испанцем. «Испанец-иностранец, антониво-гондониво!» Так дразнил меня один мальчишка из нашего класса, проходу мне не давал. Сам он, кстати, был татарином, зато чистокровным. И стоило мне вякнуть «сам нерусский», как он со своими приятелями ждал меня после занятий у школы, чтобы в честном бою показать, кто здесь хозяин. Честный бой – пятеро против одного… Я вечно ходил с расквашенным носом. Но зато и сейчас могу подраться с пятерыми. Хотите попробовать? Рискните…

Я страшно хотел быть русским тогда. Чистым русским. А почему бы и нет? Мама моя – русская. Зато папаша был испанцем – гипотетическим. Его и других таких, как он, увезли из Испании еще детьми, в тридцатых годах. Выдернули из горящей Испании, из под носа у наступающих франкистов. Эвакуировали в СССР – оплот мира и прогресса. Спасли.

Тогда их на руках носили – этих маленьких чернявых детишек, родителями которых были погибшие антифашисты. Романтика, черт возьми… Долорес Ибарурри – пламенный лидер пламенной революции. Camaradаs! No pasaran! [1]… Из испанских детей собирались вырастить образцовых строителей коммунизма, доказать преимущества советской системы воспитания.

Возились с ними недолго, началась Великая Отечественная Война. И мало уже кто вспоминал об этих кучерявых голодранцах – самим бы выжить. Разлетелись они по детдомам, по рабочим школам. Какие уж там испанцы? Жили как все. Стали Педры Петьками, Хорхе Жорками, Эухеньо – Женьками. Луисов, за неимением аналогов, окрестили почему-то Володьками – для порядку.

Папаня мой, Хуан, стал Ванькой. И слава Богу. Уж больно имя неприличное для русского уха – Хуан. А фамилия осталась. Из-за нее, наверное, и все беды мои были. Ну как, скажите, можно жить в России приличному мужику с такой фамилией – Гомес?

Гомес. Гомик. Maricon[2].

Итак, позвольте представиться: Михаил Иванович Гомес. Так звали меня в России.

А здесь, в Испании, я – русский. Хоть и зовут меня уже Мигель, на испанский манер. Gomez здесь – фамилия вполне приличная, распространенная. А если кто скажет, что я – maricon, тут же схлопочет по морде. Пусть я даже загремлю за это в полицию.

Здесь, кстати, в ходу такие шутки. Какой-нибудь водитель грузовика, пьяный козел, может бить себя в баре огромными лапищами в грудную клетку и орать: "Soy pederasto! [3]" И все будут ржать и хлопать в ладоши. Это же просто шутка!

Не жили они в России. У нас это не шутка. У нас люди таких шуток не понимают. Сказал, что ты голубой – значит, и есть голубой, уже не отмоешься.

А ориентация у меня самая что ни на есть нормальная. Я люблю женщин.

Есть, конечно, одна проблема, что там скрывать. Не нравятся мне испанские женщины – уж больно они страшненькие. На взгляд привычных испанцев, наверное, ничего. Но по сравнению с нашими, русскими девчонками… Сами понимаете.

Разборчивость меня губит, вот что. Всегда она меня губила. И там, в России, и здесь, в Испании.

В Советской России я был испанцем. Я ходил в настоящих джинсах, присланных родственниками из Испании, слушал настоящие пластинки Сантаны и «Gipsy Kings». Мне завидовали – поэтому, наверно, временами и били морду. Я варился в общей каше, но большинство считало, что у меня есть своя личная отдушина, из которой я имею возможность сделать глоток кислорода.

Здесь я – русский. У меня испанские имя и фамилия, но русский акцент, и русская манера поведения, которую не выведешь ничем, даже испанским вином.

Я, между прочим, не жлоб. Не «новый русский», которых здесь, в Испании, как собак нерезаных. Просто я свободный человек. Я был свободным в России, и приехал сюда, чтобы стать еще более свободным.

Наверное, я был прав. Здесь больше возможностей для того, чтоб свободным внешне. Здесь выше уровень жизни. Здесь не думаешь о том, не обвалится ли рубль и не обанкротятся ли разом все банки. Но только главное – это внутренняя свобода. Без внутренней свободы ты всегда будешь рабом. И мои испанские родственнички – пример этому.

Отец мой умер в Испании. Всю жизнь он жил в России, всю жизнь болел, но не умирал. А здесь – сгорел за год. Говорят, что от рака. Наверное, это правда. Только я думаю, что его доконало другое – наши испанские родственники.

Здесь много хороших людей. Большинство – хорошие. Нормальные, во всяком случае. Но есть категория людей, которых назвать нормальными нельзя. Я, по крайней мере, не могу. Хотя они считают себя самыми правильными из всех живущих. И уж, конечно, имеющими право указывать всем, как жить правильно. Праведно.

Два моих двоюродных дяди, Энрико и Карлос, относятся к такой категории. Говорят, ихний папаша, Освальдо Эскобар Гомес, тоже был таким – известным католическим проповедником. Но я не застал его в живых – к счастью. Мне хватает и двух моих дядь.

Это такая категория людей. Правильные католики. Наверное, они такие же правильные, как хасиды у евреев и приверженцы шариата у мусульман. Среди православных я таких почти не встречал. То ли выбили их всех в революционные годы, то ли сам разгильдяйский русский дух, несмотря на религиозность, препятствует становиться до конца узколобым. Я пил водку с русскими священниками. Они были славными мужиками. С ними было интересно. Они были добрыми людьми.

Послушать дядю Карлоса – никого злее, зануднее и аскетичнее католического Бога нет на свете. Судя по мнению дяди Карлоса, основное занятие Бога – сидеть себе на облаке и высматривать в бинокль, кто там, на Земле, занимается человеческими грешками. Заносить грешников в черный список. Выписывать командировочные удостоверения в ад. А грехи совершают все. Постоянно. Кроме дяди Карлоса, конечно.

Моего Дядю Карлоса даже нельзя описать – это надо видеть. Самое большое страдание в его жизни – то, что он не ушел в монастырь. Вовремя не ушел, а теперь он стар и болен. Он боится не выдержать лишений. И у него есть кошки. На кого он их оставит, если уйдет в монастырь?

От дяди Карлоса всегда воняет кошками. У него их штук десять, а может, и больше – попробуй, сосчитай. Я один раз был у него дома, сидел там часа три. Мне хватило. Кошки там были везде, мне казалось, что я сижу по пояс в этих мурлыкающих тварях. Как не задохнулся, не пойму до сих пор. Но я терпел. Я прикинулся, что ни черта не понимаю по-испански, я был очень вежлив и любезен. Говорят, я даже понравился дяде Карлосу. Он сказал, что завещает мне свой дом после смерти. Если я буду примерным католиком.

Ну уж нет! Во-первых, дядя Карлос вряд ли помрет в ближайшие сто-двести лет – такие люди самые живучие, хоть и полудохлые с виду. А во-вторых, что я буду делать с этим вонючим домом? Есть только один способ избавиться от его кошачьего запаха – срыть дом бульдозером до основания и построить новый.

Мои родственнички говорят, что я – loco[4]. А, по-моему, это они – свихнутые, причем на полную катушку.

А что касается того, чтоб быть католиком, я ничего против не имею. Я и так католик, оказывается. Крестили меня в этой вере еще в младенчестве. Но вот только правильным католиком я вряд ли буду. Не получится у меня. Как бы ни старался.

Дядя Карлос говорит, что никогда не имел связей с женщинами, и я ему верю. Это сразу заметно, даже невооруженным глазом. Раньше не знал, а теперь уже поздно. А может быть, всегда было поздно, с самого рождения.

У дяди Энрико есть жена – тетя Кларита. Стало быть, он не такой идеально правильный, как дядя Карлос. Нарушил, так сказать, обет вечной девственности. Думаю, лет десять отсидки в Чистилище ему за это полагается. Чистилище – это специальное место для душ католиков, представителей других христианских конфессий туда почему-то не пускают. Туда попадают души не слишком закоренелых католических грешников, там они проходят соответствующее политвоспитание и санобработку, после чего все же попадают в рай.

Дядя Энрико намного лучше своего братца. И кошек у него нет. Но все равно он занудный. Это у него дома жил отец целый год. И я жил – после смерти отца. Три месяца. На большее меня не хватило.

Жалко мне своего отца. Всю жизнь он был атеистом, преподавал биохимию. А на старости лет попал в такую богадельню, где, простите, рыгнуть нельзя, не прочитав специальную молитву.

Отец не был воинствующим атеистом. И коммунистом никогда не был – более того, тихо саботировал все попытки зачислить его в компартию. Ему была по фигу любая религия – что коммунистическая, что католическая. Жизнь для него выражалась в химических формулах. Если он смотрел на человека, он сразу же прикидывал, какие биохимические процессы идут у этого человека там, внутри. Он был влюблен в биохимию. Это была единственная его любовь, на всю жизнь.

Я думаю, что, если бы ему дали почитать книжку под названием «Биохимические процессы божественности», он поверил бы в Бога. Но этой книжки никто не написал. И отец не успел стать верующим человеком. Он просто умер.

Его достало все это.

Между прочим, сам я – далеко не атеист, в Бога я верю. И, может быть, вера помогла мне выжить в той заварушке, о которой я хочу вам рассказать. Просто мне кажется кощунственным обращаться с Богом так, как делают это мои дядюшки. Они уничижают Бога, низводят до своего уровня, делают его таким же глупым, как они сами.

В моем представлении, Бог – не добрый и не злой. Он даже не правильный . Он просто умнее нас. Умнее настолько, что мы и представить не можем. Я знаю, что Он есть. Я верю в это. Но я не пытаюсь понять Его поступки. Может быть, вы скажете, что я не прав, но так уж я устроен. Я воспринимаю все так, как есть, как устроено Богом. Я – фаталист. Это плохо, наверное, но меня уже не переделать. Это моя жизненная философия.

Я верю в Бога, но католик я плохой. Можно сказать, отвратительный. В средневековье меня сожгли бы на костре, как еретика, потому что тогда было менее греховным не верить в Бога вообще, чем верить и иметь на этот счет собственное мнение.

А тот, кому моя философия не нравится, может выучить еще десяток католических молитв и при помощи их попытаться воздействовать на Всевышнего. Можно даже выдумать эти молитвы самому. Потому что все молитвы выдуманы людьми. Не думаю, чтобы Бог занимался такой ерундой, как разучивание псалмов, у него и так дел хватает.

2

К чему я все это рассказываю? Ах, да! Я хочу вам рассказать об одной ночи. Весь мой рассказ – всего лишь об одной ночи. Той самой ночи в Парке Чудес, о которой в газетах написали что-то типа: «Природный катаклизм в Парке Чудес, землетрясение, большой карстовый провал. Много человеческих жертв». И все. Что-то заставило заткнуться всех газетчиков и телевизионщиков, сующих свои носы в любую щель, даже половую.

Там было о чем написать. Даже если газетчики не знали, что произошло на самом деле (а они не знали, потому что кто из нас шестерых стал бы рассказывать им правду?), то одной картины всеобщего разрушения было бы достаточно, чтобы у всей читающей публики встали дыбом волосы на голове. Однако не написали почти ничего. Кто-то заставил их замолчать. Я догадываюсь, кто.

Я расскажу вам. Расскажу, хотя вы мне и не поверите. Люди любят страшные сказки, только они не верят в них. Неприятно верить в то, что такое может случиться с тобой – что рука покойника высунется не откуда-нибудь, а из-под твоего дивана, что демон обитает не в каком-нибудь мифическом Колодце Зла, а в твоем унитазе и ежится каждый раз от холода, когда ты сливаешь воду. Страшно не тогда, когда на планете Ркыр паукодракон закусывает подвернувшейся на завтрак блондинкой. Страшно то, что происходит с тобой.

Это произошло со мной, и я хочу рассказать об этом. Рассказать не для того, чтобы испугать кого-то, и даже не для того, чтобы донести до людей правду. В конце концов, что это такое – правда?

Просто я начал забывать – так же, как уже давно забыли об этом все, кто видел. А их было много. Ван сказал мне, что это неизбежно, что все мы забудем, потому что так написано в Золотой Книге небес.

Так и случилось. Все забыли о произошедшем, как только вышли за пределы Круга. Так, помнили дребедень какую-то, к делу отношения не имеющую. Они были рады, что остались живы. Это было немало – остаться живым в той дрянной заварушке. Очень немало. Не всем это удалось.

А я ничего не забыл. Я просто не мог говорить об этом. Не повезло мне – тот, кто управляет всеми нами, оставил мне память, но сковал язык. Что это было? Наказание за строптивость? Я помнил все, я просыпался с криком среди ночи, когда снова видел гигантские балки, гнущиеся под напором ураганного ветра, как тростинки, видел вагонетки, падающие в бездну, видел безумные глаза людей, сидящих в них, видел рты, открытые в последнем вопле ужаса. Я мечтал забыть все это – так же, как забыли все. Но не мог.

Наверное, эта память должна была убить меня. Добить меня, потому что я не должен был выжить ТАМ. Но я справился и не свихнулся. Я всегда был свободным, но теперь оказался еще и сильным.

Год прошел с той ночи. Целый год. И я не знаю, что было кошмарнее – та катастрофа или год воспоминаний о ней? Я жил как в аду, и никто не мог мне помочь, даже Лурдес.

А потом пришла открытка от Вана. Открытка из Лондона. Там почти ничего не было написано. Только «The Big Weel has turned. All the best. Wang»[5]. И больше ничего.

Всего одна строчка – вполне в духе старикана Вана Вэя. Не могу даже признаться, что я понял его. «Большое Колесо повернулось»… Ван всегда изъяснялся, как китаец – немногословно, но многозначно. Любое слово могло означать у него что, угодно, но только не то, что вы об этом думаете.

И вдруг меня отпустило. Я по прежнему не могу произнести об этом ни слова. Но, если раньше я не мог написать о той ночи ни строчки, то теперь обнаружил, что могу хотя бы записывать свои мысли. Тот, кто управляет нами, оставил скованным мой язык, но развязал мне руки. Может быть, он ошибся, не предусмотрел что-то, ведь у него так много дел там, наверху? И теперь я пишу эти строки, и вздрагиваю в ожидании наказания.

Я спешу. Потому что я начал все забывать. Я больше не вижу снов о том, как Эль Дьябло засасывал в свою воронку все, что мог сожрать, до чего мог дотянуться своими когтистыми лапами. Я больше не кричу по ночам. Я сплю, как младенец и не вижу снов.

Теперь я боюсь другого. Боюсь забыть. Боюсь не успеть записать самое важное.

Я знаю, что все забуду, и слава Богу! Не хочу всю жизнь вспоминать горячий смрад дыхания Дьявола на своем лице. И если эти листки выживут, и не будут стерты кем-либо из Хранителей, и снова попадутся мне на глаза, то я, вероятно, даже не пойму, о чем здесь идет речь. Не поверю, что это случилось со мной.

Парк Чудес открыт, его восстановили быстро. Нельзя лишать удовольствия детишек, да и взрослых, которые хотят прокатиться с «русских горок», промчаться по бушующим волнам и свалиться с высоты под рев вулкана. А что же «Эль Дьябло»? «Эль Дьябло» снова работает – почему бы и нет? Это всего лишь один из аттракционов, причем, один из самых безопасных. Вы можете пойти в парк и удостовериться в этом хоть сегодня.

Я спешу. Я должен успеть. Потому что скоро я засну. Засну так же, как большинство людей, которые ходят по улицам, и разговаривают, и смеются, и едят, и любят друг друга. И при этом спят, не видят того, что способны увидеть лишь бодрствующие .

Дьябло заснул. Может быть, он будет спать теперь пятьсот лет. А может, и меньше, потому что мы не дали ему насытиться. Не дай вам Бог увидеть, как он проснется от голода.

Потому что когда-нибудь он проснется снова. Обязательно. Так было всегда.

Gaudium magnum annuntio vobis. Habemus carneficem. [6]

ЧАСТЬ 1

МАТАДОР И БЫЧАРЫ.

1

День Дьявола начался вполне обычно. Не было с утра никаких предвестников того, что он так ужасно закончится. Будильник запищал в семь ноль-ноль, паразит. Заголосил визгливо и даже скандально – как всегда, не вовремя, в серединке самого интересного сна.

Мне снилась девчонка – та самая, черненькая. Самая симпатичная из испанок. Единственная из испанок, которая запала мне в душу.

Черт возьми, никогда не думал, что влюблюсь в испанку. Мне никогда не нравились яркие брюнетки. В моем представлении, образу яркой брюнетки обычно сопутствуют тяжелые бедра, пышная грудь, животик – если не круглый, то начинающий круглеть. И, простите, запах пота, перебиваемый наслоениями вылитых в неумеренном количестве дорогих духов. Таково большинство испанок, даже если они перекрашены в блондинистые цвета. Это не в моем вкусе.

Там, дома, у меня были девушки.

Все еще называю Россию своим домом, никак не могу отвыкнуть. А может, и не надо отвыкать? Мне до сих пор бывает страшно при мысли о том, что я не вернусь в Россию. И страшно подумать, что вернусь туда снова. Я живу в Испании уже больше года, я еще не гражданин этой страны, но у меня есть вид на жительство. Я знаю, что стану гражданином Испании. Но прошлая жизнь – она всегда с тобой, она возвращается к тебе по ночам. До сих пор порою во сне я иду по горам Карабаха, где служил в армии, медленно ставлю ноги на неустойчивые камни горной тропинки под блеклым небом, спаленным жарой, и спиной чувствую дуло автомата – азербайджанского ли, армянского, какая разница? Это был наш долг тогда, в конце восьмидесятых – ходить под пулями, чтобы два народа не стреляли друг в друга. Миротворческие силы – вот как это называлось. А они все равно стреляли, их уже ничто не могло остановить. Они стреляли, а мы находились меж двух огней. Мы ловили свои пули. И если бы мне кто-нибудь сказал тогда, что через десять лет я буду жить в Барселоне, и спокойно бродить по улицам в полночь, и смотреть, задрав голову, на звезды, глядящие с черного южного неба в колодцы улиц Готического Квартала, и хлопать по спине человека, с которым только что познакомился в баре, и разговаривать с ним об игре «Реала», я бы засмеялся. У меня была тогда только одна программа-минимум – выжить.

Я выжил. Я научился выживать. И это оказалось совсем не бесполезным умением.

Да, снова о девушках. Конечно, у меня были девчонки там, в России. Смешно думать, что у меня не было девушек, если мне уже двадцать восемь. Пожалуй, дело с этим там обстояло даже получше, чем здесь. Там было все ясно, не было языкового барьера. И пройдя по обычной улице, за один час можно было увидеть больше красивых девчонок, чем здесь за неделю. У меня всегда были девушки. Иногда я даже жил с какими-то из них, если у них было где жить. Я жил с кем-то, и просыпался с кем-то в одной постели, и вяло жевал завтрак, и возвращался вечером «домой» и смотрел телевизор, и о чем-то говорил, и даже ужинал с какими-то людьми, вдруг ставшими нашими общими гостями. Я мог жить так неделями, и даже месяцами, а один раз – полгода. Но все равно я уходил.

Один раз я чуть не женился. Опомнился только тогда, когда обнаружил, что уже назначен день регистрации, и какой-то красномордый пузатый дядька называет меня «зятюшкой», и подливает мне в стакан самогон. Я позорно сбежал тогда. Я даже был немного испуган.

Кем я был? Зомби? Почему я жил так, что порою не мог вспомнить, что происходило со мной в последний месяц? Я не употреблял наркотиков. Я достаточно попробовал на Кавказе всей этой дряни – и плана, и гашиша, и мака, чтоб сделать вывод, что мне это не подходит. Пил? Тоже не слишком много. Если угощали – вливал в себя всякие жидкости, но никогда не пьянел настолько, насколько хотелось бы. Если нечего было выпить – не вспоминал об этом.

Что со мной было? Порою я ощущал себя полным дебилом. Я говорил себе, что надо прекращать это растительное существование. Иногда пытался убедить себя, что собираюсь поступить в институт, но убежденность в этом была настолько слаба, что я и сам в нее не верил. Я жил, и дышал, и ходил по улицам, и ел, и трахался, и даже где-то работал. Я был вполне приличным человеком. Один раз меня сфотографировали на Доску Почета. Но я никак не мог проснуться.

Говорят, я красивый. У меня правильные черты лица – среднеевропейские, не совсем русские и не совсем испанские. Глаза темно-зеленые. Густые темные волосы – без залысин, проплешин и прочих маленьких мужских радостей, которые уже начинают появляться у моих ровесников. Хорошие волосы, которые выглядят замечательно безо всяких там Провитов и Хэдэндшоулдерсов. Но, если вы сбреете эти волосы, или хотя бы проведете рукой по моей голове, то обнаружите мягкую вмятину на левой стороне. Достаточно большую вмятину, противно проминающуюся под пальцами. По-медицински, кажется, это называется дефект теменной кости – дырка, затянутая только кожей, последствия трепанации черепа.

Я все-таки поймал тогда свою пулю. Хорошо поймал. В смысле, остался жив. Пройди пуля чуток пониже, и меня не спасло бы уже ничто.

Впрочем, мне и так хватило: две операции и пять месяцев в госпитале. И пять лет полурастительного существования.

Я был абсолютно здоров. Был здоров не на сто – на триста процентов. Если до армии я был дохляком, то теперь мог жонглировать пудовыми гирями, хотя с виду оставался таким же худощавым. Я не был больным, мне просто не хотелось думать.

Я был, как куколка бабочки, которая висит в заброшенном сортире, прицепившись хвостом к растрескавшемуся потолку. Все думали, что я – тупой из-за последствий черепно-мозговой травмы. А со мной просто происходили метаморфозы. Я медленно превращался во что-то, и сам о том не знал.

А что тут такого? Большинство людей так и живет – не думая, куда они идут и идут ли куда-то вообще. Они отживают свой срок, размножаются и умирают. Сейчас то мое существование кажется мне странным. Тогда это было нормально.

Я даже получил профессию. Дело было так: я познакомился на улице с одной девочкой – красивой, конечно. Я всегда знакомился только с красивыми девочками. Поскольку десятиминутные переговоры о том, чтобы лечь с ней в постель, почему-то не увенчались немедленным успехом, я поплелся провожать ее до места учебы. Я не помню, переспал ли я с ней. Скорее всего, переспал. Зато я помню другое: место, где она училась, называлась «Студия циркового жонглирования». И через два дня я уже был студентом этой студии.

Так или иначе, это была единственная профессия, которую я получил – если не считать всяких там профессий кочегара, кровельщика, бульдозериста, грузчика на хлебозаводе, кладбищенского сторожа и прочих. Этим мне приходилось заниматься, но никто не выдавал мне корочек, что, мол, Гомесом Михаилом Ивановичем успешно освоена профессия приемщика стеклотары со сдачей экзамена и оценкой «удовлетворительно». И когда я пересек границу Испании, единственным документом, свидетельствующим о том, что я имею какую-то профессию, была бумажка об окончании Студии циркового жонглирования. Безо всякой оценки.

Я думаю, если бы я получил оценку, то она была бы самой высокой. Когда я пришел в студию, ребятки, большинство из которых были моложе меня лет на десять, занимались уже два месяца. Я стоял и смотрел, как разноцветные шарики мелькают в воздухе, как шарики падают на пол и пытаются удрать от своих неловких хозяев, и тут меня что-то пробило. Я подошел к тренеру и сказал: «Хочу у вас учиться».

На меня посмотрели, как на идиота. Но мне было плевать на это, я уже привык к тому, что на меня смотрят, как на красивого идиота. Я действительно хотел учиться. И через месяц я жонглировал в десять раз лучше любого из этих пацанов. А через четыре месяца, к моменту окончания курса, лучше самого учителя.

Меня звали учиться дальше, говорили, что с моими данными мне нужно быть профессионалом. Мне гарантировали поступление в эстрадно-цирковое училище. Но я просто забрал свою бумажку и ушел. Я не хотел выступать в цирке. Я устроился работать санитаром в морг. Мне было все равно.

Иногда я выступал. Мой учитель вытаскивал меня на сцену, когда нужно было заменить его партнера. Он сдирал с меня грязный халат, провонявший мертвечиной, и надевал на меня накрахмаленную рубашку и эстрадный смокинг. Мы выступали во всяких ночных клубах, казино, дорогих ресторанах, и навороченная публика отбивала ладони и орала от восторга, глядя на то, что мы вытворяли. Мы жонглировали шарами, булавами, горящими факелами, включенными телевизорами, голыми девочками… Тренер отдавал мне деньги пачками, я приносил их домой и флегматично кидал в тумбочку. Я забывал об этих деньгах на следующий день. Я втискивался в автобус и ехал в свой морг, чтобы снова ворочать трупы и бездумно смотреть в кафельную стену, сидя на грязной каталке.

Мой учитель был хорошим человеком. Он был добрым. Как его звали? Не помню… Кажется, я тоже хорошо к нему относился – несмотря на то, что он был голубым. Ни о каких приставаниях с его стороны, разумеется, речи быть не могло. Я всегда имел нормальную ориентацию, а у него было достаточно денег, чтобы общаться с себе подобными. Мне все это было до лампочки.

Но однажды я проснулся. Проснулся, когда обнаружил, что отца нет дома. Я жил тогда с родителями. Я уже говорил, что иногда я уходил, и жил с кем-то, но потом всегда возвращался туда, в двухкомнатную квартирку, где я вырос. Меня принимали безропотно. Мама любила меня. Она беспокоилась обо мне, о своем непутевом тупом сыне, таскала меня по врачам – специалистам по мозгам и прочим внутренним органам. Она пыталась меня вылечить. Я проходил обследование, сдавал кровь и мочу, ко мне подключали разноцветные проводки и смотрели, как у меня внутри все устроено и как все работает. Работало все замечательно. Я вяло заполнял бесконечные листы тестов – психологических, интеллектуальных и прочих. Результаты были обескураживающими: по умственному развитию я превосходил выпускника МГУ, психологически был устойчив, как бетонный столб, по скорости физической реакции мог претендовать на профессию наемного убийцы. Профессора чесали в седых затылках, потому что невооруженным взглядом было видно, что я туп и ленив. Я спал на ходу, мне было все по хрену, я забывал, что ел вчера на ужин. И все же был почти идеален, если не считать дырки в голове.

Отца я почти не замечал. В последние годы он все время лежал в больницах. Повезло моей маме, нечего сказать… Двое мужиков – и оба больные, каждый по-своему. Отец харкал кровью. Его обследовали, но не находили ничего – ни туберкулеза, ни рака легких. «У вас бронхит, – говорили врачи, – бросайте курить». Отец не курил никогда. «Вам показана смена климата». Отец проводил в санатории по три месяца каждый год, я давал ему денег на это. Но все равно он харкал кровью. В нашем доме всегда пахло лекарствами.

– Где отец? – спросил я тогда. – Что-то я давно его не видел. Папа в больнице? Навестить его?

– Он уехал, – сказала мама.

– Куда?

– В Испанию. – Мама смотрела на меня с жалостью и привычным страданием – так смотрят на неизлечимо больного ребенка. – Ты опять все забыл, Миша? В последние месяцы только и было разговоров об этом. Неделю назад мы с тобой отвезли его в аэропорт. Сейчас он у дяди Энрико в Жироне. Он звонил, у него все хорошо.

– В Испании… – Я потер лоб, пытаясь собрать разбегающиеся мысли. Я вдруг вспомнил, что я – наполовину испанец. – Это что, навсегда?

– Не знаю… – Мама грустно вздохнула. – Я не знаю, Миша. В последнее время у него было улучшение. Может быть, он поправится? Тогда он заберет тебя к себе. Он всегда говорил, что, как только освоится там, в Испании, то вызовет тебя. Ты ведь даже за границей никогда не был.

– Был. В Карабахе, – неожиданно вспомнил я. – Слушай, мам, а как же ты? Если я уеду, ты что, одна здесь останешься?

– Не знаю… – Мама устало опустилась на диван. – Я уже ничего не знаю, Миша. Иногда мне хочется жить так, как живешь ты – не помнить о прошлом и не думать о будущем. Но я так не умею. Не умею…

В тот день меня стошнило. Вырвало на работе, прямо на труп с огрызком головы и развороченным животом, доставленный к нам труповозкой откуда-то из пригородного лесочка. Неизвестно, сколько времени этот бывший человек валялся там в ожидании транспортного средства, но испортиться он успел изрядно. Впервые я осознал, что то, что я вижу, отвратительно. И мой организм моментально среагировал на это.

– Ты чо, Михась? – удивленно вытаращился на меня мой коллега, санитар под названием Вася. – Съел чего, Михась? Или с бодуна?

Я не мог ответить. Потому что мой желудок отвечал за меня. Я не мог разогнуться. Я пулей вылетел из морга и два часа сидел на скамейке. Приходил в себя.

В морг я больше не вернулся – почему-то решил, что мне там не место. Успею еще там побывать – когда привезут.

Я вдруг вспомнил, что когда-то мне хорошо давались иностранные языки. Я принялся за английский. Мама говорила, что я трачу время впустую, что мне нужно сразу учить испанский. Но, думаю, она была страшно рада. Никогда я не видел ее такой счастливой. Ее сын неожиданно начал становиться человеком. Мама порхала вокруг меня. Она выписывала все объявления о курсах иностранных языков, покупала мне учебники тоннами, хотя все это мне было совершенно не нужно. Я просто валялся на диване, пил пиво и читал книжку про хоббита.

«There and back again» – «Туда и обратно». Детская книжонка Толкина на английском языке – адаптированный текст, для тех, кто только начинает. Она попалась мне на глаза на отцовской полке. Мама сказала мне, что я сам купил ее, еще до армии. Я открыл книгу на первой странице и начал читать. Первое же слово оказалось мне незнакомо, пришлось лезть в словарь. А потом – за вторым словом, за третьим, за четвертым…

Я читал эту книжонку два месяца. Я выучил ее наизусть. Я начал думать по-английски. Но еще не мог произнести ни слова вслух.

Я купил магнитофонную кассету и плейер. Когда я ехал в автобусе, то повторял вполголоса английские слова и все оглядывались на меня. Я не обращал внимания ни на кого.

Иногда отец писал письма. Иногда звонил. Голос у него был глухой. Подолгу говорить он не мог, заходился в кашле. Сообщал, что у него все хорошо. Но в это не верилось.

Он умер через год после того, как уехал. И я поехал на его похороны – в Испанию, вместе с мамой.

Отец родился в Испании, и умер в Испании. Но вырос он в Советском Союзе. Вся жизнь его прошла здесь. По-испански он знал не больше двух десятков слов. И вы еще спрашиваете, почему я называю его гипотетическим испанцем?

К этому времени я уже сносно изъяснялся по-английски – гораздо лучше, чем большинство испанцев, которых мне довелось встретить. И я начал учить испанский.

Мы были там недолго. Я хорошо помню кладбище – желтую скалу с выбитыми нишами для урн с прахом, бесконечными табличками и католическими крестами – миниатюрными по сравнению с основательными православными. Здесь слишком мало места, чтобы отводить покойнику апартаменты в полный рост, да еще и с оградой, и со скамеечкой, и с запасным местом для подселения тех, кто загнется позже. Дырка в стене – экономия места и средств. Если я умру здесь, то меня похоронят так же. Я не против. Мне будет уже все равно.

Все, что осталось от моего отца – это красивая коробочка с пеплом. И надпись: «Q.E.P.D. JUAN GOMEZ»[7]

Там я впервые увидел своих заграничных родственников. И впервые услышал живой испанский язык.

Мама чувствовала себя очень неуютно – как на чужой планете. Она не понимала, что происходит. Отца больше не было. Погода была отвратительной. Шел бесконечный мартовский дождь, дул холодный ветер. Какие-то люди подходили к маме, брали ее за руку, говорили какие-то слова. Все они были старыми унылыми людьми, одетыми в некрасивую черную одежду. Над головой они держали черные зонтики. Я приблизительно понимал, что они говорили. Мама не понимала ничего, она отвечала невпопад. Даже до неприличия невпопад. Я научил ее нескольким испанским фразам, но она все время говорила «De nada»[8] вместо «Muchas gracias»[9]. Так вообще-то не принято отвечать на сочувствия о покойном. Но люди только снисходительно качали головами. Они улыбались моей маме, но это были улыбки египетских мумий. Я чувствовал пренебрежительное отношение к ней. Я слышал фразы вполголоса: «…Еs la viuda de nuestro pobre Juan…» [10] И сразу было ясно, что бедный Хуан потому и был несчастен, потому что женился на этой русской, вместо того чтобы найти себе достойную испанскую девушку-католичку.

Можно подумать, что в те годы, когда женился мой папаня, испанские девушки набожного поведения рядами стояли в СССР вдоль дорог, и размахивали флажками с надписями «Casase conmigo, por Dios!» [11]

Я думаю, что тогда мама и решила, что никуда не поедет, останется в России. Хотя все, как один, говорили ей, что надо уезжать из этой ужасной России, где, как они слышали, нечего есть и невероятная преступность. Ей обещали помочь устроиться здесь, в Испании. И я думаю, они не врали. Они хотели сделать ей добро. Они жаждали заполучить ее душу в свои руки.

Но мама умирала от желания вернуться скорее в свою родную ужасную Россию. Ее не радовало ничто – ни магазины, ни архитектура древних городов, ни мрачное мартовское море, ни даже подарки, которыми нас завалили.

Она вернулась домой и была совершенно права. Мои испанские католики свели бы ее в могилу так же быстро, как и отца.

Со мной они не справились. Со мной сам Дьявол не справился, куда уж там каким-то старым тетям и дядям.

А мне Испания понравилась. Я все-таки увидел настоящую Испанию, несмотря на бесконечные похороны и бесконечный дождь.

– Дорогой мальчик, – сказал мне однажды вечером дядя Энрико. Он сидел в кресле и держал меня за руку, кисть его была покрыта желтой пергаментной кожей в коричневых старческих пятнах. – Ты можешь приехать в Испанию. Можешь жить здесь, даже получить гражданство. Я помогу тебе в этом. Твой покойный двоюродный дед Освальдо Эскобар Гомес много сделал для этой страны. К тебе отнесутся благосклонно. Ты можешь написать в документах, что ты испанец и католик?

– Там и так написано, что я испанец и католик, дядя Энрико, – ответил я. Я боялся дышать, чтобы не спугнуть удачу. В тот момент я был готов быть евреем и мусульманином одновременно, лишь бы не сорвалось.

– Ты можешь жить в нашем доме, пока не определишься. Ты знаешь, мы с тетей Кларитой одиноки… Бог не дал нам детей.

Я качал головой, и благодарил, и говорил на ломаном испанском языке о том, что все в руке божьей. Пожалуй, я даже не слишком лицемерил. Я вдруг резко ощутил свою испанскую половинку. В первый раз. И мне не хотелось терять ее снова.

Пожалуй, судьбу мою решил даже не дядя Энрико. Ее решил один из моих хрен-знает-скольки-юродных испанских братьев. Зовут его Эмилио.

Он старше меня всего лет на пять. Он был самым молодым из родни, присутствующей на похоронах, и, конечно, сразу мне понравился. Такой невысокий, на полголовы ниже меня, худощавый, черненький. В модерновом пиджачке – то ли от Армани, то ли из секонд-хэнд – понять трудно по причине помятости. Лицо красивое, типичное испанское. Интеллигентное лицо. Очки в тонкой металлической оправе. Иногда Эмилио носит контактные линзы, но обычно недолго – он теряет их или портит по пьянке.

Эмилио оказался своим в доску. Он вырос в другой стране, он ходил в другую школу и лепетал свои первые слова на другом языке. Но мне казалось, что мы выросли с ним на одной улице – настолько мы хорошо понимали друг друга. Я знаю много иностранцев. Да что там говорить, все люди, которые меня сейчас окружают – иностранцы по отношению ко мне. Но никогда я не встречал иностранца, который был бы так похож на меня самого, как Эмилио.

Вот что значит родная кровь. Хотя она и проявилась в несколько неожиданном для благопочтенного семейства Гомес варианте.

Эмилио выглядит вполне благопристойно. Иногда ему удается выглядеть даже респектабельно. И человеку со стороны трудно предположить, что прячется под этой хрупкой интеллигентной оболочкой.

Эмилио – loco. Или, как он предпочитает выражаться по-английски, crazy[12].

Он – крейзи с точки зрения Гомесов. Но, с моей точки зрения, это самый нормальный человек во всей Испании. У него есть только одна ненормальная черта – он любит Doors. До умопрачения.

Нет, конечно, Дорс – группа неплохая. Я тоже ее ценю, в идеологическом плане – Джим Моррисон и все такое. Но, честно говоря, музыка у нее нудноватая. Крутые тексты – это, конечно, хорошо. Но я люблю, когда еще и мелодия есть, и драйв повеселее. Вот Deep Purple – это по мне. К тому же, сколько можно слушать один и тот же концерт? Мы прокрутили «Light my fire»[13], наверное, раз сто, пока колесили с Эмилио по Испании на его тачке. Но так во мне ничего и не зажглось.

Это был последний вечер моего первого двухнедельного визита в Испанию. Мы с Эмилио удрали ото всех, чтобы потрепаться и оттянуться на полную катушку. Мы завалились в бар «Кукарача». Бар был грязным и неприличным – вполне соответствовал своему названию. Даже на красном сукне бильярдного стола было огромное грязное пятно – то ли от виски, то ли от мочи, черт его разберет. Зато там было весело, в этом баре. Сидеть там было негде, и все стояли, дрыгались под грохочущий ритм-энд-блюз. Народу там было, как сельдей в бочке – хиппи, водители грузовиков, веселые девчонки со своими мачос, а также люди неопределенного пола и неопределенного занятия. Все эти люди знали друг друга, лакали вино и пиво, орали что-то друг другу, перекрикивая музыку, и хлопали друг друга по плечам. Слово «сabron»[14] там было обычным обращением к любому человеку, даже незнакомому.

Я слегка оглох с непривычки, но Эмилио тащился на всю катушку. Он уже стрельнул у кого-то «косяк» с марихуаной, бесплатный по случаю чьего-то дня рождения, выкурил его весь, обжигая пальцы на последних драгоценных затяжках, и сейчас наслаждался жизнью as it is[15].

– Мигель, – протрубил он мне в ухо. – Не думай слишком много! Все равно не придумаешь ничего лучше того, что тебе предлагают. Соглашайся!

– Я боюсь! – проорал я.

– Чего?

– Они ведь затрахают меня, эти дядюшка Энрико со своей женой! Сорвусь я, наделаю каких-нибудь глупостей! И все полетит к чертям!

– Ну ты и осел! – Эмилио постучал пальцем по лбу. – Конечно, они тебя достанут, в любом случае. Ну и что? Жизнь так устроена – всегда найдется кто-нибудь, кто захочет тебя достать. По крайней мере, делай это с пользой для себя. Они получат свое маленькое удовольствие, насилуя тебя с пыхтением. Ты получишь свою большую прибыль – останешься в Испании! Это своего рода бизнес. Посмотри на меня, Мигель! Ты думаешь, меня никто не трахает? Еще как трахает! И ничего, живой.

Эмилио и в самом деле – пример того, как можно неплохо преуспевать, оставаясь крейзи. Между прочим, он весьма обеспеченный человек. По моим меркам – просто богатый. Он работает агентом по недвижимости, продает коттеджи на Средиземном Море – те самые, которые вы, наверное, не раз видели на рекламных проспектах. Но Эмилио позволяет себе быть крейзи в строго отведенное время суток. В восемь вечера он приходит домой, за десять минут готовит себе ужин из полуфабрикатов под музыку, орущую на полную громкость из колонок величиной в человеческий рост. Еще за пять минут он проглатывает этот ужин, запивая его двумя банками пива. А потом падает, не снимая ботинок, на диван, и дрыхнет мертвым сном час, под ту же самую грохочущую музыку. Через час Эмилио просыпается, более или менее свежий, и прыгает в свою «Ауди-купе» двенадцатилетней давности, которую он разбивал по пьянке раз сто, и раз сто ремонтировал, хотя давно мог купить себе новую машину. Мне кажется, эта машина – такая же сдвинутая по фазе, как и ее хозяин. Когда я ездил в ней с Эмилио, я всегда вспоминал анекдот: «Полисмен: Мистер, вы превысили скорость! Водитель: Что, я быстро ехал? Полисмен: Нет, вы медленно летели!»

Я не раз летал на этой машине с Эмилио. По сравнению с «Боингом» это действительно было медленно. Но, наверное, там на сиденье до сих пор остались вмятины от моих пальцев. Мне почему-то ужасно хотелось жить в тот момент, когда Эмилио мчался ночью вниз по горному серпантину, позабыв о существовании тормозов, и обеими руками изображал гитариста Джимми Пэйджа в такт музыке, грохочущей из динамиков.

Да… Ну, значит, Эмилио прыгает в свою тачку и медленно летит по направлению к какому-нибудь бару. Там он совершает первый раунд[16] и заодно мучительно решает задачу, с кем ему провести эту ночь. В конце концов он останавливает выбор на какой-нибудь из своих подружек. Вместе с ней и подвернувшимися под горячую руку друзьями он перекочевывает в следующий бар, где совершается раунд под номером два. И так продолжается до тех пор, пока кто-нибудь не заявляет: «Хочу жрать». Тогда они всей толпой направляются в ресторан и ужинают. Происходит это часов в одиннадцать ночи…

Домой Эмилио возвращается в час-два ночи – один или с кем-нибудь, в зависимости от наличия оставшихся сил.

Утром он просыпается в семь часов, выпивает чашку крепчайшего кофе, съедает маленький бутерброд с сыром и отправляется на работу – в соседний городок.

Между прочим, он – классный специалист в своей области, мой Эмилио. Его посылают к самым капризным клиентам. В том числе и русским.

Был я один раз на встрече с русскими клиентами. Эмилио попросил меня помочь в качестве переводчика. Потому что в этом многочисленном новорусском семействе не было ни одного человека, который бы разговаривал на чужом, не новорусском языке. А переводчика нанимать они не хотели, экономили. Они считали, что они – бедные. Правда, дом, который они построили, был раза в два больше, чем соседние дома всяких там англичашек и америкашек. И участок был в два раза больше, хотя для этого пришлось скопать бульдозером половину горы. Обошлось это в половину стоимости самого дома. Зато теперь теща хозяина семьи собиралась сажать там, на участке, огурцы, помидоры и картошку. Она собиралась таким образом экономить!!! Puta madre! [17]

А чего это я возмущаюсь? Какое мое дело, в конце концов? Эта Марьпетровна всю жизнь занималась тем, что копалась в огороде в своей деревне Володоевке. А теперь ее, можно сказать, насильственно вывезли в чужую страну – внуков-оболтусов нянчить. Ну чем ей тут еще заниматься? Пальмы разводить? В супермаркет ходить два раза в неделю? На пляже валяться topless[18]? Тоска ей здесь, да и только. Единственная радость – родные грядочки с картошкой. Картошка, кстати, в каменистой и бесплодной на вид испанской земле дает по два урожая в год. Только собирай да в погреб на зиму ложь. Если кто ее есть будет.

Эти люди упорно «экономили» в собственной манере – жали каждую копейку там, где нужно было вложиться, и теряли тысячи баксов там, где можно было этого не делать. Они предпочитали обходиться без переводчика. Они тупо объяснялись со всеми, с кем им приходилось иметь дело, при помощи жестов, подходящих для глухонемых. Все свои дела они делали в России, а в Испанию наезжали два раза в год, вываливая на бедного агента сразу ворох проблем. И когда Эмилио окончательно изнемог от их непереводимых попыток выяснить, что означает та или иная строка в огромном счете, который они должны были оплачивать, он пригласил меня.

Если вы думаете, что я был шокирован, вы ошибаетесь. Я видел таких людей всю свою жизнь. Только раньше они зарабатывали свои шальные бабки в России, и там же их тратили, стоили трехэтажные гаражи для дружеских посиделок. А теперь появилась возможность выйти на новый уровень, кинуть баксы в другую страну, в недвижимость. А что в этом плохого? Я – не против. Испанцы на этом неплохо зарабатывают. Очень неплохо. России, правда, при этом остается кукиш с маслом. Да только так всегда было, всегда ей этот кукиш оставался. В России так легко украсть. А вот в Испании – намного сложнее.

Как раз это и было камнем преткновения в наших разговорах. Эти люди никак не могли понять, что все, что они здесь делают, находится под контролем – все их деньги в банке, все покупки и выплаты. Что нельзя «сэкономить» на машине кирпича, украв ее у соседа на стройке. Что нужно платить налог на недвижимость, даже если дом еще недостроен. Что набегают проценты. И так далее.

Ор стоял – будь здоров. Почему-то и хозяин, и жена его – красивая, ухоженная женщина, набросились именно на меня, как на козла отпущения. Как будто я был виноват во всех их проблемах. Даже бабуля подавала голос откуда-то с кухни, вякала что-то с рязанским акцентом. Понятно, ей виднее.

Между прочим, с немцами еще сложнее. Когда хозяйка дома протянула Эмилио список недоделок при строительстве, готовясь сражаться за каждый пункт, он схватился за голову и захохотал. Он сказал: «Как я люблю вас, русские женщины!» И в ответ на недоуменные взгляды хозяев достал из своего кейса список дефектов, которые выставил ему один из немецких клиентов. В этом списке было двести шестьдесят три пункта! Там, например, было такое: «На кухне шестая плитка в третьем ряду снизу на стене сдвинута по отношению к соседней плитке на три миллиметра». Или: «Телевизор в гостиной имеет облицовку из черной пластмассы, что не соответствует общей тональности окраски соседствующего с телевизором окна». И прочий маразм.

Мой Эмилио – преуспевающий агент, он умеет решать такие проблемы. Хотя он крэйзи, он может придти на работу в оранжевой рубашке, синем пиджаке, лаковых туфлях и слегка рваных джинсах. Зато он меняет рубашки каждый день.

Не надо думать, что Эмилио притворяется, что он ведет двойную жизнь. Просто это естественно для него, так же как и для большинства испанцев. На работе он никогда не говорит об отдыхе. А когда он заканчивает рабочий день, он забывает о работе напрочь. Он живет так, как он хочет жить.

И я сделал свои выводы. Я приехал в Испанию. Я дисциплинированно жил у дяди Энрико три месяца, и даже не сорвался, и не задушил тетю Клариту, когда она в очередной раз напоминала мне о том, что нужно помолиться перед ужином. Я оказался достаточно приспособляемым. Потому что моя свобода ждала меня впереди.

2

Я снова вспоминаю тот день. День, когда все это произошло. «День Дьявола» – так я буду называть его, чтобы вы не запутались. El dia del diablo. Потому что я буду описывать много и других дней: «День, когда я встретил Девушку», «День, когда я устроился на работу в Парк Чудес». И так далее.

Итак, начало Дня Дьявола. Будильник зазвенел и я хлопнул по нему рукой. Он обиженно заткнулся.

Мой будильник всегда спешит, минут на пятнадцать за день. Но я нарочно не поправляю его. Мне нравится, что у меня есть пятнадцать лишних минут, чтобы просто поваляться в постели, вспомнить в полудреме что-нибудь хорошее.

Я валялся в постели и вспоминал эту девчонку. Это было действительно то, что стоит вспомнить утром. Хотя…

Хорошо бы, думал я тогда, она бы оказалась в постели здесь, рядом со мной, прямо сейчас. Мне кажется, она не отказалась бы. Что-то было тогда в ее глазах. Желание, вот что было. А я даже не узнал, как ее зовут.

Когда я увидел ее, я стоял на улице. Я, между прочим, большую часть своей жизни проводил тогда на улице. У меня не было еще никакой работы, и поэтому я зарабатывал на жизнь тем единственным, что умею делать хорошо. Я жонглировал.

Здесь полно таких, как я. Слава Богу, Испания – страна туристов. Много здесь туристов, в том числе и богатых – англичан, американцев, немцев, японцев, норвежцев. Русских. Почему бы не кинуть пару песет человеку, который сыграет тебе на гитаре и споет песенку?

Здесь многие зарабатывают подобным образом. Полиция, конечно, теоретически этого не одобряет, но смотрит сквозь пальцы. По сравнению с нашими ментами здешние служители закона – добрые и вежливые, как Санта Клаусы. Хотя и называют их здесь los cabrones[19]. Но какой же это козел, если, обнаружив тебя работающим в неположенном месте, он не хватает тебя за шиворот и не тащит немедленно в кутузку. Он даже не вымогает с тебя денег! Он просто подходит и говорит: «Сеньор, если хотите выступать здесь со своим номером, вы обязаны зарегистрироваться в муниципалитете и заплатить налог. Я даю вам на это два дня». Ты киваешь головой и говоришь: «Конечно, сеньор! Премного благодарен, сеньор!» Ты знаешь, что два дня у тебя в запасе. Через два дня ты перебираешься на новое место, в трех кварталах отсюда.

В Барселоне есть улица, где можно выступать безо всяких проблем. И это самая лучшая улица города. Самая красивая, самая шумная. Центральная часть ее – пешеходная, как московский Арбат. Здесь ходят толпы народа, продираются между торговцами книгами и птицами, фотографируются, смеются и разговаривают на всех языках мира, сидят на скамеечках, едят мороженое, пьют всякие напитки, слушают музыку и наслаждаются жизнью.

Музыкантов на этой улице – пруд пруди. Одна вот только проблема – для того, чтобы проходящий мимо человек остановился и кинул монету в коробку, которая стоит у твоих ног, нужно его чем-нибудь удивить. Иначе проработаешь весь день вхолостую.

Больше всех денег зарабатывают «живые статуи». Я и сам поработал один раз таковой, заменял заболевшего «Колумба». Сосед по квартире подкинул мне такую работенку. Представляете: приходишь в студию, там тебе мажут руки и физиономию краской стального цвета, напяливают на тебя одежду точно такого оттенка, дают в руки картонную коробку и небольшой фанерный пьедестал, и – вперед! Коробку ставишь под ноги, на ней написано: «FOTO, VIDEO = PESETAS»[20]. Такая вот математическая формула. Доходчиво для любого. Ты залезаешь на пьедестал. Отныне ты – статуя, и шевелиться тебе не положено.

Впрочем, в шевелении – весь кайф, нужно только знать, когда это сделать. И уметь это делать. Изящно сменить позу, чтобы дети вокруг заорали: «Смотри! Памятник ожил!», а взрослые смущенно отвели глаза, чтобы не захохотать, не взвыть от того детского восторга, который как-то неуместно показывать друг другу.

У меня это получалось хорошо. Когда мимо пробегал какой-нибудь пузатенький пацан, таращась так, словно видит инопланетянина, я потихонечку подмигивал ему. Обычно детей это срубает, как шашкой на скаку. Если он не падает на землю, то обязательно бежит к родителям. «Папа! Мама! Я хочу сфотографироваться с дядей памятником!!!» В этот момент я меняю позу, по пути делая жест, который означает, что я от души приглашаю сфотографироваться этого карапуза, а заодно и всех его друзей и родственников, и при этом взглядом тактично напоминаю о том, что неплохо бы опустить денежку в мою картонную коробку. Мол, статуям тоже есть надо.

Заработал я тогда неплохо. Но через четыре часа стояния спина у меня уже отваливалась, руки-ноги стали чугунными. Единственная поза, которую мне хотелось принять, это «Колумб, лежащий в гробу горизонтально». Не помню, как я доплюхал до дома.

Нет, не по мне это. Вот жонглирование – это самое то! Это веселое занятие. Они живые – мои мячики. А кастаньеты – тем более живые. Они подпевают мне. Я придумал это сам – жонглировать кастаньетами. При этом я умудряюсь выстукивать ими ритм, довольно сложный. Разноцветные кастаньеты мелькают со всех сторон от меня – спереди, сверху и даже сзади. И выстукивают самбу своими четкими забавными голосками. И если вы не перестали при этом жевать свой гамбургер, значит, у вас нет слуха.

Я могу жонглировать чем угодно, хоть мороженой камбалой. Но это вряд ли понравится зрителям. Мороженая камбала, правда, воняет не так сильно, как жареная. Но все равно попахивает. Это слишком сильные ощущения.

Главное в моей работе – быть экзотичным. И у меня это получается. В национальном испанском костюме, в зеленом камзоле с золотым шитьем и белых штанах я смотрюсь, как тореро. Я полон огня. Я – ритм, я – движение. Я – страсть, против которой трудно устоять. И, когда я смотрю в глаза женщинам, смотрю в глаза северным сдержанным немкам, англичанкам и норвержкам, их сердца начинают оттаивать. Я чувствую это. Это не стриптиз, конечно, но это призыв, sex appeal[21]. И часто я вижу, как в глазах их раскормленных спутников появляется ревность, желание съездить мне по морде.

Мне это нравится. Я люблю будить людей.

3

В тот день я жонглировал бандерильями. В тот исторический отрезок времени, который отныне называется «День, когда я встретил Девушку».

Бандерильи – это такие пики, длиной в полметра каждая. Красивые пики, обвязанные желтой и красной мохнатой тесьмой. У них острые стальные наконечники. Бандерильи втыкают в холку быку на корриде, чтобы посильнее разозлить его и выпустить из него излишек крови. Хороший взрослый бык, не какой-нибудь там becerro или novillo[22] , – это свирепое чудовище. Но меткий удар парой бандерилий останавливает его, когда он несется на пацана-бандерильеро во весь опор. Удар должен остановить быка. Иногда бандерильеро промахивается и зарабатывает себе отличный шанс отправиться на тот свет. Что ж поделать… Чтобы дожить до alternativa[23], нужно немало потанцевать перед разъяренной мордой смерти весом в полтонны. Смерти, которая называется бык миурской породы.

Мои быки – это зрители. Не у всех из них есть хвосты и копыта, хотя у многих есть роскошные рога. Я должен раззадорить их, разбудить их, вывести из себя. Они не начнут кидаться на меня – это не принято. Так пусть хотя бы кидают монетки в мою коробку. Платят мне за то, что я остался живым.

Когда я работаю с бандерильями, то выступаю на грани дозволенного. Со стороны вообще невозможно понять, как это мне удается – жонглировать одновременно восемью пиками, да так, что не меньше четырех одновременно находится в воздухе, подкидывать их плечами и спиной, ловить ногами и запускать обратно в голубое испанское небо. Зрители мои взвизгивают, когда бандерилья летит убийственно острым концом сверху ко мне в рот, и орут от ужаса, когда в последнюю долю секунду я успеваю схватить наконечник зубами. Они уверены, что чертова пика должна с размаху пробуравить мои кишки до самой задницы. Честно говоря, я тоже не уверен, что когда-нибудь этого не случится. Ошибки у всех бывают. Но пока я жив, как видите. Пока.

Я слишком много видел в своей жизни смерти, чтобы бояться ее. Я привык к ней. Я умру тогда, когда наступит время, записанное в Золотой Книге Небес. Надеюсь, я приму смерть не от бандерильи – это было бы слишком тупо.

Итак, в тот самый день – «День, когда я встретил Девушку», я работал с бандерильями. Из колонок, установленных на моем мотороллере, играла музыка. Фламенко. Мне в принципе все равно, но лучше, когда выступаешь под музыку. Это производит хорошее впечатление. До этого два месяца я работал вместе с парочкой, которая аккомпанировала мне. Ее звали Жанин, иногда она играла на саксофоне, но чаще трясла баночкой из-под Пепси-Колы, в которой гремели горошины. Его звали Анри, он играл на гитаре и пел.

Они были французами. Приехали на лето подработать в Испанию. Собственно говоря, из-за того, что они были французами, мне и пришлось послать их подальше.

Анри играл на гитаре довольно прилично, даже с джазовыми аккордами, но пел только на французском языке. Причем так, как делают это французы – гнусаво и негромко, себе под нос, о чем-то своем, одному ему понятном. Может быть, у них там, во Франции, все тащатся от такого пения. У них это называется «шансон». Но меня от такого шансона тошнило. И моих зрителей, по-моему, тоже.

Я люблю французов больше, чем немцев. Но лучше бы Анри пел по-немецки, залудил бы какой-нибудь тирольский йодль с переливами. Это восприняли бы лучше, чем французское бормотание.

Когда же Жанин брала свой сакс, и начинала в него дуть, вообще наступала труба. Я, конечно, понимаю, что девушка с саксофоном – это эротично. Она облизывает губы, перед тем, как взять мундштук в рот, и все такое. Только для этого надо быть Кэнди Далфер. А в моей Жанин эротичности было не больше, чем в вешалке для шляп. И мастерство исполнения… Мягко говоря, оно оставляло желать лучшего. Играла она так, словно выступала в сельском клубе на конкурсе самодеятельности. Никакой импровизации. Трум-пурум-пум-пум. Puta madre.

Они распугивали всю мою публику, портили ей аппетит. И я расстался с этой парочкой, решил, что фламенко из магнитофона надежнее.

В тот день я работал в Готическом Квартале. Это замечательное место. Когда-то барселонцам запрещали строить дома дальше городской стены. Они же не испанцы, эти барселонцы, они каталонцы. Ужасно гордятся, как и все разновидности испанцев, тем, что они – не испанцы. Каждый говорит про себя: «Я не испанец, я – валенсьянец. Или, к примеру, я – андалусиец. Или: я – мадриленьо». Все говорят на одном и том же языке, но спорят до хрипоты, какая провинция лучше. При этом пьют вино и обнимаются. Такая вот у них нация.

Так вот, когда-то каталонцы были с кем-то там в ссоре – кажется, с королевским двором в Мадриде. Барселона считала, что именно она должна быть столицей Испании, а не выскочка-Мадрид. Мадрид, естественно, имел совершенно противоположное мнение. А потому, чтобы наказать барселонцев за строптивость, запрещено было строить дома за пределами La Muralla[24]. Так и появился Готический Квартал. Это – старая Барселона, та, что находилась внутри городской стены. Каждый квадратный сантиметр был здесь на вес золота. Улицы здесь такие узкие, что нельзя высморкаться с балкона, не попав в глаз соседу, который подсматривает за тобой из окна дома напротив. Улочки узкие, а дома высокие, старинные и очень красивые. К сожалению, стены этих древних домов расписаны снизу совсем не древними надписями. Граффити – вот как это называется. Надписи, которые юные обдолбанные идиоты делают при помощи баллончиков с краской. Вы, наверное, видели такое. Так вот, в Готическом Квартале таких надписей до черта. Что-нибудь типа «LESBIANA PLEASURE», или «LIBERTAD PARA BASCOS!!!», или даже «SOCIALISMO O MUERTE!» [25] Идиоты, социализма им захотелось. Не жили они при Советской Власти.

Есть в Готическом Квартале одна небольшая площадь рядом со старинным собором из серого камня. Вся эта площадь заставлена столиками. И поверьте мне – не так-то просто найти свободное место за этими столиками, потому что здесь подают кучу всяких холодных закусок, которых не найдешь в другой части Испании. И наливают какой-то редкостный Jerez, названия которого я так и не запомнил. Для немца, к примеру, один черт, какой херес пить, он вообще пьет пиво. А испанец, стоит ему в первый раз попасть в Барселону, дисциплинированно идет в этот или ему подобный ресторан и говорит: «Por favor, deme algo local»[26]. Он ловит кайф, понятный одним испанцам. Он хочет вернуться к себе в Малагу и сказать друзьям: "Был я в этой Барселоне, пил их хваленый местный херес. Que mierda es! [27] Наш херес лучше".

По мне, так самый лучший напиток – это наша русская водка. Только здесь она жутко дорогая. Когда я говорю, что в России можно купить за три доллара бутылку отличной водки, мне никто не верит.

О чем это я? Черт, опять сбился! Да, выступаю, значит, я на этой самой площади в Готическом Квартале. Подрулил на своем скутере[28], прислонил его к стене. Врубил музыку, работаю с бандерильями. Все идет, как надо.

Пожалуй, я в тот раз раскочегарился лишку – пошел между столиками. Люди пугаются, когда мохнатые пики летают у самого их носа. Они же не знают, что они в безопасности, что руки мои так устроены, что просто не могут упустить пику без моего ведома.

Но это выгодно – прогуляться между столиков. Это выбрасывает адреналин в кровь людей, отвлекает их от жратвы и выпивки. Это заставляет их лезть в бумажники и охотнее раскошеливаться.

Я не сразу обратил внимание на эту девушку. К тому же она сидела ко мне спиной, и даже не пыталась повернуться. Мое внимание привлекло совсем другое – двое парней, сидевших с ней за столиком, разговаривали по-русски.

Эти двое были «быками». Самые натуральные бычары. Я сразу узнаю их. Даже не по одежде – обычно они идут в ближайший магазин и затариваются там по уши местными шмотками. И не по «гайкам» на руках – у иностранцев тоже есть такой обычай – таскать на пальцах кучу колец и печаток. По мордам я их узнаю. По раскормленным жующим физиономиям. И по взгляду – наглому, самоуверенному и все же настороженно рыскающему по сторонам. Не могут расслабиться эти люди, всегда ждут подвоха. Не научила их расслабляться жизнь в России.

Мои бывшие земляки были в изрядном подпитии. На что уж испанцы громко разговаривают, но эти орлы своим ором переходили все грани приличия. Заглушали, прямо-таки скажем, мой фламенко. К тому же матерились как извозчики. Руками размахивали. Цветастые рубахи их были распахнуты, на мощных грудях висели золотые цепи в два пальца толщиной. Шорты, напоминающие семейные доколенные трусы застойных времен. На ногах – тапочки. Словом, имели мои ньюрашены внешний вид, подходящий для пляжа, а не для ресторана. Но никто на них внимания не обращал. Я с трудом даже представляю, как нужно выглядеть, чтобы на тебя обратили внимание в центре Барселоны. Может быть, голову вторую отрастить? Или бивни, как у мамонта?

Никто на них внимания не обращал. Ну, сидят двое пьяных белобрысых мордоворотов, лопочут что-то не по-испански. Немцы, наверное. А им, судя по всему, обидно это было. Вот сидят они, два русских героя, Леха и Вова, два крутых конкретных пацана, в центре Барселоны, пьют ихний херес, жрут ихних улиток со шпинатом, девку классную подцепили, сейчас оттягиваться поедут в полный рост. А кореша-братва далеко в Рассее застряли, некому порадоваться на Леху с Вовой. Потому что народ местный – все какие-то фуфлыжники, человеческого русского языка не понимают. Фраера, жируют тут себе в Европах, жизни не знают! К нам бы их! А лучше нас сюда! Мы бы им тут сразу шухер навели, шоб знали, как, в натуре, дела делать надо…

Примерно такой вот базар был у этих братков. Они вели себя так, словно находились на необитаемом острове. Они были твердо уверены, что никто на этой площади не понимает, о чем они говорят. И, в общем-то, они были правы – никто их не понимал и даже не слышал. Кроме меня.

Скорее всего, я тоже не обратил бы на них особого внимания. Но случилось нечто, напрочь выбившее меня из колеи. Слава Богу, в тот момент я работал всего с тремя бандерильями. Потому что, будь их в тот момент больше, этих бандерилий, я бы непременно упустил бы парочку и они воткнулись бы прямо в стриженые затылки Лехи и Вовы.

Девушка, которая сидела с ними за столиком, повернулась и посмотрела на меня.

Я уже говорил вам, что мне не нравятся испанки. Но эта убила меня наповал, с первого взгляда.

Грубо я говорю. Привык, наверное, грубовато говорить о женщинах. Так бывает, когда пытаешься скрыть свои истинные чувства. Так проще.

Я не могу описать, что почувствовал в тот момент. Не то, чтобы язык мой был беден. Просто это страшно – сказать о том, что ты чувствуешь на самом деле, когда влюбляешься. Страшно показать всем то, что у тебя творится внутри, в душе твоей. Это все равно что оказаться голым на витрине, перед толпой пялящегося на тебя народа.

Боль сдавила мое сердце. И какая-то щемящая грусть – детская и беспомощная. Я вдруг снова почувствовал себя мальчишкой, который не может глаз отвести от самой красивой девочки на танцплощадке, а девчонка эта смеется и болтает с подружками, и так мило убирает челку со лба нежной рукой, и ты стоишь бледный, прислонившись к стене, и сердце колотится, и невозможно сделать вдох, потому что любовь душит тебя как грудная жаба, и ты знаешь, что эта девчонка никогда не будет твоей, потому что у нее есть парень, высокий, спортивный, на три года старше тебя, и, конечно, ты ей не чета. И вот она уже уходит с ним под ручку, а ты смотришь на ее хрупкую спину, и она поднимается на цыпочки, и что-то говорит ему на ухо, и они смеются, смеются…

Страницы: 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Куда катится этот мир? Наверное, мало кто из нас ни разу в жизни не задавал себе подобного вопроса.Н...
«Отелло» (1606) – знаменитая трагедия Вильяма Шекспира (1564-1616), по праву считающаяся одним из вы...
Ю. В. Бондарев (1924) – известный русский писатель, воевавший в годы войны под Сталинградом, в Польш...
Книга, обязательная к прочтению и перепрочтению! Детективы братьев Вайнеров, десятки лет имеющие кул...
Проводить маленького Наследника в Данийю? Не вопрос! Спасти целое государство от страшного заговора?...
Разные причины заставляют суперхакера Молчанова принять весьма сомнительное предложение. Некая фирма...