Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория Вяземский Юрий
Вардий перестал оглаживать волосы, вдруг просиял лицом, выскочил из кресла и, повернувшись ко мне, стал говорить, вернее, выкрикивать:
XIV. — Тибулл! Альбий Тибулл! Воин Тибулл! В двадцать два года сражался в Галлии под руководством Валерия Мессалы. В двадцать три года с ним же воевал в Испании. В двадцать четыре года с Мессалой отправился в Сирию. Но тяжело заболел на Керкире, с трудом оправился от болезни, в Сирию не поехал и… стал поэтом! Многие считали, что болезнь перевернула ему душу, отвратила от военного дела и заставила писать стихи.
— Красавец Тибулл! — продолжал выкрикивать Вардий. — Клянусь острой стрелой Амура, красивее его не было в Риме мужчины! Рослый, широкоплечий, с лицом Алкивиада, с глазами и кудрями Аполлона, с Марсовой статью, с легкой поступью Меркурия, с вальяжностью Вакха. Всегда элегантен, безупречно одет и обут…
- Слава меня не влечет, моя Делия: быть бы с тобою, —
- Может, кто хочет, меня вялым, ленивым бранить…
Да, иногда, словно нарочно, выглядел вялым и ленивым. Но вялость его была изящной, ленивость — изысканно столичной… Одним словом, аристократ, которых давно уже в Риме не встретишь!
Загадочный и противоречивый был человек! В элегиях своих воспевал деревню. Но сам был на редкость городским и столичным, Рима не покидал — ну, разве что на несколько дней иногда исчезал из города. Если верить его стихам, у него была вилла с деревней. Однако никто не знал, где эта деревня находится, никто из друзей на вилле его не бывал.
Строил из себя свободного и независимого. В элегиях даже имени Августа не упоминал. Но у Мессалы был, что называется, самым «ежеутренним» клиентом, в стихах своих чуть ли не раболепствовал перед ним. Так что однажды Мессала не выдержал и шутливо заметил: «Я не Меценат, Тибулл. Ты, кажется, перепутал». Тибулл тогда смутился и не ответил. А перед приятелями потом словно оправдывался: «Другие воспевают Августа, Агриппу, Марцелла, того же Мецената. Почему же мне не позволено славить Мессалу, которого преданно люблю?» — «Потому что Мессалу коробит», — возразили Тибуллу. «Но я свободный человек. Я поэт и делаю то, что мне по душе», — ответствовал Альбий Тибулл.
Поэтом себя провозгласил! Но о поэзии не любил говорить, стихи писал редко и мало, называл их безделицами и весьма презрительно к ним относился. Издал лишь одну книгу элегий. Вторая книга увидела свет лишь после его смерти…
Часто о смерти писал.
- Видеть бы только тебя на исходе последнего часа
- И, умирая, тебя слабой рукой обнимать.
- Плачь, о Делия, плачь, когда лягу на ложе сожженья,
- Слей поцелуи свои с горькой слезою любви!
… В элегиях его много смерти. Но выглядел всегда отменно здоровым; за исключением того случая, на Керкире, никогда не болел и даже не простужался… И умер внезапно, ничем не болея, в самом расцвете сил, в день своего гения, когда ему исполнилось тридцать три года.
Вардий вдруг направился к выходу из кабинета. Распахнул дверь и сердито выкрикнул в перистиль:
— Делия!
Он будто звал ее, эту Делию. Но тут же дверь захлопнул, вернулся ко мне, больно ткнул меня пальцем в грудь и уже не так громко, но тоже сердито повторил:
— Делия!
А затем сел в свое кресло, закрыл глаза, сцепил на круглом животике пухлые ручки и продолжал тихим вкрадчивым голосом:
XV. — Делия — главная загадка Тибулла. Из стихов его следует, что он эту женщину нежно любил, настойчиво ее домогался, как заправский любовник страдая перед запертой дверью. Что Делия провожала его, когда он с Мессалой отправился в Сирию, и молила за него Изиду, когда он опасно заболел на Керкире. Когда он вернулся в Рим, радости их не было конца. Но скоро сама Делия заболела, и сострадающий ей Тибулл ухаживал за возлюбленной денно и нощно. Из стихов также можно было заключить, что Делия была замужем, что с мужем ее, имя которого, разумеется, не называлось, Тибулл был в приятельских отношениях. Более того, в одной из элегий указывалось, что мать Делии покровительствовала любовникам и — послушай:
- Вся трепеща, в потемках тебя ко мне она водит
- И позволяет в тиши наши объятья сплетать;
- Ждет неизменно всю ночь у дверей и, чуть в отдаленье
- Шорох заслышит шагов, сразу меня узнает…
— Такая вот заботливая мамаша!
Но где она, эта Делия? Кто она? Загадка и тайна. Тибулл ни разу не только не показал ее своим друзьям, но по собственной воле ни разу не заговаривал о ней ни в застольях, ни на прогулках. О ней можно было узнать лишь из элегий, которые, кстати сказать, Тибулл, в отличие от других поэтов, никогда не зачитывал вслух, а изредка приносил в аморию, начертанные изящным почерком на дорогих, благоухающих заморскими ароматами и перевязанных серебряным шнурком пергаментах.
Мессала однажды пошутил: «Клянешься в любви ко мне. А Делию свою ни разу не показал. Мне-то хоть покажешь, „великому другу“?»
Тибулл задумчиво улыбнулся. И скоро появилась элегия, вкоторой между прочим говорилось:
- Скоро приедет в деревню Мессала, и яблок румяных
- Нашему гостю нарвет Делия с лучших дерев.
— И далее:
- Славного мужа почтив, сама пусть обед приготовит
- И, хлопоча, как слуга блюда ему подает…
Разумеется, Мессалла никуда не приехал, потому что никто его в деревню не пригласил, и даже ближайшие к Тибуллу Эмилий и Корнут никогда в деревне той не бывали.
Загадка, говорю, которую члены амории всячески пытались разгадать: как следователи, вынюхивали, будто судьи, рассматривали и взвешивали улики. Но с каждой «уликой» всё больше запутывались и недоумевали.
Ну, скажем, мытарства под дверью, которые описывались в некоторых элегиях. Альбий Тибулл был настолько хорош собой, холодная и чуть презрительная его красота так властно притягивала женщин; они заглядывались на него издали, лезли под ноги, пытаясь обратить на себя внимание, многие сами назначали ему свидания, отчаянные письма писали, и некоторые даже угрожали наложить на себя руки… Тибулл, который ночи напролет томится под дверью, а его не впускают? Представить такое было невозможно!
Далее. В обществе женщины — так, чтобы она шла с ним рядом и он хотя бы на нее смотрел — Тибулла, как подсчитали, видели лишь четырежды. Женщина провожала Альбия, когда он с Мессалой уезжал в Сирию. Женщина встречала его, когда он вернулся с Керкиры. С женщиной его видели на правом берегу Тибра, в укромном уголке Помпеевых садов. Однажды в Субурре он вышел из дома, и женщина провожала его на пороге, махая рукой… Но, юный мой друг, все четыре женщины были разными лицами. Четвертая же оказалась меретрикой, или «заработчицей», а дом ее — лупанарием. И хотя все они, когда их стали расспрашивать, поклялись, что они — Делия… Но Делия одна! Четырех Делий быть не может! Так единогласно постановили в амории.
Стали дожидаться новых элегий. И скоро появилась элегия о болезни Делии.
- Помни, я тот, кто тебя во время тяжелой болезни
- Спас (это ведомо всем) жаркой молитвой своей:
- Сам вкруг постели твоей курил очистительной серой
- В час, как звучал над тобой заговор ведьмы седой;
- Сам я, чтоб страшные сны тебе не вредили, старался:
- Сыпал священной мукой, трижды свершая обряд…
Ну, и так далее…
Этой элегии в амории особенно обрадовались, так как обнаружили в ней множество «улик», или примет, а также признание, — это ведомо всем. И тотчас, разделив между собой римские кварталы, стали разыскивать женщин, недавно перенесших тяжелую болезнь, окуриваемых серой, ошептываемых ведьминскими заговорами, осыпаемых священной мукой и далее по приметам. Одиннадцать женщин обнаружили. И трое из них показали, что, дескать, во время болезни их, среди прочих, навещал прославленный красавец и поэт Альбий Тибулл. Однако два показания были тут же отвергнуты, так как слуги болевших, как выяснилось, никакого Тибулла в доме не видели. Лживым оказалось и третье свидетельство, поскольку тщательное расследование выявило, что слугам велели врать про Тибулла и про его ухаживания за больной госпожой. — Делия опять ускользнула!
Но скоро появилась элегия о муже.
- Сколько я раз, под предлогом взглянуть на кольцо или
- жемчуг,
- Помню, тебя не таясь, руку ее пожимал;
- Сколько я раз тебя побеждал, вином усыпляя,
- Сам же расчетливо пил, в чашу подбавив воды.
И розыски возобновились с прежним рвением. Делию теперь пытались вычислить посредством обманутого мужа. И, видимо, разыскивая, расспрашивая, цитируя элегию и указывая на детали, переусердствовали. Потому что почти одновременно два уважаемых отца семейства — сенатор и всадник — явились к претору и подали на развод, обвинив своих жен в прелюбодеянии с Тибуллом. А третий — не всадник и не сенатор, но очень состоятельный ростовщик-вольноотпущенник — на форуме и на Марсовом поле, у театра Помпея и возле Большого цирка стал радостно объявлять встречным и поперечным, что женушка его принимает у себя красавца-поэта, что ей он посвящает свои элегии, что он, банкир, в отличие от заносчивых аристократов, не ханжа и не лицемер, а потому искренне дружит и весело бражничает с Тибуллом и теще своей статую готов поставить на форуме за то, что она заманила к нему в дом «дружищу Альбия» и свела его с этой Мелией, Белией, или как ее — ну, в общем, с той, которая воспевается в элегиях и которая на самом деле его жена… Статую теще он запросто мог поставить, потому как некоторое время деньги стали занимать именно у него, несмотря на высокие проценты.
Тибулл, как и всегда, сохранял полную невозмутимость. Суду, в который его вызвал один из разводящихся, представил убедительные доказательства своей невиновности, — это было нетрудно сделать, имея своим защитником Мессалу, а также учитывая тот факт, что дом истца он ни разу не посетил, и, стало быть:
- Пусть не лежит, распустив платье на голой груди,
- Пусть не дурачит тебя и, в вино обмакнувши свой
- пальчик,
- Пусть не рисует тайком знаков она на столе…
— Такого никак быть не могло, поскольку он никогда не пировал с обвинителем и в глаза не видывал его жены, ни всю ее целиком, ни даже ее блудливого пальчика.
В амории же долго смеялись над этими событиями. А потом решили наконец подвести итог и предложить версии.
Версии были разные. Мессала объявил, что Тибулл заточил Делию в деревне и там ее тщательно скрывает от друзей, дабы никто из них, и он, Мессала, в первую очередь, не мог ее соблазнить и похитить у Тибулла. Версия малоубедительная по многим признакам, и прежде всего потому, что Мессала высказал это соображение крайне шутливым тоном, и видно было, что он подтрунивает над чересчур серьезными членами амории.
Корнут заявил, что Делия была у Тибулла до его отъезда на Восток, а после его возвращения с Керкиры Делия заболела и умерла, но он, Тибулл, не может смириться с ее смертью и, вспоминая о своей возлюбленной, описывает ее так, как если бы она была жива.
Эмилий же Макр — не путай его с Макром Помпеем, нашим одноклассником — Эмилий, сам поэт и самый старший в амории (ему тогда исполнилось сорок лет), возразил, что Делия не умерла, она обиделась на Тибулла, когда он уехал в Сирию; когда он вернулся, в отместку ему своим возлюбленным сделала другого человека; он же, горделивый красавец, изысканный аристократ и истинный поэт, решил в воображении своем и в элегиях своих создать образ женщины, которая никогда ему не изменит и никогда его не покинет.
Тибулл при этом консилиуме присутствовал, таинственно молчал и загадочно улыбался.
Но скоро стали появляться новые элегии. В первой говорилось о подлой сводне и богатом любовнике, который завелся у Делии. Во второй Тибулл обращался к мужу возлюбленной и требовал, чтобы тот следил за своей женой. В третьей поэт сетовал на то, что не может отвлечься с другими женщинами. То есть красочно и последовательно описывались измена Делии, ее отдаление от Тибулла, его, Альбия, страдания и попытки избавиться от злосчастной любви.
Вардий выполз из кресла, подкрался ко мне и, заглядывая мне в глаза, почти зашептал:
XVI. — А вот мое мнение, мальчик. Этой Делии вообще не существовало. Тибулл придумал и воспел ее, чтобы мистифицировать своих друзей и прославить себя и свою поэзию.
Еще ближе склонившись ко мне, Вардий продолжал:
— Но Мотылька эта тайна притягивала. Ведь он, охваченный Фанетом, гонялся за призраками. А тут на его глазах и в его присутствии взрослый мужчина — Тибулл был на девять лет старше Пелигна — воин-красавец, столичный аристократ, покоритель женских сердец сам создавал и воплощал в поэзию мечту и призрак, который заворожил не только юного виночерпия и других членов амории, но и весь Рим от Авентина до Пинция, от Эсквилина до Яникула.
Вардий взял меня за подбородок, стал гладить по щеке и продолжал:
— Завороженный и влюбленный, Мотылек повсюду следовал за Тибуллом, упивался его элегиями, бредил его Делией. Пока однажды…
Правой рукой продолжая гладить меня по лицу, левой рукой Вардий стал распускать пояс на моей тунике.
— Однажды, когда, по установившемуся у них обычаю, Мотылек после вечерней трапезы на Квиринале проводил красавца-поэта до его дома на Авентине, Тибулл пригласил его зайти, еще в атриуме принялся целовать в шею и в губы…
Тут Вардий влажно поцеловал меня в шею и одновременно распустил на мне пояс.
— А потом, как пушинку, подхватил на руки, принес к себе в спальню, уронил на постель…
Отпрянув от меня, Вардий резким движением задрал мне тунику. Я в ужасе оттолкнул его руки, вскочил и отдернул тунику вновь на колени.
А Вардий захохотал, захлопал в ладоши, на несколько шагов отступил в сторону и, насмешливо меня разглядывая, ласково сообщил:
— Не знаю, чем у них кончилось дело. Мотылек мне до конца никогда не рассказывал. А когда я приставал к нему с вопросами, поворачивался и уходил.
Вардий повернулся, направился к двери и вышел из экседры.
Я поднял с пола пояс, привел себя в порядок и сел в кресло.
Через некоторое время вошел старый слуга и объявил, что его хозяин в настоящий момент так занят, что не может выйти ко мне попрощаться, что он весьма сожалеет об этом и о дне следующего визита непременно меня известит.
Рассказ о Фанете и Мотыльке на этом завершился.
Свасория шестая
Фламин Пелигна
I. Гней Эдий Вардий, как ты понял, внешне был малопривлекательным человеком. К тому же он часто потел, у него на губах иногда пузырилась слюна, изо рта шел неприятный запах, особенно когда он приближал свое лицо к лицу своего собеседника, а он любил это делать.
Но в своем восхищении Пелигном, в той нежности и в том пиете, с которыми он о нем рассказывал, Вардий был поистине великолепен! Порой он казался чересчур выспренным, иногда — слишком откровенным, подчас — чуть ли не безумным. Но его выспренность, откровенность и безумие передавались тебе, охватывали и заражали. И ты забывал о том, что он кругленький, толстенький и потный. И слушал его как замечательного оратора, нет, как жреца, творящего славословия герою, демону, божеству.
Я знаю, у тебя, Луций, такие люди вызывают раздражение и брезгливость. Я сам часто ощущал к Вардию не то чтобы брезгливость, а скорее испытывал неудобство, иногда беспокойство и даже досаду оттого, что рядом с ним нахожусь, что он меня своими влажными глазками ощупывает и своими горячими пальцами ко мне прикасается.
Но стоило ему заговорить, начать рассказывать, воспевать своего ненаглядного…
Прости, Луций, мысль у меня сейчас скачет. И я, с твоего позволения, отпущу поводья, чтобы немного передохнуть от последовательности…
II. На шее Гней Эдий носил золотой медальон с изображением Амура. У медальона была потайная пружина, и когда на нее нажимали, крышка с изображением Амура откидывалась, а под ней в углублении оказывался портрет Пелигна. Вардий иногда проделывал эту операцию у меня на глазах и, с обожанием глядя на портрет, беззвучно шевелил губами, словно молился…
У Вардия было множество перстней и колец с драгоценными камнями. Он их все время менял. Но на безымянном пальце левой руки — том самом, про который медики говорят, что он ближе других к сердцу, — на этом пальце Вардий носил простенькую, дешевую медную печатку со стершимися инициалами, которую никогда не снимал. И однажды, заметив, что я с удивлением эту безвкусицу разглядываю — представь себе, справа от печатки сверкал на солнце массивный перстень из желтого аравийского золота, а слева притягивал взор и заманивал в свою таинственную глубь величественный парфянский или индийский изумруд! — заметив мое недоумение, Вардий бережно погладил медяшку и, сладко сощурившись, прочел стихи. Вот эти:
- Если б своим волшебством в тот перстень меня обратила
- Дева Ээи, иль ты, старец Карпафских пучин,
- Стоило б мне пожелать коснуться грудей у любимой
- Или под платье ее левой проникнуть рукой…
Во второй раз, вроде бы совсем не к месту, посреди рассказа он вдруг стал жадно целовать этот перстенек и следом за этим продекламировал:
- Или печатью служа для писем ее потаенных, —
- Чтобы с табличек не стал к камешку воск приставать, —
- Я прижимался б сперва к губам красавицы влажным…
А в третий раз, брезгливо свинтив с пальцев два драгоценных кольца, принялся задумчиво оглаживать медную печатку и сказал: «Это сокровище мне досталось в наследство от Пелигна. Он некогда воспел его во второй книге своих элегий»…
III. У Вардия была богатая библиотека. Но в ней не было ни одного сочинения На… — прости, чуть не проговорился и не выдал тебе его природного имени. Все его произведения, роскошно оформленные, хранились в отдельном помещении, которое Вардий именовал «святилищем Пелигна». Гней Эдий утверждал, что владеет полным собранием его сочинений, что его новые элегии и послания, которые он создает в Гетии, прежде чем они попадают в Рим, доставляются ему, Вардию.
На самом видном месте среди книг красовался серебряный футляр, в котором на тончайшем фиатирском пергаменте, расшитом мельчайшим бисером, были каллиграфическим почерком начертаны стихи. Вардий на моей памяти лишь однажды к нему притронулся, извлек и развернул пергамент со жреческим благоговением и с осторожностью ювелира, долго его созерцал, затем прослезился и шепотом вслух прочел:
- Другу, которого знал чуть ни с мальчишеских лет
- И через всю череду годов, прожитых бок о бок,
- Я, как брата брат, преданным сердцем любил.
- Сверстник мой, поощрял ты меня, как добрый вожатый,
- Только я робкой рукой новые взял повода…
«Боги! — воскликнул Вардий, смахивая слезы. — И он меня называет вожатым! Как же он любит меня! Как же его я люблю!»… Не думаю, что Вардий заранее приготовил для меня это восклицание. Но получилось, однако, стихами…
Помимо книг в святилище Пелигна на высоком мраморном постаменте стоял бюст поэта с обозначением его личного, родового и семейного имени.
Слева горел факел. Справа висели лук и колчан со стрелами.
Когда мы входили в святилище, Вардий непременно воскурял ладан.
IV. В тринадцатый день до апрельских календ Гней Эдий торжественно отмечал день рождения Пелигна, день его гения. Я был приглашен на дневную трапезу, потому как вечером собирались знатные люди города, и мне среди них было не место. Вардий извлек из подвалов бутылку формийского вина и обратил мое внимание на печать. «Видишь, Гирса и Панса, — сказал он. — Они были консулами того великого года, когда на свет появился Пелигн. Мы пьем вино ему современное…»
V. Вот, снова скакнула мысль, и я подумал: он знал наизусть все стихи Пелигна. Но, как я скоро заметил, не считал его великим поэтом, предпочитая его стихам Вергилия, Горация, Тибулла и даже Проперция, которых, кстати сказать, тоже свободно цитировал, в пергаменты и папирусы не заглядывая.
Пелигн был для него — нет, не поэтом, а великим Любовником, чуть ли не самим Амуром. Вернее, неким почти демоническим человеком, в которого в разные года, на разных станциях вселялся то Фатум, то Фанет, то Приап, то Протей…
А он, Вардий, был при нем словно Пилад или Патрокл. То есть как Пилад повсюду следовал за Орестом, как Патрокл во всем содействовал Ахиллесу, так и он, Гней Эдий, еще в школе встретившись с Пелигном, решил посвятить себя своему великому другу, став его верным спутником, преданным соратником, интимным поверенным во всех его любовных делах. «Ибо истинный талант Пелигна, — однажды признался мне Гней Эдий, — его почти божественное величие — не в поэзии его, как считают некоторые, и не в стремлении к свободе, как полагают другие. Более великими поэтами, чем он, были Вергилий и Гораций. Свободой упивались и жизнью за нее расплатились Корнелий Галл и Юл Антоний. Но доблестного солдата Амура, бесстрашного соратника Купидона, прославленного воина Эрота, преданного каждой каплей своей крови и до последнего дыхания раба Венеры — таких божественных влюбленных не было, нет и не будет, наверное. И тут ему Тибулл и Проперций, провозгласившие себя рабами и воинами любви, даже в подметки не годятся! Вергилий же и Гораций, я тебе прямо скажу, по сравнению с влюбленным Пелигном, вообще выглядят унылыми карликами!»
Открыв это для себя, Вардий стал, с позволения сказать, патрокличать и пиладствовать для Пелигна: прилепился к нему душой и телом, стал его «возницей», секретарем, глашатаем, поверенным, старостой в амурных садах, своего рода историком его любовных похождений. Верой и правдой служил ему более тридцати лет, забыв о себе и своих дарованиях. «Я ведь тоже поэт, и много у меня разнообразных талантов! — скорбно и радостно восклицал Гней Эдий. — Но всё принес на алтарь! Всё кинул к ногам его и Венеры!..»
Именно — на алтарь, Луций! Ибо, обожествив Пелигна, он, Вардий, стал как бы его фламином, пелигналом, если тебе будет угодно.
VI. Забегая вперед — хотя я не люблю забегать вперед, но здесь приходится, чтобы тебе, Луций, было понятнее, — забегая вперед, скажу, что Вардий был не одинок в своем прославлении Пелигна, в постоянном воспоминании о нем, в попытке создать некую как бы коллегию друзей и поклонников этого великого человека. Многие люди, преклоняясь, скорбя и тоскуя, учредили своего рода тайные общества, фиасы, гетерии или триклинии — они их по-разному называли.
Фортуна, искушая и наставляя, последовательно знакомила меня с руководителями трех таких тайных сообществ: в Гельвеции — с Гнеем Эдием Вардием, в Германии — с Педоном Альбинованом, в Риме — с Корнелием Севером. Каждый из них претендовал на то, что был самым приближенным, самым доверенным, единственно истинным — прости мне это неуклюжее выражение — другом Пелигна, или Амика, или Публия… Опять чуть было не назвал то его имя, по которому его знает весь мир…
Стало быть, хватит забегать вперед!
Свасория седьмая
Приап
I. Гней Эдий Вардий обещал известить меня о дне следующей встречи и выполнил свое обещание, за день до нашего свидания прислав ко мне не одного, а трех своих слуг.
Рано утром к дому Гая Рута Кулана — ты помнишь, это был наш новый хозяин (см. 2, I) — пришел старый раб неопределенной национальности — тот самый, который в последний раз выпроваживал меня из экседры (см. 5, XVI). Он сообщил, что на следующий день я приглашен на виллу Гнея Эдия. Но времени не уточнил.
В разгар школьных занятий, когда я сидел на уроке, в класс бесцеремонно вступил здоровенный детина, по виду фракиец, и, не поздоровавшись с учителем, даже не посмотрев на него, подошел ко мне, отвесил поклон и торжественно объявил на довольно-таки чистой латыни:
— Хозяин ожидает молодого господина за час до полудня. Просит не опаздывать.
Я испуганно посмотрел на учителя Манция и нарочито громко возразил:
— Я не могу. У меня занятия.
Посыльный умильно улыбнулся, как улыбаются малому ребенку, болтающему разные глупости, и, вновь окаменев лицом, провозгласил:
— Завтра. За час до полудня. Нельзя опаздывать.
Я растерялся. И за меня ответил учитель Манций:
— Обязательно придет! Я прослежу! Передай досточтимому Эдию Вардию мой привет и мои наилучшие пожелания.
Не стану описывать те укоризненные замечания, которые я выслушал от Манция по окончании уроков: дескать, когда такой человек приглашает, когда мне, и в моем лице школе, оказывается подобная честь… ну, и так далее…
А вечером было третье явление. Ко мне домой от Вардия пришла молодая рабыня, по виду гельветка. Она вызвала меня в прихожую. Из прихожей вывела на улицу. Попросила отойти подальше от двери. И сказала:
— Завтра за час до полудня… Но лучше приди немного пораньше… Скажи, что тебя ждут в купидестре… Завтра. Ты помнишь? Ты не забудешь?
Вроде бы, простые слова и ординарное сообщение. Но между предложениями она делала длинные паузы. И, произнеся первую фразу, стала гладить меня по голове. После второго предложения надвинулась на меня и своим телом прижала меня к стене. После третьего — стала губами искать мой рот. А бормоча «Завтра. Ты помнишь? Ты не забудешь»… Нет, не стану описывать ее телодвижения! Я отстранил ее. И она тут же исчезла в сумраке вечера.
II. Но лекцию Вардия — четвертую по счету? — мне предстоит вспомнить и описать. А потому заранее приношу извинения и предупреждаю: хотя я постараюсь смягчить выражения, а некоторые чересчур скабрезные подробности вовсе опущу, но так или иначе мне придется передать тебе, Луций, рассказ о Кузнечике и Приапе, и как бы я ни смягчал, как бы ни подвергал цензуре, я не могу же вообще никаких, так сказать, «терминов» не использовать и все проделки Пелигна выбросить за борт повествования!..
Да и сама обстановка, в которой всё происходило! Сам посуди, целомудренный мой Сенека:
Вардий принял меня в помещении, которое он и его слуги именовали «купидестрой». Это был портик в саду, отдаленно напоминающий палестру. Там были ложа различной формы и различные приспособления, о которых я пока могу позволить себе не вспоминать. Я насчитал три статуи Приапа с различными размерами и положениями — да простят меня Веста, Минерва и Диана! — «скакуна», или «стержня жизни», или «челнока восторга» — Вардий вслед за Пелигном использовал множество обозначений для того, что в приличном обществе вообще принято не обозначать.
Напольные мозаики и настенные фрески изображали эротические сценки, в которых одетые и обнаженные мужчины и женщины «купидонились» и «приапились» друг с другом; этих выражений мне никак не удастся избежать, ибо они были главными терминами в рассказе Эдия Вардия. А потому сразу же объясняю различие: купидонить означает ухаживать и соблазнять, приапить — то самое, что обычно следует за удачным ухаживанием и соблазнением.
И вот еще, Луций! Поначалу всё было пристойно. Вардий усадил меня на ложе, сам сел на соседнее и принялся рассказывать. Но скоро появилась та самая молодая рабыня, которая накануне прижимала меня к стене. Одеяние на ней было совершенно прозрачное. Вардий возлег на кушетке, и она принялась массировать ему лицо. А он продолжал разглагольствовать, лишь изредка прерываясь и отплевываясь, когда благовонные мази попадали ему в рот. Затем она сняла с него тунику, перевернула на живот и стал массировать спину и ноги. Потом перевернула на спину и принялась за грудь, за живот…
Дальше я уже старался не смотреть…
Потом рабыня ушла. Но некоторое время я все еще избегал смотреть в сторону Вардия…
Словом, заранее прошу извинить, если мой рассказ тебя покоробит. Потому что он должен покоробить любого добродетельного человека!
Гней Эдий Вардий принялся рассказывать буднично и просто, без обычных для него придыханий и восклицаний. И начал так:
III. — В школе Амбракия Фуска и Порция Латрона мы с Пелигном проучились два года. Потом Мотылек упорхнул. Помпей Макр — помнишь? — внук известного историка Феофана из Митилены, я уже рассказывал о нем — Макр предложил ему продолжить образование в Греции, отец Мотылька поддержал идею, изыскал необходимые средства, вот и отправились вместе, Помпей и Пелигн. Меня тоже звали с собой. Но я не поехал. Во-первых, греческим языком я тогда плохо владел. Во-вторых, отец мой — мир его праху! — всегда был жаден до денег. В-третьих, в нашем роду никто никогда не учился ни в Ахайе, ни на греческих островах… Что сел на краешек? Устраивайся поудобнее. Рассказ будет длинным… Короче, улетел Мотылек с Макром. А меня, своего самого близкого и преданного друга, бросил на произвол судьбы. Надолго…
Два года они путешествовали. Месяц жили в Коринфе. Потом едва ли не год обучались в Афинах. Потом, как тогда было принято, отправились в Троаду: посетили гробницу Протесилая, поклонились кургану Ахилла, облазили развалины Трои, в Скамандре совершили омовение, на Иду поднялись, читали друг другу Гомера, вспомнили про Энея, про Париса, про Елену Прекрасную… На материке побывали в Смирне, в Колофоне и в Милете. Потом перебрались на острова. С месяц жили на Лесбосе, у деда Помпея по материнской линии. Потом посетили Самос и Родос. А возвращаясь в Италию, высадились на Сицилии и долго по ней путешествовали… Из каждого города Мотылек слал мне письма. Он знал, что я по нему тоскую, и сам без меня скучал… С Макром он лишь развлекался. Поведать ему о болезненном и сокровенном он не мог. Ведь только я, «милый и чуткий Тутик», как он меня тогда называл, мог почувствовать и понять, что творится в его душе.
Вардий умильно улыбнулся и продолжал:
IV. — Когда Макр и Пелигн гуляли по развалинам Трои, у нас, в Риме, великий Август выдал свою дочь Юлию за своего племянника Марцелла. Марцеллу было семнадцать, Юлии — тринадцать лет. И вот в Риме, на Палатине, в бывшем доме Гортензия, который Август превратил в свой дворец, пылают факелы, юноши и девушки под аккомпанемент флейты поют эпиталамы, молодоженов ведут в брачные покои. А в далекой Троаде, в захудалой гостинице Пелигну снится сон. Тоже горят факелы. Но нет ни людей, ни звуков. Факелы жарче и жарче пылают. Будто от них зарождается ветер. Ветер его подымает. Выносит из дома. Мчит на восток: над горами, над морем, навстречу восходу. Жаром наполнилась грудь, колючки вонзились в пах и в живот. И мнится Пелигну, что он будто цикада или кузнечик… Прости, увлекся. Он мне этот сон в прозе описал, а не в стихах… Письмо пришло из Троады. На нем стояла дата, по которой я потом вычислил, что сон приснился Мотыльку в ту самую ночь, когда Юлия с Марцеллом возлежали на свадебном ложе.
V. Дней десять спустя прибыло письмо из Милета. В нем Пелигн сообщал мне, что, когда они осматривали порт, Макр чуть ли не силой затащил его в блудилище. Выбрав самую разбитную и самую игривую из порн — так греки называют своих шлюх, — Помпей поручил ей своего друга, вошел с ними в комнатку, заставил Пелигна раздеться и лишь затем удалился искать подругу для себя. Порна, с которой оставили Мотылька, в совершенстве владела ремеслом. Но от робости и непривычности ощущений Пелигн почти не запомнил своего первого в жизни соития с женщиной. «Это было как вихрь, — писал он мне. — Меня подхватило, перевернуло, уронило во что-то мокрое и душное. А дальше я ничего не помню. Не помню, как оделся, как оказался в общей зале, как вместе с Макром вышел на причал. Сначала — вихрь схватил и упрятал, а потом — волна выплюнула и выбросила». Так мне по-гречески писал Пелигн, будто стеснялся писать на латыни.
В письме, которое доставили с Родоса, Пелигн извещал меня, что вновь побывал у порн. На этот раз, отказавшись от услуг Макра, он сам выбрал себе подружку — молоденькую и хрупкую телом. Предавшись с ней любовным утехам, он хорошо запомнил свои ощущения, начало и конец их. А после сполз с ложа, сел на пол и разрыдался. Он мне писал: «Слезы сами брызнули у меня из глаз, и я не мог остановить их. Мне было горько и жалко. Жалко ее, которая, нежная и беззащитная, вынуждена торговать своим телом, отдавая его… — я даже представить боялся, каким грязным и грубым скотам ей приходится уступать себя… Еще больше мне было жалко себя! И я сейчас не могу объяснить почему… Мне было горько за весь мир и стыдно перед всеми людьми, живыми и мертвыми». Так с Родоса писал мне Пелигн.
Иное письмо я однажды получил с Сицилии. Пелигн в нем писал: «Мы с Макром часто заходим к меретрикам. Гней их усердно приапит (впервые я услышал, вернее, прочел это слово). А я люблю, выбрав глупышку, увести ее в закуток и расспрашивать о детстве, о том, как попала в блудилище, стыжу ее, что торгует самым прекрасным из чувств человеческих, предлагаю подумать, как вызволить ее из порока, выкупить из грязной неволи, деньги даю и друзей предлагаю в сообщники. Некоторые слушают и благодарят. Но некоторые начинают плакать, жалуются хозяйке или хозяину. А те на меня набрасываются: дескать, искушаю я их овечек и сбиваю с пути истинного!.. Ты за меня не волнуйся: иногда и мой скакун заглядывает в стойло Венеры. Но чаще люблю шутить и болтать». Так мне писал Пелигн, не помню: из Мессены или из Сиракуз.
Вардий сладенько ухмыльнулся и сказал:
— Как видишь, Мотылек уже перестал быть Мотыльком, но еще не успел стать Кузнечиком. Приап его еще не объял. Но Фавоний уже подхватил, вырвал из лунного света, разогнал призраков, увлек и понес на восток, в царство Венеры Родительницы, на встречу с веселым Приапом.
VI. — В Рим они с Макром прибыли за несколько дней до того, как великий Август отказался от должности консула, которую занимал уже одиннадцать раз, и сенат предоставил ему высший империй и пожизненную должность трибуна… Вы вообще-то изучаете близкую к нам историю?.. Что?.. Да, в год смерти Марцелла. Умница! Вижу, что изучаете… Но когда Пелигн вернулся в Рим, бедный Марцелл еще был живым, — сообщил мне Вардий и продолжал:
— Пелигну едва исполнилось двадцать лет. Апий, отец его, настаивал на государственной карьере. Он говорил: я кучу денег истратил на твое образование, ты его теперь получил, тебе покровительствует Валерий Мессала, один из первых людей в Риме… Да, я забыл сказать, что брат Пелигна, Сервий, умер в предшествующем году, когда Мотылек с Макром путешествовали по провинции Азия. Так что Пелигн у своего отца, потомственного провинциального всадника, остался теперь единственной надеждой.
От армейской карьеры Пелигн наотрез отказался.
- Я, мол, не то, что отцы, не хочу в свои лучшие годы
- В войске служить, не ищу пыльных наград боевых.
— «Пыльным ремеслом» всегда казалась ему воинская служба, и он ее часто так называл в своих стихах.
Пелигна сначала устроили триумвиром по уголовным делам.
- Должности стал занимать, открытые для молодежи,
- Стал одним из троих тюрьмы блюдущих мужей.
— Ничего остроумнее не могли придумать, как его, недавнего трепетного Мотылька, отправить работать тюремщиком!.. Естественно, на службе он редко появлялся и, по его признанию, старался не приближаться к северному подножию Капитолия, где находится Мамертинская тюрьма.
Полгода не прошло, как его решили выгнать с поста уголовного триумвира. Но тут по просьбе отца в дело вмешался влиятельный Валерий Мессала, и вместо позорного отстранения оформили перевод на судейскую должность, сделав Пелигна одним из судей-центумвиров, занимавшихся разбором имущественных, завещательных и изредка уголовных дел.
- Я не обидел ничем порученных мне подсудимых
- Там, где вершат дела десятью десять мужей.
- Я безупречно решал в суде гражданские тяжбы,
- Из проигравших никто не усомнился во мне.
— Естественно, никого не обидел, потому что совершенно затерялся среди сотни судей, многие из которых были на десять, на пятнадцать лет старше его, двадцатиоднолетнего. Разумеется, «безупречно решал», ибо, когда человек ничего не решает, его и упрекнуть не в чем. Действительно, «из проигравших никто не усомнился». Но скоро судейское руководство стало сомневаться в том, что судьей-центумвиром может быть человек столь, мягко говоря, легкомысленного и, грубо говоря, развратного поведения.
Вардий ненадолго замолчал. Потому что в этот момент в купидестре появилась рабыня-гельветка с флаконами для притираний. Глядя на ее прозрачное одеяние, Гней Эдий продолжал:
VII. — Едва появившись в Риме, Пелигн тут же примкнул к одной из молодежных аморий. Ее называли аморией Эмилия Павла или аморией Юния Галлиона, потому что первый был самым состоятельным ее членом, а второй — самым активным. Завсегдатаев было пятеро: Галлион, Помпей Макр, Павел, я и Пелигн — всё старые приятели и одноклассники по школе Фуска и Латрона.
Как водится, вместе пировали, ухаживали за женщинами, в застольях обсуждали и смаковали свои любовные похождения и все, так или иначе, пописывали стишки.
Купидонили все по-разному. Юний Галлион, наш сверстник, брал настойчивостью и неотвратимостью. Одна из его купидонок мне однажды призналась: «Мой Юний — из тех мужчин, которому, хочешь — не хочешь, придется отдаться. Потому что рано или поздно всё равно уговорит, уломает, доконает. Так стоит ли трепыхаться?!» Воистину, для жертв своих Галлион был неизбежен. Как бы они от него ни скрывались, он их выслеживал, куда бы ни шли, возникал перед ними, как приговор, как рок, как греческая Ананка — богиня Необходимости. Затратив на своих женщин столько усилий — он ночи проводил под дверями, в холод и в дождь, иногда простуженный и больной, но бдительно бодрствующий и неотвратимо ожидающий! — столько усилий приложивший, он их потом хранил и сортировал, как ювелир, каждой своей драгоценности отводя словно футлярчик или мешочек и никогда не вынимая их одновременно, то есть, бережно не убрав и надежно не спрятав первую, никогда не прикасался ко второй или к третьей. И жили они у него всегда в различных районах города, о существовании соперниц обычно не догадываясь… Умел, однако, как он говорил, «развести стражу».
Макр Помпей женщин «вычислял». Он считал, что у каждой женщины есть свое «первоначальное число» и, если это число обнаружить, женщину можно «поместить в любую плоскость и сделать из нее любую фигуру» — его выражения. Как он производил вычисления, не берусь сказать. Но купидонок приобретал быстро и точно. А дальше начинал «строить графики», «сопоставлять числа», «доказывать теоремы». Строить графики означало исследование и опробование эротических особенностей и, так сказать, «планиметрических» предпочтений женщины в любовных утехах. Сопоставлять числа значило предаваться любви одновременно с двумя или с тремя партнершами. Доказывать теоремы — ну, это когда между купидонками или между ними и Помпеем возникали ревность, упреки, скандалы и драки и Макру приходилось «прибегать к аксиомам», то есть, воздействуя на «первоначальное число» каждой женщины, возвращать ее в состояние покоя и равновесия, дабы, по словам Помпея, «не развалилась вся моя геометрия»… Макр был почти на два года старше нас с Пелигном и, как можно заметить, увлекался тогда математикой.
Эмилий Павел женщин не преследовал и не вычислял — он их подкупал богатыми подношениями и роскошными подарками… Базилику Эмилия видел?.. Ты в Риме никогда не бывал?.. Так вот, эту базилику за свой счет построил консул Луций Эмилий Павел, отец нашего Павла, тоже Луция… Богатое семейство. В те годы — особенно богатое!.. Стало быть, покупал своих купидонок. Всегда одну. И очень ненадолго, потому что быстро терял интерес. И, расставаясь со своими козочками — так он их называл, — еще щедрее их одаривал, чем когда привлекал. Об этом было известно. И они расставались с ним еще радостнее, чем сходились.
Вардий стал говорить отрывисто, потому что рабыня принялась накладывать ему на лицо маску из водорослевой массы.
VIII. — В нашей амории были и другие члены. Непостоянные. Руфин, например. Бедный и незнатный. С нами не учился. Но он служил вместе с Пелигном. Иногда приходил, пил, ел и слушал.
Повадился к нам и Флакк, младший брат Грецина. Ему было лет восемнадцать. Мы сделали его виночерпием…
Иногда заглядывал Юл Антоний. Помнишь? Сын злокозненного триумвира, любовника Клеопатры.
Юл был всего на два года старше Пелигна, но выглядел намного взрослее. Величавый красавец, чем-то похожий на Альбия Тибулла. К тому же умный. Образованный. Красноречивый. Но красноречие его было язвительным и циничным. Ум — злым и как будто обиженным.
О своих похождениях Юл никогда не рассказывал. Но о его победах шептались на улицах и шушукались в портиках.
Женщин он выбирал для обычных людей труднодоступных. Как правило, знатных девиц и часто замужних матрон. Брал, что называется, влет: суровым и властным взглядом, коротким призывным жестом, повелительным жестким словом. И напыщенные становились кроткими, своенравные — покорными, гордые — униженными. Ибо, покорив их в угоду своей гордыне, поправ их, дабы самого себя утвердить, он их всегда презрительно и зло унижал. Как мстительный полководец унижает пленных врагов. Как жестокосердный хозяин притесняет попавшего в немилость раба. А после, насытив мрачную страсть… Хватит накладывать маску! Ты мешаешь мне говорить!.. Наигравшись с ними, он их безжалостно прогонял от себя, будто выбрасывал в сточную канаву. Некоторые из выброшенных ненавидели его до конца своих дней. Но многие продолжали тайно любить и трепетно ждали, когда вновь остановится взглядом, поманит рукой, велит прибежать и отдаться.
Отцы и мужья, понятное дело, помалкивали. Связываться с человеком, который живет в доме великого Августа?.. Один, правда, пытался затеять процесс. Но его быстро образумили и утихомирили…
Тут Вардий оттолкнул рабыню, потому что она не подчинилась его приказанию и продолжала накладывать маску. А потом выплюнул изо рта водоросли и сказал:
— Когда у Пелигна началось приапейство, Юл некоторое время соревновался с ним в числе завоеванных женщин. Но скоро оставил это занятие. Силы были слишком неравны.
Вардий снова сплюнул. Потом сел на ложе и, глядя на меня зеленой личиной, восторженно продолжал:
IX. — Мы все — даже Юл Антоний — оставались обыкновенными людьми и были обычными любовниками. В Пелигна же вселился Приап — этот бог или демон! Снова во сне! Опять сон!
Явилась ему женщина ослепительной красоты — буквально ослепительной, потому что на груди у нее сияло золотое ожерелье, пропитанное солнечными лучами. Женщина эта предстала перед Пелигном под миртом в окружении стаи голубей и воскликнула то ли в печали, то ли с радостью: «Фавоний умчал Фанета на восток! Я теперь свободна! И ты свободен, мой милый козленок!» И принялась царственной рукой гладить козлика, неожиданно появившегося рядом с ней, прижавшегося к ее бедру и пытавшегося пролезть между ее ног. Голуби испуганно вспорхнули. Пелигн проснулся…
Кстати говоря, на следующий день умер Марцелл, и Юлия, дочь Августа, овдовела. То есть, сон приснился Пелигну ночью. А к вечеру следующего дня в Риме было объявлено с ростр о кончине Марцелла… Запомнил? Это нам потом пригодится.
Вардий провел пальцем по верхней губе, палец поднес к губам и принялся изучать приставшую зеленую мазь.
— Во сне его, как ты слышал, назвали козленком, — радостно продолжал Гней Эдий. — Но я буду называть его Кузнечиком. Во-первых, слово locustaему больше подходит, чем haedus, и намного больше, чем caperи hircus. Во-вторых, в нашей амории именно «Кузнечик» к нему приклеился в качестве главного прозвища. В-третьих, охваченный Приапом, он воистину уподобился локусте, цикаде или кузнечику, который, представь себе, трещит без умолку, легкий, внезапный, стремительный, неразборчивый, неуловимый… Он мелькал среди нас, неожиданно появляясь, оглушая нас своими рассказами, и так же неожиданно исчезая. Расставшись наконец со своими призраками, прозрев и с небес опустившись на землю, он в женщине увидел плоть и жадно накинулся, прыгая из засады.
Влюбился Кузнечик и сошел с ума, говорили про него. Но сам он, объятый Приапом, слово «любовь» никогда не произносил. Он говорил: «Когда ты хочешь съесть яблоко или сорвать грушу, разве ты любишь их? Ты просто протягиваешь руку, рвешь и съедаешь». Он говорил: «Женщина — это еда, которую алчешь, когда ты голоден, и от которой мутит, когда ты пресытился».
Он говорил о страсти, а не о любви! О вихре страсти:
- Вихрь куда-то опять бедную душу стремит!
- Так и кидает меня, словно корабль на волнах!..
Огонь страсти, вожделеющей страсти Приапа, он потом опишет в «Странствиях Венеры». Помнишь? Я уже в прозе рассказывал тебе (см. Приложение 1, XIII):
«Огонь его — знойный, удушливый, сладострастный — почти не задерживается в сердце и тотчас опускается в нижнюю часть живота, проникая…» Душа, сердце — это для поэтов и для тех, кого не мучит Приап. Помнишь? «Сети его — лианы и дикие виноградные лозы, в которых, запутавшись, не освободишься, пока не обессилишь». «Стрелы его — колючки и занозы, которые зудят и подталкивают, свербят и подгоняют, мучат и устремляют»… Однажды он поймал какого-то большого кузнечика или цикаду, неожиданно прижал его к моему животу, и это зеленое страшилище так больно укусило меня, что я вскрикнул от боли. А он жарко и оглушающе закричал мне на ухо: «Вот так и они меня жалят, когда я гляжу на них! И жалю в ответ своим жалом! Вкручиваю в них Веретено Страсти! Протыкаю их Стержнем Жизни! И так мы жалим друг друга, дико и радостно, по-фракийски, иногда до бесчувствия!»… Давай, Юкунда, снимай маску. Она мне стягивает лицо. (Это — рабыне. Молодую гельветку, как выяснилось, звали Юкундой)… Однажды в жаркий июльский полдень я встретил его на Священной дороге и с трудом успел ухватить за полу плаща, так он летел и стремился. «А! Тутик! — воскликнул безумный Кузнечик. — Умоляю, не задерживай меня! Я должен немедленно найти себе женщину. Иначе я замерзну и превращусь в камень»… В другой раз он мне признался: «Когда иногда случается и я ночью лежу в одиночестве, мне кажется, что я уже умер и скоро придут друзья, чтобы отнести меня на погребальный костер»… Позже он напишет:
- Я пожелал бы врагу одиноко лежать на постели,
- Где не мешает ничто, где ты свободно простерт.
- Нет, пусть ярость любви прерывает мой сон неподвижный!
- Лишь бы не быть одному грузом кровати своей…
— «Ярость любви» в его лексиконе появится позже. А тогда он называл свои безумства «приапейством»… Представь себе, Кузнечик часто ходил на Эсквилин в сады Мецената и там поклонялся статуе Приапа: совершал перед ней медовые возлияния, увенчивал голову статуи миртовым венком, деревянный уд обматывал плющом, просом кормил прожорливых воробьев и похотливых голубей… Приапейство свое считал «делом», а всё остальное — «досугом»…
Вардий вновь возлег на кушетке, и Юкунда-рабыня принялась осторожно снимать с лица его жидкие водоросли. При этом Гней Эдий умудрялся шевелить губами и, хоть и с паузами, прочел мне целую стихотворную строфу:
- «С неба она к тебе не слетит дуновением ветра —
- Чтобы красивую взять, нужно искать и искать.
- Знает хороший ловец, где сети раскинуть на ланей,
- Знает, в какой из ложбин шумный скрывается вепрь;
- Знает кусты птицелов, и знает привычный удильщик
- Омуты, где под водой стаями рыбы скользят…»
Когда рабыня освободила ему лицо, Вардий снял с себя тунику и, оставшись в одной набедренной повязке, лег на живот, а Юкунда принялась натирать ему спину маслом — судя по запаху, не оливковым, а нардовым. И продолжал рассказывать, несколько пришепетывая, так как его губам мешала двигаться бархатная подушечка:
X. — Удильщиком и птицеловом был заправским. В городе главными его омутами были Священная дорога, так называемая «Помпеева тень» — портик при театре Помпея — и Апиев фонтан возле храма Венеры Прародительницы на форуме Юлия. В этих местах всегда крутятся, вертятся и плещут одеждами разного рода купидонки.
Особенно широко раскидывал сети по праздникам, в частности, на Флоралиях, в пятый день перед майскими нонами.
- Все за столами себе венками виски оплетают,
- Всюду на светлых столах видны покровы из роз.
- А почему на играх у Флоры толпятся блудницы,
- Нет никакого труда это тебе объяснить:
- Вовсе она не ханжа, надутых речей избегает,
- Хочет она, чтоб ее праздник открыт был для всех,
- И призывает жить всласть в цветущие годы,
- А о шипах позабыть при опадении роз.
С позволения сказать, ложбины, а точнее — лежбища, отыскивал на пирах и попойках. С Юнием Галлионом и с Помпеем Макром, когда им надоедало осаждать и вычислять своих купидонок, переодевшись в дрянные одежды, отправлялись в харчевни и кабаки, в общественные бани, в Мраморную гавань к матросам на корабли. Случалось, примыкал к Эмилию Павлу и Юлу Антонию, которые приводили его в пышные застолья к распутникам-сенаторам, щеголям-всадникам и толстосумам-вольноотпущенникам.
- Званый обед — тоже славная вещь для любовных походов,
- И не единым вином он привлекает мужчин.
- Брызги вина увлажняют пернатые крылья Амура —
- И остается летун, отяжелев, на пиру…
Из птичьих кустов самым богатым добычей считал цирк. Тут можно было, как он это потом опишет в своей «Науке», не разговаривать знаками пальцев и не ловить тайные взгляды в ответ, а сесть рядом, подушку под локоток подложить, к ногам поставить вогнутый валик, веером обмахивать, речью зацепиться, боком прижаться, на соседа из заднего ряда накинуться, чтобы –
- В спину ее не толкал грубым коленом своим!..
Цирк — на первом месте. А на втором — амфитеатр:
- Здесь над кровавым песком воюет и отрок Венеры —
- Метко он ранит сердца тем, кто на раны глядит.
На третьем месте — театр:
- Здесь по себе ты отыщешь любовь и отыщешь забаву —
- Чтобы развлечься на раз или увлечься всерьез.
- Модные птички на модные зрелища рвутся:
- Толпы красавиц текут, в лицах теряется глаз.
- Все хотят посмотреть и хотят, чтоб на них
- посмотрели, —
- Вот где находит конец женский и девичий стыд.
— Не трогай левое плечо! Оно у меня сегодня болит! — вдруг капризно вскричал Эдий Вардий и с раздражением вытолкнул из-под лица бархатную подушечку.
XI. — Чем брал, спрашиваешь?! — продолжал Гней Эдий, поначалу сердито, но быстро вдохновляясь и теряя сердитость. — Нет, за внешностью своей в ту пору не следил, на щеголя не был похож; ростом не вышел, красотой не блистал, зачем-то на мизинце отрастил длинный ноготь… Прежде всего, брал напором. Он сам говорил, что перед его стремительностью и внезапностью мало кто мог устоять. И еще говорил, что ему помогает «бесстыдное бешенство желаний» — любимое его выражение.
К бешенству желаний, которым с некоторых пор преисполнился этот худенький двадцатилетний юноша, которым кипел и брызгал, словно окутывая паром, он присовокупил оглушительное красноречие и головокружительную лесть. Наметив себе жертву, нацелившись и прыгнув, Кузнечик буквально оглушал ее своим жарким стрекотом, очаровывал призывным пением. Глаза его загорались вдохновенным огнем, холеные кисти рук птицами взлетали ввысь, голос наполнялся чарующим очарованием.
Льстил, вроде бы, грубо, но точно в цель, так что жертва грубости не чувствовала, а испытывала головокружение от меткости попадания:
- Если в тирийском она — похвали тирийское платье,
- В косском ли выйдет к тебе — косское тоже к лицу;
- Если пробор в волосах — не надобно лучшей прически;
- Если она завита — честь и хвала завиткам…
Чувствовал, что именно надо хвалить. И хвалил неустанно:
- Не уставай восхвалять лицо ее, волосы, руки,
- Пальцев тонких изгиб, ножки-малютки следок.
- Слышать хвалу своей красоте и стыдливая рада:
- Каждая собственный вид ценит превыше всего…
Особенно умел расхваливать то, что никто, кроме него, не хвалил и сама женщина считала своим изъяном:
- Скрасить изъян помогут слова. Каштановой станет
- Та, что чернее была, чем иллирийская смоль;
- Если косит, то Венерой зови; светлоглаза — Минервой;
- А исхудала вконец — значит, легка и стройна;
- Хрупкой назвать не ленись коротышку, а полной —
- толстушку…
Говорю: головокружительный в лести своей!
Вардий замолчал, потому что рабыня сняла с него набедренную повязку и стала массировать голые ягодицы.
XII. Спросишь: а что егосамогопривлекало? — продолжал Гней Эдий. — Отвечу: в разное время разные части женского тела. Сперва — ноги, настолько, что, купидоня свои жертвы, он даже не заглядывал им в лицо. «Вся тайна — в женской ножке, чем выше, тем больше скрытой от взоров», — говорил Кузнечик и всё свое бурлящее красноречие, всю свою кипучую лесть на ноги направлял, будто к ним одним обращался и именно их соблазнял.
Затем охладел к ногам и прикипел к грудям. «Грудь — главное достоинство женского тела! Олимп и Ида восторга! А между ними — океан сладострастия! Пойми, Тутик!» — кричал мне безумный Кузнечик.
Потом увлекся руками, кистью и пальцами. «Руки всё создали на свете: одежды, светильники, ложа, хлеб и вино. Рука ласкает и нежит, и это — лучшее из всех ее деяний».
Потом стал восхищаться женскими волосами, локонами, проборами, завитушками.
Но эдакая избирательность длилась недолго. И скоро Кузнечик стал купидонить под новым девизом: «я пылаю от всякой причины!» Он объяснял: «Тот, кто пристрастился к чтению, будет из любопытства хотя бы заглядывать во все встретившиеся ему книги. Тот, кого влекут женщины…» Далее Кузнечик обычно умолкал. Но когда стал писать элегии, мысль свою, как мне кажется, великолепно продолжил:
- Определенного нет, что любовь бы мою возбуждало,
- Поводов сотни — и вот я постоянно влюблен!
- Стоит глаза опустить какой-нибудь женщине скромно, —
- Я уже весь запылал, видя стыдливость ее.
- Если другая смела, так, значит, она не простушка, —
- Будет, наверно, резва в мягкой постели она.
- Эта походкой пленит, а эта пряма, неподвижна, —
- Гибкою станет она, ласку мужскую познав.
- Ты меня ростом пленишь: героиням древним подобна, —
- Длинная, можешь собой целое ложе занять…
— Ну, и так далее. В элегии у него длинный перечень.
Рабыня закончила массаж ягодиц, и руки ее перешли на ноги Гнея Эдия. И Вардий, как мне показалось, с облегчением стал восклицать:
— Но главное — легкость! Главное — побыстрее пустить в дело свой стержень жизни! А где он найдет для него пристанище, кем на самом деле явится нимфа, — это Кузнечика не очень-то занимало! Долгие осады — это для Галлиона. Тщательные вычисления — пожалуйста, но для Макра. Кузнечик брал только тех, кто, утром ему встретившись, в полдень улыбнувшись, тем же вечером падали в объятия и увлекали в грот Венеры… Да, если цинично говорить, брал тех, кто ему подворачивался.
XIII. Но надо признаться, ему очень многие подворачивались! Вернее, он их подворачивал под себя! О заработчицах не говорю — их было бесчисленно. А прочих я тогда сосчитал и теперь могу перечислить. Субуррских вольноотпущенниц было одиннадцать. Семь актрисок, три певички и шесть танцовщиц. Пять провинциалок, которые недавно приехали в Рим и устроились торговками или разносчицами.
Были и благородные общим числом восемнадцать. Три римские молодые девушки, не имевшие опекунов и потому беспрепятственно распоряжавшиеся собой и своим имуществом. Пять разведенных женщин, две из которых официально объявили себя гетерами. Шесть вдовых матрон. И четыре замужние, склонные к любовным интрижкам, причем одна из них — жена сенатора.
Двадцать четыре рабыни-служанки; от них оттолкнувшись, Кузнечик запрыгивал на хозяек.
Некоторые были намного старше Кузнечика. Но это его не смущало.
К одной тридцатипятилетней матроне он каждую ночь лазил с крыши по веревке.
- Как-то одной, то другой рукою хватая веревку,
- Я опускался по ней прямо в объятья твои…
— Это не его стихи. Проперций их написал, а Кузнечик прочел их и стал лазить.
Но скоро ему надоело карабкаться. Он закупидонил другую, сорокалетнюю, чужую женушку — ту самую, у которой муж был сенатором — и на несколько дней поселился у нее на чердаке. Она приносила ему туда пищу и выносила его ночной горшок. Там же, на чердаке, они приапились…
Однажды, проезжая по улице верхом на лошади, он через раскрытую дверь увидел в глубине атриума хорошенькую молодую головку, повернул коня, въехал сначала в прихожую, затем в атриум. Девица упала в обморок. Но Кузнечик, выпрыгнув из седла, быстро привел ее в чувство, вместе с ней искупавшись в имплувии и тут же, по его словам, овладев ею… Девица была одной из трех, у которых родители умерли, а опекунов не успели назначить…
- Силою женщину взяв, сам увидишь, что женщина рада
- И что бесчестье она воспринимает как дар.
- Если ж она, хоть могла претерпеть, а нетронутой
- вышла,
- То под веселым лицом тайную чувствует грусть.
— Так он познакомился с одной тридцатилетней вдовушкой. Они оказались соседями в придорожной гостинице. Днем Кузнечик закупидонил и отприапил ее служанку, а вечером скакнул в соседнюю комнату и прыгнул на госпожу. Он мне потом рассказывал:
«Всю ночь мы боролись, словно атлеты. В кромешной тьме и в полном молчании. Наши руки были вытянуты, перекручены, судорожно сжаты, по коже струился пот. Иногда мы наталкивались на перегородку, на ложе или на стул; тогда, не разжимая объятий, мы замирали на некоторое время, в страхе, как бы наш шум не разбудил кого-нибудь в доме. А затем возобновляли ожесточенную борьбу… Я овладел ею перед рассветом, на жестком полу… И, веришь ли, Тутик, на прощание она мне призналась: „Если бы ты, проказник, не добился своего, я бы пошла к местному претору и засадила тебя в тюрьму. За то насилие, которое ты собирался совершить надо мной. Но не совершил, подлец…“»
Тут Вардий захихикал и задергался. Рабыня Юкунда стала массировать ему пятки, а он, по-видимому, боялся щекотки.
— И повторяю: порны, меретрики, заработчицы, уличные и трактирные девки — их было столько, сколько песков в Африке!.. Ха-ха… А когда его упрекали, некоторые удивленно, другие — насмешливо, иные — брезгливо, не только старшие и почтенные, но сверстники и друзья по амории — Макр, или Галлион, или Павел Эмилий: дескать, с голодухи — понятно, и все насыщаются, но обласканный вольноотпущенницами и юными римлянками, откормленный вдовушками и пресыщенный замужними матронами — зачем? с какой стати? с какого рожна?.. Хи-хи… Когда его так пытались усовестить, Кузнечик, как правило, отвечал чужими стихами. И из Горация вот эти любил декламировать:
- Право, у женщины той, что блестит в жемчугах
- и смарагдах
- (Как ни любуйся, Керинф!), не бывают ведь бедра нежней,
- Ноги стройней; у блудниц они часто бывают красивей.
- Кроме того, свой товар без прикрас они носят; открыто,
- Что на продажу идет, выставляют…
Хе-хе… А из Проперция часто цитировал:
- Нет, только та, что гулять может вольно, отбросив
- накидку,
- И никаких сторожей нет при ней, — та мне мила;
- Что не боится башмак замарать на Священной Дороге
- И не заставит совсем ждать, коли к ней подойдешь.
- Не завопит: «Боюсь! Вставай же скорей, умоляю:
- Горе, сегодня ко мне муж из деревни придет!»
— Всё! Хватит! — вскричал Вардий и выпрыгнул с ложа. Срамные части своего обнаженного тела он и не подумал прикрыть.
Но велел рабыне переложить подушку и лег на спину так, чтобы оказаться ко мне лицом. Юкунда принялась массировать ему грудь. А Гней Эдий продолжал, уже не вздрагивая и не хихикая:
XIV. — Кузнечик лишь с первого взгляда казался хрупким и маленьким. На самом же деле роста был чуть ниже среднего. И тело у него было мускулистое, гибкое, хорошо развитое гимнастическими упражнениями. Он славился как неутомимый ходок пешком, был страстный охотник до плаванья в озерах и в море, уроки фехтования брал у Веяния — тогдашнего самого известного гладиатора.
- Члены изящны мои, однако нимало не слабы;
- Пусть мой вес невелик, жилисто тело мое.
- Часто в забавах любви всю ночь проводил, а наутро
- Снова к труду был готов, телом все так же могуч...
Он тогда очень гордился своим телом. И было чем гордиться, клянусь поясом Венеры!
Потом у него этот дар постепенно отобрали. Но тогда, в двадцать и в двадцать один год, в эпоху приапейства, на станции Венеры Паренс, Приап или сама Великая Матерь наделили его поистине сатировой силой. Сила эта, с одной стороны, доставляла ему и его купидонкам неиссякаемое наслаждение, но вместе с тем, как он мне однажды пожаловался, причиняла ему едва ли не танталовы муки. «В Аиде, — объяснял Кузнечик, — Танталу не дают есть и пить. Я ем и пью. Но с каждым новым глотком жажда моя лишь усиливается. С каждым новым кушаньем меня охватывает всё более лютый и мучительный голод… Как у Проперция: „Тот, кто безумствам любви конца ожидает, безумен: у настоящей любви нет никаких рубежей“».
Сам посуди. Чтобы утихомирить сидящего внутри него Приапа, Кузнечик должен был рано утром встретиться с молодой и выносливой заработчицей, перед обедом — с одной или несколькими театральными плясуньями, вечером — с гетерой или с провинциалкой-вольноотпущенницей. И всё это лишь для того, чтобы ночью не истерзать и не измучить какую-нибудь вдовушку, замужнюю матрону или римлянку-молодку. Он мне однажды признался: «Милый Тутик! У меня на дню должно быть сразу несколько купидонок. Если у меня будет одна, она умрет через несколько дней».
Обычный человек если не с первого раза, то со второго и с третьего уж точно утолит свою страсть и блаженно обессилит. Кузнечик же выдерживал десять, пятнадцать, двадцать заездов — его выражение. «Трижды обогнув мету, — говорил он, — я не испытываю ни малейшей усталости. После десятого заезда мне обычно хочется съесть яблоко или грушу. После пятнадцатого поворота — осушить чашу цельного вина. После двадцатого мне надо немного поспать, чтобы с новыми силами продолжить гонки».
Самый короткий заезд, по его словам, длился около четверти часа. Самый продолжительный — более семи часов.
Ты скажешь, преувеличивал?.. Я тоже однажды позволил себе усомниться. Тогда Кузнечик повлек меня в ближайший лупанарий, выбрал трех заработчиц и у меня на глазах с каждой из них совершил по шесть заездов подряд!
Одна из его замужних купидонок, как тогда говорили, страдала лидийской болезнью, то есть в приапействе была ненасытной. Муж ее, всадник-публикан, так устал от ее аппетита, что заставлял ее носить обвязанное вокруг талии мокрое холодное полотенце, надеясь таким образом хотя бы слегка остудить ее пыл. Она потому и прилепилась к Кузнечику, что тот снимал с нее проклятое полотенце и приапил ее повсюду и беспрерывно: в крытых носилках, когда они ехали к нему или к ней домой; в роще на плаще и под деревом, если по дороге попадалась им роща; в саду, «в беспорядке вокруг свежих роз накидав» — так у Проперция; один раз — на заброшенном кладбище, потому что они шли пешком и его несчастной купидонке так сильно приспичило… Однажды он ворвался ко мне в дом, упал передо мной на колени и взмолился: «Тутик! Пойди, погуляй на часочек! Лесбия моя умрет, если твой кров не придет нам на помощь!» И я еще не успел выйти из дома, как они сплелись, будто плющ вокруг дуба, вцепились друг в дружку, как египетские кошки, и тут же, в прихожей, на холодном полу… Когда часа через два я вернулся, у них в самом разгаре была навмахия в имплувии… Вернувшись еще через час, я застал их под лестницей на ложе рабыни; она была в позе филлейской матери, а он — парфянского стрелка… Увы, мне пришлось нарушить гостеприимство и прервать их заезды. Ибо к вечеру ожидался возврат из деревни моего отца. И, надо сказать, остававшиеся в доме рабы были так сильно смущены и перепуганы, что заперлись в винном погребе и едва не окоченели… Лесбия — так Кузнечик называл эту женщину в честь возлюбленной Катулла — Лесбия, уходя, обхватила меня руками за шею и закричала мне в ухо: «Он демон! Он бог! Я с ним теряю рассудок и превращаюсь в менаду!.. Вакх! Приап! Аполлон! Мне хочется умереть! Я не хочу возвращаться на землю!..» Она бы совсем меня оглушила, если б Кузнечик не пришел мне на помощь и не вытащил свою подружку сначала в прихожую, а затем — на улицу.
Преувеличивал, говоришь? Нет, полагаю, преуменьшал.
Юкунда-рабыня уже массировала Вардию живот, все ниже и ниже спускаясь руками. Я старался теперь не смотреть в их сторону.
А Гней Эдий все больше оживлялся:
— Помнишь, у Катулла: