Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория Вяземский Юрий
Но в триклиниарии Гнея Вардия были еще две трапезные.
Так называемый средний триклиний располагался у восточной стены трапезного комплекса. Стены и пол в нем были облицованы мрамором и покрыты фигурами, будто нарисованными тушью, — так издали казалось.
Большой триклиний разместился на южной стороне. На полу посредством мелкой мраморной мозаики изображен был Вакх, восседающий на пантере, — настолько рельефный и живой, что на него было боязно наступить. А в стене — широкое и высокое окно, через которое открывался великолепный вид на Леманское озеро. То есть, впервые оказавшись в большом триклинии, я лишь спустя некоторое время сообразил, что озеро должно быть с востока, а не с юга, что во всем триклиниарии нет ни единого окна и, следовательно, передо мной — фреска!.. Ты представляешь себе, Луций?.. Каким же должно быть мастерство художника, чтобы обмануть меня, Луция Пилата, такого внимательного и зоркого?!
В среднем триклинии светильники были сплошь из терракоты, в две или в три горелки, а одна — в целых двенадцать. Некоторые из них были простыми и даже не полированными, у других горлышко и резервуар украшали рельефы, изображавшие цветы, листья, растения, животных, воинов и гладиаторов. Светильник, у которого сверху было двенадцать горелок, имел форму ноги, обутой в сандалию, и стоял в нише.
В большом триклинии лампы были исключительно бронзовые, все непохожие одна на другую и каждая изумительной работы. Один канделябр, например, являл собой древесный ствол, внизу опиравшийся на три когтистые львиные лапы, а наверху из ствола выглядывал обнаженный юноша, который, вытянув руки, держал над собой диск — подставку для лампы. Второй канделябр походил на колонну с базисом и капителью, но из последней выходило в разные стороны несколько изящно выгнутых ручек, и к ним на цепях подвешивались светильники. Третий был статуей подземного бога, голову которого окутывало сияние, яркие лучи исходили из обоих глаз, и сноп света вырывался из широко открытого рта, ибо лампы располагались внутри его головы…
Да, Луций. Знаю, что ты на своем веку повидал много дворцов и шикарных вилл. Но на всякий случай напоминаю тебе, что я сейчас описываю не римский дворец, не сенаторское поместье в курортных Байях, а весьма скромную по площади и ограниченную в материалах и в мастерах усадьбу в богами забытом Новиодуне, в более чем захолустной Гельвеции, на обочине империи, на границе с дикими германцами и полудикими ретами!..
VII. Ну, ладно. Возлегли на сигму и стали трапезничать. Судя по составу кушаний и по времени — было часов семь, то есть на час позже полудня — Вардий пригласил меня на прандиум, или на большой завтрак.
Прислуживали нам два человека: повар-грек, который вносил блюда, и, как бы сказал Гораций, «меднолицый гидаспец», то есть индиец, который подавал кушанья на стол.
Перед тем как возлечь за стол, Эдий снял с рук все свои кольца, что выдавало в нем человека, привыкшего следовать древним затрапезным обычаям.
Закуски состояли из свежих овощей, жареных трюфелей и куриных яиц. Яйца были четырех типов: сырые, только что вынутые из-под курицы и завернутые в теплое сено; варенные вкрутую, очищенные и обложенные маленькими кусочками белого куриного мяса; цельные печеные яйца и разрезанные вареные половинки, поверх которых были положены раковые шейки.
На первую перемену подали жареного молочного поросенка, которого повар принес и ловко разрезал, придерживая большой серебряной двузубой вилкой.
На вторую перемену предложили запеченного в тесте губана, от которого я вынужден был отказаться. И Вардий укоризненно заметил:
— Губан этот пойман в Аквитанском заливе. Там лучшие в мире губаны. У нас, в Гельвеции, никто тебе не предложит. Зря брезгуешь.
Клянусь улыбкой Фортуны, я вовсе не брезговал! Даже на званых обедах — много ли у меня их было тогда! — не едал я таких свежайших овощей, восхитительных трюфелей, вкуснейших яиц и поросенка, который таял во рту. Я объелся уже закусками, а после молочного поросенка с трудом мог дышать! А я ведь, как тебе известно, человек воздержанный. Но тут не мог удержаться! И ты, мой любимый стоик, Анней Сенека, готов поспорить, не удержался бы, попав на пир к гельветскому отшельнику Гнею Эдию Вардию.
VIII. Объедательные трапезы — есть такое слово в нашей богатейшей латыни? — и шикарные пиры он устраивал, когда из Рима приезжали знатные гости, или когда приглашал к себе на виллу новиодунских дуумвиров и декурионов, или когда принимал у себя друзей и знакомых, влиятельных или просто ему симпатичных. Я на этих пирах не присутствовал. Но о них потом весь город гудел, щелкал языком, чмокал губами, пальчики целовал и, глотая слюну, описывал каждое кушанье. Так что и я могу тебе в общих чертах описать.
Когда в большом триклинии собиралось много гостей, их обслуживали разные трапезные слуги. Повар-грек оставался на кухне, а пиром управлял, как положено в богатых домах, специальный триклиниарх. За светильниками следил лампадарий. Особый раб — забыл, как он называется, — придавал кушаньям изящный вид. Структоры накрывали на стол. Сциссоры разносили порции. Поциллаторы и пинцерны смешивали вино, разливали его по сосудам, а пронус доставлял из погреба бочонки и маленькие амфоры… Кого из рабов я забыл? Охранника, который следил за драгоценной посудой? Нет, такого прислужника у Вардия не было: гостям своим он всегда доверял и нескольких кубков и серебряных тарелочек из-за доверчивости, понятное дело, лишился.
Мясные блюда, если тебе интересно. На закуску и для успокоения желудка между главными переменами подавались столь любимые в Гельвеции ветчина и колбаски. Но ветчина непременно наша, иберийская, а колбаски — всегда галльские и чаще всего эдуйские… Помнишь, у Горация? Плечи чреватой зайчихи знаток особенно любит… Вот эти плечи зайчихи — чреватой или не чреватой, кто сейчас проверит — Гней Эдий тоже подавал среди закусок, а остатки отдавал слугам и рабам.
Основным мясным блюдом чаще всего служил кабан… Вспомни, у того же Горация: Вепрь луканийский при южном, но легком, пойманный ветре… Нет. Во-первых, у Гнея Эдия подавались только гельветские кабаны, а во-вторых, Вардий утверждал, что, в отличие от италийских, гельветских вепрей надо ловить при холодном северном ветре, ибо мясо у них тогда якобы намного вкуснее.
Чтимую в Гельвеции баранину Вардий считал грубой, простонародной пищей. Но молодого барашка иногда допускал на стол, предпочитая ему, впрочем, козленка, только что оторванного от матери и еще не щипавшего травы и не грызшего ивовой коры; дескать, в нем больше молока, чем крови.
Птица. Ее Гней Эдий весьма уважал, дикую и домашнюю, в различных видах. На густаций подавал паштеты из птичьего мяса, гусиную печень и гусиные потроха с неожиданной начинкой, сочных домашних цыплят, голубей без гузков, дроздов с поджаренной грудью.
Когда в Новиодуне случились волнения и из Рима прибыла комиссия (подробнее см. 2, V. ), Вардий накормил ее председателя и секретаря жареными соловьями: председателю соловьи были поданы на золотом блюде, секретарю — на серебряном; блюда, разумеется, покинули гостеприимный дом Вардия и отправились в Рим в качестве памятных подарков… Соловьи, конечно же, на закуску.
А на цену подавали сочных и жирных кур, гусей, откормленных фигами. Павлинов никогда не готовили. И когда однажды один из гостей стал описывать павлина, которого он недавно вкушал в Лугдуне, Вардий сначала, усмехнувшись, возразил ему: «Теперь каждый норовит пустить пыль в глаза, лугдунские толстосумы — в особенности», — а затем процитировал из Горация:
- Это всё суетность! Всё оттого, что за редкую птицу
- Золотом платят, что хвост у нее разноцветный
- и пышный;
- Точно как будто все дело в хвосте! Но ешь ли ты перья?
- Стоит их только изжарить, куда красота их девалась!
- Мясо ж павлина нисколько не лучше куриного мяса!
— Павлинов, стало быть, не подавали. Но тушеными аистами, запеченными в тесте журавлями, жаренными на вертеле альпийскими куропатками и рябчиками-франколинами — этим добром можно было почти до смерти объесться, ибо повар-грек готовил их прямо-таки с палаческим мастерством.
Хуже было с рыбой и другими дарами Нептуна. Потому как в свежем виде доставить в Новиодун рыбу «высоких сортов» и лукринские устрицы было никак не возможно. А посему краснобородок, мурен и ромбов подавали в соленом или в маринованном виде. Устриц иногда заменяли леманские раки. Из Помпей — подчеркиваю: из италийских Помпей, а не из Иберии! — заказывали превосходный гарум… Знаешь, что это такое?.. Я сам не знаю, как приготовляется это жидкое рыбье объедение. Знаю лишь, что туда входят икра и потроха из рыбы, которую помпейские греки называют «гарон».
Из свежих рыб готовили на пару, на вертеле, на сковородке, в печи пресноводных леманских рыбешек, а из морских — скара и губана, которых, если верить Вардию, из-за их исключительной живучести можно было сотни миль везти в специальных бочонках: скара — с массалийского побережья, губана — с аквитанского.
Овощи не стану перечислять, а лишь скажу, что у Вардия они были удивительно сочными, не водянистыми, как у нас теперь в Риме.
Из молочных продуктов Эдий уважал творог, едва загустевший из молока, и терпкие суховатые гельветские сыры.
Мед Гнею привозили из Греции, с родины древних кентавров, с фессалийской горы Пелион, а не с афинского Гиметта, потому что прославленному гиметтскому меду Вардий поставил следующий диагноз: «Его так долго славили, что он зазнался, растерял свежесть, утратил вкус и стал таким же убогим, как горький сардинский».
Всякую выпечку — различные печенья, медовые пирожки, сдобные слойки, пироги с трюфелями, с сыром, с капустой и с мясом — Вардий неизменно приветствовал у себя на столе. И чуть ли не обожествлял хлеб, не только пшеничный, но грубый ржаной и «плебейский» ячменный. Говорю обожествлял, ибо не только не позволял своим сотрапезникам вытирать хлебом руки и забавы ради делать из него катышки и шарики, но, если случалось какому-нибудь хлебному куску или кусочку упасть на пол, следуя древнему обычаю, упрашивал и даже заставлял гостя побыстрее поднять упавшее и ни в коем случае не дуть на него, очищая от сора.
Хлебы выпекали разных размеров и форм. Но чаще всего — круглые, разделенные ложбинками на десять частей, которые легко и удобно отломить рукой.
Но более всего удивляли, как говорится, «очаровывали нёбо» и «пленяли желудок» соусы и подливы, которыми повар-чудодей снабжал чуть ли не каждое кушанье. Соусы эти я не возьмусь описывать, потому что Вардий хранил их в строжайшем секрете. А когда кто-нибудь из гостей — знатоков и гурманов, будучи не в силах самостоятельно распознать ингредиенты и разгадать загадку, начинал требовать рецепт, Эдий обычно отшучивался и говорил: «Читайте великого Горация. В „Сатирах“ у него почти все соусы описаны. Вы любите „Сатиры“ Горация?»… Подозреваю, что большинство из приглашенных гостей Гнея Вардия не только не читали «Сатир» Горация, но даже имени поэта не слышали…
Ну и чаши, кубки, бокалы — от них рябило и сверкало в глазах. Коринфские каликсы, аттические патеры, милетские скифосы, пергамские киафы, гладкие или с рельефным орнаментом, некоторые — украшенные гранеными рубинами, сапфирами, изумрудами. Драгоценные каркезии с тонкими изогнутыми ручками, в которые можно было смотреться, как в зеркало. Если надо — глиняные алифские кружки, в которые можно было влить чуть не целую бутылку вина. Сирийские чаши из непрозрачной мирры. Германские янтарные кубки…
Но вернемся к нашему завтраку.
IX. Когда главная менза завершилась и раб-индиец убрал со стола посуду, появился огненно-рыжий и ослепительно-белокожий мальчик, судя по всему, явно не галл, а какой-нибудь совсем северный германец, готон или скандий. Он смешал красное вино в серебряном кратере, затем аккуратно перелил его в серебряную леписту, поставил на стол два хрустальных бокала на тонкой ножке и из леписты наполнил прозрачной розовой смесью. В чистом горном хрустале свет лампад отразился и засверкал будто топазами и аметистами.
Индиец тем временем принес и поставил на стол плетеную баскавду, из которой выглядывали грозди золотистого винограда и красные яблоки. Признаться, я никогда не видел до этого не только британской баскавды, но и таких багряно-красных яблок и такого пронзительно-золотого винограда. Заметив мое удивление, Эдий Вардий понимающе улыбнулся и ласково пояснил:
— Это Гораций первым придумал подавать виноград вместе с яблоками. Яблоки выращены в одной из моих усадеб. Они тибуртинского сорта и, разумеется, уступают по вкусу пиценским. Но пиценские у нас не растут. Для них здесь слишком прохладно. А красные мои яблоки потому, что сняли их при ущербной луне… Виноград — примечательный: ломкий для зубов и нежный для языка. Я сам его вырастил, мне кажется, очень удачно скрестив альбанскую лозу с псифийской… И вино попробуй. Оно очень мягкое, весеннее. Много нужно выпить, пока почувствуешь опьянение, легкое, приятное.
X. «В одной из моих усадеб»… У Вардия их было две. Усадьбы, как говорили, были обширными и доходными. Но Эдий их редко посещал, всецело доверяя богатые хозяйства своим управляющим. На вилле же у стен Новиодуна не выращивались зерновые, не насаждались плодовые деревья, не устраивались огороды, не разводились животные и птицы. Почти не было здесь хозяйственных построек. Были лишь маленькая прачечная, небольшая пекарня, помещение для винного пресса, скромный амбар и уютная кладовая. Зато под триклиниями располагался поместительный погреб, заполненный пузатыми, похожими на тыквы, долиями; глиняными амфорами, кампанскими и сабинскими, с ручками и без ручек, врытыми в землю и прислоненными к стене; деревянными кадиями — бочками и бочонками. На каждом сосуде — аккуратные ярлыки с обозначением года и консулов, и всё это — в строгом хронологическом порядке. Так что, спустившись в погреб и двигаясь между рядов амфор и бочек, можно было повторять про себя римскую историю: эту амфору запечатали, когда в курии Помпея заговорщики убили божественного Юлия Цезаря; эту долию наполнили той самой осенью, когда в битве при Филиппах были разгромлены Брут и Кассий; этот вот бочонок ровесник первого свидания Марка Антония с Клеопатрой; эту амфору заткнули пробкой после битвы при Акции; эту залили смолой, когда по просьбе сената и под восторженные крики народа Гай Юлий Цезарь Октавиан принял короткое имя — Август…
Вилла Гнея Эдия Вардия была задумана, спланирована и выстроена для досуга, а не для работы.
И лишь одно дело было допущено и разрешено — виноградарство и виноделие.
XI. Всё, что происходило в его виноградниках, совершалось под его ежедневным, неусыпным и придирчивым руководством. Причем, как он сам мне признавался, виноградарствовал и винодельничал Гней Эдий, следуя советам Вергилия, вдумчиво изучая его «Георгики».
Перед новыми посадками велел выжигать траву, изрезать склоны канавами, отваливать глыбы и «Аквилону их подставлять».
Сажал либо «румяной весной», когда
- Белая птица к нам прилетит, ненавистная змеям
… Либо в середине осени,
- Как придут холода, но пока еще знойное солнце
- Не донеслось на конях до зимы, а уж лето проходит.
В виноградниках его были только вязы и ни одного ореха или дикой маслины. Начинал посадки всегда на семнадцатый день месяца, будь то весной или осенью. Черенки погружали в борозды, как велено, неглубоко. Расстояния между посадками тщательно вымерялись.
- Если ж на склоне горы у тебя расположен участок,
- Можешь ряды выверять не так уже строго, но все же
- Свой виноградник сперва поровнее разбей на квадраты.
- Так на войне легион…
И точно! Если смотреть на его виноградник снизу, со стороны озера, то возникало ощущение, что над тобой выстроился и замер легион, четко разделенный на когорты, манипулы и центурии.
Сажал не только местные, галльские и ретийские сорта винограда, но также иллирийские и эпирские, а некоторые кампанские лозы скрещивал с македонскими и фракийскими. И это было его собственным открытием — Вергилий этой темы не затрагивал.
Колышки приказывал готовить только из вязов и в виде «рогаток-двурожек». Для подвязки работники нарезали лесной терновник, береговую очерету и вербу. Но самые ценные и капризные лозы Вардий подвязывал америйским лозняком, который ему специально доставляли из Умбрии.
Четыре раза в год заставлял разрыхлять и окучивать почву. Причем стоял над своими работниками и покрикивал нараспев: «Рыхлите комья мотыгой, зубьями кверху, дробите усердно!» Или: «Землю, давай, шевели, в порошок превращая!» (Это, как ты догадываешься, тоже из «Георгик», от Вергилия.)
Дважды в год подрезали листву. Весной — непременно «до кукушки». Сам, представь себе, карабкался на лестницу и часть листочков бережно обрывал рукой.
- Нежной покамест листвой зеленеет младенческий возраст,
- Юную надо щадить. Пока жизнерадостно к небу
- Веточки тянет она и, свободная, в воздух стремится,
- Листьев касаться серпом не следует острым, а нужно
- Только рукой обрывать, — однако же часть оставляя.
А летом вручал своим работникам серпы, «зубы Сатурна», и, надзирая за ними, прикрикивал-распевал:
- А как начнут обнимать, понемногу окрепнув корнями,
- Вязы, срезай им излишек волос, укорачивай руки.
- Раньше им боязен серп, теперь же властью суровой
- Смело воздействуй на них и сдерживай рост их чрезмерный!
— Сам я не однажды наблюдал эти крестьянские идиллии.
Чуть ли не каждую неделю обходил виноградники и проверял ограждение.
И, разумеется, руководил сбором винограда, выжимкой его, заливом вина в амфоры и бочки, приготовлением вареных вин и нагревом виноградного сока для ускорения процесса брожения или для изготовления варенья, окуриванием старых и дорогих вин и другими винодельческими процедурами. Я уже упоминал, что у Гнея Эдия было несколько самых современных прессов для выжимания винограда. Но для себя он велел высыпать гроздья в корыто и, разувшись, быстро и ловко давил ногами, распевая:
Пеной сверкающий сок, выжатый быстрой ногой… — Это, кстати сказать, — не из Вергилия, а из ранних элегий Тибулла.
XII. Тончайший был знаток и прихотливый любитель вин. Лучшие вина, которые нам с тобой, Луций, известны, — все они хранились у Вардия в погребе.
Из кампанских выше остальных ставил, представь себе, не фалернское, а каленское. Фалернское, говорил, многие ценят, слишком многие для того, чтобы его можно было считать изысканным вином. Массикское пил в одиночестве и лишь тогда, когда пребывал в грустном настроении… Наполни чашу скорбь отгоняющим массикским — Это, кажется, из Горация… Цекубское подавал, когда кого-то из гостей начинало подташнивать. Когда гости просили фалернского, подавал и его, но сам пил либо с медом, либо смешивая с суррентинским.
Из греческих вин хранил самые ценные: из хиосских — ареусское, из белых косских — так называемое «эскулапово», из лесбосских — осеннее метимнское, из родосских — нежное линдское.
Рабам своим давал… Ты думаешь, вейское или вареное критское? Нет, представь себе! Он их считал настолько безобразными — его слово, — что даже названия их слышать не желал. А рабы его пили либо его собственное второсортное вино, либо, если кто-то из рабов плохо себя вел и был наказан, — иберийское, из нашей с тобой родной Испании.
Такой вот хозяин, такой человек и такая вилла.
XIII. В завершение вспомню и сообщу тебе, Луций, что за этим прандием, или большим завтраком, ни слова не было сказано о Пелигне. Вардий вообще почти не говорил со мной, лишь изредка предлагая то или иное кушанье и кратко объясняя его достоинства и свойства. И вел себя, как обычные люди. То есть не актерствовал, не мимничал лицом, не пантомимничал телом, не флейтийствовал голосом — ты разрешишь мне так выразиться? И очень приветливо, я бы сказал, нежно на меня смотрел. Когда я, несколько смущенный нашим длительным молчанием — ведь обычно, встретившись со мной, он безостановочно рассказывал и разглагольствовал, — когда я сам принимался говорить, например, начинал расхваливать кушанье, Гней Эдий ласково прерывал мои тирады и говорил:
— Ты кушай, кушай. Лучшая похвала хозяину, когда у гостя рот наполнен едой.
И такая вот небольшая деталь, на мой взгляд, весьма примечательная. Я уже упоминал, что впервые в жизни оказался за столом, крытым скатертью. И, естественно, эту дорогую скатерть я боялся запачкать каким-нибудь неосторожным движением. Вардий мою стесненность, похоже, подметил. И как бы случайно капнул на скатерть соусом — жирное пятно посадил! И, улыбнувшись, заметил:
— Не человек — для скатерти, а скатерть — для человека. Ты не помнишь, кто это сказал?
Я ответил, что не помню.
— Это я сказал, — сказал Вардий. — А ты чувствуй себя как дома.
Но довольно о Вардии. Пора возвращаться к Пелигну.
Свасория девятая
Протей. От Валерии до Сабины
Из-за некоторых событий, о которых я пока не хочу вспоминать, мы с Эдием Вардием, хотя и встречались, о Пелигне не говорили.
И вообще наши отношения стали настолько… не знаю, как их точно определить, учитывая разницу в возрасте… Но я теперь без всяких церемоний мог по собственному желанию заглянуть на виллу Гнея Эдия, а он — прислать за мной слугу, чтобы в тот же день пригласить на трапезу или на прогулку.
I. И вот однажды, когда я, гуляя сначала по городу, вышел в Северные ворота и направился в сторону холма, на котором располагалась вилла Вардия, навстречу мне — Эдиевы носилки, а в них — самолично хозяин. Он выглянул из-за занавески, поманил рукой и сказал:
— Я как раз собираюсь покататься по озеру. Не составишь компанию?
Я принял приглашение, сел к Гнею Эдию в лектику, и мы, разговаривая о том, о сем, спустились в новиодунский порт.
Там Вардия поджидала барка, которую в Риме называют камарой. Представляешь себе? Большая, с остроконечным носом и удлиненной кормой, а в центре — широкая, круглая, словно надутая, с боками, которые высоко поднимаются из воды и образуют нечто вроде крыши.
Мы сели в нее, разместились под деревянным навесом за дощатым столиком и тут же отчалили, двинувшись сперва к аллоброгскому берегу, а затем вдоль него на северо-восток, к расширению озера, к далеким Альпам на горизонте.
День был солнечный и ясный. Дул легкий юго-западный бриз. Матросы — их было шестеро, не считая кормчего — поставили парус.
Меня поначалу немного укачивало. Но Вардий велел подать ржаного хлеба, заставил меня съесть несколько кусочков и запить их сильно разбавленным цекубским. Тошноту как рукой сняло. И Гней Эдий принялся рассказывать, время от времени пригубливая из глиняной алифской чаши свое любимое каленское и закусывая булочками с альбским изюмом.
Говорил он безостановочно: и когда шли под парусом, и когда возвращались обратно на веслах. И с самого начала предупредил, что ему так много надо мне рассказать, что он, с моего позволения — как будто я мог ему не позволить! — говорить будет, по возможности, кратко, не вдаваясь в детали, а лишь обрисовывая общие контуры теории и практики (его выражение). «И если что-то покажется тебе неубедительным или неправдоподобным, — предупреждал Вардий, — то это я неубедительно и неправдоподобно рассказываю, а на самом деле всё было очень точно рассчитано и мастерски исполнено».
В этот раз не было никакой театральщины. То есть Эдий не играл голосом, не взмахивал руками и не кривлялся лицом. И естественной была окружающая обстановка. Разве что вокруг шуршала, шелестела и плескалась вода. И один из матросов удил на корме рыбу: насаживал на прикрепленные к тонкой бечевке крючки маленьких рыбешек и забрасывал в воду — они так ловят в Гельвеции, на тихом ходу лодки, по два, по три крючка на бечевке, которую рыбак держит между пальцев и каким-то образом чувствует, когда у него клюет. Нескольких рыбок величиной с полторы ладони ему в итоге удалось поймать. Гельветы называют их «полосатиками», а на латыни им имя, кажется, «перки». Впрочем, не берусь утверждать.
Но, повторяю: вода, рыбалка — всё это не могло быть заранее инсценировано, потому что с Гнеем Эдием мы случайно встретились, когда он уже собрался на прогулку по озеру.
Свой рассказ Вардий начал так:
II. — В год, когда Август находился с походом в восточных провинциях, Пелигн со станции Венеры Паренс перешел на станцию Венеры Венеты. Ему тогда было двадцать два года. И, как всегда в его судьбе, переходу предшествовал вещий сон.
Снилось ему, что он плывет по морю на корабле. Лежит на корабельной платформе, подстелив под себя плащ. И вдруг видит: навстречу ему идет женщина, божественной красоты, но в серой дорожной накидке. Я не оговорился: именно идет, осторожно перешагивая через мелкие волны. Поравнявшись с кораблем и увидев Пелигна, женщина ему улыбнулась и говорит: «Прыгай ко мне. Вместе пойдем».
Пелигн испугался и не прыгнул.
А женщина укоризненно покачала головой и спросила: «Ты что?»
«Я человек. Я не умею ходить по морю», — ответил Пелигн.
А женщина удивленно подняла бровь и возразила: «Ты посмотри на себя. Какой же ты человек?».
Пелигн глянул и увидел, что вместо рук у него теперь львиные лапы, и ноги и туловище тоже львиные. И, еще сильнее испугавшись, сказал женщине: «Львы тоже не умеют ходить по воде. И даже плавать не умеют».
«А ты попробуй, трусишка», — предложила женщина.
Пелигн прыгнул за борт и тотчас воспарил над морем, потому что лапы у него превратились в крылья.
«Придумают тоже! — развеселилась женщина. — Какой ты лев?! Ты — птичка из моей свиты. То ли ласковый голубь, то ли хищный чеглок. Не рассмотрю тебя. Ну-ка, сядь на воду».
Пелигн исполнил ее повеление и опустился на морскую поверхность.
А женщина сказала: «Ты — нырок. Попробуй, нырни поглубже».
Пелигн, который уже перестал бояться, нырнул под воду. И сначала превратился в тюленя, затем — в рыбу, потом — в водяную змею. И с каждым превращением, с каждой, как греки говорят, метаморфозой, всё глубже и глубже погружался.
Но сверху его позвал властный голос: «Не надо так глубоко. В глубине ты сам себя испугаешься. Выныривай к солнцу. Но не взлетай слишком высоко».
Пелигн вынырнул. И снова оказался на корабле, в человеческом обличье.
Женщины уж и след простыл. А перед Пелигном на корабельной платформе, на которой он лежал, сидят Юний Галлион и Помпей Макр. И те ему сообщают, что накануне Пелигн уснул за трапезным столом, друзья решили прокатиться по Остийскому заливу, сонным перенесли своего собутыльника на корабль и вышли в море. И вот, лишь к утру Пелигн нашел в себе силы проснуться.
— Я сначала не обратил внимания, — продолжал Вардий, — а почти через десять лет призадумался и восстановил дату: сон с превращениями приснился Пелигну в тот самый день, когда Август, вернувшись из восточного похода, выдал вдовую дочь свою Юлию за своего лучшего друга и ближайшего соратника Марка Агриппу. Юлии было семнадцать лет. Агриппе — сорок два. Я не мог ошибиться. И вот почему: в тот же день были впервые открыты для народа термы Агриппы, Пелигн с Галлионом и с Макром в этом открытии утром участвовали, потом на барке отправились в Остию, вечером в портовой харчевне устроили трапезу, ночью оказались на корабле… Ошибки быть не могло.
Гней Эдий Вардий решительно покачал головой и продолжал:
III. — Приап уступил место Протею, и тот заключил Пелигна в свои объятия.
Я уже, помнится, рассказывал тебе об амуре Протее, о сетях, стрелах и огне его (см. Приложение 1, XVII). И вот, охваченный Протеем, Пелигн принялся искать себя в любви, исследовать свои чувства и желания, играть с собой и в этой игре открывать себя, познавать свою сущность, проникать в свою тайну.
Повинуясь Протею, своему властелину, он постоянно менял настроения и облики и был то лунным, то солнечным, то легким, как воздух, то влажным и текучим, как вода, то яростным и жгучим, как огонь, то тусклым, то ярким, то робким, то гневным, то радостным, то печальным.
Он, может быть, впервые увидел женщину — не как призрачную мечту (то было в период Фанета) и не как ноги и грудь, губы и плоть, предмет своего вожделения и средство для удовлетворения Приаповой страсти. Он женщине заглянул в глаза и попытался проникнуть ей в душу, признав в ней отдельное от себя существо, самобытную личность, у которой собственные чувства, особые и отличные от него желания, свои причуды, свои радости и горести.
Раньше у него были сотни любовниц. Теперь их стало намного меньше.
Раньше он рвался настигнуть, торопился пленить и жадно насладиться обладанием. Теперь же его увлекал сам процесс охоты, а достижение цели он иногда специально оттягивал и отлагал. То есть, нашим языком выражаясь, купидонство в Пелигне возобладало над приапейством.
Раньше стоило одной из бесчисленных его подружек впасть в неблагоприятное настроение, перемениться к Кузнечику, закапризничать, он тотчас ее бросал, как говорится, на волю ветра и волн. А теперь радостно и чуть ли не благодарно принимал от женщины, которой добивался, любые ее превращения, изучая их и с ними играя так же ласково и взыскательно, как с собственными переливами, переменами и переходами.
Как бы это понятнее для тебя выразить?.. Раньше любовь была вне Кузнечика, после насыщения уходила и с появлением голода возвращалась. А ныне любовь поселилась внутри Голубка и постоянно жаждала и алкала, никуда не уходя.
Вардий опять покачал головой и сказал:
IV. — Я первым придумал для него новое прозвище — «Голубок». Но ни разу его так не назвал. До тех пор пока Пелигн не начал обхаживать Лицинию и не стал таким хорошеньким, ухоженным, причесанным, обворожительным, что все хором воскликнули: Голубок да и только! Но они имели в виду «маленький голубь». А я, называя его Голубком, в этом прозвище видел, как минимум, три разных птицы: columbus-голубя, urinus-нырка и milvus-чеглока — если ты не знаешь, это такой маленький сокол — и, вслед за другими называя его Голубком, всегда держал в памяти, что этот голубь-нырок-чеглок не только воркует и ухаживает, но хищно охотится, глубоко ныряет и камнем падает с неба.
Вардий улыбнулся и сказал:
V. — Однажды — лет через десять после того времени, о котором я тебе начал рассказывать, — на берегу Альбанского озера Пелигн отломил тростинку и на песке написал двенадцать имен: Валерия, Лициния, Фурнилла, Сабина, Анхария, Галерия, Гатерия, Клодия, Цезония Орестилла, Эмилия, Мелания, Альбина. Затем одно за другим стал стирать имена. Но два последних оставил, не стер.
«Эти две женщины были подлинными», — грустно объяснил мне Пелигн.
Но скоро набежала неожиданно высокая волна и смыла «Меланию» с «Альбиной».
А друг мой радостно воскликнул:
«Да, Тутик, да! Вот так она пришла и стерла этих женщин из моей жизни!.. И меня самого смыла и стерла…»
Вардий ненадолго замолчал. Потом продолжил:
Валерия
VI. — Первой в списке была Валерия. Ее предложил Эмилий Павел… Но сперва надо кое-что тебе объяснить…
Раньше, как ты, может быть, помнишь, Пелигн-Кузнечик входил в аморию Павла и Галлиона (см. 7, VII), не слишком часто ее, впрочем, посещая и иногда совершенно исчезая из поля зрения своих сотрапезников. Теперь же, после сна в Остийском заливе, в котором явилась ему Венера Венета, Пелигн так усердно и неукоснительно стал участвовать во всех регулярных застольях, предлагал новые пиры, организовывал совместные прогулки и даже путешествия, что скоро наша амория получила новое название — «амория Голубка». И точно: он стал душою компании, ее притягательным центром, а с некоторых пор — ее славным ореолом.
Его заместителями по амории были Юний Галлион — тот самый, который, помнишь? «осаждал» и «коллекционировал» женщин (см. там же) — и Эмилий Павел — который своих купидонок «покупал».
Помпей Макр — тот, который «вычислял» свои жертвы (см. там же) и с которым Пелигн когда-то путешествовал по Греции (см. 7, III) — реже посещал нашу аморию, потому как вознамерился стать поэтом. Восхитившись Гомером и вдохновившись греческими киклическими поэтами, он принялся сочинять, как греки выражаются, вокруг Вергилия: о царе Дардане, о рождении Энея, о Парисе и Елене. Сам Вергилий тогда еще был жив. Но это Макра ничуть не смущало. Ибо поэтом он был настолько посредственным, что сам своей посредственности не ощущал.
По-прежнему к нам в аморию заглядывал сверкающе-холодный и мстительно-циничный Юл Антоний, сын злокозненного триумвира и воспитанник милосердного Августа.
Руфин, который когда-то служил вместе с Пелигном и продолжал служить на низких должностях, так как никакими способностями не отличался и с трудом сводил концы с концами, из второстепенных членов амории, по ходатайству Голубка, был переведен в постоянные и, как я понимаю, кормился за счет наших богатых и щедрых амористов.
К нашей компании в разное время прибавились: Педон Альбинован (тоже начинающий поэт), Фабий Максим (он был лет на десять старше нас, давно блистал красноречием, успел стать одним из самых успешных судебных защитников, дружил с Марком Агриппой и Друзом Клавдием, сыном Ливии); к брату своему, Флакку, который возмужал и перестал быть у нас виночерпием, с некоторых пор присоединился Помпоний Грецин, который раньше воротил от нас нос, а теперь перестал воротить и стал наведываться…
VII. Так вот. Однажды явившись в аморию и возлегши на среднем ложе рядом с Юлом и Галлионом — Павел Эмилий лежал на нижнем ложе, так как был в доме хозяином, — Голубок после десерта вдруг заявил:
«Друзья. Помогите мне отыскать в Риме женщину, совершенно, на ваш взгляд, недоступную».
«Что значит недоступную? — спросил Галлион, потягивая цекубское вино. — Весталку, что ли?»
«Ну, зачем весталку? — улыбнулся Голубок. — Обычную женщину».
«Обычные женщины все доступны. Надо лишь уметь к ним подступиться», — мрачно сказал Юл Антоний, пригубливая терпкое фалернское.
«Вот я и прошу назвать мне такую обычную женщину, к которой никто из вас не знает, как подступиться», — уточнил Голубок.
«Пожалуйста, — зловеще усмехнулся Юл. — Попробуй соблазнить Ливию, жену Августа».
Голубок укоризненно покачал головой и попросил виночерпия смешать для него ключевую воду с соленой морской. А прочие сделали вид, что не расслышали бестактной шутки Антония.
Павел Эмилий, который не только во время закусок, но и на десерт пил сладкие вина — в этот раз, кажется, сладкий самосский муслум, — Павел тяжко вздохнул и произнес:
«Валерия».
«Какая Валерия?» — с любопытством спросил Помпей Макр.
«Валерия Рутила, жена Публия Вибуллия. Она добродетельнее весталки и мужу верна, как Ливия — Августу», — пояснил Эмилий Павел.
Имя было названо. Голубок его услышал. Охота началась.
VIII. Начал он с того, что навел справки об этой Валерии Рутиле. И действительно: в наш распутный век Валерия являла собой редкостный образец верности и добродетели. С тринадцати лет она принадлежала лишь одному мужчине — сенатору Гнею Публию Вибуллию, родила ему пятерых детей и трепетно любила своего мужа, как любят лишь в юности, лишь в первые годы супружества и только очень счастливые и благодарные женщины. Она же любила так… дай-ка сосчитать… да, тридцать долгих лет. В юные годы она, как рассказывали, была весьма хороша собой и до сих пор сохраняла какую-то особенную, грациозную и соблазнительную недоступность, от которой кружатся мужские головы. Кружиться-то они кружились, но даже в самые безумные головы, если верить городской молве, не могла прийти мысль о том, чтобы тем или иным способом попытаться… Боже упаси! Никому не приходила, и никто не пытался.
Рассказывали, что сам Август, когда принимался рассуждать о древних добродетелях и перечислять имена легендарных матрон, прославленных своей добродетелью, среди современных ему женщин непременно называл Валерию Рутилу, Вибуллиеву жену.
Валерия, как оказалось, была дальней родственницей Валерия Мессалы. А посему Голубок прежде всего отправился к нему в дом и попросил аудиенции у жены своего благодетеля, прекрасной Кальпурнии.
Уединившись с Кальпурнией в экседре, Голубок ей тут же признался: поспорил, дескать, с друзьями, что соблазню Валерию Рутилу. Кальпурния сначала рассмеялась до слез, затем принялась заглядывать Голубку в глаза, щупать ему лоб, держать за запястья, предлагала тотчас позвать Антония Музу, а пока тот придет, приготовить своему юному посетителю антикирскую чемерицу… Музой, если ты не знаешь, звали самого известного в Риме врача, а чемерицу из Антикиры некоторые до сих пор считают лекарством от умопомешательства… А после, отшутившись и отсмеявшись, Кальпурния выставила Голубка за дверь, крикнув ему вдогонку: «Лови первый корабль и плыви на Итаку!»… Видимо, эта великолепно образованная женщина тонко намекала на то, что Улиссову Пенелопу будет намного легче соблазнить, чем Валерию Рутилу.
Но уже на следующий день Кальпурния сама призвала к себе Голубка, уединилась с ним и сказала примерно следующее: «Я подумала и, кажется, нашла единственную приманку. Валерии уже более сорока. Красота ее увядает. Она чувствует это и страшится, что муж ее — нет, не разлюбит, конечно, но с каждым годом будет меньше любить, меньше, чем она его любит. Так вот, если убедить ее, что она по-прежнему молода и прекрасна, что даже юные существа, такие как ты, способны влюбиться в нее до беспамятства… Этим ее можно зацепить. Но как ее вытащить?.. Пока не знаю. Приходи завтра».
Назавтра Голубок снова уединился с Кальпурнией. И та сначала говорила с ним о рыбной ловле, объясняя, что умелый рыбак, прежде чем приняться за дело, должен ответить на четыре вопроса: кого ловить? где ловить? на что ловить? и как выловить? «Кого, где, на что и как», — настойчиво повторяла прекрасная Кальпурния. А после конкретизировала:
«Кого ловить — мы с тобой знаем: преданную, добродетельную, но стареющую. Где ловить? Я тоже тебе скажу: у меня будешь ловить, потому что у нас в доме Валерия часто бывает и чувствует себя в безопасности. На что ловить? Ловить будем, представь себе, на ее добродетель и на сопутствующее ей милосердие. А как выловить— это нам с тобой предстоит сейчас рассчитать и наметить лишь в общих чертах, наполняя деталями и уточняя расчет по мере того, как будет протекать ловля. И три общих правила заруби себе на носу: во всём полагаться на милость Венеры, малейший случай использовать, ничего не стыдиться».
Как ты, наверное, догадался, Кальпурния увлекалась рыбалкой, и вместе с мужем, Мессалой, часто удила рыбу в реках и на озерах.
Вардий почесал за ухом и продолжал:
— Ловили эту Рутилу вместе с Кальпурнией. Долго ловили. Чуть ли не год на нее потратили. Охота состояла из семи этапов, которые сам Голубок предпочитал называть «забросами».
Первый заброс. Кальпурния стала часто приглашать Валерию в гости, с мужем и без мужа; также совершала с ней прогулки, в носилках и в экипаже, в городе — в садах Мецената, по Марсовому полю и на правом берегу Тибра, за городом — по Аппиевой дороге. И всякий раз около Кальпурнии крутился ее младшенький обожаемый сыночек, в ту пору шестилетний Котта Максим, за которым надо было присматривать. Присматривал же за ним, как ты догадываешься, не кто иной, как наш Голубок, которого Кальпурния представила своей подруге Валерии в качестве молодого наставника и учителя.
Голубок, надо сказать, уже тогда до неузнаваемости изменился. Свой длинный ноготь обрезал, постригся и привел в образцовый порядок свои прежде буйные локоны. Одевался всегда в свежую всадническую тунику и в предписанную самим Августом белую шерстяную тогу, скромную и аккуратную.
С маленьким Коттой был ласков, бережен и предусмотрителен, что редко встречаешь у молодых учителей и наставников. Когда же случалось ему столкнуться взглядом с Валерией, или приблизиться к ней, или оказать какую-нибудь мелкую услугу, тут наш Голубок вздрагивал, словно птенчик, краснел и бледнел, и радостно вспархивал, трепетал крылышками, записывал круги, иногда щебетал нечто неразборчивое и блаженное, а после еще больше смущался, еще пуще робел и возвращался к маленькому Котте, растерянный и будто пристыженный.
Такая у них была установка — скромность в сочетании с рвением, робость вперемежку с восторгом… Однажды я собственными глазами видел, как Голубок кружился возле своей жертвы на Яникуле, в садах Юлия. Он так преобразился, что я с трудом узнал своего милого друга.
Второй заброс. Голубок перешел в наступление. Во время прогулок он теперь всё меньше занимался Коттой и всё чаще ловил взгляды Валерии, причем смотрел ей в глаза до тех пор, пока она не отводила взор. В застолье он несколько раз обмакивал палец в вино и чертил на столе имя Валерии. Когда Валерия тянулась рукой к куску, он часто тоже тянулся, и руки их как бы случайно соприкасались. Однажды, когда Валерия пригубила из чаши и затем поставила на стол, он схватил эту чашу и, с другой стороны прильнув к ней губами, жадно отпил.
Он уже больше не вздрагивал и не краснел. На смену робкой застенчивости пришло то, что греки называют меланхолией. И меланхолия эта робкой не была. Она была грустной, бледной и ожидающей. То есть Голубок теперь часто грустил, особенно — в праздники, когда люди гуляют и веселятся. Лицо его стало бледным, и бледность придала его чертам утонченное изящество; он этой бледностью украсил себя, словно искусно подобранной косметикой.
Валерия, разумеется, обратила внимание. И однажды поинтересовалась у Кальпурнии: что происходит с юным учителем?.. Напомню, что Голубку в ту пору было двадцать два года, а выглядел он еще моложе…
И тут совершен был третий заброс. Кальпурния изумленно воскликнула:
«Ты что, не понимаешь?! Да он, бедняга, влюблен в тебя до беспамятства!»
Валерия не поверила.
А на следующий день с нарочным рабом получила от Голубка подарок — простенькую деревенскую корзину, в которой лежали гроздья винограда, лесные орехи, несколько каштанов. Корзинка была увита цветочными цепями. И в ней лежал кусочек пергамента, на котором были начертаны две строчки из Катулла:
- Ты, о безжалостный бог, поражающий сердце безумьем,
- Мальчик святой, к печалям людским примешавший
- блаженство.
Валерия тотчас отправилась к своей подруге Кальпурнии и показала ей корзину. Кальпурния же вдруг пришла в ярость и вскричала, гневно сверкая прекрасными глазами:
«Ну, это уже чересчур! Теперь ноги его в моем доме не будет!»
Валерия попыталась заступиться за несчастного учителя. Но Кальпурния проявила решительность и Голубка от дома безжалостно отлучила.
Четвертый заброс тогда начался. Стоило Валерии выйти из дома, как перед ней возникала бледная тень Голубка — всегда безмолвная, всегда в отдалении, но неотступная, скорбная, горькая…
- То впереди забеги, то ступай по пятам неотступно,
- То приотстань, то опять скорого шагу прибавь;
- Время от времени будь на другой стороне колоннады,
- Чтоб оказаться потом с нею бок о бок опять…
Так он потом напишет в своей «Науке». Но тогда он, боже упаси, не «забегал», а словно летал по воздуху, будто бесплотная тень возникая то тут, то там, как в гомеровском Аиде. Когда же Валерии удавалось к нему приблизиться, на бледном лице этой тени часто блестели слезы.
- Польза есть и в слезах: слеза и алмазы растопит.
- Только сумей показать, как увлажнилась щека!
— спустя много лет напишет Пелигн.
Всё было точно рассчитано. Валерия была добродетельной женщиной. А добродетель, среди прочего, включает в себя сострадание и милосердие. И вот Кальпурния велела Голубку: «Сделай так, чтобы она пожалела тебя. Пусть милосердие начнет теснить целомудрие. Пусть явится материнское чувство к тебе, страдающему ребенку. Мы ее за это чувство подцепим и медленно, осторожно, незаметно для нее начнем подтягивать к другим нужным для нас чувствам».
- Ветку нагни, и нагнется она, если гнуть терпеливо;
- Если же с силой нажать, то переломится сук.
- Будь терпелив, по теченью плыви через всякую реку,
- Ибо пустой это труд — против течения плыть…
— позже напишет Пелигн.
Так хитро и умело «плыли по течению», что во время одной из прогулок Валерия пригласила Голубка к себе домой. А когда он явился, первым делом познакомила со своим мужем, сенатором Публием Вибуллием. Тот на досуге пописывал стишки и, как многие никудышные поэты, обожал их читать своим друзьям, подолгу, оду за одой. Друзья, понятное дело, увиливали или откровенно скучали во время таких декламаций. Голубок же, бледный и скорбный, едва услышав первые строфы Вибуллиева эпоса, просиял от восторга, весь обратился в слух, впился глазами, просил продолжать… Отныне он чуть ли не каждый день бывал в доме у Валерии. И, когда слушал вирши сенатора, радовался и блаженствовал, а когда случалось ему встречаться глазами с Валерией, бледнел и страдал.
Валерия решила прервать его страдания и наедине объясниться. Она и не подозревала, что здесь ее подстерегает пятый заброс. Голубок в ответ на ее поистине материнские наставления: о том, дескать, что они уже давно друзья и всегда будут друзьями, что дети ее почти ровесники Голубку, что ее нежно любимый муж к Голубку привязался, ну и так далее, — Голубок наш вдруг рухнул к ее ногам и стал целовать ей сандалии… Сцена была весьма похожа на ту, что когда-то Мотылек разыграл с Кальпурнией… Помнишь? (см. 5, XI)…
«Что ты делаешь?! Встань сейчас же!» — испугалась Валерия.
Голубок с колен не поднялся, а принялся целовать нижние складки ее туники.
«Немедленно прекрати!» — уже рассердилась добродетельная Валерия.
А Голубок схватил ее руки и жаркими поцелуями принялся покрывать пальчик за пальчиком.
«Ты с ума сошел! Я сейчас слуг позову! Я тебя выгоню!» — гневно воскликнула целомудренная женщина.
Голубок вскочил на ноги и отшатнулся в сторону, словно его ошпарили кипятком. Затем посмотрел на Валерию… как он мне потом говорил, тем взглядом, которым Юлий Цезарь должен был смотреть на убивающего его Брута; он этот взгляд долго репетировал перед зеркалом… Пронзив ее эдаким взглядом, Голубок выбежал из комнаты, ни одного слова не произнеся, чтобы в ушах у Валерии остались лишь звуки поцелуев и ее собственный гневный крик: «Я тебя выгоню! Выгоню! Выгоню!»
С тех пор Голубок ни разу не появился в доме у Валерии, ни разу не встретился ей в городе.
Ибо шестой заброс начался. Голубок исчез. Валерия сначала сердилась на него. Потом стала высматривать его во время прогулок, поначалу сама не догадываясь, что высматривает. Затем муж Валерии стал требовать, чтобы позвали Голубка, так как он, Публий Вибуллий, только что закончил новую песню своей эпической поэмы о древних римских царях.
Послали за Голубком. Но слуга вернулся с сообщением, что Голубок болен.
Валерия встревожилась и отправила расторопную рабыню, чтобы та выведала причины недомогания. Рабыня вернулась и сообщила: «Он уже давно ничего не ест. Пьет только воду».
Валерия испугалась и через ту же рабыню велела передать Голубку, чтобы он срочно ее, Валерию, навестил. В ответ было объявлено, что Голубок так ослаб, что уже не может выйти из дома.
Муж Валерии, который давно знал от своей жены о злосчастной влюбленности Голубка, Публий Вибуллий призвал к себе супругу и строго велел: «Сделай что-нибудь! Не губи юношу!»
«А что я могу сделать?» — тихо спросила Валерия.
«Не знаю. Доктора для него найди. Сама к нему сходи и уговори прекратить голодовку».
«Как?» — прошептала Валерия.
«Не знаю. Сумела обидеть, сумей и утешить», — сурово ответил сенатор.
Валерия идти к Голубку не посмела.
И тут состоялся седьмой и последний заброс. Из дома Мессалы прибежал посыльный и тайно сообщил Валерии, что Голубок теперь не только не ест, но и не пьет.
Этого сострадательная и во всем только себя винившая Валерия уже не могла вынести. Она пешая, без слуг, без накидки устремилась на Эсквилин, ворвалась в дом Голубка и стала упрашивать, умолять, пав на колени, ради всемилостивых богов, ради нее, Валерии, выпить хотя бы немного разбавленного вина.
«Поздно. Дух мой уже отлетает», — пролепетал ей в ответ умирающий Голубок.
«Нет! Не поздно! Я тебя верну к жизни! Я тебя спасу!» — в отчаянии прошептала Валерия и принялась целовать Голубка в лоб, в щеки, в губы.
После первого долгого поцелуя Голубок попросил глоточек вина. Однако, испив его, стал задыхаться, глаза у него закатились. Валерия схватила его голову, прижала к своей груди, расстегнула брошку, чтобы не исцарапать ему лицо, развязала пояс, который, уж не знаю, чем ей тогда помешал…
Стоит ли перечислять?.. Уснули усталые вместе… — Этой строкой из элегий Пелигна и наш рассказ можно было бы закончить.
Однако добавлю: Голубок лишь однажды обладал Валерией. А после стал пить и есть, некоторое время посещал дом сенатора, слушал его стихи, а супругу его, Валерию, лишь одаривал кроткими улыбками и ласковыми, понимающими взглядами. Она же места себе не находила, когда он приходил к ним в дом, пыталась с ним уединиться, упрашивала Кальпурнию, чтобы та устроила им тайную встречу наедине.
Кальпурния вызвала к себе Голубка и стала отчитывать:
«Так не поступают с добродетельными женщинами. Когда они вдруг теряют добродетель, то, болезненно переживая свое падение, начинают страстно желать падать всё дальше, всё глубже… Тебе что, трудно проявить ответное милосердие? Если несколько раз в месяц — чаще не нужно — ты будешь согревать на груди эту пойманную нами рыбку… Как будто с тебя убудет!»
«Убудет, милая Корнелия, — ласково отвечал Голубок. — Меня от нее трижды тошнит».
«Тошнит? — удивилась Корнелия. — И почему трижды?»
«Во-первых, от голода, который я из-за нее перенес, и тех зелий, которые я глотал для своей бледности. Во-вторых, от стихов ее мужа. А в-третьих, от этих ее „мальчик мой“, „сокровище мое“, „песик“, „мышонок“, „птенчик“, которые она мне и тогда шептала, и сейчас дышит в ухо, когда схватит за руку и оттащит в сторону… Скажи спасибо, что я еще хожу к ним в дом. Скоро терпение мое лопнет, и ходить перестану».
Сказав это, Голубок лучисто улыбнулся. Кальпурния же глянула на него тяжелым прищуренным взглядом и заметила:
«А ты, я смотрю, жестокий…»
Голубок дернул плечами и слегка потряс головой — мы называли это «перышки отряхнул» — и нежно спросил: