Бедный попугай, или Юность Пилата. Трудный вторник. Роман-свасория Вяземский Юрий
«А ты будто не жестокая?»
«Женщины жестоки от природы, — ответила Кальпурния. — Я думала, что мужчины добрее. Ты — по крайней мере».
«Женщина не имеет права быть недоступной. Это — грубое нарушение законов Венеры», — сказал Голубок.
…Стало быть, объяснились и подвели итог.
Лициния
Вардий встал, по палубной платформе прогулялся до матроса, который на корме ловил рыбу, вернулся назад, снова уселся напротив меня и продолжал:
IX. — Второй женщиной из недоступных была Лициния. Ее через год после Валерии предложил Юл Антоний. Он недавно сам пытался ее соблазнить, но потерпел поражение. Его угрюмая красота, бесцеремонная дерзкая сила, перед которыми словно сами собой распахивались женские объятия, нет, не подействовали. «Я так рассердился, что хотел изнасиловать эту сучку, — признался Антоний. — Но как представил себе претора, суд, адвокатов… Не люблю я этой мышиной возни… Попробуй. Говорят, ты на ложе почище Приапа… Но с ней ты до ложа не доберешься».
Голубок вызов не сразу принял. Сперва он навел о Лицинии справки. И выяснил вот что:
Лициния была нам примерно ровесницей. Недавно она овдовела. Муж ее, Квинт Марцеллин, был одним из легатов в недавнем походе Августа на Восток. В одной из стычек погиб. Август похоронил его как героя, юной вдове его выдал полмиллиона сестерциев и опекуном назначил Клавдия Тиберия Нерона, своего пасынка.
Внешне Лициния была… Помнишь, у Катулла?
- Квинтию славят красивой. А я назову ее стройной,
- Белой и станом прямой. Всё похвалю по частям.
- Не назову лишь красавицей. В Квинтии нет обаянья…
— Почти точный портрет Лицинии. Тем более что второе ее имя было Квинтия. От себя лишь добавлю, что обаяния в ней не было именно потому, что все ее душевные силы были направлены на любовь к самой себе, и эта самовлюбленность проступала в каждом ее движении, светилась в задумчивом взгляде, дрожала на ресницах и звучала в томном голосе. Казалось, что перед тобой не женщина, а Нарцисс, который, что б он ни делал, глядит на себя в воду и не может оторваться от возлюбленного отражения.
Говорили про нее, что замуж она вышла по расчету, мужа своего никогда не любила, и он, дескать, геройствовал и лез в гущу сражений, потому что обожал свою женушку, чувствовал ее полное к себе безразличие и отчаянной храбростью хотел обратить на себя внимание. И обратил наконец, после того как погиб. Ибо отныне Лициния Квинтия, помимо себя ненаглядной, стала любить еще и своего покойного, несчастного, незабвенного…
Всё это выяснив, Голубок явился в аморию и спросил у Юла:
«Сколько даешь мне времени на охоту?»
Юл Антоний презрительно ухмыльнулся и ответил:
«С Валерией ты девять месяцев провозился… На эту еще больше уйдет».
«Три месяца, — радостно объявил Голубок. — А если Венера поможет, месяц, не более».
Вызов был принят. Спор заключен. Охота началась.
Лицинию он одолел за два месяца и в пять забросов.
Первый заброс. Голубок начал с того, что закупидонил служанку Лицинии. У нее он выведал, что примерно за месяц до гибели Квинт Марцеллин, муж Лицинии, прислал ей из Сирии или из Армении индийского попугая. И этот попугай стал отныне главной заботой юной вдовы и едва ли не смыслом ее жизни.
Наживка была найдена.
Заняв у друзей денег и одолжив у Павла Эмилия старого раба, большого специалиста по части одевания, Голубок под его руководством накупил себе разных дорогостоящих одежд и теперь тщательно укладывал складки на тоге, соразмерял длину, сочетал цвета и подбирал обувь, прежде чем выйти из дома. При этом, однако, щеголем не стал. А в своем внешнем виде пытался достичь — и с помощью раба-одевальщика успешно достиг — эдакой дорогой скромности, утонченной простоты и модной небрежности. И двигаться стал сообразно своим одеяниям. И речь приобрел плавную, учтивую, возвышенную. И всего за несколько дней, как говаривал Росций, «вжился в роль».
Услугами Кальпурнии, прекрасной жены Мессалы, он теперь не пользовался, решив «рыбачить» самостоятельно и впоследствии не выслушивать упреков.
Второй заброс. С Лицинией он познакомился на Марсовом поле, возле Септы — там около статуи кентавра Хирона была маленькая лавка, в которой продавали различные восточные сладости и заодно корм для домашних птиц. Юная вдова туда часто наведывалась, не только придирчиво выбирала корм для своего попугая, но с интересом следила за тем, что и для кого выбирают другие покупатели.
Услышав, как некий молодой господин попросил у торговца маленьких белых мышек, Лициния обернулась к незнакомцу и томным голосом спросила: «Мышки? Живые? Можно спросить, для какого питомца?» Голубок ей со скромной учтивостью поведал, что у его друга в доме живет маленький парфянский филин, которого чрезвычайно трудно кормить, потому что он питается только мелкими живыми грызунами, непременно белого цвета.
Белых мышек в лавке, разумеется, не оказалось, и Голубок лавку покинул.
Но скоро Лициния и Голубок снова встретились, в той же лавке. «Удалось найти мышек?» — спросила вдовица. «Удалось. Но не здесь», — последовал ответ. «А где? Ты знаешь другие места?»… И так, слово за слово, как бы сам собой составился небольшой разговор, из которого Лициния узнала, что юный господин увлекается птицами, исследует их повадки, изучил греческую, этрусскую, парфянскую и даже египетские мифологии и про каждую птицу может рассказать: какому божеству принадлежит, какие тайны может приоткрыть людям, ну, и тому подобное.
«А мне как-нибудь расскажешь?» — словно невзначай спросила Лициния.
«Сейчас, к сожалению, очень тороплюсь. Но в любой другой момент — к твоим услугам», — вежливо склонил красиво причесанную голову наш Голубок.
Встречу назначили на следующий день в «Помпеевой тени», в портике при театре Помпея Великого.
Начался третий заброс. Часто встречались в различных портиках, на Марсовом поле и в некоторых садах. И каждую встречу Голубок ей рассказывал о птицах: об орлах Юпитера, о павлинах Юноны, о болтливых воронах, о совах Минервы, о рыбном орле Весты, о дятле Марса и, в заключение, о голубях и воробьях Венеры. Он к этим рассказам хорошо подготовился. Специально для этого попросил Помпея Макра познакомить его с поэтом Эмилием Макром — дальним родственником Помпея, автором дидактической поэмы «Происхождение птиц». И каждый раз рассказывал о какой-нибудь одной птичьей породе, но обстоятельно, вдохновенно…
Я однажды подкрался к тому месту, где они встретились — кажется, в портике Октавии, но я могу ошибаться, — и издали прислушивался и наблюдал. Голубок был искренне увлечен своим рассказом и одухотворенно красноречивым. Голос его был певучим, мелодичным, мне показалось, чарующим. Холеные руки изредка птицами взлетали ввысь… Протействовал и преобразился, клянусь поясом Венеры!..
И после одного из таких рассказов Лициния томно и задумчиво попросила: «Расскажи мне о попугае». На первый раз Голубок сделал вид, что не расслышал ее просьбы. На второй — будто испугался и пробормотал: «О попугае?.. Ты хочешь о попугае?.. Хорошо… Я подумаю…» На третий прикинулся, что забыл о своем обещании, а когда Лициния ему укоризненно напомнила, нахмурился и ответил:
«О попугае не хочу тебе рассказывать».
«Почему?»
«Очень непростая птица… Боюсь тебя напугать».
«У меня дома живет попугай», — холодно улыбнулась Лициния.
«Я знаю».
«Откуда?»
«Я видел, что ты покупаешь в лавке. Маковыми зернами обычно кормят попугаев»…
В тот раз Голубка впервые пригласили в дом Лицинии Квинтии.
Четвертый заброс. Попугай был и вправду особой породы: изумрудно-зеленый, красноплечий, с желтой грудкой, с пунцово-шафрановым клювом. В Риме к тому времени было уже достаточно попугаев. Но такого, как говорил Голубок, он ни разу не видел. Говорун — так звали попугая — был и вправду на редкость разговорчив и непрерывно выкрикивал какие-то малопонятные слова. Но одно слово Голубок разобрал и очень ему удивился. «Кор-р-инна! Кор-р-ринна!» — время от времени четко и картаво выговаривал попугай, вытягивал шею и растопыривал крылья. Лициния, впрочем, почти тут же объяснила, что Коринной звали одну из ее служанок, которая кормила попугая и чистила клетку.
«А где она теперь, эта Коринна?!» — не удержался и спросил Голубок.
«Я ее отправила в деревню. Представляешь, она по рассеянности чуть было не накормила Говоруна петрушкой. А это ведь яд для них! Яд и мгновенная смерть!»
Само собой разумеется, Голубок восхищался красотой и способностями попугая. Причем делал это со знанием дела: тихим голосом, вкрадчивым тоном, избегая резких движений; и одет он был в белые одежды, спокойных оттенков и без красных полос. Так что Говорун принял его не то чтобы дружелюбно, но никак не враждебно. Что весьма удивило Лицинию, казалось бы, неспособную удивляться. «Мой Говорун не выносит мужчин. На всех бросается. Ты — первый, кто не заставил его нервничать», — отметила юная вдова.
Часто бывая теперь у Лицинии, Голубок стал рассказывать ей о попугаях. В первый визит рассказал об индийском боге смерти Газмане, похожем на попугая и со всех сторон попугаями окруженном… Газмана этого, как ты догадываешься, он выдумал. Но описал в таких красочных подробностях, будто лично встречался. В следующее посещение поведал Лицинии об индийском загробном царстве, в котором трусливые мужчины претерпевают разнообразные пытки и мучения, а храбрые воины, павшие в справедливом бою, блаженствуют, возлежа на огромных лотосовых листьях, окутанные божественными ароматами и звуками райских песен. В третий раз явившись к вдовице, он ей признался, что попугаи служат своего рода посредниками между живыми и умершими, что когда попугай засыпает, душа его отправляется в царство Газмана и там… ну, давай, сам воображай, что еще мог изобрести и подвесить на крючок Голубок, увлеченный охотой.
И каждый свой рассказ он обычно прерывал раза два или три, и когда Лициния спрашивала: «что случилось», он, глядя на вдовицу, отпускал какое-нибудь восхищенное и очень деликатное замечание по поводу ее лица, или «пальцев изгиба», или «ножек-малюток». Или касался края ее одежды и радостно восклицал: «Какая прекрасная шерсть!». Или вдруг дотрагивался до ее золотого кольца и нежно вздыхал: «Прекрасное золото. Но ты его краше».
Надо ли дальше рассказывать?
Надо, мой юный друг. Ибо тщетными были усилия Голубка. Лициния его никогда не одергивала. Но всякий раз, когда он хвалил ее внешность, она либо брала зеркало и начинала любоваться собой, подчас надолго забывая о своем посетителе, либо заговаривала о покойном муже, загадочно улыбалась, томно вздыхала, пускала медленную, тяжелую, одинокую слезу, всегда почему-то — из левого глаза.
Голубок, которого на прошлой «рыбалке» Корнелия призывала к терпению, решил удвоить усилия.
Он раздобыл для попугая африканские гранаты, которые тогда были большой редкостью в Риме. Высушивал фруктовые зернышки, которые Говорун с треском поглощал в золоченой своей клетке. Приучил его есть финики, которыми попугай до этого брезговал. — «Потому что финики он любит аравийские. А ты, наверно, кормила его сирийскими финиками», — объяснял Голубок.
Мало того, в серебряной клетке он преподнес Лицинии горлинку, чтобы та стала подругой Говоруну. — «Ведь ему, должно быть, тоскливо одному. Как тебе тоскливо, прекрасная госпожа моя!»
И уже не расхваливал внешность Лицинии и качество ее одежды, а как бы невзначай дотрагивался до ее волос, поправлял пояс на талии, касался груди, колена…
Представь себе — всё впустую! Потому что в ответ на свои прикосновения он встречал лишь каменное бесчувствие и мраморное безразличие… «Попробуй, соблазни статую! — однажды пожаловался мне раздосадованный Голубок. — Зря Юл боялся. Статую нельзя изнасиловать».
Спор казался проигранным. Но тут в дело вмешалась Венера. Или, как Голубок объяснил, вспомнив Катулла:
- Амур мне чихнул, и теперь не налево —
- Направо чихнул в знак одобренья!
Вдруг ни с того ни с сего Говорун перестал есть. На следующий день перестал пить. А на третий день лег на дно клетки и к вечеру испустил дух.
И статуя сразу ожила. Сначала, сжав кулачки, она стучала Голубку в грудь и кричала: «Ты, такой умный, такой знающий! Почему ты дал ему умереть?! Почему ему не помог?! Отвечай! Почему?! Почему?! Почему?!» Затем унялась и заплакала, как обычные женщины, в два глаза. Затем стала дергать себя за волосы и царапать лицо, однако осторожно, дабы не испортить прическу и не повредить кожу…
Юл Антоний потом обвинил Голубка, что это он отравил попугая. Чушь! Во-первых, Голубок никогда бы такой низости себе не позволил. А во-вторых, он от этой смерти поначалу ничуть не выиграл: Лициния совершенно перестала его замечать и разговаривала только с покойным мужем, к нему лишь взывая и только ему жалуясь на свое несчастье.
Но тут, вспомнив правило Корнелии, гласящее, что всяким случаем надо пытаться воспользоваться…
Был совершен пятый и последний заброс. Голубок, понимая, что всё уже потерял, предложил устроить похороны. Он думал, своим надеждам. Но статуя вновь ожила и томно ответила: «Только очень торжественные. Как дорогому и любимому человеку».
Голубок велел изготовить крошечный кипарисовый гробик, подыскал живописное место в глубине садов Мецената — там раньше было кладбище, — сам вырыл могилку и перед тем, как предать земле прах Говоруна, произнес погребальную речь, вернее, прочел стихи, которые сочинил накануне.
Стихи были замечательные. Ты обязательно их прочти. Я тебе дам. Они потом были опубликованы во второй книге его элегий.
Элегия так начиналась:
- Днесь попугай-говорун, с Востока, из Индии родом,
- Умер… Идите толпой, птицы, его хоронить.
- В грудь, благочестья полны, пернатые, крыльями бейте,
- Щечки царапайте в кровь твердым кривым коготком!
А заканчивалась описанием птичьего рая:
- Под Елисейским холмом есть падубов темная роща;
- Вечно на влажной земле там зелена мурава.
- Там добродетельных птиц — хоть верить и трудно! —
- обитель;
- Птицам зловещим туда вход, говорят, запрещен.
- Чистые лебеди там на широких пасутся просторах;
- Феникс, в мире один, там же, бессмертный, живет;
- Там распускает свой хвост и пышная птица Юноны;
- Страстный целуется там голубь с голубкой своей.
- Принятый в общество их, попугай в тех рощах приютных
- Всех добродетельных птиц речью пленяет своей…(Полностью см. Приложение 2).
Лициния, казалось, не слышала этого чтения. Но когда, зарыв могилку, насыпав небольшой бугорок, утвердив на нем маленький камень, на котором усердием Голубка были высечены две стихотворные строчки:
«Сколь был я дорог моей госпоже — по надгробию видно.
Речью владел я людской, что недоступно для птиц» — когда, окончив похоронные обряды, они вернулись домой к безутешной вдове, Лициния вдруг схватила Голубка за руки и чуть ли не радостно воскликнула:
«Так, значит, он теперь в своем, индийском, раю! И там, может быть, беседует с моим незабвенным супругом! Он ему рассказывает, как я о нем заботилась. Как ты мне в этом помогал. Какие замечательные стихи ты сочинил на его горестную кончину! Дай я тебя поцелую! За твою доброту к Говоруну. За то, как ты меня утешаешь!» — следом за этим воскликнула юная вдовица.
И вот, она восторженно плакала и страстно целовала Голубка. И, плача, дала себя раздеть, уложить на ложе…
Голубок мне потом признался: «Она вспыхнула в моих объятиях и тут же погасла, так что я даже не успел осознать, что я ей обладаю. Но продолжать она уже не могла. Так она обессилела. И почти тут же уснула. А когда утром проснулась, сказала мне: „Помнишь, ты мне рассказывал, что в Индии вместо траура предаются телесной любви, чтобы мертвые не печалились? Мы, римляне, этот обычай исполнили. Потому что наш бедный Говорун был родом из Индии“…» «Никогда я ей такого не рассказывал!» — клялся мне Голубок…
Лицинию он, ясное дело, почти тут же оставил в покое. Авсе его расходы по «рыбной ловле» взял на себя проспоривший ему Юл Антоний. Так было заранее оговорено.
Фурнилла
X. Почти без перерыва Вардий продолжал:
— Фурниллу предложил Помпей Макр, который эту стерву весьма хорошо знал, так как с ней зачем-то дружила его старшая сестра, Помпея. Не думаю, что сам Макр к этой Фурнилле примеривался, «вычислял ее». Ибо с первого же взгляда и без всякого вычисления можно было сказать, что она — фурия или гарпия. И вот, после того как Голубок закончил ловлю Лицинии, в одном из застолий, хитро переглянувшись с Юнием Галлионом, Макр взял и предложил Голубку Фурниллу.
«Это не та ли Фурнилла, которая уже дважды была замужем, и ни один из мужей не выдерживал ее более года?» — с любопытством спросил Голубок.
«Та самая», — ответил Макр и снова переглянулся с Галлионом.
«Надо навести справки», — ответил Голубок и лучезарно улыбнулся.
На следующий день, придя в аморию, Голубок объявил:
«Веселую рыбку ты мне предлагаешь. Она, как рассказывают, ненавидит мужчин и остра на язык».
«Ну так вместе повеселимся!» — почти хором воскликнули Помпей Макр и Юний Галлион.
«Вместе так вместе», — задумчиво произнес Голубок. Вызов был принят.
— Голубок, стало быть, — продолжал Вардий, — настоял на том, чтобы члены амории тоже участвовали в ловле. Юл Антоний и Помпоний Грецин сразу отказались. Фабий Максим обещал подумать. Остальные согласились. Но Голубок сам освободил Руфина и Флакка, сказав, что для успеха предприятия вполне достаточно Макра, Галлиона, Павла и меня. И первую встречу с Фурниллой назначил в доме у Помпея.
Макр устроил застолье и велел своей сестре, Помпее, пригласить Фурниллу. Та пришла в сопровождении двух старых рабынь и возлегла с краешку.
Это была еще совсем молодая женщина, на несколько лет моложе нас, лет двадцати или двадцати одного. Росточка была небольшого. Фигурка точеная. И крошечная головка, с чертами лица словно ограненными ювелиром: носик, подбородок, скулы, даже мочки ушей будто обточенные и заостренные. И черные, блестящие, немного выпуклые и влажные глазки, как у ласки… Ты когда-нибудь видел это маленькое и хищное животное? Греки их держат в амбарах для ловли мышей…
Возлегла, значит, с краешку, и своими блестящими глазками принялась нас пиявить, по очереди прилипая к каждому из нас, присасываясь и будто что-то из нас вытягивая. Ни слова не произнесла, пока пиявила сначала Галлиона, потом Эмилия Павла, потом Помпея Макра, который возлежал на среднем ложе, потом меня и, наконец, Голубка, который устроился с краю. Всем нам было крайне стеснительно и неудобно от ее взглядов. Беседа не клеилась. Говорила в основном Помпея своим чарующим голосом. И изредка вставляла отдельные реплики четырнадцатилетняя Помпония, младшая сестра Макра.
К закускам Фурнилла даже не притронулась. Но когда подали первую горячую перемену — кажется, дроздов, — ухватила одну жареную ножку, затем другую и принялась жадно поглощать. Вернее, она лишь подносила пищу ко рту и чуть-чуть приоткрывала свой остренький ротик, и вроде бы не кусала и не пережевывала, но мясо почти мгновенно исчезало с птичьих ножек.
И как только разделалась с дроздами, тут же начала нас клевать: сначала налетела на Галлиона, затем перескочила на Эмилия Павла, потом на Макра, затем на меня… Клевала она неожиданно, хлестко и дерзко. Главным образом высмеивала наши отношения с женщинами: манеру Юния Галлиона осаждать и коллекционировать своих избранниц, Эмилия Павла — подкупать их деньгами и подарками, Макра — вычислять и высчитывать. При этом демонстрировала отменное знание дела: не только называя имена купидонок, но высмеивая отличительные черты характера и повадки Юния, Эмилия и Помпея, не только словесно вышучивая их, но действенно изображая. Так, выклевывая Галлиона, она приподнялась с ложа, сцепила на груди ручки и на некоторое время сама будто стала Галлионом, копируя и голос его, и слова выговаривая, как он выговаривал, и глаза закатывая… И всех нас сравнивала с животными. Галлиона — с толстым площадным голубем. Павла — с маленьким пауком, который, прежде чем совокупиться с паучихой, подносит ей завернутую в паутину муху. Не помню, кому она уподобила Макра, хозяина пира. Но тоже очень смешное и неожиданное было уподобление. Меня она сравнила с воробьем, который крутится возле голубей и ворон и, стоит им отлучиться или зазеваться, лакомится их недоклеванными объедками, воровато вспархивает и отлетает, как только голубь или ворона возвращаются на место добычи.
Младшая Помпония, что называется, покатывалась со смеху, вскрикивая и чуть ли не плача. Старшая Помпея смеялась бархатным смехом. Некоторые из нас тоже пытались смеяться в ответ — Макр и я, — но смех наш был неестественным и натянутым. Галлион побледнел и покусывал губы. Павел покрылся румянцем и часто салфеткой отирал пот со лба, при этом всякий раз забывал, куда положил салфетку, и долго ее искал, прежде чем снова отереть пот, что приводило его в еще большее смущение и вызывало еще пущее оживление у Помпеи и Помпонии.
На беду свою, сначала Галлион, а потом Павел попытались парировать клевки Фурниллы и как-то ей возражать, тоже вроде бы шутливо. Но она ухватилась за эти реплики, мгновенно отыскала в них новые зернышки, зацепки, крючочки и принялась клевать еще яростнее и злее. Так что Юнию и Эмилию в итоге досталось намного больше, чем нам с Помпеем.
Не тронула она лишь одного Голубка. Хотя, я видел, во время закусок она к нему тоже присматривалась, но не пиявила и не приклеивалась. Рассчитывала, наверное, что когда она начнет клевать его друзей, Голубок как-то проявит себя и подаст реплику, и тут-то она его закидает своими стрелами-перьями. Но Голубок за всю трапезу ни разу рта не раскрыл; то есть рот открывал лишь для того, чтобы аккуратно поглощать еду и деликатно употреблять напитки. И не то чтобы не смотрел на Фурниллу, а смотрел на нее так, как смотрел на других своих сотрапезников: молча и безразлично.
Так что, когда подали десерт, Фурнилла не выдержала и, сверкнув глазами в сторону Помпеи, спросила:
«А этот, напротив меня, он что, филин? Только по ночам оживает?»
Помпея загадочно улыбнулась, Помпония сначала хихикнула, а затем покраснела. Голубок же, словно не на него намекали, осторожно отрывал от кисти одну за другой виноградины и бережно клал их в рот.
«Точно — филин. По ночам у него самая работа», — имел неосторожность откликнуться и сострить я. И тотчас за это поплатился. Фурнилла на меня накинулась. Вернее, не на меня конкретно, а на тех маленьких похотливых мужчин, которые мнят себя знатоками женской природы, а на самом деле настоящей женщины в глаза не видели. Но, говоря это, смотрела почему-то именно на меня.
…Голубок обрел дар речи, лишь когда пир окончился и мы вышли на улицу.
«Занятная птичка, — сказал он. — Рыбкой ее никак не назовешь. Больше всего она похожа на маленькую фурию».
«Не на фурию, а на гарпию, — возразил Юний Галлион. — Всю трапезу нам изгадила».
Эмилий Павел сердито объявил:
«С меня довольно! Больше я в этой ловле не участвую!»
Голубок укоризненно на него посмотрел и сказал:
«Нет, все будем участвовать. Иначе договор теряет силу».
Павел еще сильнее нахмурился, но промолчал.
А Голубок усмехнулся и заявил:
«Долго не стану вас мучить. Фурнилла — птичка несложная».
Помпей Макр, который вышел нас проводить, усомнился в его заявлении и принялся приводить примеры, называя имена «птицеловов», которые в разные времена безуспешно пытались совладать с Фурниллой, укротить ее дерзкий нрав.
Но Голубок прервал его и сказал:
«Ее не надо укрощать. Ее распалять надо. В следующий раз я вас позабавлю».
Вардий встал со скамьи, оперся спиной о высокий борт камары и, стоя, продолжал:
— Следующий пир назначили через неделю. И Голубок нас всех действительно позабавил. Во-первых, он опоздал больше чем на час, и мы его сперва ждали, а потом Макр велел подавать закуски; и лишь к концу закусок объявился, наконец, Голубок. Во-вторых, одет он был не как обычно, со вкусом и с достоинством, а чуть ли не в рабскую темную пуллату, на ногах — грубые кожаные перы, которые не каждый крестьянин позволит себе надеть; при этом был надушен, как дешевая женщина. В-третьих, он занял не то ложе, которое было для него приготовлено, а улегся рядом с Фурниллой, которая возлежала отдельно, потому как каждый из гостей хотел иметь некоторую дистанцию между собой и этой фурией-гарпией.
И едва локоть его коснулся подушки, Голубок принялся декламировать отрывок из эпической поэмы о троянском царе Дардане — тоскливым, протяжным, каким-то почти страшным голосом. Когда же нахохлившаяся Фурнилла вдруг встрепенулась, прилипла к нему огненным взглядом и воскликнула: «Долго ты будешь портить нам аппетит тошнотворной нуднятиной?!» — Голубок просиял и с жаром стал объяснять соседке: стихи эти недавно сочинил хозяин пира, Помпей Макр, он соревнуется с недавно покинувшим нас Вергилием и с давно отошедшим в Аид греком Гомером. И принялся разбирать чуть ли не каждую строчку, сравнивая их с Виргилиевыми и Гомеровыми и показывая, что и как у них позаимствовано. Он вроде бы расхваливал Макра, но на деле выходило — одно воровство и жалкое, пошлое подобие. Макр, я видел, сначала побелел от стыда, а затем позеленел с досады. Так что под конец даже гарпия-Фурнилла за него попыталась вступиться:
«А сам-то ты!..»
«Что я! — прервал ее Голубок. — Я лучше познакомлю тебя с поэзией нашего Тутика!»
И в новом порыве вдохновения стал читать мои стихи, выбрав из них самые эротические. А позже, никому не давая вставить ни слова, сверкая глазами, сияя белозубой улыбкой, принялся рассуждать о том, что лучше всего воспевают любовь… как бы мне осторожнее выразиться?.. слабосильные мужчины, ибо в стихах они пытаются не только выразить, но и вкусить те чувства, которые боги не дают им пережить на ложе… Ну и так далее и тому подобное. И всё это, как говорится, в мой огород.
А покончив со мной, перескочил на Юния Галлиона, на его исторические сочинения.
Потом — на Павла Эмилия, на его упражнения в красноречии…
Всем нам досталось. Безжалостно нас высмеивал. И надо признаться, на редкость был остроумен и в самую точку разил… Такого Голубка мы ни разу не видели! И даже представить себе не могли, что он способен быть таким злым и ехидным!
В середине десерта Фурнилла дождалась-таки паузы в разглагольствованиях Голубка и вставила:
«За что ты так не любишь своих друзей?!».
«Я их очень люблю, — радостно возразил Голубок. — Но, видишь ли, птичка, мужчины обычно нагоняют на меня скуку. С женщинами мне намного веселее».
«Ну, раз тебе веселее с женщинами, птенчик…» — мгновенно вцепилась в него гарпия.
Но еще мгновеннее Голубок от нее отцепился. Он вдруг вскочил с ложа, чмокнул Фурниллу в щечку, а затем стремительно вышел из триклиния, громко восклицая: «Птенчик! Нежно сказано! Заманчиво! Но сейчас некогда мне! В другой раз с тобой пощебечем!»
Когда Фурнилла опомнилась, Голубка уже с нами не было…
«В другой раз пощебечем!»… Другого раза могло и не быть. Потому что Помпей Макр и Юний Галлион так разобиделись, что объявили о своем намерении никогда больше не встречаться с Голубком и на улице его не приветствовать. Но Голубок, когда я ему об этом сообщил, схватил меня за руку и повлек сначала домой к Юнию Галлиону, а потом — в дом Помпея Макра. И Юнию Галлиону поклялся в моем присутствии, что считает его замечательным историком, равным Полибию и намного превосходящим Ливия Андроника, Цецилия и Теренция, добавив, что он, Юний, как историк должен отличать истину от лжи, серьезное обвинение от дружеской шутки, искреннее признание от фарсовой пародии и так далее и тому подобное.
А Макра, к которому мы заявились уже вчетвером, захватив с собой Эмилия Павла и переубежденного Юния Галлиона, Помпея Макра Голубок сначала долго убеждал в том, что нападки на него были частью стратегии по завоеванию им же самим предложенной Фурниллы. Но, видя, что Макр никаких оправдательных доводов не принимает и продолжает дуться, в отчаянии почти воскликнул:
«Хочешь, я сейчас начну сравнивать с Гомером Вергилия и покажу, что его прославленная „Энеида“ рядом с гомеровской „Илиадой“ — детский лепет, наивный и неумелый! И, помнишь, великий Эсхил не раз говорил, что всю свою жизнь питался крохами со стола Гомера… Ты что, считаешь себя выше Вергилия и Эсхила?!.. Ну так полно глупой и тщеславной обидой бросать тень на творчество прекрасного эпического поэта, Помпея Макра, моего лучшего друга!»
Короче, объяснились и примирились.
Гней Эдий Вардий отошел от кормы, вернулся и сел на лавку напротив меня. Но рассказ свой прервал и смотрел на меня, как, глубоко задумавшись, смотрят на стену, или в огонь, или на гладь озера. А он так на меня смотрел. И некоторое время лицо его было безжизненным. Потом стал усмехаться. Потом рассмеялся и стал шевелить губами. Потом забормотал что-то неразборчивое. Потом стал выговаривать более внятно. И так говорил:
— Конечно, заточила коготки и навострила клювик… И в следующий раз… Какой-то был праздник. Гуляли… Народу — много. Не только наша пятерка, но Юл Антоний, Руфин, Грецин с Флакком. Педон был или не был — не помню… И женщин было штук пять или шесть… Тут она вдруг накинулась на Голубка. И стала высмеивать его внешность, особенно прицепившись к его носу, который показался ей слишком длинным. Этот его якобы длинный нос она клевала на разные лады, обзывая Голубка удодом. А он, представь себе, на нее — ни малейшего внимания. И лишь под конец, когда Фурнилла ненадолго примолкла, обратился к Помпее и, улыбнувшись, заметил: «Веселая коротышка. С ней не соскучишься»…
Что тут началось! Сотни стимфалийских стальных перьев полетели в бедного Голубка за «коротышку». Досталось теперь не только его носу, но всем без исключения его членам и даже некоторым внутренним органам. А он, как Геркулес, будто щитом прикрылся и, разглядывая Фурниллу, время от времени говорил Помпее доверительно, но так, что все мы слышали: «Она, когда стоит, кажется, что сидит… С ее росточком ей не стоит ходить. Ей лучше лежать… И недурно какой-нибудь плотной тканью прикрыть ноги».
Вардий захихикал. А кончив хихикать, продолжал:
— В следующий раз — в театре, в более узкой компании… Гарпия хорошо подготовилась, собрала кое-какие сведения о былых похождениях Голубка и, опираясь на них, стала доказывать нам, что все мужчины — лживые похотливые кобели. И пока она вышучивала его любовные деяния, Голубок ее очень благожелательно слушал, кивал головой и приветливо улыбался. Но когда с него она перескочила на мужчин вообще и весь наш пол стала подвергать поклеву, Голубок не то чтобы обиделся — он вдруг искренне огорчился и, словно маленькой девочке, принялся доказывать Фурнилле, что мужчины искреннее и правдивее женщин, ибо женщины наряжают свое вожделение и свои страсти в тунику скромности и в паллу стыдливости, тем самым обманывая мужчин и нередко самих себя; что если бы мужчины сговорились меж собой не трогать женщин, то женщины в скором времени сами стали бы кидаться на мужчин и требовать их к себе, как телка на лугу выкликает своим мычанием быка, как ржаньем кобыла к себе жеребца призывает; ибо по части вожделения женщины отнюдь не уступают мужчинам, а, как правило, их превосходят, по той простой причине…
«По какой?! Может быть, скажешь?!» — накинулась на него гарпия, перекрикивая актеров, которые в это время что-то там представляли на сцене.
По той причине, радушно и назидательно объяснял Голубок, что женщина из совокупления извлекает больше удовольствия, чем мужчина.
«А ты, удод, откуда знаешь, больше или меньше?! Ты что, был когда-нибудь женщиной?!»
Не был, терпеливо и ласково отвечал Голубок. Но древние греки сохранили предание о мудреце Тиресии. Тиресий однажды увидел в лесу двух огромных совокуплявшихся змей и поразил их ударом дубины. И тотчас за это каким-то богом или демоном был превращен в женщину. Женщиной он прожил целых семь лет. А на восьмом году вновь встретил совокуплявшихся змей и, вновь поразив их ударом дубины, опять стал мужчиной. Вот этот Тиресий и подтвердил предположение Юпитера, однажды высказанное Юноне:
- Наслаждение ваше,
- Женское, слаще того, что нам, мужам, достается.
«Греки вонючие! Тиресий какой-то! Юпитера приплел!» — клекотала Фурнилла, и тут на нее со всех сторон зашумели, зашикали зрители, которым она своими крикливыми репликами мешала смотреть представление.
Вардий замолчал и задумался. Потом, глядя на меня, как на стену, вдруг оживился и продолжил:
— Потом мы еще раза три или четыре встретились все вместе. А Голубок стал теперь как бы подстраиваться к Фурнилле. То есть не противоречил, а развивал предложенную тему, составлял своего рода ансамбль, и когда гарпия бывала по-ателлански грубой и пошлой, деревенски-прямым и солдатски-скабрезным был с ней Голубок, а когда она, заранее подготовившись и отточив остроумие, выбирала более просвещенный стиль нападок, изысканным и остроумным становился с ней Голубок… Ты ждешь примеров? Да их было такое множество, этих выпадов и отражений, атак и контратак, клевков и отклевок, что все они перемешались у меня в памяти… Важно, не как они препирались и перешучивались, рекомендуя друг другу, например, различные эротические позы — «всадницы», «Аталанты», «филлейской матери», «парфского стрелка» и каждую из них примеряя к себе и к другим и цинично высмеивая; или принимались решать вопрос, какой мужчина способен доставить женщине наибольшее удовлетворение: жилистый тренированный мужлан-центурион или изнеженный аристократ, начитанный в поэзии и в философии, причем Голубок доказывал фурии и всем окружающим, что ум и образование в любовных утехах стоят ничуть не менее крепости и выносливости… Не важно, говорю! Важно, что раз от разу эта парочка, Фурнилла и Голубок, всё более и более притирались друг к другу, приспосабливались и прилаживались, уже не столько обклевывая и общипывая, сколько щекоча, возбуждая, обхаживая…
Тут Вардий наконец заметил меня. То есть посмотрел не как на стену, а как на человека, перед которым сидишь и которому рассказываешь. И сказал:
— Развязку мы проморгали. По словам Голубка, однажды, когда он после очередного застолья возвращался к себе домой, у подъема на Виминал дорогу ему преградила Фурнилла и, злобно на него глядя, проскрежетала:
«Врет твой вшивый Тиресий! Не может женщина получать больше удовольствия!»
«Тиресий говорит, что может и получает», — грустно ответил ей Голубок.
«Пойдем, проверим. К тебе или ко мне?» — предложила Фурнилла.
Голубок попытался отшутиться.
Но гарпия схватила его за руку и потащила на Виминал. Дом ее находился в самом начале холма.
И вот они чуть ли не до утра яростно спорили друг с другом. Фурнилла сначала звонко кричала в потолок, а потом охрипла и шипела ему на ухо: «Ни малейшего удовольствия! Представь себе!.. А так — еще хуже!.. Хоть ты тресни — врет твой Тиресий!.. Стой! Не спеши!.. Нет! Нет! Нет!!!.. Давай еще попробуем…
Проклятый Тиресий!.. Дай хоть немного передохнуть, а то вы меня доконаете со своим греком…»
Так нам потом рассказывал Голубок. И всех нас поздравил, как он сказал, с общей победой.
Сабина
XI. — Кто следующая? Сабина? — спросил Гней Эдий Вардий. И я еще не успел сообразить и ответить, как он объявил: — Нет, о Сабине не стану рассказывать.
Встал со скамьи и отправился на нос камары, чтобы посмотреть на только что пойманную рыбешку.
А потом вернулся и стал объяснять:
— С Сабиной Голубок опозорился. Ее Галлион предложил, который, как ты помнишь, брал женщин измором… Что об этой Сабине рассказывать? Пустышка. Кудрявое облачко белокурых волос и эмалевые глаза, как у некоторых медиоланских кукол. Сабина была некой смесью гетеры и весталки. Ты скажешь: такое невозможно даже представить? А вот представь себе!
Она несколько раз назначала Голубку свидание. Но когда он приходил к ней домой, слуги его не пускали: нет госпожи. Когда же он догадался слуг подкупить — хорошо заплатил не только привратнику, но еще двум служанкам, которые дежурили в атрии и у лестницы, — когда он их одарил, его наконец допустили в спальню. Но там Голубок обнаружил пожилого мужчину, по виду — никак не ниже всадника, которому одна Сабинова рабыня делала маникюр, а другая — педикюр, а он с одновременно печальным и насмешливым видом объяснил Голубку, что вот уже пятый день по любезному приглашению хозяйки наносит ей визиты, но никак не может застать ее дома.
Гней Эдий хохотнул, но неудачно: поперхнулся и закашлялся. А откашлявшись, продолжал:
— Дней через десять Голубок наконец застал Сабину, и она ему объявила, что принимает гостей только с подарками. Голубок ей серьги вручил. А она заявила, что таких серег у нее целый сундук. «Что же ты хочешь, чтоб я тебе подарил?» — спросил Голубок. А в ответ: «То, чего у меня нет». — «А чего у тебя нет?» — «А ты сам догадайся». Голубок так и не смог догадаться:
колец, благовоний, шкатулок и тканей у нее было столько, что впору открыть возле прихожей лавку.
«Как же стать твоим другом?» — спросил Голубок, когда уже все деньги на нее истратил. «А ты выиграй у меня в длинные кости», — ответила куколка.
В кости Голубок играл хорошо, часто выбрасывал «Венер» и выиграл. А Сабина: «Какой же ты друг? Настоящие друзья всегда проигрывают своим любимым».
Когда в следующий раз сели играть в «разбойников», Голубок нарочно так двигал свои шашки по линии, что скоро их всех растерял. И кукла ему объявила: «Теперь вижу, что ты друг настоящий. Но с друзьями не спят. Отдаются тем, кто выигрывает».
Вардий опять закашлялся и в гневе воскликнул:
— Говорю тебе: не буду о ней рассказывать! Зачем описывать бесконечные обманы и издевательства, которым она подвергала моего бедного друга?! Она до того дошла, что однажды, пригласив к себе Голубка, улеглась, нет, не в постель, а на одну из кушеток, узкую и жесткую. Сначала велела раздеться и улечься рядом с собой Голубку. Затем пригласила служанок и приказала гасить в столовой все светильники. Когда же последняя лампа была потушена и рабыни вышли вон, оказалось, что на Сабине длинная плотная туника, что лежит она, свернувшись калачиком, опустив голову и поджав ноги. И никакие уговоры, никакие ласки не смогли ее заставить поменять позу. Она лежала молча, не удостаивая Голубка даже ответом. Он было постарался силой развернуть негодницу, разъярившись, схватил ее за шею, пытался разорвать тунику — всё напрасно! — она позы не переменила и ни звука не издала… Ушел среди ночи, словно оплёванный!.. Ты представляешь?!
Гней Эдий выкатил на меня свои круглые глаза и прошипел:
— Юний Галлион знал, кого предлагать. Сам с этой Сабиной, как потом выяснилось, нахлебался. И не три месяца, как Голубок, а больше года ее обхаживал. Так и не одолел…
Вардий перестал шипеть и выпучивать глаза и подвел итог:
— Говорю тебе: с Сабиной Голубок опозорился. И чтобы как-то смягчить свой позор, написал элегию. Она начиналась с того, что Голубок сравнивал свою возлюбленную с троянской Еленой, а затем объявлял:
- Страх мой теперь миновал, душа исцелилась всецело,
- Это лицо красотой мне уже глаз не пленит.
- Спросишь, с чего изменился я так? Ты — требуешь платы!
- Вот и причина: с тех пор ты разонравилась мне.
- Искренней зная тебя, я любил твою душу и тело, —
- Ныне лукавый обман прелесть испортил твою…
— Ты не знаешь этих стихов?.. Я дам тебе прочесть.
Сочинив, на следующий день прочел элегию в амории. А дней через десять эти стихи декламировали чуть ли не по всему Городу не только мужчины, но и женщины.
Сабина сама пришла к Голубку и сказала:
«Наконец-то ты сделал мне подарок, о котором я не мечтала».
«Какой?» — удивленно спросил Голубок.
«Ты воспел меня и прославил».
«Я не о тебе писал. Ты моих стихов не заслуживаешь», — откровенно признался ей Голубок.
«Не заслуживала, — уточнила Сабина. — Но теперь заслужу… Только учти, что я девушка. Свою девственность я берегу для мужа, которого себе подберу, когда хорошенько разбогатею. Так что бери меня и мной наслаждайся. Но только не спереди!»
И тут же, в экседре, начала раздеваться; — они в экседре беседовали.
Голубок ее вовремя остановил и, кликнув слугу, велел проводить до входной двери… Он знал, что мать его стоит в атрии и подслушивает… С той поры он ни разу с Сабиной не встречался и не отвечал на ее приглашения.
XII. Вардий умолк.
А я не выдержал:
— Почему опозорился? Она ведь… Она ведь тоже готова была ему уступить!
Вардий поглядел на всё более отдалявшийся гельветский берег и ответил:
— Кажется, пора возвращаться. Назад пойдем против ветра. На веслах. Медленнее будет.
Встал со скамьи и пошел отдавать приказание капитану камары.
Свасория десятая
Протей. От Анхарии до Эмилии
I. Отдав распоряжения капитану, Гней Эдий Вардий торопливо вернулся ко мне и еще до того, как сел на скамью, стал рассказывать:
— Вскоре после Сабины, на третий год приапейства, Голубок однажды пришел ко мне и стал жаловаться:
«Милый мой Тутик, мне стыдно, печально и тошно. Но никто этого не замечает и не понимает. Ни Макр, ни Юний, ни Павел. Они гордятся моими любовными победами. Они называют меня Голубком и считают, что любую женщину я могу покорить. А мне стыдно. Потому что я обманываю других. Я примериваю и надеваю маски и так порой преображаюсь, что сам себя не узнаю. Да, я умею преображаться и радостно это делаю. Но для чего?.. Они говорят, для победы… Но над кем? Над чем?!.. Мне печально, потому что все эти лицинии, валерии, сабины влекут меня лишь до тех пор, пока я за ними охочусь. А когда они наконец попадаются в сети и падают ко мне в объятия, мне становится тошно и от них, и от тех усилий, которые я на них затратил, и от себя самого. Ты, мой нежный и чуткий Тутик, наверно, заметил, что после каждой такой победы я впадаю в тоску: не ем, не пью, по нескольку дней не выхожу из дома, не могу ни читать, ни писать… Так больше не может продолжаться!.. Надо увлекаться не недоступностью женщины. Надо любить саму любовь. И ей посвящать свои чувства, желания! Понимаешь меня?!.. Ведь жертвы, которые мы приносим богам, животные и птицы, они не хотят быть жертвами, не хотят расставаться со своими чувствами, со своей жизнью. Но мы их влечем на алтарь, возводим на жертвенник, посвящаем… Вот так и себя надо посвятить Любви! Не только тело, но и душу. Душу в первую очередь! Надо не тела женщины домогаться, а в себе самом искать свет Любви, чувства свои пробуждать и воспитывать… Да, играя с собой, но в этой игре открывая и познавая неожиданного и тайного себя».
Так мне исповедовался Голубок. И много в его словах было действительно непонятного — даже для меня, самого близкого и самого преданного его друга.
Но я потом всё тщательно осмыслил. И вот что я понял:
Первое. Голубок решил отныне не гоняться за недоступными женщинами, а выбирать женщин легко досягаемых, но мало для него привлекательных. И к этим женщинам пробуждать в себе чувства, заставлять себя ими увлечься, тем самым, как он говорил, принося себя в жертву Венере.
Второе. Он теперь специально выбирал женщину с какими-нибудь неприятными недостатками, и эти недостатки учился либо вовсе не замечать, либо заставлял себя воспринимать их как достоинства. Словами или как-то иначе он уговаривал себя — я этого точно не знаю. Но технику самовнушения он называл алтарной покорностью.
И третье, наконец. Он это называл украшением жертвы или ключиком Любви. Он в женщине — во внешности ее, в манерах, в поведении, в положении — пытался теперь отыскать нечто, за что могло бы зацепиться его любовное чувство. И вот, словно отпирал потайную дверь, за которой таилось достоинство женщины, которое до него, Голубка, никто в ней не видел и не мог оценить, и этим обнаруженным достоинством как бы украшал ее и возбуждал, взращивал в себе любовное влечение. Он продолжал оставаться рыбаком и птицеловом, но теперь себя самого удил, выслеживал и ловил.
Пока Эдий Вардий так говорил, матросы спустили парус, сели за весла и развернули барку носом на юго-запад. Капитан стал павзарием и принялся командовать гребцами. Их, я подсчитал, было восемь человек, и каждый греб одним веслом. Помощник же капитана превратился в… погоди, сейчас припомню, как это правильно называется… да, вот…в симфониака, который, играя морскую мелодию, указывает такт гребцам.
Симфониак играл на короткой флейте. И Вардий, когда услышал ее равномерные вскрики, поморщился и спросил:
— Тебя этот писк не раздражает?
— Нисколько, — ответил я.
— Ну, ладно. Так они будут лучше грести, — еще сильнее сморщил лицо Гней Эдий и спросил:
— Так кто у нас следующая? — И не дожидаясь моего ответа, провозгласил: — Следующая по списку была Анхария.
И стал рассказывать:
Анхария