Райский сад дьявола Вайнер Георгий
— Копейки не имеют хождения в США, — заметил многозначительно Джордан. — Почему вы не обратились в полицию?
Драпкин закрыл ладонью сухое островытянутое лицо и долго сидел молча, раскачиваясь на стуле взад-вперед.
— Я вам сказал: я — беспозвоночное. Я всех боюсь. И я боялся испортить отношения с Лекарем, я надеялся, что все как-то устроится по-человечески. Мне объяснили, что если я пойду в полицию, то нас как нелегальных эмигрантов сразу же арестуют и будут держать в тюрьме до решения нашего вопроса…
— И вы не пытались поговорить с Лекарем всерьез? — спросил Полк.
— Пытался, — кивнул своей ощипанной головой Драпкин. — Он меня повесил.
— В каком смысле?
Драпкин испуганно съежился.
— Он избил меня и подвесил за ноги… У меня в комнате под потолком идет труба… Он меня к ней привязал за ноги… и сказал, что если я еще раз открою рот, он меня повесит по-настоящему — за шею.
— А что делала в это время ваша жена? — заинтересованно спросил Джордан.
— Жена-а! — горько усмехнулся Драпкин. — Эта продажная самка была у него дома…
Стив встал и направился в соседнюю комнату, где детектив Майк Конолли допрашивал «продажную самку» Эмму Драпкину, видную брюнетистую бабенку лет тридцати. Эмма говорила меланхолично записывающему протокол детективу:
— Поймите же наконец, о мертвых плохо не говорят!..
Сидящая рядом с ней русская переводчица быстро перевела, постаравшись интонацией передать страстность заявления Эммы. Красавчик Конолли, похожий на кинозвезду Энди Гарсиа, не отрываясь от бумаги, деловито сообщил:
— Это, наверное, мертвецы сами придумали… В полиции — говорят!
Эмма оглянулась на вошедшего Полка, потом сокрушенно вздохнула и развела руками:
— Таки — плохо! Мертвый оправдаться не может…
Конолли удовлетворенно кивнул, объяснил переводчице:
— Скажи ей, что мы ни в чем пока мертвого Лекаря не обвиняем. Но она может помочь нам объяснить, как к нему попали золотые зубы…
Переводчица исправно протранслировала просьбу Конолли.
— Как? Как? Купил наверняка! — Эмма вся была один запуганный и хитрый глаз. — Что вы думаете — вышибал он их, что ли?
Конолли мотнул головой:
— Нет, мы так не думаем. Но очень хочется знать поточнее, как они попали к Лекарю…
— Я вам уже сказала, что впервые услышала об этих зубах здесь, в полиции, — быстро ответила Эмма.
Конолли пригладил свой замечательный косой пробор — точно как у Гарсии, потом достал из ящика деревянную резную шкатулку, положил ее перед собой на стол, закурил сигарету и долго молча смотрел на Эмму. Полк стоял у двери, привалившись к стене. Переводчица сосредоточенно разглядывала ногти. Было очень тихо. Шарканье шагов и приглушенные голоса в коридоре еще сильнее подчеркивали эту злую тишину.
— Вы эту коробку раньше видели? — спросил негромко Конолли.
— Не знаю… Не помню… — неуверенно бормотнула Эмма. Хитрый глаз стал мутнеть и тускнеть, его затягивало бельмо страха.
— Я думаю, что видели, — сказал Конолли. — Это мы взяли в спальне Лекаря.
Он неторопливо достал из коробки колье — вешицу красивую и пугающую — спаянную золотыми проволочками зубастую пасть, многозубую челюсть на цепочке.
Красавчик Майк встал, обошел Эмму сзади и быстрым движением накинул ей жутковатое колье вокруг шеи — так набрасывают удавку. Эмма попыталась отшатнуться, но Конолли очень мягко, очень тяжело положил ей руки на плечи и удержал ее на месте.
— Это украшение лежало рядом с вашей кроватью… Вы ведь не могли его не заметить?.. — настойчиво-вкрадчиво спрашивал Конолли.
Человеческие зубы страшно переливались, двигались, скалились на черной шелковой кофте Эммы, они шевелились на ее страстно вздымающейся груди, будто собирались жевать.
Стиву казалось, что зубы еле слышно скрипели и щелкали.
— Ну и что? — крикнула Эмма. — Да, видела! И что такое? Какое я имею к ним отношение?..
— Я это как раз сейчас выясняю, — невозмутимо ответил Конолли. — Итак…
— Не знаю! — как саблей рубанула рукой воздух Эмма. — Понятия не имею… Мне кажется, Виктор продавал эти ожерелья черным… Негры давали за них хорошие деньги…
— Прекрасно, — кивнул Конолли, наклонился к ней ближе и ласково зашептал: — А где он брал зубы?
— Я же вам сказала — понятия не имею…
Конолли печально вздохнул:
— Ах, миссис Драпкин, вы такая милая! Такая приятная женщина. Но мне придется арестовать вас, миссис Драпкин…
— За что? — пронзительно взвизгнула Эмма. — Что я сделала? За что?
— За нарушение эмиграционных законов… Пока за это… — обнадежил Конолли и добавил мягко: — Я хочу помочь вам…
— Я вижу, как ты хочешь помочь мне, полицейская харя!.. — орала Эмма.
Стив подумал, что бандит Лекарь, видимо, не случайно выбрал себе Эмму подругой — несмотря на испуг, ярость в ней бушевала сильнее спасительной покорности. И засмеялся, потому что переводчица или втайне сочувствовала Эмме, или не знала, как перевести «полицейская харя», но, во всяком случае, не стала переводить Конолли несправедливое мнение Эммы о его профессиональной физиономии, так похожей на ангельский фейс Энди Гарсиа.
Да и не могла знать переводчица, что хлыщеватого вида «фед» Полк, который вроде был здесь за главного, очень хорошо знает слово «харя», что много-много лет назад мама Стивена Полка — Анастасия Александровна Щербакова частенько ругала «неумытой харей» их соседа негра — пьяницу и весельчака Джереми Ноланда.
Полк подошел к Эмме, наклонился к ней и сказал по-русски:
— Эмма, вы попали в скверную историю… Вам надо очень много вспомнить и рассказать нам… Сержант Конолли собирается вас арестовать, чтобы суета и обилие впечатлений на Юле не отвлекали вас…
Глаз у нее был больше не хитрый и не яростный. Он был померкший, с остановившимся зрачком, как у мертвой курицы.
— А что вы хотите? — сипло выговорила Эмма. Полк сел на стул задом наперед, облокотился на стол и, глядя ей прямо в глаза, внятно, медленно произнес:
— Мы хотим, чтобы вы вспомнили о вашем дружке Лекаре все… Круг знакомых, чем занимался, как развлекался, где бывал, с кем дружил и кого ненавидел…
— А вы что — из КГБ? — потрясённо спросила Эмма.
— Эмма, КГБ уже давно нет. Там, у вас, есть ФСБ. А я из родственной организации — ФБР…
ФЕДЕРАЛЬНОЕ БЮРО РАССЛЕДОВАНИЙ
обращается к лицам, говорящим по-русски, с просьбой помочь бороться с преступностью, положить конец терроризму и шпионажу в США. ФБР интересуется любыми фактами и предположениями о деятельности организованной преступности, вымогательствах, наемных убийствах, мошенничестве, незаконных доходах, наркотиках, подделках денег и какой-нибудь другой криминальной деятельности в США или за границей. В особенности для защиты национальной безопасности.
ФБР примет любую информацию в научной, военной или технической сферах. ФБР просит лиц, располагающих вышеупомянутой информацией, сообщить об этом в Нью-Йоркское отделение ФБР по телефону: (212) 335-2700, добавочный (3037). Вы также можете писать по адресу: Federal Bureau of Investigation 26 Federal Plaza New York, New York 10278.
Вся полученная информация будет содержаться в строгом секрете.
ФЕДЕРАЛЬНОЕ БЮРО РАССЛЕДОВАНИЙ МИНИСТЕРСТВА ЮСТИЦИИ США
15. Москва. Ордынцев. Гараж
Василий Данилыч Прусик, агент под псевдонимом Гобейко, продержался до момента, пока Кит не примерился к рулевому колесу «хонды», чтобы вырвать его со всей колонкой.
— Да остановись ты зверствовать, жопастый баклажан! — закричал Прусик, заорал по-настоящему, распялив пасть, похожую на старую ржавую обойму, выкопанную из земли на местах боевой славы. — Поговорить, что ли, по-людски не можем? Будь человеком! Договоримся…
— Конечно, договоримся, — подал я голос. А Кит заверил:
— Ясное дело — договоримся! Обо всем договоримся! Ударим по рукам! По ногам! По рогам! По яйцам!..
Его усы-барометр были грозно подняты.
— Василий Данилыч, подойдите ко мне… — сказал я негромко.
Долговязый шестимесячный пожилой зародыш послушно просеменил ко мне и встал так, чтобы смотреть мне в лицо, но и Кита не выпускать из виду, если тот надумает крушить его машину дальше. А Кит вздохнул тяжело, как пахарь у края борозды, и достал из кармана воблу. Для размягчения рыбешки он обстукивал ее о блестящую полированную крышу «хонды», и выражение лица Прусика свидетельствовало, что ему было бы легче, кабы Кит обстукивал свою воблу о его плешь.
— Василий Данилович, нас здесь трое. Как вы думаете, чем мы отличаемся? — спросил я как бы загадочно.
— Откуда мне знать? — угрюмо буркнул Прусик. — Все мы люди. Сегодня ты пануешь, а завтра, может, я…
— Э, Василий Данилыч, вы, похоже, совсем без ума! — усмехнулся я. — Вы надо мной и после конца света пановать не будете. Но это пустой разговор. Я вам задал вопрос…
— Да откуда мне знать? Я вас сегодня вижу впервой! — со злобой возник агент.
— Хорошо, я объясню вам. Дело в том, что у меня мало времени. Мне нужно, чтобы вы быстро рассказали всю правду. Но есть проблема — мы все довольно разные люди. Вот, например, мой подчиненный Кит врёт иногда — по необходимости. Я не вру никогда — из принципа, назло. А вы врёте всё, всегда и везде. Вы не человек вовсе, а сплав харкотины из лжи, криводушия и подлости… Поэтому, если вы сейчас попробуете мне врать…
— Да Боже упаси! — прижал он клятвенно руки к килевой грудине потомственного рахитика. — Богом клянусь, правду скажу…
Кит уже добыл из воблы вяленый пузырь и обжигал спичкой, готовясь сожрать его, пока я отвлекся на минуту.
— Кит, имей совесть, отдай половину обожженки, — остановил я его. — И обращаю твое внимание, что клиент снова употребляет всуе имя Божье. По-моему, это грех…
— Наверняка! — согласился завзятый клерикал Кит Моржовый. — Не нравится мне это. Пожалуй, погляжу, что у него там с габаритными огнями…
Последовавший звон разбитых стекол убедил меня, что с задними фонарями у Гобейки теперь не все в порядке.
— Да перестань, ирод проклятый! — заблажил Гобейко-Прусик. — Я же сказал — все, что знаю, все…
— Тогда, Василий Данилыч, не тяните резину. Расскажите, что произошло с нашим товарищем Валерой Ларионовым?.. — попросил я.
— Что, что! Пришили его лица черножопой национальности…
— Кто именно?
— Ну, командир, дорогой ты мой, подумай сам — нешто они мне паспорта предъявляют? Шептались у нас, будто нугзаровские бандиты, Психа Нарика люди его уделали…
— Из джангировской группировки?
— Как сказать ето… Псих Нарик — племяш самого Джангирова… Братан Нарика Ахат под вышкой сидит сейчас. Ждут исполнения… Вот и слушок такой повеял, будто дядька с племянником поцапались крепко…
— Я вас правильно понял — Джангаров с Психом Нариком поссорились?
— Ну, естественно! Не со мной же… Вот я и протелефонил Валерке — приходи, мол, пошепчемся… Вы ведь в курсе, что я помогал ему? Исключительно по патриотическому соображению и за небольшую поддержку финансами…
— Я в курсе. Продолжайте, Василий Данилыч…
— Ну, встренулись мы, не очень далеко отсюда… За Курским… Покалякали, понятное дело… Обсказал я ему ситуацию, он подался звонить из автомата…
— Это когда было?
— Ну, точно не скажу, а так примерно часов после десяти…
— А почему он пошел звонить срочно?
— Так я ж объясняю — скандал у их главного, у дядьки с Психом приключился…
— Ну и что? Впервые бандиты разбираются между собой? Не крутите быку уши, Василий Данилыч! Объясните ясно, что такого важного узнал Ларионов, если он ночью, без поддержки, пошел в глубь вокзала?
На миг он задержал свои водянистые глазные яблоки на мне, и я успел уцепить плавающий в их глубине ужас. Глубже и острее, чем горечь за порушенную «хонду».
— Так я же вам толкую все время, — недоуменно развел он свои цепкие лапки, дивуясь на мою бестолковость, и я понял, что он решил скинуть еще одного мусорного козырька из своей крапленой, «заряженной» колоды. — Говорю же я, что базар у них вышел из-за компаньона джангировского, или кунака по-ихнему. Ну, которого Псих украл…
— Так, так, так, — негромко бормотал я, и азарт уже начал легонько сотрясать меня, и первое предчувствие словленной, пойманной игры сводило скулы, как холодной судорогой. — А кто этот кунак-то, вы поинтересовались, Василий Данилович?
— Черт его знает! Мужики тут баяли, что, мол, америкашка какой-то…
— Ага! Америкашка! — встрял Кит. — Слушай, недоделок а где же эти мужики твои собираются и бают про такие интересности? Может, ты меня отведешь туда?
Гобейко посмотрел на него с опаской, смирно заметил:
— Так они и не собираются нигде — это ж тебе не Государственная дума… Бродит народ прошелыжный, перехожий — от тычка до толчка, от палатки до шалмана… Треплются, а ветерок разговоры носит…
— Продолжайте, Василий Данилович… Что, Ларионов дозвонился куда-нибудь, говорил с кем-то?
— Вот это не скажу — не подслушивал, не знаю. Только он вышел из автомата и говорит — все! Пока, мол, друг, пока, спасибо тебе большое, позвони послезавтрева… Ты, мол, иди, а мне тут надо еще в одно местечко заглянуть… И зашагал на вагонную территорию, туда, меж путей… И все, не видал его более…
— Все? — спросил я нестрого.
— Все! — радостно отбил концовку урод.
— Кит! — позвал я своего труженика металлоремонта. — Он снова врет…
— А что я вру? — возбух Гобейко-Прусик. — Чего наврал-то?
Я тяжело вздохнул и стал медленно объяснять ему:
— Вы, Василий Данилыч, со мной неискренни. Это называется «дезинформация умолчанием». Вы надеетесь, коль мы вас прихватили здесь, отбиться от меня крошками, объедками, слухами… Рассчитываете, что я ваших мужиков, дружков или подельников не отловлю, а они вам за это не оторвут вашу многомудрую башку… Так вот — надеетесь зря…
— Почему?
— Потому что ведущий вас офицер Ларионов убит, и я допускаю, при вашем участии…
— Да что вы такое говорите? — завизжал Гобейко. — Я… я…
Кит мрачно посоветовал:
— Замолчи, осел! Ты молчи пока и слушай…
— Мне кажется, что вы встали на смертельный для агента путь двойного осведомительства: нам — про них, им — про нас. И подставили вчера Ларионова…
— Не подставлял я никого… — слабо возразил агент.
— Не будем сейчас обсуждать это… Если вы действительно больше ничего не знаете, Василий Данилович, то вы мне больше не нужны. От вас нет пользы, и я сегодня же закрою ваше агентурное дело. И вы переживете Ларионова на день, от силы — два…
— Почему? — разлепил трясущиеся губы Гобейко.
— Потому что я незамедлительно сплавлю информацию о вашей деятельности тем самым таинственным мужикам, которые слоняются от тычка до толчка…
— У тебя хоть завещание на все это добро заготовлено? — поинтересовался Кит, и усы его благодушно опустились. — Кому перепадет «для души», а кому «для бизнесу»?
— Не имеете права… по закону… — обессиленно помотал вздутой головой смрадный зародыш.
Кит засмеялся:
— Обрати внимание, командир Ордынцев, что эта сволота и сейчас боится своих больше, чем нас. — И обратился к Гобейке: — Чего ж ты вчера не помнил про права, обязанности? Чего ж ты только сейчас вспомнил про закон?
Гобейко затравленно прижмуривал свои жуткие глазные яблоки.
— А потому ты вчера был такой смелый, — объяснял ему Кит, лениво пошевеливая усищами, — что поверил, будто и нас можно бить влет, как хочешь! А тебя — нельзя! Только по закону! По писаному! Справедливому! Чтобы все права твои, падаль ты этакая, были соблюдены в строгости! Вот мы и соблюдем все в точности! По первому закону человеческому, красавец ты наш писаный и каканый!
— Это как это? — опасливо пискнул красавец. — Что-то я не слышал про такой закон…
— Сегодня и услышишь, и увидишь, и прочувствуешь, — пообещал Кит. — Закон-то простенький…
Гобейко умоляюще смотрел на меня — он все-таки надеялся, что Кит берет его на понт. А я кивнул, подтвердил:
— Око за око, зуб за зуб, ребро за ребро. Мы вас всех, Василий Данилыч, переколошматим. И начнем с вас…
— Под суд пойдете… — жалобно цеплялся Гобейко.
— Не смешите, Василий Данилыч! Мы вас сейчас заберем с собой, а на территории учиним роскошную облаву, поберем всех, кто под руку попадет. А вас, Василий Данилыч, к вечеру отпустим, гуляйте — от тычка до толчка, от палатки до шалмана…
Кит злорадно захохотал:
— Вот они тебе и поверят, смрадная сволота, что ты у нас молчал, как партизан в гестапо. Ты — на воле, а они — на киче? Я надеюсь, что они тебя до ночи разберут на три кучки и разложат по полкам — «для дома», «для души» и «для бизнесу»…
— Сейчас! Сейчас! Постойте! Я думаю, что в Валеру стрелял Мамочка… — заверещал Гобейко, и я понял, что запруду из страха, лжи и дерьма прорвало.
— Кто такой?
— Душегуб, бандит… Я не знаю, как его зовут по прозванию правильно, его Псих Нарик так кликал… Я, конечно, не знаю — Мамочка напал на Ларионова иль кто другой… Но он Психу друган самый близкий, такой же отмороженный… Как Ахатку-живореза вы замели, Мамочка стал у них самым первейшим, его Псих на самые крутые терки посылал…
— Откуда он возник?
— Так Ахат, Нарика брат, был Китайкин кобель, а потом она вроде перешла по наследству к Мамочке…
— Кто Китайка?
— Бельдюга раскосая. Простипома валютная! Ее Мамочка под америкашку подложил… Она, наверное, и подманула к бандюкам этого козла заокеанского… А бандюки его, видать, и взяли в сачок…
— А где держат американца? — спросил Кит.
— Клянусь! Клянусь — не знаю! — забился, слюной брызнул Гобейка. — Мабыть, на товарном дворе Курского вокзала… Или в поездных отстойниках… Да кто же без наводки сыщет в этом Шанхае? Там же жуть! Черный город!
— Стоп! — остановил я его сетования и сказал Киту: — Возьмешь его с собой. Отвези к Куклуксклану, пусть он с ним поработает всерьез…
Потом обернулся к предателю-агенту, взял его больно за ухо, подтянул к себе:
— Слушайте внимательно, Василий Данилович. Сейчас вами займется наш сотрудник-аналитик. Не вздумайте фантазировать — он будет проверять вас на компьютере. Вспоминайте все — важное, пустяковое, слухи и факты. Мы сами отберем злаки от плевел. И помните все время — вы сейчас бьетесь за свою никчемную и противную жизнь. Вы ведь сами сказали, что вам зачем-то жить надо…
Кит поднес к глазам Гобейки пятидесятикопеечную монету и, медленно сжимая большой и указательный пальцы, стал сгибать полтинник пополам.
— Ты не верь, Иудушка, что твоей жизни грош цена. Она сейчас вот сколько стоит. — и Кит сунул ему в руки сплюснутый латунный диск. — Держи ее в кулаке на допросе крепко и молись, сука! Может, реформы не будет…
16. Москва. Бутырская тюрьма. Полночь
Когда створка внутренних ворот с тихим рокотом отползала в сторону и машина Потапова, выехав из «шлюза», оказывалась в асфальтированном просторном дворе тюрьмы, он неизменно вздыхал с облегчением — дома, слава Богу!
«Шлюз» был одной из многочисленных выдумок и изобретений Потапова, имевших целью не допустить «самовольного покидания охраняемым контингентом места пресечения» — как он изысканно выражался в официальных бумагах по поводу извечного стремления своих подопечных выйти из руководимого им места пресечения. А говоря попросту — удариться в побег. Потому что Иван Михайлович Потапов двадцать семь лет руководил «местом пресечения», широко известным под названием Бутырская тюрьма. И вполне справедливо гордился тем, что за все эти долгие годы не было у него ни одного случая — ни одного! — самовольного покидания охраняемым контингентом «места пресечения», официально именуемого «Следственный изолятор № 2».
Проскочить через «шлюз» на волю было невозможно — ни одинокому беглецу, ни группе отморозков, ни даже всей тюрьме, коли надумала бы, осумасшедшив, пойти на приступ ворот. Потому что «шлюз» был ярко освещенным каменным туннелем со смотровой траншеей на земле и обзорной галерейкой под сводом, а заканчивался «шлюз» с обоих концов здоровенными железными плитами ворот на электрической тяге. И управление их было включено так, что никогда внешняя и внутренняя воротины не могли быть отворены одновременно.
Или внешняя створка — на волю, или внутренняя — в тюрьму.
«Шлюз» возвел Иван Михайлович давно, вскоре после своего грандиозного восхождения к вершине тюремной власти. Был он когда-то молодой капитанишка, никому не известный и ничем не приметный, зашарпанный «опер» по режиму, каких в безбрежной советской тюремной системе — несчитанные легионы.
И вдруг судьба предоставила ему случай, о котором он сумрачно и тщетно томился душой в угрюмой конвойной гордыне. В старом корпусе тюрьмы начался бунт.
Заключенные — особо сейсмичный материал — узнали, что по огромному следственному делу о коррупции судебно-следственных работников арестован и начальник Бутырской тюрьмы. С воли маляву передали или надзиратели трепанули — кто это узнает? Но к ночи тюрьму охватило пламя мятежа. Было это на исходе летней субботы, и замнач по режиму, створожившийся от ужаса, тщетно дозванивался какому-нибудь начальству МВД, чтобы получить указания — что можно и что должно делать?
А зэки, уже придушив и растоптав нескольких надзирателей, ломали себе на оружие коридорные «рассекатели» — заборы из мощных стальных прутьев и, сокрушая по пути замки, рвались во внутренний двор.
Оперуполномоченный Иван Потапов, стоя на вахте, наблюдал, как зэки уже разбивают изнутри брусовые ворота корпуса. Он понимал, что если они вырвутся во внутренний двор — конец! Стрельба с угловых сторожевых вышек результатов не даст — очень узкое поле поражения, напирающая сзади толпа промчится через двор, неся убитых пред собой, как щиты. А «шлюза» тогда еще не было.
И, не дожидаясь разрещения совсем обделавшегося замначальника, схватил автомат Калашникова, приказал двум конвойным солдатам-киргизам следовать за ним и помчался по черной запасной лестнице на третий этаж главного тюремного корпуса. Они обогнули кипящий кратер зэков в кирпичном коридоре сортировки, на первой «сборке», и вышли на них с тыла.
С верхней поперечной галереи он смотрел на беснующихся внизу стриженых черных мосластых зэков и понимал, что и глас архангелов они сейчас не услышат.
— Огонь! — скомандовал Потапов своей киргизской армии, конвойной золотой орде.
Три свинцовых струи разом плеснули в месиво тел, круто заваренное духотой, яростью, истерикой, и, перекрывая грохот автоматов, полыхнули под крышу визг, крик муки, рыдания и долгий завитой мат.
Как муравьи в развороченной куче, подумал тогда Потапов, с остервенением нажимая спусковую скобу. Тысяча озверевших людей металась под ними, давя раненых и слабосильных. В ужасе они озирались наверх, откуда хлестали огненные плети, падали на бетонный пол, подползали под сраженных.
— Всем лечь! Лечь, я сказал! — орал Потапов и время от времени давал — для острастки — очередь поверх голов.
Если бы зэки могли вырваться во двор, они бы смели всю тюрьму. Но здесь они были упрессованы и парализованы собственным многолюдством и теснотой «сборки», простреливаемой с галереи до каждого уголочка.
— Лежать, суки рваные! Лежать! — демоном бесновался над ними Потапов. И только убедившись, что все зэки, сломленные безвыходностью и кинжально-прострельным автоматным огнем, покорно лежат на бетоне, погнал одного из киргизов за подмогой.
Так продержал их час, крича и постреливая иногда, дурея от злобы, напряжения и кошмарного смрада, поднимавшегося снизу. Сладкая вонь густеющей крови, потная кислятина, дерьмовина забивали привычный запах тюрьмы — кислой капусты и плесени.
Потом распахнулась снаружи дверь и в зал пустили конвойных собак, надроченных с первого слова драть зэков на мясо. Псы скорым волчьим махом заняли привычную позицию — по периметру зэковской толпы, пока никого не трогая, а только порыкивая с утробным рокотом на это ненавистное стадо.
Потапов дал короткую очередь в стену у входа; радостно-зло забился в руках автомат, завизжали пули рикошетом, кто-то с мукой завопил, и завыла раненная случайно овчарка, и тогда Потапов заорал:
— Пять зэков у входа! Встать! Вон ты, рыжий! Корнилов, вставай! Потом еврей! Двигайся, пархатый! Чурка за твоей спиной! Встать, шнурок косой! На выход! Кто приподнимется без команды — стреляю без предупреждения… Следующий ты, лысый…
Под надзором собак, под дробный пробой автомата он выгонял их на тюремный плац пятерками, нормальной шеренгой маршевой колонны, а уж там-то их мигом распихивали по боксам, карцерам, накопителям.
Семь убито, одиннадцать ранено — массовый побег предотвращен, бунт подавлен, прорыв в Москву тысяч опасных преступников не допущен. Тогдашний министр внутренних дел Щелоков докладывал самому Брежневу, и вождь лично велел всячески поощрить, отметить и наградить Потапова.
Через следующее звание — майора — получил капитан Потапов погоны подполковника и должность исполняющего обязанности начальника Бутырской тюрьмы.
Молодым парнем был назначен временно на важную должность, большое будущее сулили ему в безграничной сатрапии под названием ГУЛАГ, да что-то там наверху не сомкнулось, не поехал вверх безумный лифт лихой карьеры, так и состарился Потапов на этом месте.
Никогда не называл он подведомственные ему Бутырки тюрьмой или официальным именем «Учреждение следственного изолятора № 2». Говорил — «мое хозяйство», «у меня на хозяйстве»…
Жесткий ежик на голове стал пепельно-сивым, дубленую коричневую морду изрубили глубокие рытвины морщин, и на ходу стал тяжеловат, и мысли горькие о предстоящем конце службы все чаще приходили. Прикидывал иногда, что за долгие годы «на хозяйстве» — а меньше двенадцати часов в день он в тюрьме никогда не проводил, и полными выходными пользовался редко, да в отпуск не ездил никогда — провел он в общей сложности в Бутырях чистыми более шестнадцати лет. Считай — как за убийство, да еще с малым «довеском» за побег.
Только по всему видать — придет этому скоро конец, наступит и его черный день — вышибут на пенсию, выйдет он на волю навсегда.
И на кой черт ему эта постылая воля — без его огромной всесильной власти над тысячами зэков, без любви и благодарности людской, без денег мало-мальских — с пенсией грошовой?
…И вот в такой миг горестных размышлений и подцепил его на свой каленый крюк Джангиров…
За долгие годы, слившиеся уже в десятилетия, режим жизни Потапова в тюрьме сложился накрепко и соблюдался так же неукоснительно, как у заключенных. Каждый день он приезжал к восьми утра в тюрьму и целый день в многочисленных заботах, суетных проблемах и хлопотах проводил там время до пяти часов. Потом уезжал отдыхать, и не было еще случая, чтобы он пропустил вечерний отбой. Он-то знал, что состояние тюрьмы определяется именно вечерним отбоем. Без четверти десять вечера он приезжал ежедневно на два часа и дожидался, пока тюрьма успокоится и уснет, хотя тюрьма, как всякое производство с непрерывным циклом, не выключается на ночной сон. Это заведение круглосуточное. Но в повседневном тюремном жизнесуществовании есть чрезвычайно опасные пики активности этого беспокойного пятитысячного стада и нижние спады относительного спокойствия.
Потапов, прибыв на вечернюю поверку, никогда не проходил к себе прямо в кабинет. Он обходил тюрьму раз и навсегда установленным маршрутом, в котором прослеживалась жесткая закономерность. Он шел тем путем, каким проходит всякий вновь поступивший в тюрьму арестант — от первой «сборки», где принимают привезенного с воли заключенного, до камер, находящихся в особом корпусе, в которых содержались приговоренные к смерти — в шестом, смертном, коридоре. С этими-то нужно было всегда держать ухо востро. От отчаяния, от страха или от бесшабашного озлобления, когда уже больше ничем угрозить нельзя, они всегда были чрезвычайно опасны. Потапов назидательно говорил: потому опасные, что весьма чреватые…
На первой «сборке» принимали последний этап арестованных, доставленных вечерним конвоем из милиции, камер предварительного содержания и пересыльных транспортных тюрем. На сортировке было довольно многолюдно, там царили суета и рабочее оживление, тюремная охрана старалась до отбоя рассовать по камерам вновь прибывших.
Навстречу Потапову из-за стеклянной перегородки, где велась регистрация по журналам движения контингента, вышел Козюлин, человек немолодой, болезненный, в старомодных толстых очках, потертых лейтенантских погонах и со скрюченными подагрой пальцами. Он служил в Бутырях много дольше Потапова, и сидельцы-старожилы уверяли, что он стерег еще Емельку Пугачева. Если бы не толстая разноцветная рамка орденских колодок на кителе, Козюлин больше бы походил на счетовода-учетчика, чем на тюремного надзирателя. Козырнул и отдал рапорт:
— …По списочному составу в следственном изоляторе находятся 4789 человек, на этап уходят ночью 112, по спискам поступивших 67. Особых происшествий во вверенном мне подразделении — следственный изолятор № 2 — не произошло…
Поперек «сборки» висел огромный плакат: «Чистосердечное признание является смягчающим вину обстоятельством». В длинном зале, похожем на крытую железнодорожную станцию, царили глухое гудение, лязг, выкрики, хохот, команды, хлопанье дверей, мерный топот, шум льющейся где-то воды, чей-то плач. Для всякого чужого человека это был тяжелый, давящий мозг шум. А для Потапова — нормальный производственный спокойный гул. В режиме.
В основном здесь командовали, регистрировали, обыскивали, сортировали по боксам и разбирались с поступившим контингентом женщины-надзирательницы, которых теперь называли демократически-цивилизованно — контролеры. Этих здоровенных, ядреных баб будто плодили и растили в каком-то особом сторожевом инкубаторе — все как на подбор крупные, задастые, в защитной вохровской форме, все с жесткой завивкой, будто это тоже входило в форму.
И везде — цвет безнадеги. Грязно-зеленый и тускло-синий кафель, мятый желтый свет. Наверное те, кто начал строить два с половиной века назад эту тюрьму, знали, как и Потапов, что зэку нужно напоминать все время, что он не дома, не давать расслабляться, надо подчеркнуть его безвыходность, необходимо ежесекундно вколачивать ему в репу: тут тебе не Сочи, это не санаторий, здесь — нары, а не Канары, тут — тюряга.
У дверей второй «сборки», которую бывалые зэки называли «вокзалом», надзиратели выстраивали колонну, чтобы через перегонный коридор разводить по камерам. Их считали парами — два, четыре… десять… шестнадцать…
Потапов обогнул их, почти бессознательно фиксируя радующую глаз трансформацию зэковского стада в строгую геометрическую красоту конвойного строя. Он вышел во двор и, сопровождаемый старшим по корпусу Козюлиным, направился во второй корпус. Железная дверь, переход, лестница вверх, переход, лестница вниз, переход, тамбур, лестница, рассекатели — стальные решетки-ворота поперек кафельных коридоров, бетонные ступени, сетки, натянутые между галереями. Сквозь нормальный смрад тюремного воздуха — дезинфекции, пота и кислых щей — доносился ласковый запах свежеиспеченного хлеба. На верхнем перегоне Потапов разминулся со встречной колонной. Издалека был слышен их тяжелый топот и бряканье надзирательского ключа о пряжку, говорок конвойного: «Давай, давай, шевели копытами, родина-мать зовет!»
Увидев начальника тюрьмы, разводящий сержант скомандовал:
— Смирна-а! Стоять! Направо-о! Лицом к стене! Молчать!..
Потапов дошел до сектора «г», где у решетки-рассекателя стояли два солдата. Сержант махнул солдатам, те откозыряли Потапову, отперли дверь, и он вошел в коридор, в котором было двенадцать камер смертников. Так и называлось — шестой коридор, смертный.
Здесь сидели люди, ожидавшие кассационного решения или ответов на ходатайства о помиловании. Потапов подошел к сто двадцатой камере, кивнул вертухаю, тот неслышно открыл смотровой волчок, кормушку. Небольшая камера, помойно-зеленые стены, низкий закуренный потолок, окно забрано сплошным «намордником» — стальными частыми жалюзи, параша в углу, размытый сумрак висящей под потолком электролампы, козлиная вонь давно немытого тела, горький дух старого табачного пепла. На койке, поджав под себя ноги, уставившись лицом в дверь, сидел молодой парень, и взгляд его столкнулся с глазами Потапова.
Парень был худ, жилист, очень смугл и сильно носат. Щеки ввалились, и в короткой стрижке торчали белые клочья, пепельно-седые. Потапов давно заметил, что у сидящих под «вышкой» другое течение времени — они старятся на глазах, иссыхают, сгорают. За год-два они изменяются так сильно, что перед исполнением смертной казни их обязательно фотографируют, и эксперт дает сравнительное заключение — тот ли это персонаж, что таращится или улыбается на фотках в начале уголовного дела, те самые свежезадержанные молодцы, которым оставшаяся впереди жизнь еще кажется бесконечной.
Осужденному, на которого смотрел Потапов, судя по застывшему синюшному лицу, по ужасу, затопившему глаза с редко мигающими веками, была отчетливо видна ленточка поперек жизненного пути с обнадеживающей надписью «Финиш». Начальник тюрьмы долго смотрел на смертника, медленно зажмурил глаза — то ли успокаивал, то ли пугал — и захлопнул сам кормушку. Повернулся и пошел к себе в кабинет.
Дежурный офицер в прихожей, трепавшийся с кем-то по телефону, увидев Потапова, бросил трубку на рычаг, вскочил, щелкнул каблуками:
— Никаких происшествий не зарегистрировано, вся последняя спецпочта у вас на столе, товарищ полковник.
Потапов уселся за стол, достал из ящика хрустальный стакан с подстаканником, налил воды из термоса, засыпал щепоткой чая и долго смотрел в стакан, глядя, как набухают травинки, как зеленеет, коричневеет, наливается цветом чай в стакане. Потом из стопы писем достал большой красный конверт с типографским черным грифом «Канцелярия Президента России». В углу глянцевитого пакета напечатано: «Совершенно секретно, лично полковнику И. М. Потапову. Имеет право ознакомления только начальник следственного изолятора № 2».
Взял со стола ножницы, отрезал аккуратно край конверта, достал хрусткий лист бланка. Стал читать текст, потом перескочил сразу на последний абзац: «В связи с особой жестокостью и опасностью совершенного Ахатом Нугзаровым убийства, а также отсутствия смягчающих вину обстоятельств, Президент России отклонил просьбу Ахата Нугзарова о помиловании и подтвердил приговор уголовной коллегии Верховного суда России о применении к нему исключительной меры наказания — смертной казни».
Потапов покачал головой, вздохнул, вложил бланк в конверт, а конверт запер в сейф. Потом снова вернулся за стол и не спеша выпил чай, с хрустом раскусывая коричневыми зубами кубик рафинада. Вынул из ящика мобильный телефончик, набрал номер, долго дожидался ответа, потом, услышав голос, сказал:
— Эй, Петро, привет! Как живешь? Да вот видишь, не сплю. Слушай, я на охоту, пожалуй, не пойду. Щенок, которого ты мне дал, плох совсем. Боюсь, долго не протянет. Да… Да… Есть приметы… Хорошо, давай повидаемся. Ладно, завтра, где всегда…
17. Вена. Хэнк Андерсон. Отель «Цум Кениг»
Хэнк спустился в ресторан и с удовольствием обнаружил, что туристы, черт бы их побрал, уже позавтракали — в зале лениво жевали всего несколько человек.
Хэнк не любил людские скопища. Двое людей казались ему многолюдством, трое — толпой. Он даже в лифт с пассажирами старался не садиться, ему казалось — от них воняет. А безумные возбужденные крики идиотов-туристов в утренних гостиницах? Они азартно готовятся потратиться в чужом городе на кретинские развлечения, посмотреть все достопримечательности сразу, чтобы назавтра все это позабыть.
Хэнк прошел через столовую мимо стайки белобрысых климактерических баб — похоже, датчанок. С восхищенным испугом внимали они своему предводителю — нелепого вида мужичку, одетому со строгостью евангелического проповедника и с седой клочковатой косой. Волосы на косу были мучительно собраны с висков и оголовка, поскольку темя и затылок, безнадежно голые, возвышались желтым старым лошадиным мослом.
Но голос у него был роскошный — переливчатый рокочущий баритон профессионального разговорщика, кафедрального краснобая. Умело модулированное звукотечение разносилось мягко, не очень громко, но отчетливо, по всему ресторану.