Райский сад дьявола Вайнер Георгий
— Не жалуйся… Жизнь вообще очень вредная штука. От нее сначала устают, потом болеют, в конце концов умирают. Или — убивают…
— Хорошенькая философия! — хмыкнул я.
— Мне по-другому нельзя, — пожал он необъятными плечами-подушками. — У меня работа такая. Адаптировался, хочу заметить тебе: ни один хирург не берется оперировать близкого человека.
Мы шли по внутреннему скверу института Склифосовского к двухэтажному белому корпусу с закрашенными стеклами — патолого-анатомическому отделению. Попросту говоря — морг. Последний земной дом Валерки Ларионова.
Уходил Валерка отсюда в ясный жаркий день, похожий на пик июля, а не середину сентября. И листва стояла нетронутая, зеленая, мягкая, еще не скукожившаяся и не заскорузевшая, и небо — фаянсово-голубое — висело над нами парашютным куполом, а грохот мчащейся по Садовому кольцу автомобильной лавины разбивался о колоннаду Шереметьевского странноприимного дома и не проникал сюда, в тенистый тихий сквер, где сидели на лавочках больные в сиротских пижамах, грелись, неспешно собеседовали о своих болях и бедах, а мимо них с веселым гиканьем проносились студенты-практиканты в белых мятых халатах. Они еще не адаптировались к печальной мысли о том, что люди устают, болеют и умирают. Или их убивают.
— А почему вы близких не оперируете? — спросил я.
— Руки будут дрожать, — сказал Фима и нажал кнопку звонка на стальной двери с табличкой «Служебный вход. Посторонним вход строго воспрещен». За дверью сдвинулся смотровой волчок, и в круглой железной скважине показался глаз, сморгнул, и щелкнула щеколда. И прежде, чем створка распахнулась, я сказал Фиме:
— Я твой намек понял. Но беда в том, что мне перепоручать мои операции некому. И я тебе обещаю — когда найду эту гадину, у меня руки дрожать не будут…
— Дай тебе Бог, — вздохнул мой дружок. — Ты, Серега, все время живешь в ощущении, будто ты по-прежнему в Афганистане. Тебе от этого трудно — здесь не Афган. Здесь не война…
— Война, Фима, война! Поверь мне…
Санитар, кривой мужичок с металлическими зубами, впустил нас в предбанник, отделанный зеленым кафелем, и в нос шибанул тяжелый дух формалина, дезинфекции и мертвой человеческой плоти.
— Заходите, Ефим Евгеньевич, давно вас не видел, — почтительно поприветствовал санитар и быстро зыркнул в мою сторону: — А это с вами?
— Со мной, Аникеев, со мной, — успокоил его Фима. — Проводи нас к Ларионову… Милиционер… Вчера убили…
Фиолетовый мигающий трепещущий свет люминесцентных ламп, бетонные полы, белые пронумерованные дверцы холодильных ниш, липкая холодная тишина. Из шкафа № 13 Аникеев выкатил носилки на колесиках. Длинный белый куль, тусклая желтизна торчащей из него пятки. Санитар сдернул простыню.
Валерка был голый, синюшно-бледный, совсем закоченевший, со страшным кроваво-бугристым анатомическим секционным швом от горла до лобка. Беспомощный, беззащитный. Голый. Как пришел в этот мир.
Завтра тебя обрядят в белую рубашку, в парадный мундир с золотыми погонами. Он у тебя почти ненадеванный. Сыщик в парадном мундире бывает на смотру и во гробе. В долгом красном ящике, в цветах и лентах, с прибитой к крышке фуражкой, под медный гром оркестра, с троекратным салютом из автомата Калашникова понесут тебя четыре капитана, как принца датского, — все будет выглядеть скорбно-значительно, власть тебе уделит в последний путь часть своего державного блеска и могущества. В котором было отказано при жизни. Ты — не принц, ты — не Гамлет. Обычный опер.
— Идем, Аникеев, перекурим, — взял Фима за плечо санитара. — Пусть попрощаются…
Я положил руку на лоб Валерки — холод потек в мою ладонь. Все тепло мира уже не согреет его. Жесткая короткая стрижка. У него было две макушки — по старой примете суждена была Валерке долгая счастливая жизнь с двумя женами. А он и одной себе не сыскал.
Прощай, Валерка. Не пойду я завтра на похороны, не могу слышать, чего там о тебе вещать станут. Прости. Я обещаю сам справить по тебе большую тризну. За то, что не дали тебе ни до чего дожить — не женился, не родил детей, ничего хорошего не увидел, даже матерым мужиком стать не успел. Остался долговязым мальчишкой.
Я обещаю тебе с ними поквитаться по-честному — поверь мне, тот, кто это сделал, будет лежать здесь, вот в этой холодильной камере № 13, и пусть это будет его платой за твою беззащитную наготу.
Прощай, Валерка. Завтра на кладбище скажут, что память о тебе будет жить вечно в наших сердцах. Насчет «вечно» — я тебе обещать не могу, я не знаю, что такое «вечно». Но вот что точно знаю: пока расчет не закончен, ты будешь со мной, младший братан…
Я вышел в кафельный предбанник и сказал терпеливо дожидающемуся Фиме:
— Мы с тобой люди близкие?
— Надеюсь, — хмыкнул он.
— Я к тому… Если меня доставят к вам с отдельными повреждениями, ты меня режь сам. У тебя не будут дрожать руки…
20. Москва. Житная, 16. МВД России
Без пяти минут два Джангиров подъехал к министерству — десятиэтажному, белоснежному, будто из рафинада напиленного, кубику на Житной. Дважды объехал стоянку и нашел место, с которого можно было наблюдать за центральным подъездом, не выходя из машины. Джангиров не хотел здесь светиться лишнего — полно ненужных старых знакомых. А автомобиль его никак не выделялся среди остальных тачек среднего начальства — нормальная черная «Волга» с антенной радиотелефона. Та самая «Волга», о которой так страстно хлопотал вице-премьер Борис Немцов.
Конечно, шофера, дремотно дожидающиеся своих хозяев, с большим интересом заглянули бы под капот джангировской «Волги», кабы он разрешил — фордовский восьмицилиндровый движок с автомат-трансмиссией делал сходство их машин чисто внешним. Футболист-профессионал, надевший униформу дворовой команды. Для того, чтобы могучий движок не заносил на поворотах зад, в багажнике лежала двухсоткилограммовая чугунная плита.
Полуденное солнце, не по-осеннему жаркое, раскалило лакированную черную крышу, которая давила на мозги, как эта металлическая чушка в багажнике. И кондиционер не спасал — холодные струйки воздуха рассасывались через плохую герметику кузова. Но пересаживаться на иномарку Джангиров не желал, были у него для этого резоны. «На бегах — в рысаках, на проселке — мерином», — говорил он.
По всем своим статьям мерин его был непростой, от тонированных броневых стекол до баллонов «гудьир» — под стать своему наезднику, маленькому, завалящего вида мужичонке, умеющему и готовому убить всякого, кто не подходил под простое и емкое определение — «хороший человек». Поскольку Джангиров точно знал, что любые рассуждения о добре и зле, о благе и пороке, o справедливости и насилии — словесный мусор, чепуха на постном масле, сопливый вздорный лепет незрелого разумения, то и понятие «хороший человек» было очень понятным.
Хорошие люди — это те, кто относился к Джангирову хорошо и старался помочь ему. Остальных Джангиров воспринимал как отданных ему Господом на суд и расправу. Или дьяволом. Да какая там разница!
Зачарованный собственной неподвижностью, тягучей музыкой Марсалиса из стереодинамиков «Филипса» и зрелищем непрерывно крутящейся двери центрального подъезда — она, как мясорубка, неустанно вышвыривала в уличное пекло распаренный людской фарш, — Джангиров не заметил, как подошел сбоку и постучал в стекло костяшками пальцев Коля Швец. Джангиров покосился недовольно, нажал кнопку подъемника — синюшная пластина окна опустилась.
— Зачем ушел из машины? — недовольно спросил Джангиров.
— Я тебя, шеф, боюсь пускать одного за рулем. Ты давно сам не ездишь, а с этими отморозками на дорогах сладу нет. Давай сяду за баранку.
Джангиров посмотрел с интересом — неужто заботится? Или предстоящим разговором интересуется? Не успел решить, потому что Швец предложил:
— Или сядь в джип, там все ж таки посекьюристее будет…
Джангиров подмигнул:
— Ништяк! Начальнику тюрьмы в нашем джипе раскатывать по Москве не след. Ты смотри, чтоб мне никто на хвост не сел. Езда — бампер в бампер. А говорить при тебе он не станет…
— Вам, господин президент, виднее, — ухмыльнулся Швец.
— Слышнее, — серьезно кивнул Джангир и, ткнув пальцем в сторону подъезда МВД, спросил строго: — Не хочется вернуться?
— А на кой? — пожал плечами Швец. — Я и сейчас делаю то же самое. Только размах больше, воля вольная и деньги хорошие…
Помолчал миг, вздохнул и спросил простовато:
— А ты?
Он, Коля Швец, был весь такой улыбчиво-ямчатый, голубоглазо-беззащитный, с детскими блондинистыми кудряшками вокруг розовой загорелой плеши. Его, наверное, каждый мог обмануть и обидеть.
— А ты, великий учитель? — повторил вопрос Швец.
— А я и вернусь, — спокойно ответил Джангиров. — Министром…
— Неплохо, — одобрил Швец и погладил задумчиво аккуратную круглую лысину, такую нежную и ровную, будто ангел сдул лишнюю волосню. — А кто премьер-министром будет в этом правительстве?
— Не знаю, — развел короткие ручки Джангиров. — Это не важно. Кого назначим, тот и будет…
— Вот это дело! — обрадовался Швец. — Только ты меня заранее предупреждай…
— О чем?
— Когда ты пули льешь, а когда всерьез толкуешь. А то случается, я не въезжаю сразу.
— Уже въехал?
— Ага, — вздохнул Швец тяжело. — Возражаю…
— Чего так? Представляешь, как звучит — «заместитель министра внутренних дел по кадрам генерал-лейтенант Швец». А-а? Каково?
— Каково! Хочу напомнить, что хозяин и строитель этого дома застрелился, а его зама боевого охреначили на семь лет в Пермский лагерь номер одиннадцать. Нравится? Ты Щелокова и Чурбанова помнишь или уже запамятовал?
— Я-то помню, Коля. Ты еще про Пуго вспомни, тот от усеру тоже шмальнул себя, — вздохнул Джангиров. — Я все помню. Но они жили в другие времена, в другой стране, считай, на другой планете…
— Тоже мне — инопланетян сыскал! — усмехнулся Швец.
— И еще возьми в разумение одно обстоятельство, — невозмутимо продолжал Джангиров. — Они служивые коммуняки были, то есть чистые, честные, бедные люди. Их жалкий достаток состоял из казенного жалованья, смешных привилегий и нищенских поборов…
— Не фантазируй, шеф! — возмутился Швец. — Не такие уж и взятки у них были нищенские, и привилегии вполне даже существенные.
— Не физдепини, Коля, — скривил сухой угол рта Джангиров. — В хороший месяц ты имеешь больше, чем генерал армии Щелоков брал за год. Но главное не в этом…
— А в чем? — ехидно прищурился Швец. — Они Ленина видели?
Джангиров засмеялся:
— Ерничаешь, дурак, а зря! У них была гнилая совесть, но когда жизнь — у самого конца — отскребла с этого гнилого оглодка всю дрянь, тлен и гной, осталась на дне души крошечная капелька этой совести. И последняя крупица чести. И тень стыда. Чуток, самую малость — ровно на одну пулю для себя, чтобы не терпеть срам и поношение…
— Не понял, — перебил Швец.
— Поймешь, поймешь со временем, — заверил Джангиров. — Никто из нынешних не стреляется — никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах. Ни губернаторы, ни банкиры, ни министры. Бьют их киллеры из автоматов и ножами кромсают, но сами они не стреляются никогда. А нам с тобой это гарантия, что всех их возьмем в пригоршню…
Джангиров, прищурившись, рассматривал десятиэтажный белоснежный айсберг, взметнувшийся над бездной московского асфальтового пыльного, серого океана.
Памятник человеческой суетности. Великая стройка развитого социализма, реализованная за какой-то небывало короткий срок бывшим министром Щелоковым.
Как только ему удалось вырвать у пастозно-ватной куклы — Леонида Ильича — согласие на возведение нового здания МВД, так и возвел сразу. За год…
Щелоков играл со своей стройкой, как мальчишка с подаренным конструктором — увлеченно, счастливо, самозабвенно. Со сверхзвуковой скоростью прорвали все тягомотные препоны согласований, проектирования, землеотвода, подготовки коммуникаций, и вдруг однажды утром, как когда-то, незапамятно давно, в Берлине возникла за одну ночь стена, так в центре Москвы на Октябрьской площади вырос забор. Каре периметром в два километра, высотой три метра, с «колючкой» по гребешку и пулеметными вышками в углах. В разгар зрелого социализма, хельсинкского детанта и непрерывного роста демократии вспух на цветущей морде столицы мира, в сердце всей России, нарыв концлагеря. Впрочем, московских обывателей, мчащихся стадно по утрам в метро и по вечерам — из чрева столицы наружу, нисколько это не удивило и не заинтересовало. «Ящик почтовый какой-ни-то очередной возводят», — смотрели они равнодушно на забор. Ну да, как в песне поется: «А город подумал: ученья идут».
Архипелага ГУЛАГ в то время, слава те, Господи, уже не существовало. И чтобы памяти его позорной не осталось, чтобы исправить этот прискорбный перегиб в славной нашей истории, пришлось даже вышибить за пределы отечества его летописца, пробравшегося к званию нобелевского лауреата.
Вместо архипелага ГУЛАГ функционировал вполне успешно архипелаг ГУИТУ — Главное Управление исправительно-трудовых учреждений МВД СССР. И вместо Сталинско-бериевских немереных-несчитанных легионов зэков кантовалось на островах ГУИТУ в ту пору чуть-чуть менее 2 миллионов человечков обоего полу, включая малолеток, инвалидов и стариков.
Персональный ответчик за строительство — начальник ГУИТУ генерал Чутунов — лично проверял списки этапов из лагерей в Москву на великую стройку МВДизма.
Ниже шестого разряда рабочих специальностей — слесари, бетонщики, каменщики, электрики, штукатуры, маляры, сантехники, плотники, столяры, паркетчики, кровельщики, стекольщики — на спецкомандировку в одном километре от Кремля не попадали. Лагерные «кумовья» и замполиты членораздельно втолковывали ошалевшим от надежд и испуга зэкам: малейший брак в работе или нарушение режима — так сразу обратно на шконки за Полярным кругом. Всех «проявивших себя» — в день завершения стройки — на волю. По домам! Гуляй, рванина, вволю и на воле, пока к нам снова не попадешь.
Они и вкалывали как звери. Даже инструмент финский им закупили. А стройматериалы! После Кремлевского Дворца съездов никто не видел такого и столько вместе: карельский гранит, армянский туф, киргизский мрамор, бук из Буковины, наверное, а дуб из Дубоссар. Праздник дружбы народов, населяющих бескрайнее ГУИТУ. Велико и обильно ГУИТУ, это вам не Гаити нищенская. Все чего-нибудь хорошенькое от себя оторвали, в столицу направили на строительство самого большого в мире полицейского храма, милицейского капища.
В три смены зэчня трудилась — им ведь за часы ночные да сверхурочные платить не надо, слава Богу.
Через год, накануне замечательного праздника Великой Октябрьской социалистической революции, именуемой в быту неблагозвучным сокращением ВОСР, окна нового дома — хрустальные полупрозрачные плиты фацетованного стекла из Гусь-Хрустального — были вымыты до полудрагоценного сияния, за одну ночь забор разобран. И чудо свершилось — слово министерское оказалось твердым — подарил Николай Анисимыч зэкам лагерную недоимку лет. На волю!
А сам министр кинулся в ночи к недомогающему, совсем плохому генсеку, дорогому нашему Леониду Ильичу, лично товарищу Брежневу, и уболтал, уговорил, умолил распадающегося вождя собственными ручками разрезать ленточку на входе 10 ноября, всего-то через три дня — в день 65-летия нашей славной краснознаменной милиции. Не мог архитектор разрядки отказать своему старому другану — архитектору правопорядка. Согласился.
А утром восьмого, назавтра после парада на Красной площади и праздничного ужина в Кремле, не проснулся Леня, бровастый наш маршал и многажды герой. Дуба дал в расцвете лет, сгорел на руководящей работе, можно сказать, преемникам своим и сподвижникам приказал долго жить. Но так уж все густо подгнило в нашем мудацком королевстве, что даже этот последний приказ никто не выполнил — стали наши командиры откидываться, как в детской игре «Замри!».
Но Щелоков еще не знал — и не узнал, — что будут генсеки наши мереть как мухи и каждому из них срок дан длиной с хренову душу, — и киксанул, сделал сдачу в штаны. Эх, если бы тогда продавались памперсы «Хаггис» на каждом углу, как сейчас! Может быть, и обошлось потихоньку?
А без памперсов не получилось. Крут оказался на расправу генсек Андропыч — примурлыкивая «Тэйк зэ а трейн», очешками в тонкой оправе поблескивая, вышиб Николая Анисимовича, свет нашего Щелокова, из министров ровно через месяц.
Так министр и не вошел ни разу в свой кабинет в новом, любовно отгроханном здании.
А еще через месяц выставили его из ЦК бесконечно авангардной нашей партии.
Еще месяц — отнял Андропыч депутатский мандат.
Месяца два пауза — и снова подарок судьбы: давайте разжалуем генерала армии Щелокова. Ура! Интересно было бы узнать — до какого звания кинули советского главмента? В полковники? Лейтенанты? Или совсем под нары — в солдаты?
Он зубами скрипел, но терпел, крепился. А сорвался на совершенной глупости: сообщили в «Известиях», что Всесоюзная Аттестационная комиссия подумала, обсудила и решила, что диссертация профессора Щелокова не содержала серьезных научных открытий — это только тогда и выяснилось! — и потому постановил ВАК лишить его ученой степени доктора экономических наук и научного звания «профессор». Не выдержал этого измывательства Анисимыч, вставил в рот бельгийский охотничий карабин и нажал курок — кровавыми ошметками государственного ума все стены в прихожей забросало.
А текинский ковер — посредине черно-бурые неотмывающиеся пятна — лежит сейчас на полу в кабинете Джангирова на даче…
Как память. Предупреждение. Призыв.
Щелоков Николай Анисимович, советский гос. и парт. деятель, генерал армии (1976), доктор экономич. наук (1978). Чл. КПСС с 1931. Род. в семье рабочего-металлурга. Окончил Днепропетровский металлургич. ин-т (1933). В 1933-34 и в 1935-38 работал на металлургич, з-дах на Украине (инженер, нач. цеха). В 1938-39 1-й секретарь Красногвардейского РК КП(б)У (Днепропетровск). В 1939-41 пред. Днепропетровского горисполкома. В 1941-46 в Сов. Армии, участник Великой Отеч. войны. В 1946-47 зам. министра местной пром-сти УССР. В 1947-51 в аппарате ЦК КП(б)У. В 1951-62 и в 1965 1-й зам. Пред. Сов. Мин. Молд. ССР. В 1957-58 и 1962-65 пред. СНХ Молд. ССР. В 1965-66 2-й секретарь ЦК КП Молдавии.
С 1966 министр внутр. дел СССР. Канд в чл. ЦК КПСС с 1966. Чл. ЦК КПСС с апреля 1968. Деп. Верх. Совета СССР 4-9-го созывов. Награжден 3 орденами Ленина, 2 орденами Красного Знамени, орденами Богдана Хмельницкого 2-й степени, Отечественной войны 1-й степени, Трудового Красного Знамени, Красной Звезды, а также медалями.
Большая Советская Энциклопедия, 1978 год.
21. Хэнк. Возвращение на курорт во Флориде
…С момента выхода из гарнизонной тюрьмы на Окинаве, Хэнк шел по длинной цепи унижений и мелких издевательств военных чиновников.
В госпитале сообщили, что в связи с исключением из армии по статье он не должен рассчитывать на обещанный усовершенствованный электронный протез — пока это штука слишком дорогая, чтобы раздавать бесплатно всем безруким.
В бухгалтерии отказались выплатить компенсацию «по боевым» за время плена и госпиталя.
Медицинская страховка ветерана пролетела мимо — «вы исключены из армии с лишением звания, лечитесь на здоровье, как все нормальные инвалиды».
И конца и края было не видать всему этому беспардонному обирательству и надругательствам.
Ни разу Хэнк не вступил в спор, ни разу не унизил себя до препирательств.
И отказался от натырок товарищей обратиться к бесплатному военному адвокату. Он не хотел, чтобы его нервы из звенящих стальных струн превратились в ржавую лохматую проволоку.
Хэнк боялся неосторожным поступком, крикливым взрывом расплескать в себе злобу. Он хранил ее как волшебный сосуд, как гранату со снятой чекой.
Единственное, чем он воспользовался — обратным билетом домой. В контракте под названием «Хэнк Андерсон и Народ Соединенных Штатов — Договор» было указано, что правительство обязано его доставить, при всех условиях, на родину, в любое указанное им место. Или в деревянном длинном ящике в трюме военного транспортного самолета, или экономическим классом любой авиакомпании, летающей в Америку. Когда в транспортном управлении его спросили, куда ему выписать проездной воинский билет, Хэнк всерьез задумался.
Веселый путешественник, беззаботный турист — вас нигде не ждут! Вы, дорогой друг, на хрен никому не нужны!
В Лос-Анджелес — решил он. А оттуда — в Лас-Вегас! Сначала понежимся на пляже, потом поживем на развеселом курорте. Какие-нибудь девки появятся — не может ведь быть, чтобы женская половина человечества состояла только из проституток. Черт его знает, может быть, есть бабы, которые трахаются не только за деньги?
Конечно, эти суки-эвакуаторы организовали ему билетик — люкс-класс!
Загадка, как они только смогли найти маршрут с пятью пересадками, и последний кусок — через Майами в Лос-Анджелес на «Эр Мексика». Это из Юго-Восточной Азии!
Хэнк бродил по огромному и бестолковому майамскому аэропорту, дожидаясь пересадки. На Флориду грозно накатывал ураган «Лиззи», самолетам не давали вылет. Сизая мгла давила их к земле. В терминале обитали тысячные толпы одичавших людей. Хэнк пошел выпить в баре, набитом народом, как сигарная коробка. Он уселся на полу рядом с баром, за веревочной изгородью, попросил бартендера позвать его, как только освободится место. Хэнк закурил свой «Лаки страйк», достал из мешка томик Нормана Мейлера, который он подобрал в предыдущем самолете… Полицейский похлопал его по плечу:
— Эй, мен! Погаси сигарету…
— Почему? — удивился Хэнк.
— Вся страна воюет теперь с курением, — довольно засмеялся коп. — Ты что, парень, не знаешь — в аэропорту на всей территории запрещено курить…
— А где мне курить? — спросил Хэнк.
— Где хочешь! — жирно заликовал коп, он упивался законным правом досаждать людям. — Выйдешь из аэропорта — кури где хочешь!.. — Он показал на коридор, исчезающий за горизонтом.
Хэнк встал, огляделся — в одном шаге от него, за веревкой, в баре люди преспокойно курили.
— А почему они курят? — спросил Хэнк и с отвращением услышал острый звон внутри.
— Они сидят в баре! — спокойно объяснил коп. — У бара все договорено с аэропортом… Заплатил за выпивку — кури спокойно…
— А если я попрошу передать мне из бара сюда, за веревку, стаканчик? — нарывался Хэнк.
— Нельзя! — отрезал коп. — Выпивать здесь нельзя — это публичное место…
— Значит, и курить теперь можно только за деньги? — подпирала горло злоба.
— Так полагается! Погаси сигарету или проваливай в бар…
— В баре нет мест… Я жду очереди, — сипло сказал Хэнк.
— Ты мне надоел, парень! Дождись свободного места и тогда пей, трахайся, кури чего хочешь. А сейчас брось сигарету, иначе я тебе шею сломаю…
— Пошел ты к чертовой матери! Ты разговариваешь с офицером, вонючий бык!
Полицейский засмеялся и отступил на шаг. Он был немного постарше Хэнка, лет тридцати. Но уже выпита за эти трудные полицейские годочки в курортном городе наливная цистерна пива «будвайзер», съедены стада свиных отбивных, контейнеры гамбургеров с сыром вылетели в сортир, жареная картошка высилась за его толстой жопой Аппалачскими горами! Этот капитал жратвы, вложенный копом в радость безбедной жизни, дал отличный процент — проросли по загривку, по бокам, по бочечно-круглой спине, на необъятной заднице горы здорового светлого сала. У копа была простецкая деревенская морда с курносым пятачком, усеянным симпатичными веснушками.
— На пол… — скомандовал он.
— Что-о? — заорал Хэнк…
И в тот же миг коп ударил его ногой в пах. Господи ты Боже мой, какая мука!
Хэнк обезумел от боли и страха, его охватил ужас, и это было непонятнее всего. Несколько лет подряд он взлетал на своей «вертушке», ясно понимая, что его через час могут разорвать зенитной ракетой, застрелить, сжечь в воздухе. Но не боялся.
А тут его охватил панический ужас бессилия перед страшной и безнаказанной силой — гораздо хуже, чем было в плену, когда его пытал вьетконговский контрразведчик Вонг.
Мир падал ему на голову, расшибая череп своими обломками. Ан нет — это коп ударил его, скрючившегося на корточках, кулаком по темени.
Вокруг уже собиралась толпа, она возбужденно и одобрительно гудела. Хэнк упал на пол, и его вырвало на мраморную плиту.
— Он совсем пьяный… — сказал кто-то из толпы сочувственно.
— Или «травки» накурился крепко… — добавил другой размыслительно.
А еще один заметил:
— Смотри — парень с представлениями… Весь грязный, как чушка, а в лайковых перчатках…
— Руки за спину! — крикнул коп, и Хэнк, не глядя, слышал бряканье «браслетов» в его руках.
Животный ужас, невероятное страдание охватили Хэнка — это было сумасшествие, но он точно знал, что коп, надевая наручники, оторвет ему сейчас протез вместе с воспаленной культей.
Ну-ну-ну! Он вспомнил побежденных в собачьих боях псов, которых развозили еще теплыми по харчевням.
«Не возродятся! Не хочу! Меня сейчас отвезут на живодерню и скормят кусками каннибалам. Не возрожусь после этого!»
Он медленно, со стоном перекатился на живот, левую руку с протезом в перчатке завел на спину, а правую сунул под ремень на животе, выхватил пистолет и, глядя с пола прямо в голубые добродушные глаза копа, выстрелил ему дважды в грудь — повыше нашивок за беспорочную службу, пониже металлической бирки с именем «Карл Келлер».
Тишина. Даже дребезжащие динамики информации по аэропорту смолкли. Только тонкий визгливый подхлест воздушных порывов за стеклянной стеной — видно, ураган «Лиззи» подошел вплотную, может быть, барышня Лиззи хотела тоже поглазеть на подстреленного копа.
Карл Келлер не упал — он оседал, как взорванная башня, стекал на пол медленно своими необъятными телесами. И глаз не закрывал, а смотрел удивленно на этого мятого оборванца, который так ловко его провел, и правая рука бессильно дергалась к кобуре — завод в игрушке кончился. Хэнк суматошно думал, что коп настолько был в своей силе и праве, что даже не расстегнул кобуру.
Потом он все-таки залег, и Хэнк обратил внимание, что на полицейском были не форменные нормальные ботинки, а ковбойские полусапожки со стальной обивкой по носку и каблуку. Садист, сука. Толстожопый пижон.
Хэнк с мукой поднялся — «он мне или яйца разбил, или уретру разорвал».
Отряхнулся, накинул мешок на плечо — не судьба, наверное, попользовать до конца армейский проездной билет до Лос-Анджелеса. Наклонился над еще живым Келлером, сказал негромко:
— Если бы Волк не приставал к Красной Шапочке, он бы до сих пор гулял по лесу…
И пошел к выходу из аэропорта.
Вот тут, как скорбный набат по героически павшему копу, грянул гром, расколовший небо и затрясший стены аэропорта. Ураган «Лиззи» накрыл город.
Разделил свет и тьму. День утонул в черном мраке, и по стеклам фасадов помчались водопады…
Хэнк шел через расступающуюся толпу, и никто не пошевелился, шага не ступил, чтобы попытаться его задержать. Он неуверенно, враскоряку, медленно брел через тот бесконечный коридор, по которому дохлый коп предлагал ему сходить на улицу перекурить, но выяснилось, что коридор кончается не за горизонтом, а в водяной прорве у выхода, водовороте, скручивающем тучи, пальмы, бурлящие лужи в мощный мокрый поток, в который Хэнк нырнул, как в океан.
Желтый железный ковчег в волнах всемирного потопа. Хэнк вполз в него, один за всех чистых и нечистых, протянул лохматому мексикаке Ною стольник и посоветовал:
— Пошел… Очень быстро… — И только тут увидел, что пистолет держит в руке.
Желтый ковчег стартовал, как торпедный катер. В огромном пенном буруне скатился с аэропортовского пандуса, выскочил на хайвей и превратился в подводную лодку.
Ковчег плыл через стоячий водопад. Сквозь дрожащую водяную стену, изморщенную шквальным ветром, тускло мигали где-то вверху желто-красно-зеленые огни бесполезных маяков светофоров.
По радио орали жестокими и испуганными голосами приказы о движении на автострадах и эвакуации из зоны затопления.
«Мой праведный мексикака Ной везет меня из Атлантиды на гору Арарат, — думал Хэнк. — Ураганная подруга Лиззи, спаси и выведи меня отсюда…»
— Не можешь быстрее?.. — спросил он таксиста.
— Нет смысла… Зальем мотор — останемся тут навсегда…
Хэнк с отвращением представил, как он внутри заглохшего ковчега опускается в водяную прорву — там в холодной глубине плавает раздувшийся труп полицейского утопленника Келлера.
— Остановись где-нибудь у телефона, — сказал он таксисту.
У него был единственный номер телефона в Майами, и он его помнил наизусть.
Щетки разгребли мокрую кашу на лобовом стекле, и Хэнк увидел навес бензоколонки «Тексако». Под навесом был грот в водяной бездне, и слабо светился пенал телефона-автомата.
— Подожди, — буркнул Хэнк и бросился из ковчега в будку. Он молился, чтобы вода не размыла аппарат, чтобы шквал не вырвал из земли провода, чтобы электрический голубь, которого он выпустил в надежде найти благословенную твердь, нашел Арарат, какую-то библейскую, может быть, и не существовавшую никогда землю, и принес обратно зеленую веточку, весть от Эда.
Гудок, мычание, щелчок, металлический голос: «Опустите двадцать пять центов», звон монеты, тонкий вой в дальних жилах связи, мягкий басовитый зуммер, треск — и голос, казалось, навсегда забытый:
— Я здесь…
— Эд!.. Эд!.. Это я!.. Хэнк Андерсон!.. Ты слышишь меня?.. Эд!
— Хэнк!.. Командир!.. Дружище!..
— Эд, погоди!.. Что ты делаешь сейчас?
— Собирался трахаться… А ты?
— А меня, наоборот, собираются трахнуть… Ты…
— Где ты?.. Выезжаю…
22. Вена. Синагога «Бет Шалом»
В день Искупления, великий и грозный праздник Йом-Кипур, почтенный венский обыватель господин Эммануил С. Гутерман приходил к утренней службе в Старой синагоге и творил молитву страстно, разговаривая одновременно с Богом и с самим собой.
— Ой, Монька, ты думаешь, что Он — фраер, что Он не знает твоих делишек и простит тебя? — спрашивал Гутерман себя сочувственно-строго, как оперативник Вусатый из 6-го отделения милиции на одесской Чумке. Потом тяжело вздыхал, глядел в молитвенник Силур, отвешивал поясной поклон и читал с выражением, шевеля толстыми губами: — «…Ты знаешь секреты вселенной и сокровенные тайны всего живого. Ты смотришь в тайники сокрытого и проверяешь мой разум и сердце — ничего не укрыто от Тебя, и нет потаенного от Твоих глаз…»
Он поправлял на плечах молитвенный плащ талес — белоснежное покрывало из тончайшей шерсти с золотым узорным шитьем по вороту — и говорил себе горько:
— Ну, поц, и ты считаешь себя иудеем? Ты же жалкий выкрест, ты еврей-расстрига! Помолиться не умеешь! Ой, плохо, когда толком и не знал, да еще забыл. Нет, Монька, не будет тебе в этом году от нашего Великого Господина искупления, не выхлопочешь ты себе у Него прощения…
Монька смотрел на драгоценные свитки Торы в царственных футлярах — свой последний подарок синагоге — и громко говорил, будто не просил Вседержителя, а требовал свое на крутой разборке:
— «…Итак, да будет благоволение от Тебя, Господи, Боже наш и Боже отцов наших, чтобы Ты простил нас за все наши грехи и извинил нас за все наши провины, и искупил нас за все наши преступления…»
Монька оглядывался вокруг, и все его соседи на молитве — слева и справа, и много рядов за спиной — согласно кланялись и кивали головами. Только четверо кающихся — двое сзади Моньки, двое спереди, нормальный «конверт» охранного ордера, — видно, застыли в ступоре глубокого раскаяния. Они ничему не кивали и никому не кланялись, а внимательно прочесывали взглядами огромную толпу молящихся, фиксируя любые перемещения и отслеживая появление каких-либо новых персонажей. Они были в традиционных шапочках — «кипах» и в талесах на плечах — все, как у всех. Только молитвенники лежали нетронутыми на соседских стульях — у телохранителя в руках не может быть ничего, кроме оружия. А поскольку в синагоге держать в руках многозарядные пистолеты «глок» грех не только перед Богом, но и перед полицей-президентом Вены, то руки они мирно держали на животе, как католики какие-нибудь. Только пиджаки расстегнуты и левая пола сдвинута. Конечно, они не ортодоксы с пейсами, но вполне нормальные смиренные прихожане.
А Монька Веселый читал строки Великого Покаяния и с грустной усмешкой думал о том, что, наверное, нет греха, которого бы он не совершил, и сейчас, как и полагается в последнем слове, просил грозного судию простить его и помиловать:
«…За грех, который мы совершили пред Тобою по принуждению или по своей воле;
И за грех, который мы совершили пред Тобою по черствости сердца;
И за грех, который мы совершили пред Тобою дурным словом;
За грех, который мы совершили пред Тобою распутством;
За грех, который мы совершили пред Тобою лицемерием и обманом ближнего;
За грех, который мы совершили пред Тобою в беспутном сборище нечестивых;
И за грех, который мы совершили пред Тобою лживым раскаянием;
За грех, который мы совершили пред Тобою неуважением к родителям и наставникам;
За грех, который мы совершили пред Тобою насилием;
За грех, который мы совершили пред Тобою сквернословием или злословием;
За грех, который мы совершили пред Тобою дурным побуждением;
И за все это, Господи, прости нас, извини нас, искупи нас…»
Моньке было тяжело стоять так долго — остро болели искалеченные в детстве ноги. Он привык перемогаться, он считал боль непременной частью жизни и никогда ей не подчинялся. С того зимнего черного утра, не рассвета, а серого мрачного сблева ночи, сорок лет назад в Одессе, когда в их квартиру — две проходные хибары — в самом сердце Молдаванки, на Мясоедовской улице, стали ломиться менты. Собственно, они сначала не ломились, а звонили, стучали кулаками в дверь и кричали его отцу:
— Семен! Открой дверь, мы знаем, что ты, падла, дома…
«…И за грех, который мы совершили пред Тобою мздоимством;
За грех, который мы совершили пред Тобою гордыней и надменностью;
За грех, который мы совершили пред Тобою в делах с ближним;
За грех, который мы совершили пред Тобою злоречием уст;
И за грех, который мы совершили пред Тобою дерзостью;
И за все это, Господи, прости нас, извини нас, искупи нас…»
…У отца, знаменитого фартового вора Семена Гутермана по кличке Еврей, было сумрачно-затравленное лицо. Он явился домой посреди ночи, не успел сбросить товар — завернутую в большой носовой платок огромную жменю драгоценностей. Колье, перстни, брошки, пылающий радугой бриллиантовый аграф, цепочки, серьги. Давно уже не выпадал Семену такой фарт! Давно, правда, так быстро не приходили менты трясти добро обратно.
Мать, обморочно-бледная, молча показала отцу на раскрытую форточку, безмолвно шевельнулись губы:
— Выкинь!..
Семен Еврей усмехнулся: