Яблоко от яблони Злобин Алексей

На Благовещенье снимали в ночь. В перерыв вышел за ворота замка: черное небо, полное звезд, внизу под горой город. И вдруг среди ночи небо заполыхало, багрово – будто пожар. Но город мирно спал, и до рассвета еще далеко. Наверное, это Гавриил беседовал с Богородицей, и ее алые одежды светились благодатным призванием.

В канун Вербного выдались четыре выходных, и я полетел в Питер. На Невском у Адмиралтейства вдруг почувствовал, что не узнаю ничего – как будто изменились масштабы тысячу раз исхоженных мест. Видимо, это я изменился, стало неуютно и тревожно, захотелось обратно в Чехию. Вечером зашел к Лавровым, пили моравскую сливовицу, на столе стояла в вазе верба – я взял веточку – отвезу с собой. Обнялись на пороге с Николаем Григорьевичем, потом ехал на такси, просыпался несколько раз и думал, что везут на съемки. В какой из чешских гостиниц осталась эта верба нашей последней встречи с Колей?

Мне снится сын. Думаю о нашей короткой встрече. Он весь день ждал, поздно вечером я приехал, и мы долго гуляли с Ладой – таксой. Женя сказал:

– Папа, я никогда не гулял ночью, давай еще погуляем.

И мы были совершенно вместе.

В Страстную пятницу отбирали массовку для новых сцен. Небо чистое, в ярких редких облаках. Пока все обедали, уснул под цветущей сакурой. Вечером спускались пешком из замка Гуквальды петляющей среди вековых платанов дорогой. Подходила гроза, внизу застыли цветущие абрикосовые сады, яблони и каштаны на городских аллеях. Они будто отбрасывали свой свет под серым задохнувшимся небом. Помреж Оксана запела украинскую песню. Сильный, полный, теплый голос. Потом полились итальянские арии. Встречные оборачивались, улыбались, слушали. В предгрозовом восторге меня охватила влюбленность – от внутренней силы жизни, от вдруг вздохнувшей надежды – какое-то обморочное безоглядное счастье.

Бесшумный ливень наполнил собою все: и эту дорогу, и цветущий город внизу, и бесконечно расширившееся мгновение благодарной радости. И радугу песни, осветившую посвежевшую даль холмов.

До Оломоуца километров восемьдесят – там есть церковь, но как туда добраться?

В десять вечера по чешскому времени телик в вестибюле гостиницы переключили на российский канал, сердце заныло – на родине Пасха. Мы с Юрой и Колей Поздеевым побежали в пиццерию на главной площади, потому что все магазины уже закрыты.

Хозяин пиццерии, грустный хорват, перебрался в Чехию, когда в Югославии началась война. А прежде он был капитаном торгового судна, обошел весь мир, и вот вздыхает: «В Чехии моря нет». Война на Балканах давно закончилась, и есть еще много стран с портами и флотом, но он бросил якорь на суше, уже не поплывет. А я когда-то в юности мечтал быть моряком, но не стал.

Мы выпили отменный кофе по-хорватски, накупили овощей, колбасы, оливок, масла, взяли три бутылки вина и поспешили в отель накрывать пасхальный стол.

У чехов – огромная свинья на вертеле коптится.

А у нас сон до завтрака – сон до обеда – сон до ужина – выходной по случаю освобождения Праги от фашистов.

Выпили по глотку за восставшую армию генерала Власова. Водка называлась «Слезы Сталина». Панченко как-то сказал: «Русская история – это история русской глупости». Да, особенно когда мы начали учить других уму.

Для чехов 8 мая – выходной. Для нас завтра, 9 мая, выходного не будет.

Похолодало. Над пасмурным Нови-Йичином бодро несется радиотрансляция. Чешское утро, последнее в этом городке, где прожили больше месяца.

Было хорошо – красиво, тепло, все загорели. Устоялся ритм съемки, определились взаимоотношения. Первая паутина, первый зеленый жук, ползущий в декоративном мхе. Первое тепло до раздевания.

А вчера страшный ветер и сильный дождь в один час превратили яркое лето в раннюю весну. И снова надели спецовки и перестали узнавать друг друга со спины.

Обморок

У бригадира массовки, толстой Шарки, длинные желто-лимонные ногти, радикально черное каре, синяя спортивная куртка, лиловые лосины на полных ногах, кроссовки «Nike» и зеленая «ауди», она срывается с места и гонит 200 по автобану мимо ошалело машущих полицейских – права у Шарки пробиты насквозь, так что при случае и предъявлять бессмысленно.

У нее три дочери, не то от разных мужей, не то в разных настроениях зачатых: кудрявая, похожая на еврейку Веруська – когда она смеется, собеседник пугается вдруг открывшихся выдающихся клыков; старшая Луцка – любовь всей массовки, которой она руководит, помогая мамаше: темно-русая итальянской кисти, миниатюрная, с медовыми бедовыми глазами; и третья, как же ее звали, не помню, двенадцатилетняя лолита с короной светлых волос и зеленовато-карими глазами. Они с Веруськой тоже при деле, бегают по площадке в средневековых платьях, зарабатывают свои массовочные деньги. Я то и дело, когда спешу на площадку, неторопливо бреду к обеду, объявляю конец смены или спускаюсь с горы к автобусу, встречаю ее взгляд: долгий, молчаливый и нетушующийся. Так смотрит на человека еще не пуганое животное. Я толком не говорю по-чешски, она ни слова не знает по-русски – но этот взгляд будоражит, и покалывает кажущейся полнотой понимания.

Шарка живет в Остраве, недалеко от замка Гуквальды – третьего объекта нашей чешской экспедиции.

Всякий раз она зовет нас с Юрой Оленниковым в гости. Заманчивое предложение в затянувшейся командировке побывать в доме, переночевать под чьей-то крышей, не в гостинице. Но к концу смены мы так выматываемся, что дай бог добраться до автобуса, откинуться в кресле и через полчаса провалиться в постылом постоялом забытьи. И Шарка с дочками в зеленой «аудюхе» несется в Остраву без нас.

Если в кого-то я и влюбился бы казарменной командировочной любовью, то, конечно, в Луцку. Веруська страшит своей клыкастой улыбкой, младшая исключает даже помыслы, то есть вовсе не берется в расчет, а красавица Луцка – лучшее произведение папы-итальянца в период первой их с Шаркой нежности. На излете своих семнадцати, трепетная Джульетта, она вся светится. Даже думаешь, уж не приемная ли: ни Веруськиного ведьмачского оскала, ни гипнотического взгляда младшей – в ней все чисто, прозрачно, и невероятно, что она дочь толстой Шарки, которая сегодня заявилась на съемку с синяком под глазом – подралась с полицейским. Тот хотел оштрафовать за неуместную парковку, но получил по фуражке сумкой, где что-то булькнуло и разбилось, затем, теряя сознание, в рефлексе самообороны украсил Шарку фингалом, после чего уже не мог действовать согласно инструкции: кто поверил бы, что мать трех девочек, мирно сидевших в машине, полезла с ним драться? Страж порядка вынужден был откупиться бумажкой с тремя нулями, компенсируя мамаше моральный ущерб.

– У нас сегодня приличный доход, приглашаю в гости, – моргнула свежим фингалом Шарка, и закатный луч блеснул в ее золотой фиксе.

После недели репетиций быстро сняли с девятого дубля довольно сложную сцену, съемка закончилась раньше, поэтому едем засветло: Юра спереди, рядом с Шаркой, а я с дочками – позади. У девчонок пахучие мокрые волосы – смывали грим после смены. А у Луцки день рождения – ей восемнадцать.

– Полиция! Главы долу, – и все три, влажные и душистые, прижимаются к моим коленям.

Промахиваем полицейский пост. Нельзя сказать, что я абсолютно спокоен, разом обняв трех смеющихся барышень на четвертом месяце экспедиции, Луцка смеется, все отдает легким сумасшествием в предчувствии вакханалии.

– А вот и наш друг!

Паркуемся в vip-зоне у супермаркета, к Шарке подскакивает полицейский, она сует ему в нос оттопыренный средний палец с длинным лимонно-желтым ногтем, и он исчезает – сразу видно: знакомы.

Быстро темнеет. На въезде в Остраву Луцка выходит и скрывается за ржавыми воротами расписанного граффити ангара, там гремит дискотека. Шарка кричит дочке, чтоб не задерживалась, что-то обсуждает с двумя пареньками, курящими у входа, те улыбаются, дают Шарке небольшой бумажный пакетик с травой и уходят вслед за Луцкой.

Шесть окон большой квартиры под крышей смотрят на луну, или шесть лун светят в каждое окно, заливая желтым молоком логово Шарки. Щелкает выключатель.

– Всю одежду – мне! – командует Шарка, выдает из шкафа новехонькие голубые моряцкие комбинезоны (прозодежда муженька-моряка), велит нам идти в душ, а сама тащит в кухню два огромных пакета из супермаркета. Веруська и белокурая лолита спешат за ней помогать. В ванной два больших полотенца, шампуни, гели, бритвенные станки, дорогой одеколон, лосьоны. Мы в плену:

– Юра, а нас не съедят после баньки?

– Кажется, уже съели, – мрачно улыбается Олень.

На кухне гудит стиральная машина, и что-то шкворчит на плите, щекочет ноздри сильным духом предстоящего пира. В гостиной фотографии итальянца и обворожительно жгучей молодой… ну невозможно даже отдаленно признать в ней Шарку с подбитым глазом.

– Курить на кухне, там вытяжка, а пьем здесь.

Шарка по-русски понимает, но говорит на медленном чешском, который понимаем мы. Дочери только слушают, живо сметая приготовленную Шаркой закуску. Количество виски угрожает долгим застольем и прожженным утром, но спать не хочется, до первой сигареты после уже не понимаю какой рюмки.

Веруська с лолитой исчезают – спать пошли? Шарка наливает, подкладывает еды:

– Постелю вам в спальне, кровать большая – не возражаете?

Возвращается с дискотеки Луцка, веселая и румяная.

– Иди спать, завтра на работу…

Луцка не спешит, несмотря на строгий тон Шарки, да и Шарка не настаивает – гости любуются красавицей-дочкой, луна поднялась куда-то за крышу дома, я иду в кухню курить. Свет не включаю; хорошо, не закрывая глаз, в затененной сосредоточенности мыслей ощущать тишину незнакомого дома. Показалось, что сижу не один: чье-то тихое присутствие, как прикосновение. Прислушиваюсь – тянется тишина, вдруг за дверью в детской раздается храп, тяжелый и стонущий…

Оленников в спальне, где Шарка – не знаю, наверное, она храпит…

– Не, то Веруська…

Я вздрагиваю. Щелкаю зажигалкой, прикуриваю вторую сигарету и вижу прямо напротив этот взгляд, всякий раз обжигавший меня на съемках – белокурая лолита.

– То Веруська, чуешь? – шепчет она.

Веруська так страшно храпит? А как я не заметил эту, беззвучно сидящую напротив, девочку-подростка?

Под невидимой луной, в чужом доме чужого города чужой для меня страны, мы сидим, уставясь друг в друга в темноте, как кошка с собакой, объявившие перемирие. И меня этот взгляд растворяет. Время тлеет пьяной пылью, огонек сигареты то слегка высветит, то вновь скроет ее лицо. Храп смолкает, щелкает дверная ручка – в проеме стоит Веруська с открытыми глазами.

– Веруська спит, – шепчет белокурая лолита, – спит.

– Лунатичка…

Дверь закрывается, мы снова вдвоем – я и мучительный неразборчивый страх перед этой девочкой, перед этим домом.

– Я по тебе стискалась, – шумит в ушах.

– Что?

– Я по тебе стискалась… – шепчет лолита.

Какое не наше и какое точное слово. Кто у кого в плену? Она так спокойна, а я ошарашен, огорошен – стал горошинкой от этого «стискалась», и сколько перин сверху ни положи, сколько ни пробуждай себя от этого обморока, все равно – синяки, и ночь измята, бессонна – огорошен.

– Хорошо, – бормочу я.

– Да, хорошо, – вторит она, будто беря на веру это слово.

– Доброй ночи? – улыбаюсь я.

– Доброй ночи. – Взгляд ее по-прежнему серьезен.

И давит спазматическими глотками спеленавшая меня маята.

Включаю свет в спальне: Олень возлежит на одре в синем комбинезоне. На полу у кровати три распластанные кенгурячьи шкурки: моряк-итальянец привез из Австралии. Каждой дочке по шкурке. Или они их сбрасывают на ночь?

Спать, скорее спать, – а сам уже давно сплю под Веруськин храп, сотрясающий тонкую стенку между спальней и детской.

А лолита, наверное, не спит… стискалась… хорошо, подрастет – забудет – жалко.

Олень толкает меня в бок. Солнце заливает комнату, в изножье кровати сидят сестры и глядят на нас.

– Добре рано!

Они не отвечают, смотрят. И я не спешу согнать дрему, надо постараться запомнить эту минуту, когда просыпаешься, а у тебя в ногах три внимательные девочки. Интересно, что подумал Лот, когда с похмелья проснулся в пещере и посмотрел на своих дочерей?

Я позавидовал моряку-итальянцу. Гляжу на пол – шкурки на месте.

Быстрый завтрак, чистая высохшая одежда, легкая дорога с ветерком на привычной для Шарки скорости, съемочная площадка.

Во дворике костюмерной на матрасе сидит актер Юрий Нифонтов и взглядом разгоняет облачко:

– Гляди, я сосредотачиваюсь и… оно развеивается.

Тут же рядом, на матрасах и на траве, актеры, группа, переодетая массовка. Прибегает Луцка, садится рядом, стоит у дерева Шарка с замазанным пудрой синяком – тишина. В волосах Луцки на тонкой паутинке маленький красный паучок.

Я подставляю ладонь и показываю ей паучка.

И вдруг она бледнеет, лицо сжимается в гримасу, на глазах выступают слезы, Луцка страшно рычит, захлебывается визгом, ее всю передергивает судорогой, и на губах выступает пена:

– Павук, павук, а-а-а!

Шарка хватает дочь и лупит ее по щекам наотмашь, потом прижимает к себе. Луцка старается вырваться, хрипит, затихает. Шарка ослабляет хватку, и девочка без сознания сползает на траву.

– Арахнофобия, – поясняет Шарка.

Ну вот, и третья – тоже ведьма, – меланхолично напевает Нифонтов, уставясь взглядом в очередное облачко.

Вскоре мы переехали в замок Раби – под Прагу. Шарку уволили – не тащить же из Остравы бригадира массовки. Потом разок она приезжала в Раби – привезла мне в подарок синий моряцкий комбинезон. Когда, отъезжая, зеленая «ауди» резко развернулась, я увидел за боковым стеклом пристальный взгляд Лолиты. И отвел глаза.

Memento mori

Экспедиция шла к концу, к Чехии подступала жара, какой уже не было сто сорок лет.

Закончив съемки в Гуквальдах, группа погрузилась в автобус и, неторопливо наливаясь спиртным, двинулась через всю страну к австрийской границе. Боясь за компанию погибнуть от алкогольной интоксикации, я предпочел ехать с Иржи, и со скоростью медленной мысли или сверхзвукового самолета мы прибыли к следующему съемочному объекту, замку Раби, за три часа до всей группы и доблестной администрации. Замок на горе, а внизу на площади – две небольшие гостиницы. В одной ждали Германа с частью особ приближенных, в другой, через площадь, должны были поселиться Ярмольник и Клименко. Остальную группу решили расквартировать в восемнадцати километрах далее, в деревне Петровицы на склоне Альп. Избегая почетной, но небезопасной близости к «реактору», я живо выписался из командного резерва и отбыл в неведомые Петровицы.

Однако в Петровицах, в одноименном отеле, выяснилось, что все номера заняты, и барышня из чешской администрации, отвечавшая за расселение группы, отправила меня в небольшой пансион «Терезия», где еще были места. Буржуйский рай в два этажа с бассейном и лужайкой, с сауной и камином в обеденном зале. Я тут же выкупался и упал на кровать, а ведь за все лето ни разу не купался. Короткими ночами между сменами в нетрезвых рваных снах шумело море. Но в Чехии, как известно, моря нет. Такое интересное ощущение – я единственный русский в этой маленькой приграничной деревушке. Остальные нахлынут часа через два. Но пока я лежу вне каких бы то ни было координат – вне съемок, вне страны, в пустом отеле, где и хозяев не видать – рай.

По прибытии группы разразился скандал. Директор картины, одержимая высоким порывом экономии безмерно растраченных средств, решила «уплотнить» расселение и впихнуть всех в один отель. В благостном припадке было отдано распоряжение селить по двое в одноместные номера, а от «Терезии» отказаться.

– Алексей Злобин, выписывайтесь из «Терезии» и подселяйтесь к Олегу Юдину.

Мне почему-то эта идея не показалась блестящей:

– Это невозможно.

– Почему же?

– Простите, но если весь коллектив настолько безнадежно сплотился, что готов спать в обнимку, то я не решаюсь нарушить эту идиллию своим присутствием.

– Прекратите ерничать, Алексей, и подчиняйтесь общим решениям!

– Это каким же?

– Будете жить с Юдиным.

Я вспомнил долгие ночи на картине Сокурова «Молох», когда до неприличия умный Олег часами читал наизусть Бродского. Взглянул на Олежку и не увидел в его взоре особого счастья – у него теперь иные интересы, не предполагающие ночного соседа в моем лице: он стремительно худел от изматывающей работы и захватывающего романа, или наоборот, одним словом, ему ну совсем не до меня. «Спасай!» – кричал его высокообразованный взгляд.

– Простите, – сказал я директору, – во-первых, я страшно храплю, во-вторых, Юдин все время будет читать вслух Бродского, а это невыносимо, и в-третьих, у него в номере двуспальная кровать.

– Раздвинем.

– Не раздвигается, я уже посмотрел.

– И что, мы из-за вас одного будем оплачивать целый отель?

– Нет, почему же, я вот Таню Деткину с собой возьму – в соседнюю комнату, а вниз поселим Славу Быстрицкого – к нему как раз жена приезжает.

– Вы здесь не распоряжайтесь, я сказала – к Юдину, значит, к Юдину.

– Марина, простите, Сергеевна, – опасно повышаю тон, – если я с кем-то и буду жить в одной комнате на четвертом месяце экспедиции, то, поверьте мне, уж не с Олегом Юдиным.

– А с кем, позвольте полюбопытствовать?

– И полюбопытствуйте, отвечу, – с вами! Другие варианты не рассматриваются. Либо заселяем «Терезию», разгружая Петровицы, либо у нас начнется смертельная для обоих личная жизнь.

– Имейте в виду, Алексей, что «Терезия» у нас проплачена только на неделю, а дальше будете жить, где я вам скажу.

– Дальше – поглядим, Марина Сергеевна.

В результате в маленьком раю с нежным именем «Терезия» поселились четверо: наверху, по коридору налево, – печальная и задумчивая режиссер Таня Деткина, по коридору направо – я, на первом этаже – механик Слава Быстрицкий, ожидающий из Москвы жену, и стедикамер Антон.

Он уже месяц ждал своего съемочного дня, а тот никак не наступал. Стедикам – это такая штука для съемок с рук, на стедикамере жилет с пристежками, к которому скобой крепится камера. В общей сложности оператор стедикама таскает на себе килограмм пятьдесят дорогостоящего железа. Поэтому у них самые дорогие смены, и вызывают их только в день съемок, но когда у Антона будет день съемок, никто не знает. Под кроватью пухнет чемодан денег, Антон ночами сидит в баре, а днем спит на площадке.

По случаю дня рождения я обрился наголо и надел синий комбинезон, который подарила мне Шарка.

Подошли к сложнейшим кадрам – освобождение барона Пампы из «Веселой башни»: Румата бьется с охранниками, Пампа прыгает на коня и скачет к воротам, Румата кричит вслед, что там лучники, бросается догонять барона, падает в лужу, встает – но ворота за Пампой уже захлопнулись.

Драку должен был снимать Антон. На бревенчатом помосте он поскользнулся и упал на камеру. Потом плакал. Его и винить нельзя – репетировал на сухом помосте, который перед съемкой облили водой.

В конце смены у пиротехника никак не горел костерок, и я суетился рядом, помогая, прежде чем крикнуть: «Можем!»

– Можем? – спрашивает Герман от монитора.

– Нет еще, минуту!

А день уходит, а костерок не горит.

– Можем?

– Нет, не можем, я скажу, когда…

Герман выходит из палатки и орет:

– Что это за синяя залупа не дает мне снимать?

Я в недоумении оглядываю площадку, костерок загорается, прячусь, кричу в мегафон:

– Можем!

После команды «стоп» Алексей Юрьевич объявляет:

– Всем спасибо, простите, если кого обидел.

Вечером справляли день рождения, за большим столом в каминном зале «Терезии». Кто-то ходил в сауну, кто-то купался в бассейне. Потом все мотанули на дискотеку, оставив меня с горой посуды. Я почувствовал, что такое умереть: полный дом гостей и никто из них тебя не видит.

Наутро директор Марина Сергеевна сообщила, что оплата «Терезии» закончена и мне следует «уплотнить» Олега Юдина. Я пошел к Ирине, продюсеру с чешской стороны.

– Ирина, сколько стоит половина одноместного номера в гостинице «Петровицы»?

– А в чем дело?

– Могу я снять какое-то жилье на эту сумму? Видел кучу объявлений, что сдаются комнаты.

И мне сняли дом.

Задумчивая и грустная режиссер Таня Деткина пошла за мной с чемоданом книг и поселилась на первом этаже. Она тоже была в режиссерской группе – училась у Германа на высших курсах, а он считал своим долгом провести студийцев через площадку, чтобы практиковались.

Из окон моей спальни открывался вид на горы, а под балконом жизнеутверждающе звенело птичьим хором небольшое сельское кладбище. Обалдев от тихого счастья, я записал в дневнике: «Я живу в раю. Мне очень плохо. Раем не поделиться – оттого грустно. Когда-то на Псковщине в деревне Пундровка я купил домик-развалюху с участком 40 соток. Последний раз перед поступлением в Театралку приехал с мешком картошки, засадил две грядки, переночевал на сеновале с крысами и наутро уехал. Прошло девять лет, наверное, уже бревна на бревне не осталось. Вот бы теперь волшебные Петровицы как-то в чемодане притащить в Россию, развернуть на Псковщине и жить там… Эх, все бы нос Никанора Ивановича да к попе Ивана Кузьмича…»

Любовь Марины Сергеевны ко мне возросла чрезвычайно. Но выразить ее хоть как-то она не имела возможности – я служил Герману и только от него зависел. Марине Сергеевне оставалось лишь вздыхать, впрочем, недолго – случай представился.

А пока что вечером в Раби, в ресторане отеля, Леонид Исаако-вич угощал меня ужином – поздравлял с днем рождения. За столом Юрий Викторович Клименко и Виктор с Ириной – чешские продюсеры.

В другом углу Алексей Юрьевич и Светлана Кармалита провожают ее родителей – Александра Михайловича Борщаговского, отчима Светланы Игоревны, и ее маму.

Они месяц гостили на съемках и полюбились всем. В самые напряженные минуты поглядишь на два кресла у палатки с монитором, на то, как эти старики с нежным вниманием наблюдают наш дурдом, – и сразу на душе теплеет. Ведь при них и Герман и Кармалита – дети, – так забавно! В канун Дня Победы сообща сидели за столом, тогда еще все вместе: Кармалита, Герман, Леонид Исаакович, Юра Оленников, Клименко. Борщаговский рассказывал, как мальчишкой работал в Театре Леся Курбаса, украинского Мейерхольда, расстрелянного в тридцать седьмом на Соловках. Подумать только, уже в следующем тысячелетии в Северной Моравии пить водку «Слезы Сталина» с завлитом Леся Курбаса «безродным космополитом» и диссидентом Борщаговским!

Но теперь мы почему-то за разными столами, понятно – устали друг от друга Леонид Исаакович и Алексей Юрьевич. Борщаговский несет рюмку через зал, подходит к нам:

– Не знаю, какой у вас повод для встречи, да и есть ли он, но, уезжая, хочу всех поблагодарить – было тепло, спасибо, Лёня, Юра, Витя, Ирина… А вам, Алёша, хочу сказать особо: знаете, я вижу вашу душу, постарайтесь сохранить все светлое во чтобы то ни стало, хорошо?

– А мы как раз только что выпили за его день рождения! – поддержал Леонид Исаакович.

– Ну и прекрасно, тогда я – кстати.

Сидели допоздна, разошлись под закрытие. Не помню, как я добрался до Петровиц. На кладбище у всех могил горели свечки. Стучу в окно, зажегся свет, отодвинув занавеску, появилась заспанная Деткина:

– Злобин, в чем дело?

– А ты подумай.

Она продрала глаза и уставилась на меня недоуменно:

– Злобин, ты пьян, что ли? Что за школьная романтика – стучаться в окна по ночам?

– Нет, я немножко трезв и грустен, и хочется тепла.

– А ты уверен?

– Безусловно!

Деткина задумалась, глядя куда-то вдаль, на звезды за моей головой, на кладбище в свечах, и, видимо вспомнив Канта, прошептала:

– Злобин, а тебе не кажется, что это, это, ну как бы тебе сказать, – аморально. Ты хочешь, ты мужчина, я понимаю, но подумай!

– Деткина, я хочу спать, а ты дверь на щеколду заперла, не полезу же я к тебе в окно, тем более что это почему-то аморально. Небо в звездах, кладбище в свечах… че ты тут устраиваешь memento mori, открывай давай!

– Хам! – звякнула дверная щеколда.

Ночью снился пьяный сон. Будто я в Пундровке, где должна быть моя развалюха на берегу речки. Подхожу к участку: стоит красивый дом с палисадником, занавески на окнах, аккуратные яблони с молодыми яблоками, аисты на крыше – красота. Кто-то поселился и живет припеваючи. «А что, – говорю себе, – ты хотел, чтобы все это в руинах истлело? – И хорошо, что живут». Стучу в дверь, открывает красивая женщина и улыбается: «Наконец-то хозяин вернулся – а мы уж заждались!»

Проснулся в слезах.

Наверное, рай – это то, что мы не успели.

Например – сохранить все светлое.

Фрагменты дневника

Утро, дрянь на душе, в голове – семь кошек, у которых зубы болят. Самое тяжелое воспоминание о школе – как трудно было вставать. Мне туда не хотелось. Я никогда не мог делать то, чего не хотел или к чему был равнодушен. Никогда не понимал маминого: «А ты через „не могу!“»

Грохнулся в душе – голова, локоть, бедро, разбил хозяйский кофейник из сервиза.

Кадр снят. Осталось два.

Вечером на площадке совсем сплохело – думал, ухожу.

Герман сказал: «Поздно приезжаем на работу – нужно раньше».

И еще: «К счастью картины, мы продлились и можем спокойно снимать до середины июля».

Какая прелесть…

Под моим окошком галдят дети, десятка два трех-, четырехлетних детей в пестрых летних одеждах и кепочках от солнца, они взбегают на зеленый склон и скатываются по нему вниз. Воспитательница беседует с хозяйкой дома, не обращая на них внимания.

Я вспоминаю Лугу, Череменецкое озеро, приехавшего ко мне отца в белой рубашке и как я катился по зеленому склону – счастливые горькие воспоминания.

Вытье собак в ночи сразу напоминает мне, что живу возле кладбища.

Но не вселяет тревоги.

Petrovici, 12 июня 2000 г.

Пекло

Румата бежал за Пампой и кричал. Но Пампа не слышал. Споткнувшись, Румата с размаху полетел в лужу, а когда встал, весь мокрый и в грязи, ворота за Пампой уже закрылись. Румата знал: за воротами рота лучников и они превратят Пампу в ежа.

– Плохо прыгаешь, Лёня, потренируйся!

– Послушайте, в этой амуниции особо не прыгнешь. Давайте наденем пластиковые дубли, план-то общий.

– Никаких дублей не будет, тренируйся.

– Но это невозможно, этого ни один каскадер не сделает.

– А я говорю, Румата прыгнул, и ты прыгай.

Спорить бесполезно.

На огромной лестнице, ведущей к кострам, изнывает от жары массовка в черных суконных рясах. Они должны подниматься с вязанками дров и класть их в костер, но совсем в другом кадре, зачем их вызвали – вообще непонятно.

– Массовке перерыв до вечера, репетирует Леонид Исаакович, все незанятые в репетиции свободны.

Клименко висел на кране, поначалу держа Лёню на крупном плане, Лёня разбегался, кран уходил в сторону и снимал сбоку, как Лёня валится в лужу, потом приближался, Лёня вставал и утирал грязь с лица, глядя на ворота.

Юра Оленников вел репетицию, я записывал видео, после каждого прыжка подбегали с полотенцами костюмеры.

Когда же он сорвется?

Но Леонид Исаакович разбегался и снова прыгал.

Объявили обед, потом еще час Лёня отдыхал. Потом записали еще три дубля – три хороших дубля, между которыми шло полное переодевание. Изгвазданы три костюма, и продолжать съемку уже нельзя.

На площадку пришел Герман:

– А почему массовку отпустили?

– Массовка все отрепетировала, готова к съемкам, но через четверть часа конец смены.

Таким спокойным я его, кажется, прежде не видел.

– Лёня, получилось?

– По-моему, да, – скромно и уверенно сказал Ярмольник.

– Давайте посмотрим.

Герман сел к монитору.

– Лёшка, какой дубль лучший?

– Наверное, третий.

– Давай показывай сначала: Лёнечка, присядь, пожалуйста, вместе посмотрим.

Оленников куда-то ушел, и чехи разбрелись, и Клименко нет, я разве перерыв объявил – что-то не пойму.

– Лёша, не спи, включай.

Пошел дубль, Герман смотрит. Ярмольник курит.

– Так, Лёня, здесь хорошо взглянул, вот и сейчас – хороший кусочек, так, побежал, молодец – точно, прыгнул… прыгнул херово, но это не страшно, потому что…

Никто так и не узнал, почему «это не страшно». Лёня втоптал окурок в грязь и абсолютно ровно сказал:

– Я хорошо прыгнул, Алексей Юрьевич.

– Нет, Лёня, плохо.

– Нет, хорошо.

– А я говорю, – взревел Герман и начал подниматься из кресла, – ты прыгнул херово, чудовищно, уродски, никак…

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Для Соломеи Сабуровой – дочери корельского воеводы – новость о том, что Государь всея Руси пожелал ж...
Имя Д.С. Лихачева, филолога, культуролога, искусствоведа, академика, исследователя древнерусской лит...
Книга Ронды Берн «Тайна» (The Secret) и одноименный фильм известны многим. Но не все знают, что Зако...
Автобиографическая повесть как байкер Барковъ стал большевиком-революционером. Репетитор Барковъ на ...
Стихи для самых маленьких. Помогут весело и с пользой провести время. Стихотворения легко читаются и...
«Легенды и мифы Древней Греции» в изложении знаменитого исследователя античности Н.А. Куна уже давно...